Want to make creations as awesome as this one?

Transcript

ДОБРЫЕ СКАЗКИ ДОБРОГО ЧЕЛОВЕКА

"Серая шейка" СказкаПервый осенний холод, от которого пожелтела трава, привел всех птиц в большую тревогу. Все начали готовиться в далекий путь и все имели такой серьезный, озабоченный вид. Да, нелегко перелететь пространство в несколько тысяч верст… Сколько бедных птиц дорогой выбьется из сил, сколько погибнет от разных случайностей, – вообще, было о чем серьезно подумать. Серьезная, большая птица – лебеди, гуси и утки собирались в дорогу с важным видом, сознавая всю трудность предстоящего подвига; а более всех шумели, суетились и хлопотали маленькие птички – кулички-песочники, кулички-плавунчики, чернозобики, черныши, зуйки. Они давно уж собирались стайками и переносились с одного берега на другой, по отмелям и болотам с такой быстротой, точно кто бросил горсть гороху. У маленьких птичек была такая большая работа…Лес стоял темный и молчаливый, потому что главные певцы улетели, не дожидаясь холода. – И куда эта мелочь торопится! – ворчал старый Селезень, не любивший себя беспокоить. – В свое время все улетим… Не понимаю, о чем тут беспокоиться. – Ты всегда был лентяем, поэтому тебе и неприятно смотреть на чужие хлопоты, – объяснила его жена, старая Утка. – Я был лентяем? Ты просто несправедлива ко мне, и больше ничего. Может быть, я побольше всех забочусь, а только не показываю вида. Толку от этого немного, если буду бегать с утра до ночи по берегу, кричать, мешать другим, надоедать всем. Утка вообще была не совсем довольна своим супругом, а теперь окончательно рассердилась: – Ты посмотри на других-то, лентяй! Вон наши соседи, гуси или лебеди, – любо на них посмотреть. Живут душа в душу… Небось лебедь или гусь не бросит своего гнезда и всегда – впереди выводка. Да, да… А тебе до детей и дела нет. Только и думаешь о себе, чтобы набить зоб. Лентяй, одним словом… Смотреть-то на тебя даже противно! – Не ворчи, старуха!.. Ведь я ничего не говорю, что у тебя такой неприятный характер. У всякого есть свои недостатки… Я не виноват, что гусь – глупая птица и поэтому нянчится со своим выводком. Вообще мое правило – не вмешиваться в чужие дела. Зачем? Пусть всякий живет по-своему. Селезень любил серьезные рассуждения, причем оказывалось как-то так, что именно он, Селезень, всегда прав, всегда умен и всегда лучше всех. Утка давно к этому привыкла, а сейчас волновалась по совершенно особенному случаю. – Какой ты отец? – накинулась она на мужа. – Отцы заботятся о детях, а тебе – хоть трава не расти!.. – Ты это о Серой Шейке говоришь? Что же я могу поделать, если она не может летать? Я не виноват… Серой Шейкой они называли свою калеку-дочь, у которой было переломлено крыло еще весной, когда подкралась к выводку Лиса и схватила утенка. Старая Утка смело бросилась на врага и отбила утенка; но одно крылышко оказалось сломанным. – Даже и подумать страшно, как мы покинем здесь Серую. Шейку одну, – повторяла утка со слезами. – Все улетят, а она останется одна-одинешенька. Да, совсем одна… Мы улетим на юг, в тепло, а она, бедняжка, здесь будет мерзнуть… Ведь она наша дочь, и как я ее люблю, мою Серую Шейку! Знаешь, старик, останусь-ка я с ней зимовать здесь вместе… – А другие дети? – Те здоровы, обойдутся и без меня. Селезень всегда старался замять разговор, когда речь заходила о Серой Шейке. Конечно, он тоже любил ее, но зачем же напрасно тревожить себя? Ну, останется, ну, замерзнет, – жаль, конечно, а все-таки ничего не поделаешь. Наконец, нужно подумать и о других детях. Жена вечно волнуется, а нужно смотреть на вещи просто. Селезень про себя жалел жену, но не понимал в полной мере ее материнского горя. Уж лучше было бы, если бы тогда Лиса совсем съела Серую Шейку, – ведь все равно она должна погибнуть зимою. II Старая Утка, ввиду близившейся разлуки, относилась к дочери-калеке с удвоенной нежностью. Бедная Серая Шейка еще не знала, что такое разлука и одиночество, и смотрела на сборы других в дорогу с любопытством новичка. Правда, ей иногда делалось завидно, что ее братья и сестры так весело собираются к отлету, что они будут опять где-то там, далеко-далеко, где не бывает зимы. – Ведь вы весной вернетесь? – спрашивала Серая Шейка У матери. – Да, да, вернемся, моя дорогая… И опять будем жить все вместе. Для утешения начинавшей задумываться Серой Шейки мать рассказала ей несколько таких же случаев, когда утки оставались на зиму. Она была лично знакома с двумя такими парами. – Как-нибудь, милая, перебьешься, – успокаивала старая Утка. – Сначала поскучаешь, а потом привыкнешь. Если бы можно было тебя перенести на теплый ключ, что и зимой не замерзает, – совсем было бы хорошо. Это недалеко отсюда… Впрочем, что же и говорить-то попусту, всё равно нам не перенести тебя туда! – Я буду всё время думать о вас… – повторяла бедная Серая Шейка. – Всё буду думать: где вы, что вы делаете, весело ли вам… Всё равно и будет, точно и я с вами вместе. Старой Утке нужно было собрать все силы, чтобы не выдать своего отчаяния. Она старалась казаться веселой и плакала потихоньку ото всех. Ах, как ей было жаль милой, бедненькой Серой Шейки!.. Других детей она теперь почти не замечала и не обращала на них внимания, и ей казалось, что она даже совсем их не любит. А как быстро летело время! Был уже целый ряд холодных утренников, от инея пожелтели березки и покраснели осины. Вода в реке потемнела, и самая река казалась больше, потому что берега оголились, – береговая поросль быстро теряла листву. Холодный осенний ветер обрывал засыхавшие листья и уносил их. Небо часто покрывалось тяжелыми облаками, ронявшими мелкий осенний дождь. Вообще хорошего было мало, и который день уже неслись мимо стаи перелетной птицы… Первыми тронулись болотные птицы, потому что болота уже начинали промерзать. Дольше всех оставались водоплавающие. Серую Шейку больше всего огорчал перелет журавлей, потому что они так жалобно курлыкали, точно звали ее с собой. У нее в первый раз сжалось сердце от какого-то тайного предчувствия, и она долго провожала глазами уносившуюся в небе журавлиную стаю. «Как им, должно быть, хорошо!» – думала Серая Шейка. Лебеди, гуси и утки тоже начинали готовиться к отлету. Отдельные гнезда соединялись в большие стаи. Старые и бывалые птицы учили молодых. Каждое утро эта молодежь с веселым криком делала большие прогулки, чтобы укрепить крылья для далекого перелета. Умные вожаки сначала обучали отдельные партии, а потом – всех вместе. Сколько было крика, молодого веселья и радости… Одна Серая Шейка не могла принимать участия в этих прогулках и любовалась ими только издали. Что делать, приходилось мириться со своей судьбой. Зато как она плавала, как ныряла! Вода для нее составляла всё. – Нужно отправляться… пора! – говорили старики вожаки. – Что нам здесь ждать? А время летело, быстро летело… Наступил и роковой день. Вся стая сбилась в одну живую кучу на реке. Это было ранним осенним утром, когда вода еще была покрыта густым туманом. Утиный косяк сбился из трехсот штук. Слышно было только кряканье главных вожаков. Старая Утка не спала всю ночь – это была последняя ночь, которую она проводила вместе с Серой Шейкой. – Ты держись вон около того берега, где в реку сбегает ключик, – советовала она. – Там вода не замерзнет целую зиму… Серая Шейка держалась в стороне от косяка, как чужая… Да все были так заняты общим отлетом, что на нее никто не обращал внимания. У старой Утки всё сердце изболелось за бедную Серую Шейку. Несколько раз она решала про себя, что останется; но как останешься, когда есть другие дети и нужно лететь вместе с косяком?.. – Ну, трогай! – громко скомандовал главный вожак, и стая поднялась разом вверх.Серая Шейка осталась на реке одна и долго провожала глазами улетевший косяк. Сначала все летели одной живой кучей, а потом вытянулись в правильный треугольник и скрылись. «Неужели я совсем одна? – думала Серая Шейка, заливаясь слезами. – Уж лучше было бы, если бы тогда Лиса меня съела…» III Река, на которой осталась Серая Шейка, весело катилась в горах, покрытых густым лесом. Место было глухое – и никакого жилья кругом. По утрам вода у берегов начинала замерзать, а днем тонкий, как стекло, лед таял. «Неужели вся река замерзнет?» – думала Серая Шейка с ужасом. Скучно ей было одной, и она всё думала про своих улетевших братьев и сестер. Где-то они сейчас? Благополучно ли долетели? Вспоминают ли про нее? Времени было достаточно, чтобы подумать обо всем. Узнала она и одиночество. Река была пуста, и жизнь сохранялась только в лесу, где посвистывали рябчики, прыгали белки и зайцы. Раз со скуки Серая Шейка забралась в лес и страшно перепугалась, когда из-под куста кубарем выкатил Заяц. – Ах, как ты меня напугала, глупая! – проговорил Заяц, немного успокоившись. – Душа в пятки ушла… И зачем ты толчешься здесь? Ведь все утки давно улетели… – Я не могу летать: Лиса мне крылышко перекусила, когда я была еще совсем маленькой… – Уж эта мне Лиса!.. Нет хуже зверя. Она и до меня давно добирается… Ты берегись ее, особенно когда река покроется льдом. Как раз сцапает… Они познакомились. Заяц был такой же беззащитный, как и Серая Шейка, и спасал свою жизнь постоянным бегством. – Если бы мне крылья, как птице, так я бы, кажется, никого на свете не боялся!.. У тебя вот хоть и крыльев нет, так зато ты плавать умеешь, а не то возьмешь и нырнешь в воду, – говорил он. – А я постоянно дрожу со страху… У меня – кругом враги. Летом еще можно спрятаться куда-нибудь, а зимой всё видно.Скоро выпал и первый снег, а река всё еще не поддавалась холоду. Всё, что замерзало по ночам, вода разбивала. Борьба шла не на живот, а на смерть. Всего опаснее были ясные, звездные ночи, когда всё затихало и на реке не было волн. Река точно засыпала, и холод старался сковать ее льдом сонную. Так и случилось. Была тихая-тихая, звездная ночь. Тихо стоял темный лес на берегу, точно стража из великанов. Горы казались выше, как это бывает ночью. Высокий месяц обливал всё своим трепетным, искрившимся светом. Бурлившая днем, горная река присмирела, и к ней тихо-тихо подкрался холод, крепко-крепко обнял гордую, непокорную красавицу и точно прикрыл ее зеркальным стеклом.Серая Шейка была в отчаянии, потому что не замерзла только самая середина реки, где образовалась широкая полынья. Свободного места, где можно было плавать, оставалось не больше пятнадцати сажен. Огорчение Серой Шейки дошло до последней степени, когда на берегу показалась Лиса – это была та самая Лиса, которая переломила ей крыло. – А, старая знакомая, здравствуй! – ласково проговорила Лиса, останавливаясь на берегу. – Давненько не видались… Поздравляю с зимой. – Уходи, пожалуйста, я совсем не хочу с тобой разговаривать, – ответила Серая Шейка. – Это за мою-то ласку! Хороша же ты, нечего сказать!.. А впрочем, про меня много лишнего говорят. Сами наделают что-нибудь, а потом на меня и свалят… Пока – до свиданья! Когда Лиса убралась, приковылял Заяц и сказал: – Берегись, Серая Шейка: она опять придет. И Серая Шейка тоже начала бояться, как боялся Заяц. Бедная даже не могла любоваться творившимися кругом нее чудесами. Наступила уже настоящая зима. Земля была покрыта белоснежным ковром. Не оставалось ни одного темного пятнышка. Даже голые березы, ольхи, ивы и рябины убрались инеем, точно серебристым пухом. А ели сделались еще важнее. Они стояли засыпанные снегом, как будто надели дорогую теплую шубу. Да, чудно хорошо было кругом! А бедная Серая Шейка знала только одно, что эта красота – не для нее, и трепетала при одной мысли, что ее полынья вот-вот замерзнет и ей некуда будет деться. Лиса действительно пришла через несколько дней, села на берегу и опять заговорила: – Соскучилась я по тебе, уточка… Выходи сюда, а не хочешь, так я и сама к тебе приду… Я не спесива… И Лиса принялась ползти осторожно по льду к самой полынье. У Серой Шейки замерло сердце. Но Лиса не могла подобраться к самой воде, потому что там лед был еще очень тонок. Она положила голову на передние лапки, облизнулась и проговорила: – Какая ты глупая, уточка… Вылезай на лед! А впрочем, до свиданья! Я тороплюсь по своим делам… Лиса начала приходить каждый день – проведать, не застыла ли полынья. Наступившие морозы делали свое дело. От большой полыньи оставалось всего одно окно, в сажень величиной. Лед был крепкий, и Лиса садилась на самом краю. Бедная Серая Шейка со страху ныряла в воду, а Лиса сидела и зло посмеивалась над ней: – Ничего, ныряй, а я тебя всё равно съем… Выходи лучше сама. Заяц видел с берега, что проделывала Лиса, и возмущался всем своим заячьим сердцем: – Ах, какая бессовестная эта Лиса!.. Какая несчастная эта Серая Шейка! Съест ее Лиса… IV По всей вероятности, Лиса и съела бы Серую Шейку, когда полынья замерзла бы совсем, но случилось иначе. Заяц всё видел своими собственными косыми глазами. Дело было утром. Заяц выскочил из своего логовища покормиться и поиграть с другими зайцами. Мороз был здоровый, и зайцы грелись, доколачивая лапку о лапку. Хотя и холодно, а все-таки весело. – Братцы, берегись! – крикнул кто-то. Действительно, опасность была на носу. На опушке леса стоял сгорбленный старичок охотник, который подкрался на лыжах совершенно неслышно и высматривал, которого бы зайца застрелить. «Эх, теплая старухе шуба будет!» – соображал он, выбирая самого крупного зайца.Он даже прицелился из ружья, но зайцы его заметили и кинулись в лес как сумасшедшие. – Ах, лукавцы! – рассердился старичок. – Вот ужо я вас… Того не понимают, глупые, что нельзя старухе без шубы. Не мерзнуть же ей… А вы Акинтича не обманете, сколько ни бегайте. Акинтич-то похитрее будет… А старуха Акинтичу вон как наказывала: «Ты смотри, старик, без шубы не приходи!» А вы – бегать…Старичок пустился разыскивать зайцев по следам, но зайцы рассыпались по лесу, как горох. Старичок порядком измучился, обругал лукавых зайцев и присел на берегу реки отдохнуть. – Эх, старуха, старуха, убежала наша шуба! – думал он вслух.– Ну, вот отдохну и пойду искать другую. Сидит старичок, горюет, а тут, глядь, – Лиса по реке ползет, – так и ползет, точно кошка. – Ге, ге, вот так штука! – обрадовался старичок. – К старухиной-то шубе воротник сам ползет… Видно, пить захотела, а то, может, и рыбки вздумала половить. Лиса действительно подползла к самой полынье, в которой плавала Серая Шейка, и улеглась на льду. Стариковские глаза видели плохо и из-за Лисы не замечали утки. «Надо так ее застрелить, чтобы воротника не испортить, – соображал старик, прицеливаясь в Лису. – А то вот как старуха будет браниться, если воротник-то в дырьях окажется… Тоже своя сноровка везде надобна, а без снасти и клопа не убьешь». Старичок долго прицеливался, выбирая место в будущем воротнике. Наконец грянул выстрел. Сквозь дым от выстрела охотник видел, как что-то метнулось на льду,– и со всех ног кинулся к полынье. По дороге он два раза упал, а когда добежал до полыньи, только руками развел: воротника как не бывало, а в полынье плавала одна перепуганная Серая Шейка. – Вот так штука! – ахнул старичок, разводя руками. – В первый раз вижу, как Лиса в утку обратилась… Ну и хитёр зверь! – Дедушка, Лиса убежала, – объяснила Серая Шейка. – Убежала? Вот тебе, старуха, и воротник к шубе… Что же я теперь буду делать, а? Ну, и грех вышел… А ты, глупая, зачем тут плаваешь? – А я, дедушка, не могла улететь вместе с другими. У меня одно крылышко попорчено… – Ах, глупая, глупая!.. Да ведь ты замерзнешь тут или Лиса тебя съест… Да…Старичок подумал-подумал, покачал головой и решил: – А мы вот что с тобой сделаем: я тебя внучкам унесу. Вот-то обрадуются… А весной ты старухе яичек нанесешь да утяток выведешь. Так я говорю? Вот то-то, глупая… Старичок добыл Серую Шейку из полыньи и положил за пазуху. «А старухе я ничего не скажу, – соображал он, направляясь домой. – Пусть ее шуба с воротником вместе еще погуляет в лесу. Главное – внучки вот как обрадуются…» Зайцы всё это видели и весело смеялись. Ничего, старуха и без шубы на печке не замерзнет.

"Сказка про храброго зайца" Родился зайчик в лесу и всё боялся. Треснет где-нибудь сучок, вспорхнет птица, упадет с дерева ком снега, – у зайчика душа в пятки. Боялся зайчик день, боялся два, боялся неделю, боялся год; а потом вырос он большой, и вдруг надоело ему бояться. – Никого я не боюсь! – крикнул он на весь лес. – Вот не боюсь нисколько, и всё тут! Собрались старые зайцы, сбежались маленькие зайчата, приплелись старые зайчихи – все слушают, как хвастается Заяц – длинные уши, косые глаза, короткий хвост, – слушают и своим собственным ушам не верят. Не было еще, чтобы заяц не боялся никого. – Эй ты, косой глаз, ты и волка не боишься? – И волка не боюсь, и лисицы, и медведя – никого не боюсь! Это уж выходило совсем забавно. Хихикнули молодые зайчата, прикрыв мордочки передними лапками, засмеялись добрые старушки зайчихи, улыбнулись даже старые зайцы, побывавшие в лапах у лисы и отведавшие волчьих зубов. Очень уж смешной заяц!.. Ах, какой смешной! И всем вдруг сделалось весело. Начали кувыркаться, прыгать, скакать, перегонять друг друга, точно все с ума сошли. – Да что тут долго говорить! – кричал расхрабрившийся окончательно Заяц.– Ежели мне попадется волк, так я его сам съем… – Ах, какой смешной Заяц! Ах, какой он глупый!..Все видят, что и смешной и глупый, и все смеются. Кричат зайцы про волка, а волк – тут как тут. Ходил он, ходил в лесу по своим волчьим делам, проголодался и только подумал: «Вот бы хорошо зайчиком закусить!» – как слышит, что где-то совсем близко зайцы кричат и его, серого Волка, поминают. Сейчас он остановился, понюхал воздух и начал подкрадываться. Совсем близко подошел Волк к разыгравшимся зайцам, слышит, как они над ним смеются, а всех больше – хвастун Заяц – косые глаза, длинные уши, короткий хвост. «Э, брат, погоди, вот тебя-то я и съем!» – подумал серый Волк и начал выглядывать, который заяц хвастается своей храбростью. А зайцы ничего не видят и веселятся пуще прежнего. Кончилось тем, что хвастун Заяц взобрался на пенек, уселся на задние лапки и заговорил: – Слушайте вы, трусы! Слушайте и смотрите на меня. Вот я сейчас покажу вам одну штуку. Я… я… я… Тут язык у хвастуна точно примерз. Заяц увидел глядевшего на него Волка. Другие не видели, а он видел и не смел дохнуть. Дальше случилась совсем необыкновенная вещь. Заяц-хвастун подпрыгнул кверху, точно мячик, и со страха упал прямо на широкий волчий лоб, кубарем прокатился по волчьей спине, перевернулся еще раз в воздухе и потом задал такого стрекача, что, кажется, готов был выскочить из собственной кожи. Долго бежал несчастный Зайчик, бежал, пока совсем не выбился из сил. Ему всё казалось, что Волк гонится по пятам и вот-вот схватит его своими зубами. Наконец, совсем обессилел бедняга, закрыл глаза и замертво свалился под куст. А Волк в это время бежал в другую сторону. Когда Заяц упал на него, ему показалось, что кто-то в него выстрелил. И Волк убежал. Мало ли в лесу других зайцев можно найти, а этот был какой-то бешеный… Долго не могли прийти в себя остальные зайцы. Кто удрал в кусты, кто спрятался за пенек, кто завалился в ямку. Наконец, надоело всем прятаться, и начали понемногу выглядывать, кто похрабрее. – А ловко напугал Волка наш Заяц! – решили все. – Если бы не он, так не уйти бы нам живыми… Да где же он, наш бесстрашный Заяц? Начали искать. Ходили, ходили, нет нигде храброго Зайца. Уж не съел ли его другой волк? Наконец-таки нашли: лежит в ямке под кустиком и еле жив от страха. – Молодец, косой! – закричали все зайцы в один голос. – Ай да косой!.. Ловко ты напугал старого Волка. Спасибо, брат! А мы думали, что ты хвастаешь. Храбрый Заяц сразу приободрился. Вылез из своей ямки, встряхнулся, прищурил глаза и проговорил: – А вы как бы думали? Эх вы, трусы… С этого дня храбрый Заяц начал сам верить, что он действительно никого не боится.

"Сказка про славного царя Гороха и его прекрасных дочерей царевну Кутафью и царевну Горошинку"Жил-был, поживал славный царь Горох в своем царстве гороховом. Больше всего он любил повеселиться. День и ночь веселился, и все другие веселились с ним. — Ах, какой у нас добрый царь! — говорили все. А славный царь Горох слушает, бородку поглаживает, и еще ему делается веселее. Любил царь Горох, когда его все хвалили. Потом любил царь Горох повоевать с соседними королями и другими царями. Сидит-сидит, а потом скажет: — А не пойти ли нам на царя Пантелея? Что-то он как будто стал зазнаваться на старости лет. Надо бы его проучить. Войска у царя Гороха было достаточно и все рады повоевать. Может, и самих побьют, а все-таки рады. Счастливо воевал царь Горох и после каждой войны привозил много всякого добра — и золотой казны, и самоцветных каменьев, и шелковых тканей, и пленников. Он ничем не брезговал и брал дань всем, что попадало под руку: мука — подавай сюда и муку: дома пригодится; корова — давай и корову, сапоги — давай и сапоги, масло — давай масло в кашу. Даже брал царь Горох Дань лыком и веником. Чужая каша всегда слаще своей и чужим веником лучше париться. Все иностранные короли и славные цари завидовали Удаче царя Гороха, а главное, его веселому характеру. Царь Пантелей, у которого борода была до колен, говорил прямо: — Хорошо ему жить, славному царю Гороху, когда у него веселый характер. Я отдал бы половину своей бороды, если бы умел так веселиться. Но совсем счастливых людей не бывает на свете. У каждого найдется какое-нибудь горе. Ни подданные, ни воеводы, ни бояре не знали, что у веселого царя Гороха тоже есть свое горе, да еще не одно, а целых два горя. Знала об этом только одна жена царя Гороха, славная царица Луковна, родная сестра царя Пантелея. Царь и царица от всех скрывали свое горе, чтобы народ не стал смеяться над ними. Первое горе заключалось в том, что у славного царя Гороха на правой руке было шесть пальцев. Он таким родился, и это скрывали с самого детства, так что славный царь Горох никогда не снимал с правой руки перчатки. Конечно, шестой палец — пустяки, можно жить и с шестью пальцами, а беда в том, что благодаря этому шестому пальцу царю Гороху всего было мало. Он сам признавался своей царице Луковне: — Кажется, взял бы все на свете одному себе. Разве я виноват, что у меня так рука устроена? — Что же, бери, пока дают,- утешала его царица Луковна.- Ты не виноват. А если добром не отдают, так можно и силой отнять. Царица Луковна во всем и всегда соглашалась с своим славным царем Горохом. Воеводы тоже не спорили и верили, что воюют для славы, отбирая чужую кашу и масло. Никто и не подозревал, что у славного царя Гороха шесть пальцев на руке и что он из жадности готов был отнять даже бороду у царя Пантелея, тоже славного и храброго царя. Второе горе славного царя Гороха было, пожалуй, похуже. Дело в том, что первым у славного царя Гороха родился сын, славный и храбрый царевич Орлик, потом родилась прекрасная царевна Кутафья неописанной красоты, а третьей родилась маленькая-маленькая царевна Горошинка, такая маленькая, что жила в коробочке, в которой славная царица Луковна прятала свои сережки. Маленькой царевны Горошинки решительно никто не видел, кроме отца с матерью. Даже царевич Орлик и прекрасная царевна Кутафья не знали, что у них есть сестра Горошинка. А мать любила свою Горошинку больше, чем других детей,- тех и другие полюбят, а эта мила только отцу с матерью. Царевна Горошинка выросла ростом в горошинку и была так же весела, как отец. Ее трудно было удержать в коробочке. Царевне хотелось и побегать, и поиграть, и пошалить, как и другим детям. Царица Луковна запиралась в своей комнате, садилась к столу и открывала коробочку. Царевна Горошинка выскакивала и начинала веселиться. Стол ей казался целым полем, по которому она бегала, как другие дети бегают по настоящему полю. Мать протянет руку, и царевна Горошинка едва вскарабкается на нее. Она любила везде прятаться, и мать, бывало, едва ее найдет, а сама боится пошевелиться, чтобы не раздавить родного детища. Приходил и славный царь Горох полюбоваться на свою дочь, и она пряталась у него в бороде, как в лесу. — Ах, какая она смешная! — удивлялся царь Горох, качая головой. Маленькая царевна Горошинка тоже удивлялась. Какое все большое кругом — и отец с матерью, и комнаты, и мебель! Раз она забралась на окно и чуть не умерла от страха, когда увидела бежавшую по улице собаку. Царевна жалобно запищала и спряталась в напёрсток, так что царь Горох едва ее нашел. Всего хуже было то, что как царевна Горошинка стала подрастать,- ей хотелось все видеть и все знать. И то покажи ей, и другое, и третье. Пока была маленькой, так любила играть с мухами и тараканами. Игрушки ей делал сам царь Горох — нечего делать, хоть и царь, а мастери для дочери игрушки. Он так выучился этому делу, что никто другой в государстве не сумел бы сделать такую тележку для царевны Горошинки или другие игрушки. Всего удивительнее было то, что мухи и тараканы тоже любили маленькую царевну, и она даже каталась на них, как большие люди катаются на лошадях. Были, конечно, и свои неприятности. Раз царевна Горошинка упросила мать взять ее с собой в сад. — Только одним глазком взглянуть, матушка, какие сады бывают,- упрашивала царевна Горошинка.- Я ничего не сломаю и не испорчу. — Ах, что я с ней буду делать? — взмолилась царица Луковна. Однако пошли в сад. Царь Горох стоял настороже, чтобы кто-нибудь не увидал царевны Горошинки, а царица вышла на дорожку и выпустила из коробочки свою дочку. Ужасно обрадовалась царевна Горошинка и долго резвилась на песочке и даже спряталась в колокольчике. Но эта игра чуть не кончилась бедой. Царевна Горошинка забралась в траву, а там сидела толстая, старая лягушка — увидела она маленькую царевну, раскрыла пасть и чуть не проглотила ее, как муху. Хорошо, что вовремя прибежал сам славный царь Горох и раздавил лягушку ногой. Так жил да поживал славный царь Горох. Все думали, что он останется веселым всегда, а вышло не так. Когда родилась царевна Горошинка, он уже был не молод, а потом начал быстро стариться. На глазах у всех старился славный царь Горох. Лицо осунулось, пожелтело, глаза ввалились, руки начали трястись, а старого веселья как не бывало. Сильно изменился царь Горох, а с ним вместе приуныло и все гороховое царство. Да и было отчего приуныть: состарившийся царь Горох сделался подозрительным, всюду видел измену и никому не верил, даже самым любимым боярам и воеводам. — Никому не верю! — говорил царь Горох им в глаза.- Все вы готовы изменить мне при первом удобном случае, а за спиной, наверно, смеетесь надо мной. Все знаю! Лучше и не оправдывайтесь. — Помилуй, славный царь Горох! — взмолились бояре и воеводы.- Да как мы посмеем что-нибудь дурное даже подумать. Все тебя любят, славный царь Горох, и все готовы жизнь свою отдать за тебя. — Знаю, знаю. Правые люди не будут оправдываться. Вы только то и делаете, что ждете моей смерти. Все начали бояться славного царя Гороха. Такой был веселый царь, а тут вдруг точно с печи упал — и узнать нельзя. И скуп сделался царь Горох, как Кащей. Сидит и высчитывает, сколько добра у него съели и выпили гости да, кроме того, сколько еще разных подарков получили. И обидно старику, что столько добра пущено на ветер, жаль своей царской казны. Начал царь Горох всех притеснять, каждую денежку высчитывать и даже по утрам сидел в кухне, смотрел, как варят ему щи, чтобы повара не растащили провианта. — Воры вы все! — корит царь Горох своих поваров.- Только отвернись, вы всю говядину из горшка повытаскаете, а мне одну жижу оставите. — Смилуйся, царь-государь! — вопили повара и валялись у царя Гороха в ногах.- Да как мы посмеем таскать твою говядину из горшков. — Знаю, знаю. У меня все царство вор на воре — вором погоняет. Дело дошло до того, что славный царь Горох велел при себе и хлеб резать, и сам считал куски, и даже коров доить стал, чтобы не выпили царского молока неверные слуги. Всем пришлось плохо, даже царица Луковна — и та голодала. Плачет, а попросить куска хлеба не смеет у царя. Исхудала, бедная, и только одному радовалась, что ровно ничего не стоило прокормить любимую дочь Горошинку. Царевна Горошинка была сыта крошечками. «Испортили царя! — думали все.- Какой-нибудь колдун испортил, не иначе дело. Долго ли испортить всякого человека. А какой был у нас славный да веселый царь!» А славный царь Горох с каждым днем делался все хуже и злее. Начал он людей по тюрьмам сажать, а других прямо казнил. Ходят по всему гороховому царству немилостивые царские пристава, ловят людей и казнят. Чтобы услужить царю Гороху, они выбирали самых богатых, чтобы их именье пошло в царскую казну. — Однако сколько у меня развелось изменников! — удивляется славный царь Горох.- Это они у меня столько всякого добра наворовали. А я-то по простоте ничего и не замечаю. Еще бы немного, так я бы сам с голоду помер. С каждым днем славный царь Горох делался все хуже и хуже, а народ все искал, кто его испортил. Искали-искали и наконец нашли. Оказалось, что царя испортила его родная дочь, прекрасная Кутафья. Да, она самая. Нашлись люди, которые уверяли, что своими глазами видели, будто она вылетала из дворца, обернувшись сорокой, а то еще хуже — бегала по городу мышью и подслушивала, кто и что болтает про царя. От нее, дескать, и всё зло по гороховому Царству пошло. Доказательства были все налицо: славный Царь Горох любил только одну прекрасную царевну Кутафью. Он даже прогнал всех своих поваров, а главного повесил перед кухней, и теперь царское кушанье готовила одна прекрасная царевна Кутафья. Ей только одной верил теперь царь Горох и никому больше. — Что нам делать теперь? — жаловались все друг другу.- Домашний враг сильнее всех. Погубит царевна Кутафья все царство. Впрочем, оставалась еще одна, последняя, надежда. О красоте царевны Кутафьи прошла слава по всем землям, и к царю Гороху наезжали женихи со всех сторон. Лиха беда в том, что она всем отказывала. Все нехороши женихи. Но ведь надоест же когда-нибудь ей в девках сидеть, выйдет она замуж, и тогда все вздохнут свободно. Думали, судили, рядили, передумывали, а прекрасная царевна Кутафья и думать ничего не хотела о женихе. Последним наехал к царю Гороху молодой король Косарь, красавец и богатырь, каких поискать, но и он получил отказ, то есть отказал ему сам царь Горох. — Королевство у тебя маловато, король Косарь,- заявил ему славный царь Горох, поглаживая бородку.- Еле-еле сам сыт, а чем жену будешь кормить? Обиделся король Косарь, сел на своего коня и сказал на прощанье царю Гороху: — Из маленького королевства может вырасти и большое, а из большого царства ничего не останется. Отгадай, что это значит? Славный царь Горох только посмеялся над хвастовством короля Косаря: молод-де еще, на губах молоко не обсохло! Царевны, прекрасной Кутафьи, отец даже не спросил, нравится ей жених или не нравится. Не девичье это дело женихов разбирать — отец с матерью лучше знают, кому отдать родное детище. Прекрасная царевна Кутафья видела из своего терема, как уезжал домой король Косарь, и горько плакала. Пришелся ей к самому сердцу красавец король, да, видно, ничего против воли родительской не поделаешь. Всплакнула и царица Луковна, жалеючи дочь, а сама и пикнуть не смела перед царем. Не успел славный царь Горох оглянуться, как король Косарь принялся разгадывать свою загадку. Первым делом он пошел войной на царя Пантелея, начал брать города и избил несчетное число народа. Испугался царь Пантелей и стал просить помощи у царя Гороха. Раньше они ссорились, а иной раз и воевали, но в беде некогда разбирать старых счетов. Однако славный царь Горох опять погордился и отказал. — Управляйся, как знаешь,- сказал он через послов царю Пантелею.- Всякому своя рубашка ближе к телу. Не прошло и полугода, как прибежал и сам царь Пантелей. У него ничего не осталось, кроме бороды, а его царством завладел король Косарь. — Напрасно ты мне не помог,- укорял он царя Гороха.- Вместе-то мы его победили бы, а теперь он меня разбил и тебя разобьет. — Это мы еще увидим, а твой Косарь — молокосос. Завоевав царство Пантелея, король Косарь послал к славному царю Гороху своих послов, которые и сказали: — Отдай нашему храброму королю Косарю свою дочь, прекрасную царевну Кутафью, а то тебе будет то же, что царю Пантелею. Рассердился царь Горох и велел казнить Косаревых послов, а самому королю Косарю послал собаку с отрубленным хвостом. Вот, дескать, тебе самая подходящая невеста. Рассердился и король Косарь и пошел войной на гороховое царство, идет — и народ, словно косой, косит. Сколько сел разорил, сколько городов выжег, сколько народу погубил, а воевод, которых выслал против него царь Горох, в полон взял. Долго ли, коротко ли сказка сказывается, а только король Косарь подступил уже к самой столице, обложил ее кругом, так что никому ни проходу, ни проезду нет, и опять шлет послов к славному царю Гороху. — Отдай замуж свою дочь, прекрасную царевну Кутафью, нашему королю Косарю,- говорят послы.- Ты первых послов казнил и нас можешь казнить. Мы люди подневольные. — Лучше я сам умру, а дочери не отдам вашему королю! — ответил царь Горох.- Пусть сам берет, если сумеет только взять. Я ведь не царь Пантелей. Хотел славный царь Горох и этих послов казнить, да за них вовремя заступилась сама прекрасная царевна Кутафья. Бросилась она в ноги грозному отцу и начала горько плакать: — Лучше меня вели казнить, отец, а эти люди не виноваты. Сними с меня голову, только не губи других. Из-за меня, несчастной, напрасно льется кровь и гибнут люди. — Вот как? Отлично,- ответил славный царь Горох.- Ты отца родного променяла на каких-то послов? Спасибо, доченька. Может быть, тебе хочется замуж за короля Косаря? Ну, этого ты не дождешься! Все царство загублю, а тебе не бывать за Косарем. Страшно рассердился царь Горох на любимую дочь и велел посадить ее в высокую-высокую башню, где томились и другие заключенные, а в подвал были посажены Косаревы послы. Народ узнал об этом и толпами приходил к башне, чтобы ругать опальную царевну. — Отдай нам наши города, взятые королем Косарем! — кричали ей снизу потерявшие от горя голову люди.- Отдай всех, которых убил король Косарь! Из-за тебя мы и сами перемрем все голодной смертью. Ты испортила и своего отца, который раньше не был таким. Страшно делалось прекрасной царевне Кутафье, когда она слышала такие слова. Ведь ее разорвали бы на мелкие части, если бы она вышла из башни. А чем она виновата? Кому она сделала какое зло? Вот и родной отец ее возненавидел ни за что. Горько и обидно делается царевне, и горько-горько она плачет, день и ночь плачет. — И для чего я только уродилась красавицей? — причитывала она, ломая руки.- Лучше бы мне родиться каким-нибудь уродом, хромой и горбатой. А теперь все против меня. Ох, лучше бы меня казнил отец! А в столице уже начинался голод. Голодные люди приходили к башне и кричали: — Прекрасная царевна Кутафья, дай нам хлеба! Мы умираем с голоду. Если нас не жалеешь, то пожалей наших детей. Жалела прекрасную царевну Кутафью одна мать. Знала она, что дочка ни в чем не виновата. Все глаза выплакала старая царица Луковна, а мужу ничего не смела сказать. И плакала она потихоньку ото всех, чтобы кто-нибудь не донес царю. Материнское горе видела одна царевна Горошинка и плакала вместе с ней, хотя и не знала, о чем плачет. Очень ей жаль было матери — такая большая женщина и так плачет. — Мама, скажи, о чем ты плачешь? — спрашивала она.- Ты только скажи, а я попрошу отца. Он все устроит. — Ах, ты ничего не понимаешь, Горошинка! Царица Луковна и не подозревала, что Горошинка знала гораздо больше, чем она думала. Ведь это был необыкновенный ребенок. Горошинке улыбались цветы, она понимала, о чем говорят мухи, а когда выросла большой, то есть ей исполнилось семнадцать лет, с Горошинкой произошло нечто совершенно необыкновенное, о чем она никому не рассказывала. Стоило ей захотеть — и Горошинка превращалась в муху, в мышку, в маленькую птичку. Это было очень интересно. Горошинка пользовалась тем временем, когда мать спала, и вылетала в окно мухой. Она облетела всю столицу и все рассмотрела. Когда отец заключил прекрасную Кутафью в башню, она пролетела и к ней. Царевна Кутафья сидела у окна и горько-горько плакала. Муха-Горошинка полетала около нее, пожужжала и наконец проговорила: — Не убивайся, сестрица. Утро вечера мудренее. Царевна Кутафья страшно перепугалась. К ней никого не допускали, а тут вдруг человеческий голос. — Это — я, твоя сестренка Горошинка. — У меня нет никакой сестрицы. — А я-то — на что? Горошинка рассказала о себе все, и сестры поцеловались. Теперь обе плакали от радости и не могли наговориться. Прекрасная царевна Кутафья смущалась только одним: именно, что маленькая сестренка Горошинка умеет превращаться в муху. Значит, она колдунья, а все колдуньи злые. — Нет, я не колдунья,- объясняла обиженная Горошинка.- А только заколдована кем-то, и на мне положен какой-то зарок, а какой зарок — никто не знает. Что-то я должна сделать, чтобы превратиться в обыкновенную девушку, а что — не знаю. Прекрасная царевна Кутафья рассказала о всех своих злоключениях: как она жалела отца, который сделался злым, а потом сколько горя из-за нее терпит теперь все гороховое царство. А чем она виновата, что король Косарь непременно хочет жениться на ней? Он даже и не видал ее ни разу. — А тебе он нравится, сестрица?- лукаво спросила Горошинка. Прекрасная царевна Кутафья только опустила глаза и покраснела. — Раньше нравился,- объяснила она со смущением.- А теперь я его не люблю. Он — злой. — Хорошо. Понимаю. Ну, утро вечера мудренее. Все гороховое царство было встревожено. Во-первых, Царевич Орлик попался в плен злому королю Косарю, а во-вторых, исчезла из башни прекрасная царевна Кутафья. Отворили утром тюремщики дверь в комнату царевны Кутафьи, а ее и след простыл. Еще больше удивились они, когда увидели, что у окошка сидит другая девица, сидит и не шелохнется. — Ты как сюда попала? — удивились тюремщики. — А так. Вот пришла и сижу. И девица какая-то особенная — горбатая да рябая, а на самой надето платьишко худенькое, всё в заплатках. Пришли тюремщики в ужас: — Что ты наделала-то, умница? Ведь расказнит нас славный царь Горох, что не уберегли мы прекрасной царевны Кутафьи. Побежали во дворец и объявили все. Прибежал в башню сам славный царь Горох — так бежал, что и шапку дорогой потерял. — Всех казню! — кричал он. — Царь-государь, смилуйся! — вопили тюремщики, валяясь у него в ногах.- Что хочешь делай, а мы не виноваты. Видно, посмеялась над нами, бедными, прекрасная царевна Кутафья. Посмотрел славный царь Горох на рябую девицу, которая как ни в чем не бывало сидела у окошка, и подивился не меньше тюремщиков. — Да ты откуда взялась-то, красота писаная? — строго спросил он. — А так. Где была, там ничего не осталось. Удивляется славный царь Горох, что так смело отвечает ему рябая девица и нисколько его не боится. — А ну-ка, повернись,- сказал он, удивляясь. Как поднялась девица, все увидели, что она хромая, а платьишко на ней едва держится — заплата на заплате. «Этакую ворону и казнить даже не стоит»,- подумал славный царь Горох. Собрались тюремщики, тоже смотрят и тоже дивуются. — Как тебя звать-то, красавица? — спросил царь Горох. — А как нравится, так и зови. Прежде звали Босоножкой. — А ты меня не боишься? — Чего мне тебя бояться, когда ты добрый. Так и все говорят: какой у нас добрый царь Горох! Много всяких чудес насмотрелся царь Горох, а такого чуда не видывал. Прямо в глаза смеется над ним мудреная девица. Задумался славный царь Горох и даже не пошел домой обедать, а сам остался караулить в башне. Тюремщиков заковали в цепи и отвели в другую тюрьму. Не умели хранить царской дочери, так пусть сами сидят. — Скажите царице Луковне, чтобы послала мне сюда щей и каши,- приказал царь Горох.- А я сам буду сторожить. Дело не чисто. А царица Луковна убивалась у себя во дворце. Плачет, как река льется. Сына в полон взял злой король Косарь, прекрасная дочь Кутафья исчезла, а тут еще пропала царевна Горошинка. Искала-искала ее царица по всем комнатам — нет нигде Горошинки. «Видно, ее мышь загрызла или воробей заклевал»,- думала царица Луковна и еще больше плакала. В столице славного царя Гороха и стон, и плач, и горе, а злой король Косарь веселится в своем стане. Чем хуже славному царю Гороху, тем веселее злому королю Косарю. Каждое утро злой король Косарь пишет письмо, привязывает его к стреле и пускает в город. Его последнее письмо было такое: «Эй ты, славный царь Горох, немного у тебя закуски осталось,- приходи ко мне, я тебя накормлю. Царю Пантелею я хоть бороду оставил, а у тебя и этого нет — у тебя не борода, а мочалка». Сидит славный царь Горох в башне, читает королевские письма и даже плачет от злости. Весь народ, сбежавшийся к столице, страшно голодал. Люди умирали от голода прямо на улице. Теперь уже никто не боялся славного царя Гороха — все равно умирать. Голодные люди приходили прямо к башне, в которой заперся царь Горох, и ругали его: — Вот, старый колдун караулит ведьму-дочь. Сжечь их надо, а пепел пустить по ветру. Эй, Горох, выходи лучше добром! Слушает все эти слова царь Горох и плачет. Зачем он злился и притеснял всех? Пока был добрый — все было хорошо. Гораздо выгоднее быть добрым. Догадался царь Горох, как следовало жить, да поздно. А тут еще рябая девица сидит у окошечка и поет: Жил да поживал славный царь Горох, Победить его никто не мог. А вся сила в том была, Что желал он всем добра. — Правда, правда,- шептал царь Горох, обливаясь слезами. Потом мудреная девица сказала ему: — Вот что, славный царь Горох. Не ты меня держишь в башне, а я тебя держу. Понял? Ну, так довольно. Нечего тебе здесь больше делать. Ступай-ка домой — царица Луковна очень соскучилась о тебе. Как придешь домой — собирайся в дорогу. Понял? А я приду за вами. — Как же я пойду — меня убьют дорогой. — Никто не убьет. Вот я тебе дам пропуск. Оторвала девица одну заплатку от своего платья и подала царю. И действительно, дошел царь Горох до самого дворца, и никто его не узнал, даже свои дворцовые слуги. Они даже не хотели его пускать во дворец. Славный царь Горох хотел было рассердиться и тут же всех их казнить, да вовремя припомнил, что добрым быть куда выгоднее. Сдержался царь Горох и сказал слугам: — Мне бы только увидать царицу Луковну. Всего одно словечко сказать. Слуги смилостивились и допустили старика к царице. Когда он шел в царские покои, они сказали ему одно: — Царица у нас добрая, смотри не вздумай просить у нее хлеба. Она и сама через день теперь ест. А все из-за проклятого царя Гороха. Царица Луковна узнала мужа сразу и хотела броситься к нему на шею, но он сделал ей знак и шепнул: — Бежим скорее. После все расскажу. Сборы были короткие — что можно унесли в руках. Царица Луковна взяла только одну пустую коробочку, в которой жила Горошинка. Скоро пришла и Босоножка и повела царя с царицей. На улице догнал их царь Пантелей и со слезами заговорил: — Что же это вы меня одного оставляете? — Ну идем с нами,- сказала Босоножка.- Веселее вместе идти. Король Косарь стоял под столицей царя Гороха уже второй год и не хотел брать город приступом, чтобы не губить напрасно своих королевских войск. Все равно сами сдадутся, когда «досыта наголодаются». От нечего делать веселится злой король Косарь в своей королевской палатке. Веселится и днем, веселится и ночью. Горят огни, играет музыка, поют песни. Всем весело, только горюют одни пленники, которых охраняет крепкая королевская стража. А среди всех этих пленников больше всех горюет царевич Орлик, красавец Орлик, о котором тосковали все девушки, видавшие его хотя бы издали. Это был орленок, выпавший из родного гнезда. Но приставленная к царевичу стража стала замечать, что каждое утро прилетает откуда-то белобокая сорока и что-то долго стрекочет по-своему, по-сорочьему, а сама так и вьется над землянкой, в которой сидел пленный царевич. Пробовали стрелять в нее, но никто попасть не мог. — Это какая-то проклятая птица! — решили все. Как ни веселился король Косарь, а надоело ему ждать покорности. Послал он в осажденный город стрелу с письмом, а в письме написал царю Гороху, что если города ему не сдадут, то завтра царевич Орлик будет казнен. Ждал король Косарь ответа до самого вечера, да так и не получил его. И в столице не знал еще никто, что славный царь Горох бежал. — Завтра казнить царевича Орлика! — приказал король Косарь.- Надоело мне ждать. Всех буду казнить, кто только попадется мне в руки. Пусть помнят, какой был король Косарь! К утру все было готово для казни. Собралось все королевское войско смотреть, как будут казнить царевича Орлика. Вот уже загудели уныло трубы, и сторожа вывели царевича. Молодой красавец не трусил, а только с тоской смотрел на родную столицу, стены которой были усыпаны народом. Там уже было известно о казни царевича. Король Косарь вышел из палатки и махнул платком — это значило, что прощения не будет. Но как раз в это время налетела сорока, взвилась над землянкою пленного царевича и страшно затрещала. Она вилась над самой головой короля Косаря. — Что это за птица? — рассердился король Косарь. Придворные бросились отгонять птицу, а она так и лезет — кого в голову клюнет, кого в руку, а кому прямо в глаз норовит попасть. И придворные рассердились. А сорока села на золотую маковку королевской палатки и точно всех дразнит. Начали в нее стрелять, и никто попасть не может. — Убейте ее! — кричит король Косарь.- Да нет, куда вам. Давайте мне мой лук и стрелы. Я покажу вам, как нужно стрелять. Натянул король Косарь могучей рукой тугой лук, запела оперенная лебединым пером стрела, и свалилась с маковки сорока. Тут у всех на глазах свершилось великое чудо. Когда подбежали поднять убитую сороку, на земле лежала с закрытыми глазами девушка неописанной красоты. Все сразу узнали в ней прекрасную царевну Кутафью. Стрела попала ей прямо в левую руку, в самый мизинец. Подбежал сам король Косарь, припал на колени и в ужасе проговорил: — Девица-краса, что ты со мной сделала? Раскрылись чудные девичьи глаза, и прекрасная царевна Кутафья ответила: — Не вели казнить брата Орлика. Король Косарь махнул платком, а стража, окружающая царевича, расступилась. Ведет Босоножка двух царей да царицу Луковну, а они идут да ссорятся. Все задирает царь Пантелей. — Ах, какое у меня отличное царство было! — хвастается он.- Такого другого царства и нет. — Вот и врешь, царь Пантелей! — спорит Горох.- Мое было не в пример лучше. — Нет, мое! — Нет, мое! Как ни старается царь Горох сделаться добрым, а никак не может. Как тут будешь добрым, когда царь Пантелей говорит, что его царство было лучше? Опять идут. — А сколько у меня всякого добра было! — говорит царь Пантелей.- Одной казны не пересчитаешь. Ни у кого столько не было. — Опять врешь! — говорит царь Горох.- У меня и добра и казны было больше. Идут цари и ссорятся. Царица несколько раз дергала царя Гороха за рукав и шептала: — Перестань, старик. Ведь ты же хотел быть добрым? — А ежели царь Пантелей мешает мне быть добрым? — сердится славный царь Горох. Всякий думает о своем, а царица Луковна — все о детях. Где-то красавец царевич Орлик? Где-то прекрасная царевна Кутафья? Где-то царевна Горошинка? Младшей дочки было ей больше всего жаль. Поди, и косточек не осталось от Горошинки. Идет царица и потихоньку вытирает материнские слезы рукавом. А цари отдохнут и опять спорят. Спорили-спорили, чуть не подрались. Едва царица Луковна их разняла. — Перестаньте вы грешить,- уговаривала она их.- Оба лучше. Ничего не осталось, так и хвалиться нечем. — У меня-то осталось! — озлился славный царь Горох.- Да, осталось. Я и сейчас богаче царя Пантелея. Рассердился царь Горох, сдернул перчатку с правой руки, показал царю Пантелею свои шесть пальцев и говорит: — Что, видел? У тебя пять пальцев всего, а у меня целых шесть — вот и вышло, что я тебя богаче. — Эх ты, нашел чем хвалиться! — засмеялся царь Пантелей.- Уж если на то пошло, так у меня одна борода чего стоит. Долго спорили цари, опять чуть не подрались, но царь Пантелей изнемог, присел на кочку и заплакал. Царю Гороху сделалось вдруг совестно. Зачем он хвастался своими шестью пальцами и довел человека до слез? — Послушай, царь Пантелей,- заговорил он.- Послушай, брось! — Никак не могу бросить, царь Горох. — Да ты о чем! — А я есть хочу. Лучше уж было остаться в столице или идти к злому королю Косарю. Все равно помирать голодною смертью. Подошла Босоножка и подала царю Пантелею кусок хлеба. Съел его царь Пантелей да как закричит: — А что же ты, такая-сякая, щей мне не даешь?! По-твоему, цари всухомятку должны есть? Да я тебя сейчас изничтожу. — Перестань, нехорошо,- уговаривал царь Горох.- Хорошо, когда и кусок хлебца найдется. Долго ли, коротко ли вздорили цари между собой, потом мирились, потом опять вздорили, а Босоножка идет себе впереди, переваливается на кривых ногах да черемуховой палкой подпирается. Царица Луковна молчала — боялась, чтобы не было погони, чтобы не убили царя Гороха, а когда ушли подальше и опасность миновала, она стала думать другое. И откуда взялась эта самая Босоножка? И платьишко на ней рваное, и сама она какая-то корявая да еще к тому же хромая. Не нашел царь Горох девицы хуже. Такой-то уродины и близко бы к царскому дворцу не пустили. Начала царица Луковна посерживаться и спрашивает: — Эй ты, Босоножка, куда это ты нас ведешь? Цари тоже перестали спорить и тоже накинулись на Босоножку: — Эй ты, кривая нога, куда нас ведешь? Босоножка остановилась, посмотрела на них и только улыбнулась. А цари так к ней и подступают: сказывай, куда завела? — А в гости веду,- ответила Босоножка и еще прибавила: — Как раз к самой свадьбе поспеем. Тут уж на нее накинулась сама царица Луковна и начала ее бранить. И такая и сякая — до свадьбы ли теперь, когда у всякого своего горя не расхлебаешь. В глаза смеется Босоножка над всеми. — Ты у меня смотри! — грозилась царица Луковна.- Я шутить не люблю. Ничего не сказала Босоножка, а только показала рукой вперед. Теперь все увидели, что стоит впереди громадный город, с каменными стенами, башнями и чудными хоромами. Перед городом раскинут стан и несметное войско. Немного струсили цари и даже попятились назад, а потом царь Пантелей сказал: — Э, все равно, царь Горох! Пойдем. Чему быть — того не миновать, а может, там и покормят. Очень уж я о щах стосковался. Царь Горох тоже не прочь был закусить, да и царица Луковна проголодалась. Нечего делать, пошли. Никто и не думает даже, какой это город и чей стан раскинут. Царь Горох идет и корит себя, зачем он хвастался пред царем Пантелеем своими шестью пальцами,- болтлив царь Пантелей и всем расскажет. А царица Луковна начала прихорашиваться и сказала Босоножке: — Иди-ка ты, чумичка, позади нас, а то еще осрамишь перед добрыми людьми. Идут дальше. А их уже заметили на стану. Валит навстречу народ, впереди скачут вершники. Приосанились оба царя, а царь Пантелей сказал: — Ну, теперь дело не одними щами пахнет, а и кашей с киселем. Очень уж я люблю кисель! Смотрит царица Луковна и своим глазам не верит. Едет впереди на лихом коне сам красавец царевич Орлик и машет своей шапкой. А за ним едет, тоже на коне, прекрасная царевна Кутафья, а рядом с ней едет злой король Косарь. — Ну, теперь, кажется, вышла каша-то с маслом,- забормотал испугавшийся царь Пантелей и хотел убежать, но его удержала Босоножка. Подъехали все, и узнал славный царь Горох родных детей. — Да ведь это моя столица! — ахнул он, оглядываясь на город. Спешились царевич Орлик и царевна Кутафья и бросились в ноги отцу и матери. Подошел и король Косарь. — Ну, что же ты пнем стоишь? — сказал ему славный царь Горох,- От поклону голова не отвалится. Поклонился злой король Косарь и сказал: — Бью тебе челом, славный царь Горох! Отдай за меня прекрасную царевну Кутафью. — Ну, это еще посмотрим! — гордо ответил царь Горох. С великим торжеством повели гостей в королевскую палатку. Все их встречали с почетом. Даже царь Пантелей приосанился. Только когда подходили к палатке, царица Луковна хватилась Босоножки, а ее и след простыл. Искали-искали, ничего не нашли. — Это была Горошинка, мама,- шепнула царице Луковне прекрасная царевна Кутафья.- Это она все устроила. Через три дня была свадьба — прекрасная царевна Кутафья выходила за короля Косаря. Осада с города была снята. Все ели, пили и веселились. Славный царь Горох до того развеселился, что сказал царю Пантелею: — Давай поцелуемся, царь Пантелей. И из-за чего мы ссорились? Ведь, ежели разобрать, и король Косарь совсем не злой. Когда царь Горох с царицей Луковной вернулся к себе домой со свадьбы, Босоножка сидела в царицыной комнате и пришивала на свои лохмотья новую заплатку. Царица Луковна так и ахнула. — Да откуда ты взялась-то, уродина? — рассердилась старуха. — Вы на свадьбе у сестрицы Кутафьи веселились, а я здесь свои заплатки чинила. — Сестрицы?! Да как ты смеешь такие слова выговаривать, негодная! Да я велю сейчас тебя в три метлы отсюда выгнать — тогда и узнаешь сестрицу Кутафью. — Мама, да ведь я твоя дочь — Горошинка! У царицы Луковны даже руки опустились. Старуха села к столу и горько заплакала. Она только теперь припомнила, что сама Кутафья ей говорила о Горошинке. Весело было на свадьбе, и про Горошинку с радости все и забыли. — Ох, забыла я про тебя, доченька! — плакалась царица Луковна.- Совсем из памяти вон. А еще Кутафья про тебя мне шепнула. Вот грех какой вышел! Но, посмотрев на Босоножку, царица Луковна вдруг опять рассердилась и проговорила: — Нет, матушка, не похожа ты на мою Горошинку. Ни-ни! Просто взяла да притворилась и назвалась Горошинкой. И Кутафью обманула. Не такая у меня Горошинка была. — Право, мама, я Горошинка,- уверяла Босоножка со слезами. — Нет, нет, нет. И не говори лучше. Еще царь Горох узнает и сейчас меня казнить велит. — Отец у меня добрый! — Отец?! Да как ты смеешь такие слова говорить? Да я тебя в чулан посажу, чумазую! Горошинка заплакала. Она же о всех хлопотала, а ее и на свадьбу забыли позвать, да еще родная мать хочет в чулан посадить. Царица Луковна еще сильнее рассердилась и даже ногами затопала. — Вот еще горюшко навязалось! — кричала она.- Ну, куда я с тобой денусь? Придет ужо царь Горох, увидит тебя — что я ему скажу? Уходи сейчас же с глаз моих. — Некуда мне идти, мама. — Какая я тебе мама! Ах ты, чучело гороховое, будет притворяться-то! Тоже, придумает: дочь! Царица Луковна и сердилась, и плакала, и решительно не знала, что ей делать. А тут еще, сохрани бог, царь Горох как-нибудь узнает. Вот беда! Думала-думала старушка и решила послать за дочерью Кутафьей: «Она помоложе, может, что и придумает, а я уж старуха, и взять с меня нечего.» Недели через три приехала и Кутафья, да еще вместе со своим мужем, королем Косарем. Все царство обрадовалось, а во дворце поднялся такой пир, что царица Луковна совсем позабыла о Босоножке, то есть не совсем забыла, а все откладывала разговор с Кутафьей. «Пусть молодые-то повеселятся да порадуются,- думала царица Луковна.- Покажи им этакую чучелу, так, все гости, пожалуй, разбегутся.» И гости веселились напропалую, а всех больше царь Пантелей — пляшет старик, только борода трясется. Король Косарь отдал ему все царство назад, и царь Пантелей радовался, точно вчера родился. Он всех обнимал и лез целоваться так, что царь Горох даже немного рассердился: — Что ты лижешь, Пантелей, точно теленок! — Голубчик, царь Горохушко, не сердись! — повторял царь Пантелей, обнимая старого друга.- Ах, какой ты. Теперь я опять никого не боюсь и хоть сейчас опять готов воевать. — Ну, это дело ты брось. Прежде я тоже любил повоевать, а теперь ни-ни! И так проживем. Чтобы как-нибудь гости не увидали Босоножки, царица Луковна заперла ее в своей комнате на ключ, и бедная девушка могла любоваться только в окно, как веселились другие. Гостей наехало со всех сторон видимо-невидимо, и было что посмотреть. Когда надоедало веселиться в горницах, все гости выходили в сад, где играла веселая музыка, а по вечерам горели разноцветные огни. Царь Горох похаживал среди гостей, разглаживал свою бороду и весело приговаривал: — Не скучно ли кому? Не обидел ли я кого? Хватает ли всем вина и еды? Кто умеет веселиться, тот добрый человек. Босоножка видела из окна, как царь Пантелей с радости подбирал полы своего кафтана и пускался вприсядку. Он так размахивал длинными руками, что походил на мельницу или на летучую мышь. Не утерпела и царица Луковна — тряхнула стариной. Подбоченясь, взмахнула шелковым платочком и поплыла павой, отбивая серебряными каблучками. — Эх-эх-эх! — приговаривала она, помахивая платочком. — Ай да старуха! — хвалил царь Горох.- Когда я был молодой, так вот как умел плясать, а теперь брюхо не позволяет. Босоножка смотрела на чужое веселье и плакала: очень уж ей было обидно чужое веселье. Сидя у своего окошечка, Босоножка много раз видела сестру, красавицу Кутафью, которая еще более похорошела, как вышла замуж. Раз Кутафья гуляла одна, и Босоножка ей крикнула: — Сестрица Кутафья, подойдите сюда! В первый раз Кутафья сделала вид, что не слыхала, во второй раз — она взглянула на Босоножку и притворилась, что не узнала ее. — Милая сестрица, да ведь это я, Горошинка! Красавица Кутафья пошла и пожаловалась матери. Царица Луковна страшно рассердилась, прибежала, выбранила Босоножку и закрыла окно ставнями. — Ты у меня смотри! — ворчала она.- Вот ужо, дай только гостям уехать. Пристало ли тебе, чучеле, с красавицей Кутафьей разговаривать? Только меня напрасно срамишь. Сидит Босоножка в темнице и опять плачет. Свету только и осталось, что щелочка между ставнями. Нечего делать, от скуки и в щелочку насмотришься. По целым часам Босоножка сидела у окна и смотрела в свою щелочку, как другие веселятся. Смотрела-смотрела и увидела красавца витязя, который приехал на пир случайно. Хорош витязь — лицо белое, глаза соколиные, русые кудри из кольца в кольцо. И молод, и хорош, и удал. Все любуются, а другие витязи только завидуют. Нечего сказать, хорош был король Косарь, а этот получше будет. Даже гордая красавица Кутафья не один раз потихоньку взглянула на писаного красавца и вздохнула. А у бедной Босоножки сердце так и бьется, точно пойманная птичка. Очень уж ей понравился неизвестный витязь. Вот бы за кого она замуж пошла! Да вся беда в том, что Босоножка не знала, как витязя зовут, а то как-нибудь вырвалась бы из своей тюрьмы и ушла бы к нему. Все бы ему до капельки рассказала, а он, наверно, пожалел бы ее. Ведь она хорошая, хоть и уродина. Сколько гости ни пировали, а пришлось разъезжаться по домам. Царя Пантелея увезли совсем пьяного. На прощанье с дочерью царица Луковна вспомнила про свою Босоножку и расплакалась: — Ах, что я с нею только делать буду, Кутафья! И царя Гороха боюсь, и добрых людей будет стыдно, когда узнают. Красавица Кутафья нахмурила свои соболиные брови и говорит: — О чем ты плачешь, матушка? Пошли ее в кухню, на самую черную работу — вот и все. Никто и не посмеет думать, что это твоя дочь. — Да ведь жаль ее, глупую! — Всех уродов не пережалеешь. Да я и не верю ей, что она твоя дочь. Совсем не в нашу семью: меня добрые люди красавицей называют, и брат Орлик тоже красавец. Откуда же такой-то уродине взяться? — Говорит, что моя. — Мало ли что она скажет. А ты ее пошли на кухню, да еще к самому злому повару. Сказано — сделано. Босоножка очутилась на кухне. Все повара и поварихи покатывались со смеху, глядя на нее: — Где это наша царица Луковна отыскала такую красоту? Вот так красавица! Хуже-то во всем гороховом царстве не сыскать. — И одежонка на ней тоже хороша! — удивлялась повариха, разглядывая Босоножку.- Ворон пугать. Ну и красавица! А Босоножка была даже рада, что освободилась из своего заточения, хотя ее и заставляли делать самую черную работу — она мыла грязную посуду, таскала помои, мыла полы. Все так ею и помыкали, а особенно поварихи. Только и знают, что покрикивают: — Эй ты, хромая нога, только даром царский хлеб ешь! А пользы от тебя никакой нет. Особенно донимала ее старшая повариха, злющая старая баба, у которой во рту словно был не один язык, а целых десять. Случалось не раз, что злая баба и прибьет Босоножку: то кулаком в бок сунет, то за косу дернет. Босоножка все переносила. Что можно было требовать от чужих людей, когда от нее отказались родная мать и сестра! Спрячется куда-нибудь в уголок и потихоньку плачет — только и всего. И пожаловаться некому. Правда, царица Луковна заглядывала несколько раз на кухню и справлялась о ней, но поварихи и повара кричали в один голос: — Ленивая-преленивая эта уродина, царица! Ничего делать не хочет, а только даром царский хлеб ест. — А вы ее наказывайте, чтобы не ленилась,- говорила царица. Стали Босоножку наказывать: то без обеда оставят, то запрут в темный чулан, то поколотят. Больше всего возмущало всех то, что она переносила все молча, а если плакала, то потихоньку. — Это какая-то отчаянная! — возмущались все.- Ее ничем не проймешь. Она еще что-нибудь сделает с нами. Возьмет да дворец подожжет — чего с нее взять, с колченогой! Наконец вся дворня вышла из терпения, и все гурьбой пошли жаловаться царице Луковне: — Возьми ты от нас, царица Луковна, свою уродину. Житья нам не стало с нею. Вот как замаялись с нею все — и не рассказать! Подумала-подумала царица Луковна, покачала головой и говорит: — А что я с ней буду делать? Надоело мне слушать про нее. — Сошли ты ее, царица-матушка, на задний двор. Пусть гусей караулит. Самое это подходящее ей дело. — В самом деле, послать ее в гусятницы! — обрадовалась царица Луковна.- Так и сделаем. По крайней мере, с глаз долой. Совсем обрадовалась Босоножка, как сделали ее гусятницей. Правда, кормили ее плохо — на задний двор посылали с царского стола одни объедки, но зато с раннего утра она угоняла своих гусей в поле и там проводила целые дни. Завернет корочку хлеба в платок — вот и весь обед. А как хорошо летом в поле — и зеленая травка, и цветочки, и ручейки, и солнышко смотрит с неба так ласково-ласково. Босоножка забывала про свое горе и веселилась, как умела. С нею разговаривали и полевая травка, и цветочки, и бойкие ручейки, и маленькие птички. Для них Босоножка совсем не была уродом, а таким же человеком, как и все другие. — Ты у нас будешь царицей,- шептали ей цветы. — Я и то царская дочь,- уверяла Босоножка. Огорчало Босоножку только одно: каждое утро на задний двор приходил царский повар, выбирал самого жирного гуся и уносил. Очень уж любил царь Горох поесть жирной гусятины. Гуси ужасно роптали на царя Гороха и долго гоготали: — Го-го-го. Ел бы царь Горох всякую другую говядину, а нас бы лучше не трогал. И что мы ему понравились так, несчастные гуси! Босоножка ничем не могла утешить бедных гусей и даже не смела сказать, что царь Горох совсем добрый человек и никому не желает делать зла. Гуси все равно бы ей не поверили. Хуже всего было, когда наезжали во дворец гости. Царь Пантелей один съедал целого гуся. Любил старик покушать, хоть и худ был, словно Кашей. Другие гости тоже ели да царя Гороха похваливали. Вот какой добрый да гостеприимный царь. Не то, что король Косарь, у которого много не разгостишься. Красавица Кутафья, как вышла замуж, сделалась такая скупая — всего ей было жаль. Ну, гости похлопают глазами и уедут несолоно хлебавши к царю Гороху. Как-то наехало гостей с разных сторон видимо-невидимо, и захотел царь Горох потешить их молодецкою соколиною охотой. Разбили в чистом поле царскую палатку с золотым верхом, наставили столов, навезли и пива и браги, и всякого вина, разложили по столам всякую еду. Приехали и гости — женщины в колымагах, а мужчины верхом. Гарцуют на лихих аргамаках, и каждый показывает свою молодецкую удаль. Был среди гостей и тот молодой витязь, который так понравился Босоножке. Звали его Красик-богатырь. Все хорошо ездят, все хорошо показывают свою удаль, а Красик-богатырь — получше всех. Другие витязи и богатыри только завидуют. — Веселитесь, дорогие гости,- приговаривает царь Горох,- да меня, старика, лихом не поминайте. Кабы не мое толстое брюхо, так я бы показал вам, как надо веселиться. Устарел я немного, чтобы удаль свою показывать. Вот, спросите царицу Луковну, какой я был молодец. Бывало, никто лучше меня на коне не проедет. А из лука как стрелял — раз как пустил стрелу в медведя и прямо в левый глаз попал, а она в правую заднюю ногу вышла. Царица Луковна вовремя дернула за рукав расхваставшегося мужа, и царь Горох прибавил: — То бишь это не медведь был, а заяц. Тут царица Луковна дернула его опять за рукав, и царь Горох еще раз поправился: — То бишь и не заяц, а утка, и попал я ей не в глаз, а прямо-прямо в хвост. Так, Луковна? — Так, так, царь Горох,- говорит царица.- Вот какой был удалый. Расхвастались и другие витязи и богатыри, кто как умел. А больше всех расхвастался царь Пантелей. — Когда я был молодой — теперь мне борода мешает,- так я одною стрелою убил оленя, ястреба и щуку,- рассказывал старик, поглаживая бороду.- Дело прошлое, теперь можно и похвастаться. Пришлось царице Луковне дернуть за рукав и брата Пантелея, потому как очень уж он начал хвастаться. Смутился царь Пантелей, заикаться стал: — Да я. Я прежде вот как легок был на ногу: побегу и зайца за хвост поймаю. Вот хоть царя Гороха спросите. — Врешь ты все, Пантелей,- отвечает царь Горох.- Очень уж любишь похвастать. Да. И прежде хвастал всегда, и теперь хвастаешь. Вот со мною действительно был один случай. Да. Я верхом на волке целую ночь ездил. Ухватился за уши и сижу. Это все знают. Так, Луковна? Ведь ты помнишь? — Да будет вам, горе-богатыри! — уговаривала расходившихся стариков царица.- Мало ли что было. Не все же рассказывать. Пожалуй, и не поверят еще. Может быть, и со мною какие случаи бывали, а я молчу. Поезжайте-ка лучше на охоту. Загремели медные трубы, и царская охота выступила со стоянки. Царь Горох и царь Пантелей не могли ехать верхом и тащились за охотниками в колымагах. — Как я прежде верхом ездил! — со вздохом говорил царь Горох. — И я тоже,- говорил царь Пантелей. — Лучше меня никто не умел проехать. — И я тоже. — Ну, уж это ты хвастаешь, Пантелей! — И не думал. Спроси кого угодно. — И все-таки хвастаешь. Ну, сознайся, Пантелеюшка: прихвастнул малым делом? Царь Пантелей оглянулся и шепотом спросил: — А ты, Горохушко? Царь Горох тоже оглянулся и тоже ответил шепотом: — Чуть-чуть прибавил, Пантелеюшка. Так, на воробьиный нос. — И велик же, должно быть, твой воробей! Царь Горох чуть-чуть не рассердился, но вовремя вспомнил, что нужно быть добрым, и расцеловал Пантелея. — Какие мы с тобой богатыри, Пантелеюшка! Даже всем это удивительно! Куда им, молодым-то, до нас. Босоножка пасла своих гусей и видела, как тешится царь Горох своею охотой. Слышала она веселые звуки охотничьих рогов, лай собак и веселые окрики могучих богатырей, так красиво скакавших на своих дорогих аргамаках. Видела Босоножка, как царские сокольничьи бросали своих соколов на разную болотную птицу, поднимавшуюся с озера или с реки, на которой она пасла своих гусей. Взлетит сокол кверху и камнем падет на какую-нибудь несчастную утку, только перышки посыплются. А тут отделился один витязь от царской охоты и несется прямо на нее. Перепугалась Босоножка, что его сокол перебьет ее гусей, и загородила ему дорогу. — Витязь, не тронь моих гусей! — смело крикнула она и даже замахнулась хворостиной. Остановился витязь с удивлением, а Босоножка узнала в нем того самого, который понравился ей больше всех. — Да ты кто такая будешь? — спросил он. — Я царская дочь. Засмеялся витязь, оглядывая оборванную Босоножку с ног до головы. Ни дать ни взять настоящая царская дочь. А главное, смела и даже хворостиной на него замахнулась. — Вот что, царская дочь, дай-ка мне напиться воды,- сказал он.- Разжарился я очень, а слезать с коня неохота. Пошла Босоножка к реке, зачерпнула воды в деревянный ковш и подала витязю. Тот выпил, вытер усы и говорит: — Спасибо, красавица. Много я на свете видывал, а такую царскую дочь вижу в первый раз. Вернулся богатырь на царскую ставку и рассказывает всем о чуде, на которое наехал. Смеются все витязи и могучие богатыри, а у царицы Луковны душа в пятки ушла. Чего она боялась, то и случилось. — Приведите ее сюда — и посмотрим,- говорит подгулявший царь Пантелей.- Даже очень любопытно. Потешимся досыта. — И что вам за охота на уродину смотреть? — вступилась было царица Луковна. — А зачем она себя царскою дочерью величает? Послали сейчас же послов за Босоножкой и привели перед царский шатер. Царь Горох так и покатился со смеху, как увидал ее. И горбатая, и хромая, и вся в заплатках. — Точно где-то я тебя, умница, видел? — спрашивает он, разглаживая бороду.- Чья ты дочь? Босоножка смело посмотрела ему в глаза и отвечает: — Твоя, царь Горох. Все так и ахнули, и царь Пантелей чуть не задохнулся от смеху. Ах, какая смешная Босоножка и как осрамила Царя Гороха! — Это я знаю,- нашелся царь Горох.- Все мои подданные — мои дети. — Нет, я твоя родная дочь Горошинка,- смело ответила Босоножка. Тут уж не стерпела красавица Кутафья, выскочила и хотела вытолкать Босоножку в шею. Царь Горох тоже хотел рассердиться, но вовремя вспомнил, что он добрый царь, и только расхохотался. И все стали смеяться над Босоножкой, а Кутафья так и подступает к ней с кулаками. Все замерли, ожидая, что будет, как вдруг выступил из толпы витязь Красик. Молод и горд был Красик, и стало ему стыдно, что это он подвел бедную девушку, выставил ее на общую потеху, да и обидно притом, что здоровые люди смеются и потешаются над уродцем. Выступил витязь Красик и проговорил: — Цари, короли, витязи и славные богатыри, дайте слово вымолвить. Девушка не виновата, что она такою родилась, а ведь она такой же человек, как и мы. Это я ее привел на общее посмешище и женюсь на ней. Подошел витязь Красик к Босоножке, обнял ее и крепко поцеловал. Тут у всех на глазах случилось великое чудо: Босоножка превратилась в девушку неописанной красоты. — Да, это моя дочь! — крикнул царь Горох.- Она самая! Спало колдовство с Босоножки, потому что полюбил ее первый богатырь, полюбил такою, какою она была. Я там был, мед-пиво пил, по усам текло — в рот не попало.

"Сказка про Комара Комаровича" Это случилось в самый полдень, когда все комары спрятались от жары в болото. Комар Комарович – длинный нос прикорнул под широкий лист и заснул. Спит и слышит отчаянный крик: – Ох, батюшки!.. ой, карраул!.. Комар Комарович выскочил из-под листа и тоже закричал: – Что случилось?.. Что вы орете? А комары летают, жужжат, пищат, – ничего разобрать нельзя. – Ой, батюшки!.. Пришел в наше болото медведь и завалился спать. Как лег в траву, так сейчас же задавил пятьсот комаров, как дохнул – проглотил целую сотню. Ой, беда, братцы! Мы едва унесли от него ноги, а то всех бы передавил…Комар Комарович – длинный нос сразу рассердился; рассердился и на медведя и на глупых комаров, которые пищали без толку. – Эй, вы, перестаньте пищать! – крикнул он. – Вот я сейчас пойду и прогоню медведя… Очень просто! А вы орете только напрасно… Еще сильнее рассердился Комар Комарович и полетел. Действительно, в болоте лежал медведь. Забрался в самую густую траву, где комары жили с испокон века, развалился и носом сопит, только свист идет, точно кто на трубе играет. Вот бессовестная тварь!.. Забрался в чужое место, погубил напрасно столько комариных душ да еще спит так сладко! – Эй, дядя, ты это куда забрался? – закричал Комар Комарович на весь лес, да так громко, что даже самому сделалось страшно. Мохнатый Миша открыл один глаз – никого не видно, открыл другой глаз – едва рассмотрел, что летает комар над самым его носом. – Тебе что нужно, приятель? – заворчал Миша и тоже начал сердиться. Как же, только расположился отдохнуть, а тут какой-то негодяй пищит. – Эй, уходи подобру-поздорову, дядя!.. Миша открыл оба глаза, посмотрел на нахала, фукнул носом и окончательно рассердился. – Да что тебе нужно, негодная тварь? – зарычал он. – Уходи из нашего места, а то я шутить не люблю… Вместе с шубой тебя съем.Медведю сделалось смешно. Перевалился он на другой бок, закрыл морду лапой и сейчас же захрапел. II Полетел Комар Комарович обратно к своим комарам и трубит на всё болото: – Ловко я напугал мохнатого Мишку… В другой раз не придет. Подивились комары и спрашивают: – Ну, а сейчас-то медведь где? – А не знаю, братцы… Сильно струсил, когда я ему сказал, что съем, если не уйдет. Ведь я шутить не люблю, а так прямо и сказал: съем. Боюсь, как бы он не околел со страху, пока я к вам летаю… Что же, сам виноват! Запищали все комары, зажужжали и долго спорили, как им быть с невежей медведем. Никогда еще в болоте не было такого страшного шума. Пищали, пищали и решили – выгнать медведя из болота. – Пусть идет к себе домой, в лес, там и спит. А болото наше… Еще отцы и деды наши вот в этом самом болоте жили. Одна благоразумная старушка Комариха посоветовала было оставить медведя в покое: пусть его полежит, а когда выспится – сам уйдет; но на нее все так накинулись, что бедная едва успела спрятаться. – Идем, братцы! – кричал больше всех Комар Комарович. – Мы ему покажем… да!.. Полетели комары за Комар Комаровичем. Летят и пищат, даже самим страшно делается. Прилетели, смотрят, а медведь лежит и не шевелится. – Ну, я так и говорил: умер, бедняга, со страху! – хвастался Комар Комарович. – Даже жаль немножко, вон какой здоровый медведище… – Да он спит, братцы! – пропищал маленький комаришка, подлетевший к самому медвежьему носу и чуть не втянутый туда, как в форточку. – Ах, бесстыдник! Ах, бессовестный! – запищали все комары разом и подняли ужасный гвалт. – Пятьсот комаров задавил, сто комаров проглотил и сам спит как ни в чем не бывало… А мохнатый Миша спит себе да носом посвистывает. – Он притворяется, что спит! – крикнул Комар Комарович и полетел на медведя. – Вот я ему сейчас покажу… Эй, дядя, будет притворяться! Как налетит Комар Комарович, как вопьется своим длинным носом прямо в черный медвежий нос, Миша так и вскочил, – хвать лапой по носу, а Комар Комаровича как не бывало. – Что, дядя, не понравилось? – пищит Комар Комарович. – Уходи, а то хуже будет… Я теперь не один, Комар Комарович – длинный нос, а прилетели со мной и дедушка, Комарище – длинный носище, и младший брат, Комаришко – длинный носишко! Уходи, дядя… – А я не уйду! – закричал медведь, усаживаясь на задние лапы. – Я вас всех передавлю… – Ой, дядя, напрасно хвастаешь… Опять полетел Комар Комарович и впился медведю прямо в глаз. Заревел медведь от боли, хватил себя лапой по морде, и опять в лапе ничего, только чуть глаз себе не вырвал когтем. А Комар Комарович вьется над самым медвежьим ухом и пищит: – Я тебя съем, дядя… III Рассердился окончательно Миша. Выворотил он вместе с корнем целую березу и принялся колотить ею комаров. Так и ломит со всего плеча. Бил, бил, даже устал, а ни одного убитого комара нет, – все вьются над ним и пищат. Тогда ухватил Миша тяжелый камень и запустил им в комаров, – опять толку нет. – Что, взял, дядя? – пищал Комар Комарович. – А я тебя все-таки съем… Долго ли, коротко ли сражался Миша с комарами, только шуму было много. Далеко был слышен медвежий рев. А сколько он деревьев вырвал, сколько камней выворотил!.. Всё ему хотелось зацепить первого Комар Комаровича, – ведь вот тут, над самым ухом, вьется, а хватит медведь лапой, и опять ничего, только всю морду себе в кровь исцарапал. Обессилел наконец Миша. Присел он на задние лапы, фыркнул и придумал новую штуку, – давай кататься по траве, чтоб передавить всё комариное царство. Катался, катался Миша, однако и из этого ничего не вышло, а только еще больше устал он. Тогда медведь спрятал морду в мох, – вышло того хуже. Комары вцепились в медвежий хвост. Окончательно рассвирепел медведь. – Постойте, вот я вам задам!.. – ревел он так, что за пять верст было слышно. – Я вам покажу штуку… я… я… я… Отступили комары и ждут, что будет. А Миша на дерево вскарабкался, как акробат, засел на самый толстый сук и ревет: – Ну-ка, подступитесь теперь ко мне… Все носы пообломаю!.. Засмеялись комары тонкими голосами и бросились на медведя уже всем войском. Пищат, кружатся, лезут… Отбивался отбивался Миша, проглотил нечаянно штук сто комариного войска, закашлялся, да как сорвется с сука, точно мешок… Однако поднялся, почесал ушибленный бок и говорит: – Ну что, взяли? Видели, как я ловко с дерева прыгаю?.. Еще тоньше рассмеялись комары, а Комар Комарович так и трубит: – Я тебя съем… я тебя съем… съем… съем!.. Изнемог окончательно медведь, выбился из сил, а уходить из болота стыдно. Сидит он на задних лапах и только глазами моргает. Выручила его из беды лягушка. Выскочила из-под кочки, присела на задние лапки и говорит: – Охота вам, Михайло Иваныч, беспокоить себя напрасно?.. Не обращайте вы на этих дрянных комаришек внимания. Не стоит. – И то не стоит, – обрадовался медведь. – Я это так… Пусть-ка они ко мне в берлогу придут, да я… я… Как повернется Миша, как побежит из болота, а Комар Комарович – длинный нос летит за ним, летит и кричит: – Ой, братцы, держите! Убежит медведь… Держите!.. Собрались все комары, посоветовались и решили: «Не стоит! Пусть его уходит, – ведь болото-то осталось за нами!»

"Сказка про Воробья Воробеича" Воробей Воробеич и Ерш Ершович жили в большой дружбе. Каждый день летом Воробей Воробеич прилетал к речке и кричал: – Эй, брат, здравствуй!.. Как поживаешь? – Ничего, живем помаленьку, – отвечал Ерш Ершович. – Иди ко мне в гости. У меня, брат, хорошо в глубоких местах… Вода стоит тихо, всякой водяной травки сколько хочешь. Угощу тебя лягушачьей икрой, червячками, водяными козявками… – Спасибо, брат! С удовольствием пошел бы я к тебе в гости, да воды боюсь. Лучше уж ты прилетай ко мне в гости на крышу… Я тебя, брат, ягодами буду угощать, – у меня целый сад, а потом раздобудем и корочку хлебца, и овса, и сахару, и живого комарика. Ты ведь любишь сахар? – Какой он? – Белый такой… – Как у нас гальки в реке? – Ну вот. А возьмешь в рот – сладко. Твою гальку не съешь. Полетим сейчас на крышу? – Нет, я не умею летать, да и задыхаюсь на воздухе. Вот лучше на воде поплаваем вместе. Я тебе всё покажу… Воробей Воробеич пробовал заходить в воду, – по колена зайдет, а дальше страшно делается. Так-то и утонуть можно! Напьется Воробей Воробеич светлой речной водицы, а в жаркие дни покупается где-нибудь на мелком месте, почистит перышки и опять к себе на крышу. Вообще жили они дружно и любили поговорить о разных делах. – Как это тебе не надоест в воде сидеть? – часто удивлялся Воробей Воробеич. – Мокро в воде, – еще простудишься… Ерш Ершович удивлялся в свою очередь: – Как тебе, брат, не надоест летать? Вон как жарко бывает на солнышке: как раз задохнешься. А у меня всегда прохладно. Плавай себе, сколько хочешь. Небойсь летом все ко мне в воду лезут купаться… А на крышу кто к тебе пойдет? – И еще как ходят, брат!.. У меня есть большой приятель – трубочист Яша. Он постоянно в гости ко мне приходит… И веселый такой трубочист, – всё песни поет. Чистит трубы, а сам напевает. Да еще присядет на самый конек отдохнуть, достанет хлебца и закусывает, а я крошки подбираю. Душа в душу живем. Я ведь тоже люблю повеселиться. У друзей и неприятности были почти одинаковые. Например, зима: как зяб бедный Воробей Воробеич! Ух, какие холодные дни бывали! Кажется, вся душа готова вымерзнуть. Нахохлится Воробей Воробеич, подберет под себя ноги да и сидит. Одно только спасение – забраться куда-нибудь в трубу и немного погреться. Но и тут беда. Раз Воробей Воробеич чуть-чуть не погиб благодаря своему лучшему другу – трубочисту. Пришел трубочист да как спустит в трубу свою чугунную гирю с помелом, – чуть-чуть голову не проломил Воробью Воробеичу. Выскочил он из трубы весь в саже, хуже трубочиста, и сейчас браниться: – Ты это что же, Яша, делаешь-то? Ведь этак можно и до смерти убить… – А я почем же знал, что ты в трубе сидишь! – А будь вперед осторожнее… Если бы я тебя чугунной гирей по голове стукнул, – разве это хорошо? Ершу Ершовичу тоже по зимам приходилось несладко. Он забирался куда-нибудь поглубже в омут и там дремал по целым дням. И темно, и холодно, и не хочется шевелиться. Изредка он подплывал к проруби, когда звал Воробей Воробеич. Подлетит к проруби воды напиться и крикнет: – Эй, Ерш Ершович, жив ли ты? – Жив… – сонным голосом откликается Ерш Ершович. – Только всё спать хочется. Вообще скверно. У нас все спят. – И у нас тоже не лучше, брат! Что делать, приходится терпеть… Ух, какой злой ветер бывает!.. Тут, брат, не заснешь… Я всё на одной ножке прыгаю, чтобы согреться. А люди смотрят и говорят: «Посмотрите, какой веселенький воробушек!» Ах, только бы дождаться тепла… Да ты уж опять, брат, спишь?..А летом опять свои неприятности. Раз ястреб версты две гнался за Воробьем Воробеичем, и тот едва успел спрятаться в речной осоке. – Ох, едва жив ушел! – жаловался он Ершу Ершовичу, едва переводя дух. – Вот разбойник-то!.. Чуть-чуть не сцапал, а там бы – поминай как звали. – Это вроде нашей щуки, – утешал Ерш Ершович. – Я тоже недавно чуть-чуть не попал ей в пасть. Как бросится за мной, точно молния! А я выплыл с другими рыбками и думал, что в воде лежит полено, а как это полено бросится за мной… Для чего только эти щуки водятся? Удивляюсь и не могу понять… – И я тоже… Знаешь, мне кажется, что ястреб когда-нибудь был щукой, а щука была ястребом. Одним словом, разбойники… II Да, так жили да поживали Воробей Воробеич и Ерш Ершович, зябли по зимам, радовались летом; а веселый трубочист Яша чистил свои трубы и попевал песенки. У каждого свое дело, свои радости и свои огорчения. Однажды летом трубочист кончил свою работу и пошел к речке смыть с себя сажу. Идет да посвистывает, а тут слышит – страшный шум. Что такое случилось? А над рекой птицы так и вьются: и утки, и гуси, и ласточки, и бекасы, и вороны, и голуби. Все шумят, орут, хохочут – ничего не разберешь. – Эй, вы, что случилось? – крикнул трубочист. – А вот и случилось… – чиликнула бойкая синичка. – Так смешно, так смешно!.. Посмотри, что наш Воробей Воробеич делает… Совсем взбесился. Синичка засмеялась тоненьким-тоненьким голоском, вильнула хвостиком и взвилась над рекой. Когда трубочист подошел к реке, Воробей Воробеич так и налетел на него. А сам страшный такой: клюв раскрыт, глаза горят, все перышки стоят дыбом. – Эй, Воробей Воробеич, ты это что, брат, щумишь тут? – спросил трубочист. – Нет, я ему покажу!.. – орал Воробей Воробеич, задыхаясь от ярости. – Он еще не знает, каков я… Я ему покажу, проклятому Ершу Ершовичу! Он будет меня поминать, разбойник… – Не слушай его! – крикнул трубочисту из воды Ерш Ершович. – Все-то он врет… – Я вру? – орал Воробей Воробеич. – А кто червяка нашел? Я вру!.. Жирный такой червяк! Я его на берегу выкопал… Сколько трудился… Ну, схватил его и тащу домой, в свое гнездо. У меня семейство, – должен я корм носить… Только вспорхнул с червяком над рекой, а проклятый Ерш Ершович, – чтоб его щука проглотила! – как крикнет: «Ястреб!» Я со страху крикнул, – червяк упал в воду, а Ерш Ершович его и проглотил… Это называется врать?! И Ястреба никакого не было. – Что же, я пошутил, – оправдывался Ерш Ершович. – А червяк действительно был вкусный… Около Ерша Ершовича собралась всякая рыба: плотва, караси, окуни, малявки – слушают и смеются. Да, ловко пошутил Ерш Ершович над старым приятелем! А еще смешнее, как Воробей Воробеич вступил в драку с ним. Так и налетает, так и налетает, а взять ничего не может. – Подавись ты моим червяком! – бранился Воробей Воробеич. – Я другого себе выкопаю… А обидно то, что Ерш Ершович обманул меня и надо мной же еще смеется. А я его еще к себе на крышу звал… Хорош приятель, нечего сказать. Вот и трубочист Яша то же скажет… Мы с ним тоже дружно живем и даже вместе закусываем иногда: он ест – я крошки подбираю. – Постойте, братцы, это самое дело нужно рассудить, – заявил трубочист. – Дайте только мне сначала умыться… Я разберу ваше дело по совести. А ты, Воробей Воробеич, пока немного успокойся… – Мое дело правое, – что же мне беспокоиться! – орал Воробей Воробеич. – А только я покажу Ершу Ершовичу, как со мной шутки шутить… Трубочист присел на бережок, положил рядом на камешек узелок со своим обедом, вымыл руки и лицо и проговорил: – Ну, братцы, теперь будем суд судить… Ты, Ерш Ершович, – рыба, а ты, Воробей Воробеич, – птица. Так я говорю? – Так! так!.. – закричали все: и птицы и рыбы. – Будем говорить дальше. Рыба должна жить в воде, а птица – в воздухе. Так я говорю? Ну, вот… А червяк, например, живет в земле. Хорошо. Теперь смотрите…Трубочист развернул свой узелок, положил на камень кусок ржаного хлеба, из которого состоял весь его обед, и проговорил: – Вот, смотрите: что это такое? Это – хлеб. Я его заработал, и я его съем; съем и водицей запью. Так? Значит, пообедаю и никого не обижу. Рыба и птица тоже хочет пообедать… У вас, значит, своя пища. Зачем же ссориться? Воробей Воробеич откопал червячка, значит, он его заработал, и, значит, червяк – его… – Позвольте, дяденька… – послышался в толпе птиц тоненький голосок. Птицы раздвинулись и пустили вперед Бекасика-песочника, который подошел к самому трубочисту на своих тоненьких ножках. – Дяденька, это неправда. – Что неправда? – Да червячка-то ведь я нашел… Вон спросите уток, – они видели. Я его нашел, а Воробей налетел и украл. Трубочист смутился. Выходило совсем не то. – Как же это так?.. – бормотал он, собираясь с мыслями. – Эй, Воробей Воробеич, ты это что же, в самом деле, обманываешь? – Это не я вру, а Бекас врет. Он сговорился вместе с утками… – Что-то не тово, брат… гм… да! Конечно, червячок – пустяки; а только вот нехорошо красть. А кто украл, тот должен врать… Так я говорю? Да… – Верно! Верно!.. – хором крикнули опять все. – А ты все-таки рассуди Ерша Ершовича с Воробьем Воробеичем. Кто у них прав?.. Оба шумели, оба дрались и подняли всех на ноги. – Кто прав? Ах вы, озорники, Ерш Ершович и Воробей Воробеич!.. Право, озорники. Я обоих вас и накажу для примера… Ну, живо миритесь, сейчас же! – Верно! – крикнули все хором. – Пусть помирятся… – А Бекасика-песочника, который трудился, добывая червячка, я накормлю крошками, – решил трубочист. – Все и будут довольны… – Отлично! – опять крикнули все. Трубочист уже протянул руку за хлебом, а его и нет. Пока трубочист рассуждал, Воробей Воробеич успел его стащить. – Ах, разбойник! Ах, плут! – возмутились все рыбы и все птицы. И все бросились в погоню за вором. Краюшка была тяжела, и Воробей Воробеич не мог далеко улететь с ней. Его догнали как раз над рекой. Бросились на вора большие и малые птицы. Произошла настоящая свалка. Все так и рвут, только крошки летят в реку; а потом и краюшка полетела тоже в реку. Тут уж схватились за нее рыбы. Началась настоящая драка между рыбами и птицами. В крошки растерзали всю краюшку, и все крошки съели. Как есть ничего не осталось от краюшки. Когда краюшка была съедена, все опомнились и всем сделалось совестно. Гнались за вором Воробьем да по пути краденую краюшку и съели.А веселый трубочист Яша сидит на бережку, смотрит и смеется. Уж очень смешно всё вышло… Все убежали от него, остался один только Бекасик-песочник. – А ты что же не летишь за всеми? – спрашивает трубочист. – И я полетел бы, да ростом мал, дяденька. Как раз большие птицы заклюют… – Ну, вот так-то лучше будет, Бекасик. Оба остались мы с тобой без обеда. Видно, мало еще поработали… Пришла Аленушка на бережок, стала спрашивать веселого трубочиста Яшу, что случилось, и тоже смеялась. – Ах, какие они все глупые, и рыбки и птички. А я бы разделила всё – и червячка и краюшку, и никто бы не ссорился. Недавно я разделила четыре яблока… Папа приносит четыре яблока и говорит: «Раздели пополам, – мне и Лизе (сестра писателя. – Ред.)». Я и разделила на три части: одно яблоко дала папе, другое – Лизе, а два взяла себе.

"Присказка" Баю-баю-баю… Один глазок у Алёнушки спит, другой — смотрит; одно ушко у Алёнушки спит, другое — слушает. Спи, Алёнушка, спи, красавица, а папа будет рассказывать сказки. Кажется, все тут: и сибирский кот Васька, и лохматый деревенский пёс Постойко, и серая Мышка-норушка, и Сверчок за печкой, и пёстрый Скворец в клетке, и забияка Петух. Спи, Алёнушка, сейчас сказка начинается. Вон уже в окно смотрит высокий месяц; вон косой заяц проковылял на своих валенках; волчьи глаза засветились жёлтыми огоньками; медведь Мишка сосёт свою лапу. Подлетел к самому окну старый Воробей, стучит носом о стекло и спрашивает: скоро ли? Все тут, все в сборе, и все ждут Алёнушкиной сказки. Один глазок у Алёнушки спит, другой — смотрит; одно ушко у Алёнушки спит, другое — слушает. Баю-баю-баю…

"Сказочка про Воронушку – черную головушку и желтую Канарейку"Сидит Ворона на березе и хлопает носом по сучку: хлоп-хлоп. Вычистила нос, оглянулась кругом да как каркнет: – Карр… карр!.. Дремавший на заборе кот Васька чуть не свалился со страху и начал ворчать: – Эк тебя взяло, черная голова… Даст же бог такое горлышко!.. Чему обрадовалась-то? – Отстань… Некогда мне, разве не видишь? Ах, как некогда… Карр-карр-карр!.. И все-то дела да дела. – Умаялась, бедная, – засмеялся Васька. – Молчи, лежебока… Ты вот все бока пролежал, только и знаешь, что на солнышке греться, а я-то с утра покоя не знаю: на десяти крышах посидела, полгорода облетела, все уголки и закоулки осмотрела. А еще вот надо и на колокольню слетать, на рынке побывать, в огородах покопать… Да что я с тобой даром время теряю – некогда мне. Ах, как некогда! Хлопнула Ворона в последний раз носом по сучку, встрепенулась и только что хотела вспорхнуть, как услышала страшный крик. Неслась стая воробьев, а впереди летела какая-то маленькая желтенькая птичка. – Братцы, держите ее… ой, держите! – пищали воробьи. – Что такое? Куда? – крикнула Ворона, бросаясь за воробьями. Взмахнула Ворона крыльями раз десяток и догнала воробьиную стаю. Желтенькая птичка выбилась из последних сил и бросилась в маленький садик, где росли кусты сирени, смородины и черемухи. Она хотела спрятаться от гнавшихся за ней воробьев. Забилась желтенькая птичка под куст. а Ворона – тут как тут. – Ты кто такая будешь! – каркнула она. Воробьи так и обсыпали куст, точно кто бросил горсть гороху. Они озлились на желтенькую птичку и хотели ее заклевать. – За что вы ее обижаете? – спрашивала Ворона. – А зачем она желтая… – запищали разом все воробьи. Ворона посмотрела на желтенькую птичку: действительно, вся желтая, – мотнула головой и проговорила: – Ах вы, озорники… Ведь это совсем не птица!.. Разве такие птицы бывают?.. А впрочем, убирайтесь-ка… Мне надо поговорить с этим чудом. Она только притворяется птицей… Воробьи запищали, затрещали, озлились еще больше, а делать нечего, – надо убираться. Разговоры с Вороной коротки: так хватит носищем, что и дух вон.Разогнав воробьев, Ворона начала допытывать желтенькую птичку, которая тяжело дышала и так жалобно смотрела своими черными глазками. – Кто ты такая будешь? – спрашивала Ворона. – Я – Канарейка… – Смотри, не обманывай, а то плохо будет. Кабы не я, так воробьи заклевали бы тебя… – Право, я – Канарейка… – Откуда ты взялась? – А я жила в клетке… в клетке и родилась, и выросла, и жила. Мне все хотелось полетать, как другие птицы. Клетка стояла на окне, и я всё смотрела на других птичек… Так им весело было, а в клетке так тесно. Ну, девочка Аленушка принесла чашечку с водой, отворила дверку, а я и вырвалась. Летала, летала по комнате, а потом в форточку и вылетела. – Что же ты делала в клетке? – Я хорошо пою… – Ну-ка, спой. Канарейка спела. Ворона наклонила голову набок и удивилась. – Ты это называешь пением? Ха-ха… Глупые же были твои хозяева, если кормили за такое пение. Если б уж кого кормить, так настоящую птицу, как, например, меня… Давеча каркнула, – так плут Васька чуть с забора не свалился. Вот это пение!.. – Я знаю Ваську… Самый страшный зверь. Он сколько раз подбирался к нашей клетке. Глаза зеленые, так и горят, выпустит когти… – Ну, кому страшен, а кому и нет… Плут он большой, – это верно, а страшного ничего нет. Ну, да об этом поговорим потом… А мне все-таки не верится, что ты настоящая птица… – Право, тетенька, я – птица, совсем птица. Все канарейки – птицы… – Хорошо, хорошо, увидим… А вот как ты жить будешь? – Мне не много нужно: несколько зернышек, сахару кусочек, сухарик, – вот и сыта. – Ишь какая барыня… Ну, без сахару еще обойдешься, а зернышек как-нибудь добудешь. Вообще ты мне нравишься. Хочешь жить вместе? У меня на березе отличное гнездо… – Благодарю. Только вот воробьи… – Будешь со мной жить, так никто не посмеет пальцем тронуть. Не то что воробьи, а и плут Васька знает хорошо мой характер. Я не люблю шутить… Канарейка сразу ободрилась и полетела вместе с Вороной. Что же, гнездо отличное, если бы еще сухарик да сахару кусочек… Стали Ворона с Канарейкой жить да поживать в одном гнезде. Ворона хоть и любила иногда поворчать, но была птица незлая. Главным недостатком в ее характере было то, что она всем завидовала, а себя считала обиженной. – Ну, чем лучше меня глупые куры? А их кормят, за ними ухаживают, их берегут, – жаловалась она Канарейке. – Тоже вот взять голубей… Какой от них толк, а нет-нет и бросят им горсточку овса. Тоже глупая птица… А чуть я подлечу – меня сейчас все и начинают гнать в три шеи. Разве это справедливо? Да еще бранят вдогонку: «Эх ты, ворона!» А ты заметила, что я получше других буду, да и покрасивее?.. Положим, про себя этого не приходится говорить, а заставляют сами. Не правда ли? Канарейка соглашалась со всем. – Да, ты большая птица… – Вот то-то и есть. Держат же попугаев в клетках, ухаживают за ними, а чем попугай лучше меня?.. Так, самая глупая птица. Только и знает, что орать да бормотать, а никто понять не может, о чем бормочет. Не правда ли? – Да, у нас тоже был попугай и страшно всем надоедал. – Да мало ли других таких птиц наберется, которые и живут неизвестно зачем!.. Скворцы, например, прилетят, как сумасшедшие, неизвестно откуда, проживут лето и опять улетят. Ласточки тоже, синицы, соловьи, – мало ли такой дряни наберется. Ни одной вообще серьезной, настоящей птицы… Чуть холодком пахнёт, – все и давай удирать куда глаза глядят. В сущности Ворона и Канарейка не понимали друг друга. Канарейка не понимала этой жизни на воле, а Ворона не понимала жизни в неволе. – Неужели вам, тетенька, никто зернышка никогда не бросил? – удивлялась Канарейка. – Ну, одного зернышка? – Какая ты глупая… Какие тут зернышки? Только и смотри, как бы палкой кто не убил или камнем. Люди очень злы… С последним Канарейка никак не могла согласиться, потому что ее люди кормили. Может быть, это Вороне так кажется… Впрочем, Канарейке скоро пришлось самой убедиться в людской злости. Раз она сидела на заборе, как вдруг над самой головой просвистел тяжелый камень. Шли по улице школьники, увидели на заборе Ворону, – как же не запустить в нее камнем? – Ну что, теперь видела? – спрашивала Ворона, забравшись на крышу. – Вот все они такие, то есть люди. – Может быть, вы чем-нибудь досадили им, тетенька? – Решительно ничем… Просто так злятся. Они меня все ненавидят… Канарейке сделалось жаль бедную Ворону, которую никто, никто не любил. Ведь так и жить нельзя… Врагов вообще было достаточно. Например, кот Васька… Какими маслеными глазами он поглядывал на всех птичек, притворялся спящим, и Канарейка видела собственными глазами, как он схватил маленького, неопытного воробышка, – только косточки захрустели и перышки полетели… Ух, страшно! Потом ястреба – тоже хороши: плавает в воздухе, а потом камнем и падает на какую-нибудь неосторожную птичку. Канарейка тоже видела, как ястреб тащил цыпленка. Впрочем, Ворона не боялась ни кошек, ни ястребов и даже сама была не прочь полакомиться маленькой птичкой. Сначала Канарейка этому не верила, пока не убедилась собственными глазами. Раз она увидела, как воробьи целой стаей гнались за Вороной. Летят, пищат, трещат… Канарейка страшно испугалась и спряталась в гнезде. – Отдай, отдай! – неистово пищали воробьи, летая над вороньим гнездом. – Что же это такое? Это разбой!.. Ворона шмыгнула в свое гнездо, и Канарейка с ужасом увидела, что она принесла в когтях мертвого, окровавленного воробышка. – Тетенька, что вы делаете? – Молчи… – прошипела Ворона. У ней глаза были страшные – так и светятся… Канарейка закрыла глаза от страха, чтобы не видать, как Ворона будет рвать несчастного воробышка. «Ведь так она и меня когда-нибудь съест», – думала Канарейка. Но Ворона, закусив, делалась каждый раз добрее. Вычистит нос, усядется поудобнее куда-нибудь на сук и сладко дремлет. Вообще, как заметила Канарейка, тетенька была страшно прожорлива и не брезгала ничем. То корочку хлеба тащит, то кусочек гнилого мяса, то какие-то объедки, которые разыскивала в помойных ямах. Последнее было любимым занятием Вороны, и Канарейка никак не могла понять, что за удовольствие копаться в помойной яме. Впрочем, и обвинять Ворону было трудно: она съедала каждый день столько, сколько не съели бы двадцать канареек. И вся забота у Вороны была только о еде… Усядется куда-нибудь на крышу и высматривает. Когда Вороне было лень самой отыскивать пищу, она пускалась на хитрости. Увидит, что воробьи что-нибудь теребят, сейчас и бросится. Будто летит мимо, мимо, а сама орет во все горло: – Ах, некогда мне… совсем некогда!.. Подлетит, сцапает добычу и была такова. – Ведь это нехорошо, тетенька, отнимать у других, – заметила однажды возмущенная Канарейка. – Нехорошо? А если я постоянно есть хочу?.. – И другие тоже хотят… – Ну, другие сами о себе позаботятся. Это ведь вас, неженок, по клеткам всем кормят, а мы всё сами должны добывать себе. Да и так, много ли тебе или воробью нужно?.. Поклевала зернышек, и сыта на целый день. Лето промелькнуло незаметно. Солнце сделалось точно холоднее, а день короче. Начались дожди, подул холодный ветер. Канарейка почувствовала себя самой несчастной птицей, особенно когда шел дождь. А Ворона точно ничего не замечает. – Что же из того, что идет дождь? – удивлялась она. – Идет-идет и перестанет. – Да ведь холодно, тетенька! Ах, как холодно!.. Особенно скверно бывало по ночам. Мокрая Канарейка вся дрожала. А Ворона еще сердится. – Вот неженка!.. То ли еще будет, когда ударит холод и пойдет снег. Вороне делалось даже обидно. Какая же это птица, если и дождя, и ветра, и холода боится? Ведь так и жить нельзя на белом свете. Она опять стала сомневаться, что уж птица ли эта Канарейка. Наверно, только притворяется птицей… – Право, я самая настоящая птица, тетенька! – уверяла Канарейка со слезами на глазах. – Только мне бывает холодно… – То-то, смотри! А мне всё кажется, что ты только притворяешься птицей… – Нет, право, не притворяюсь. Иногда Канарейка крепко задумывалась о своей судьбе. Пожалуй, лучше было бы оставаться в клетке… Там и тепло и сытно. Она даже несколько раз подлетала к тому окну, на котором стояла родная клетка. Там уже сидели две новые канарейки и завидовали ей. – Ах, как холодно… – жалобно пищала зябнувшая Канарейка. – Пустите меня домой. Раз утром, когда Канарейка выглянула из вороньего гнезда, – ее поразила унылая картина: земля за ночь покрылась первым снегом, точно саваном. Всё было кругом белое… А главное – снег покрыл все те зернышки, которыми питалась Канарейка. Оставалась рябина, но она не могла есть эту кислую ягоду. Ворона – та сидит, клюет рябину да похваливает: – Ах, хороша ягода!.. Поголодав дня два, Канарейка пришла в отчаяние. Что же дальше-то будет!.. Этак можно и с голоду помереть… Сидит Канарейка и горюет. А тут видит, – прибежали в сад те самые школьники, которые бросали в Ворону камнем, разостлали на землю сетку, посыпали вкусного льняного семени и убежали. – Да они совсем не злые, эти мальчики, – обрадовалась Канарейка, поглядывая на раскинутую сеть. – Тетенька, мальчики мне корму принесли. – Хорош корм, нечего сказать! – заворчала Ворона. – Ты и не думай туда совать нос… Слышишь? Как только начнешь клевать зернышки, так и попадешь в сетку. – А потом что будет? – А потом опять в клетку посадят… Взяло раздумье Канарейку: и поесть хочется и в клетку не хочется. Конечно, и холодно и голодно, а все-таки на воле жить куда лучше, особенно когда не идет дождь. Несколько дней крепилась Канарейка, но – голод не тетка, – соблазнилась она приманкой и попалась в сетку. – Батюшки, караул!.. – жалобно пищала она. – Никогда больше не буду… Лучше с голоду умереть, чем опять попасть в клетку. Канарейке теперь казалось, что нет ничего лучше на свете, как воронье гнездо. Ну, да конечно, бывало и холодно и голодно, а все-таки – полная воля. Куда захотела, туда и полетела… Она даже заплакала. Вот придут мальчики и посадят ее опять в клетку. На ее счастье, летела мимо Ворона и увидела, что дело плохо. – Ах ты, глупая!.. – ворчала она. – Ведь я тебе говорила, что не трогай приманки. – Тетенька, не буду больше… Ворона прилетела вовремя. Мальчишки уже бежали, чтобы захватить добычу, но Ворона успела разорвать тонкую сетку, и Канарейка очутилась опять на свободе. Мальчишки долго гонялись за проклятой Вороной, бросали в нее палками и камнями и бранили. – Ах, как хорошо! – радовалась Канарейка, очутившись опять в своем гнезде. – То-то хорошо. Смотри у меня… – ворчала Ворона. Зажила опять Канарейка в вороньем гнезде и больше не жаловалась ни на холод, ни на голод. Раз Ворона улетела на добычу, заночевала в поле, а вернулась домой, – лежит Канарейка в гнезде ножками вверх. Сделала Ворона голову набок, посмотрела и сказала: – Ну, ведь говорила я, что это не птица!

"Лесная сказка"IУ реки, в дремучем лесу, в один прекрасный зимний день остановилась толпа мужиков, приехавших на санях. Подрядчик обошел весь участок и сказал: — Вот здесь рубите, братцы… Ельник отличный. Лет по сту каждому дереву будет… Он взял топор и постучал обухом по стволу ближайшей ели. Великолепное дерево точно застонало, а с мохнатых зеленых ветвей покатились комья пушистого снега. Где-то в вершине мелькнула белка, с любопытством глядевшая на необыкновенных гостей; а громкое эхо прокатилось по всему лесу, точно разом заговорили все эти зеленые великаны, занесенные снегом. Эхо замерло далеким шепотом, будто деревья спрашивали друг друга: кто это приехал? Зачем?.. — Ну, а вот эта старушка никуда не годится… — прибавил подрядчик, постукивая обухом стоящую ель с громадным дуплом. — Она наполовину гнилая. — Эй ты, невежа, — крикнула сверху Белка. — Как ты смеешь стучать в мой дом? Ты приехал только сейчас, а я прожила в дупле этой самой ели целых пять лет. Она щелкнула зубами, распушила хвост и так зашипела, что даже самой сделалось страшно. А невежа-подрядчик не обратил на нее никакого внимания и продолжал указывать рабочим, где следовало начать порубку, куда складывать дрова и хворост. Что было потом, трудно даже рассказать. Никакое перо не опишет того ужаса, который совершился в каких-нибудь две недели. Сто лет рос этот дремучий ельник, и его не стало в несколько дней. Люди рубили громадные деревья и не замечали, как из свежих ран сочились слезы: они принимали их за обыкновенную смолу. Нет, деревья плакали безмолвными слезами, как люди, когда их придавит слишком большое горе. А с каким стоном падали подрубленные деревья, как жалобно они трещали!.. Некоторые даже сопротивлялись, не желая поддаваться ничтожному человеку: они хватались ветвями за соседние деревья во время своего падения. Но все было напрасно: и слезы, и стоны, и сопротивление. Тысячи деревьев лежали мертвыми, как на поле сражения, а топор все продолжал свое дело. Деревья-трупы очищались от хвои, затем оголенные стволы разрубались на равные части и складывались правильными рядами в поленницы дров. Да, самые обыкновенные поленницы, которые мы можем видеть везде, но не всегда думаем, сколько живых деревьев изрублено в такую поленницу и сколько нужно было долгих-долгих лет, чтобы такие деревья выросли. Уцелела одна старая ель с дуплом, в котором жила старая Белка с своей семьей. Под этой елью рабочие устроили себе балаган и спали в нем. Целые дни перед балаганом горел громадный костер, лизавший широким, огненным языком нижние ветки развесистого дерева. Зеленая хвоя делалась красной, тлела, а потом оставались одни обгоревшие сучья, топорщившиеся, как пальцы. Старая Белка была возмущена до глубины души этим варварством и громко говорила: — Для чего все это сделано?.. Кому мешал красавец лес? Противные люди! Нарочно придумали железные топоры, чтобы рубить ими деревья… Кому это нужно, чтобы вместо живого, зеленого леса стояли какие-то безобразные поленницы? Не правда ли, старушка Ель? — Я ничего не знаю и ничего не понимаю, — грустно ответила Ель, вздрагивая от ужаса. — Мое горе настолько велико, что я не могу даже подумать о случившемся… Лучше было погибнуть и мне вместе с другими, чтобы не видеть всего, что происходило у меня на глазах. Ведь все эти срубленные деревья — мои дети. Я радовалась, когда они были молодыми деревцами, радовалась, глядя, как они весело росли, крепли и поднимались к самому небу. Нет, это ужасно… Я не могу ни говорить, ни думать!.. Конечно, каждое дерево когда-нибудь должно погибнуть от собственной старости; но это совсем не то, когда видишь срубленными тысячи деревьев в расцвете сил, молодости и красоты. Люди, срубившие деревья, почти совсем не говорили о них, точно все так было, как должно быть. Они заботились теперь о том, как бы поскорее вывезти заготовленные дрова и уехать самим. Может быть, их мучила совесть, а может быть, им надоело жить в лесу, — вернее, конечно, последнее. К ним на помощь явились другие. Они в несколько дней сложили приготовленные дрова на воза и увезли, оставив одни пни и кучи зеленого хвороста. Вся земля была усыпана щепками и сором, так что зимнему ветру стоило больших хлопот засыпать эту безобразную картину свежим, пушистым снегом. — Где же справедливость? — жаловалась Ветру старая Ель. — Что мы сделали этим злым людям с железными топорами? — Они совсем не злые, эти люди, — ответил Ветер. — А просто ты многого не знаешь, что делается на свете. — Конечно, я сижу дома, не шатаюсь везде, как ты, — угрюмо заметила Ель, недовольная замечанием своего старого знакомого. — Да я и не желаю знать всех несправедливостей, какие делаются. Мне довольно своего домашнего дела. — Ты, Ветер, много хвастаешься, — заметила в свою очередь старая Белка. — Что же ты можешь знать, когда должен постоянно лететь сломя голову все вперед? Потом, ты делаешь часто большие неприятности и мне и деревьям: нагонишь холоду, снегу… — А кто летом гонит к вам дождевые облака? Кто весною обсушит землю? Кто?.. Нет, мне некогда с вами разговаривать! — еще более хвастливо ответил Ветер и улетел. — Прощайте пока… — Самохвал!.. — заметила вслед ему Белка. С Ветром у леса велись искони неприятные счеты главным образом зимой, когда он приносил страшный северный холод и сухой, как толченое стекло, снег. Деревья к северу повертывались спиной и тянулись своими ветвями на юг, откуда веяло благодатным теплом. Но в густом лесу, где деревья защищали друг друга, Ветер мог морозить только одни вершины, а теперь он свободно гулял по вырубленному месту, точно хозяин, и это приводило старую Ель в справедливое негодование, как и Белку… II Наступила весна. Глубокий снег точно присел, потемнел и начал таять. Особенно скоро это случилось на новой поруби, где весеннее солнце припекало так горячо. В густом лесу, обступавшем порубь со всех сторон, снег еще оставался, а на поруби уже выступали прогалины, снеговая вода сбегала ручьями к одному месту, где под толстым льдом спала зимним сном Речка Безымянка. — Что вы меня будите раньше времени? — ворчала она. — Вот снег в лесу стает, и я проснусь. Но ее все-таки разбудили раньше. Проснувшись, река не узнала своих берегов; везде было голо и торчали одни пни. — Что такое случилось? — удивлялася Речка, обращаясь к одиноко стоявшей старой Ели. — Куда девался лес? Старая Ель со слезами рассказала старой приятельнице обо всем случившемся и долго жаловалась на свою судьбу. — Что же я теперь буду делать? — спрашивала Речка. — Раньше лес задерживал влагу, а теперь все высохнет… Не будет влаги, — не будет и лесных ключиков с холодной водой. Вот горе!.. Чем я буду поить прибрежную траву, кусты и деревья? Я сама высохну с горя… А весеннее солнце продолжало нагревать землю. Дохнул теплом первый весенний ветерок, прилетевший с теплого моря. Набухли почки на березах, а мохнатые ветви елей покрылись мягкими, светлыми почками. Это были молодые побеги новой хвои, выглянувшие зелеными глазками. Через мокрый, почерневший снег, точно изъеденный червями, пробился своей желтой головкой первый Подснежник и весело крикнул тоненьким голоском: — Вот и я, братцы!.. Поздравляю с весной! Прежде в ответ сейчас же слышался веселый шепот елей, кивавших своими ветвями первому весеннему гостю, а теперь все молчало кругом, так, что Подснежник был неприятно удивлен таким недружелюбным приемом. Когда развернулась цветочная почка и Подснежник глянул кругом желтым глазком, он ахнул от изумления: вместо знакомых деревьев торчали одни пни; везде валялись кучи хвороста, щеп и сучьев. Картина представлялась до того печальная, что Подснежник даже заплакал. — Если бы я знал, то лучше остался бы сидеть под землей, — печально проговорил он, повертываясь на своей мохнатой ножке. — От леса осталось одно кладбище. Старушка Ель опять рассказала про свое страшное горе, а Белка подтвердила ее слова. Да, зимой приехали люди с железными топорами и срубили тысячи деревьев, а потом изрезали их на дрова и увезли. Не успел этот разговор кончиться, как показались перистые листья папоротников. В густом дремучем лесу трава не растет, а мох и папоротник, — они любят и полусвет и сырость. Их удивление было еще больше. — Что же? Нам ничего не остается, как только уйти отсюда, — сурово проговорил самый большой Папоротник. — Мы не привыкли жариться на солнце… — И уходите… — весело ответила зеленая Травка, выбившаяся откуда-то из-под сора нежными усиками. — А ты откуда взялась? — сурово спросила старая Ель незваную гостью. — Разве твое место здесь? Ступай на берег реки, к самой воде… Весело засмеялась зеленая Травка на это ворчанье. Зачем она пойдет, когда ей и здесь хорошо? Довольно и света, и земли, и воздуха. Нет, она останется именно здесь, на этой жирной земле, образовавшейся из перегнившей хвои, моха и сучьев. — Как я попала сюда? Вот странный вопрос! — удивлялась Травка, улыбаясь. — Я приехала, как важная барыня… Меня привезли вместе с сеном, которое ели лошади: сено-то они съели, а я осталась. Нет, мне решительно здесь нравится… Вы должны радоваться, что я покрою все зеленым, изумрудным ковром. — Вот это мило! — заметила Белка, слушавшая разговор. — Пришла неизвестно откуда, да еще разговаривает… А впрочем, что же, пусть растет пока, особенно если сумеет закрыть все эти щепы и сор, оставленные дровосеками. — Я никому не помешаю, — уверяла Травка. — Мне нужно так немного места… Сами будете потом хвалить. А вот вы лучше обратите внимание вон на те зеленые листочки, которые пробиваются из-под щеп: это осина. Она вместе со мной приехала в сене, и мне всю дорогу было горько. По-моему, осина — самое глупое дерево: крепости в нем никакой, даже дрова из нее самые плохие, а разрастается так, что всех выживает. — Ну, это уж из рук вон! — заворчала старая Ель. — Положим, старый ельник вырублен, но на его месте вырастут молодые елочки… Здесь наше старинное место, и мы его никому не уступим. — Когда еще твои елочки вырастут, а осинник так разрастется, что все задушит, — объяснила Белка. — Я это видела на других порубях… Осина всегда занимала чужие места, когда хозяева уйдут… И вырастает она скоро, и неприхотлива, да и живет недолго. Пустое дерево, вечно что-то бормочет, а что — и не разберешь. Да и мне от него поживы никакой. В одну весну на свежей поруби явились еще новые гости, которые и сами не умели объяснить, откуда явились сюда. Тут были и молодые рябинки, и черемуха, и малинники, и ольхи, и кусты смородины, и верба; все эти породы жались главным образом к реке, оттесняя одна другую, чтобы захватить местечко получше. Ссорились они ужасно, так что старая Ель смотрела на них, как на разбойников или мелких воришек, которые никак не могли разделить попавшуюся в руки лакомую добычу. — Э, пусть их, — успокаивала ее Белка. — Пусть ссорятся и выгоняют друг друга. Нужно подождать, старушка. Только бы побольше уродилось шишек, а из шишек выпадет семя и народятся маленькие елочки. — У тебя только и заботы, что о шишках! — укорила Ель лукавую лакомку. — Всякому, видно, до себя… Порубь заросла вся в одну весну и новой травой, и новыми древесными породами, так что о сумрачных папоротниках не было здесь и помину. В зеленой, сочной траве пестрели и фиолетовые колокольчики, и полевая розовая гвоздика, и голубые незабудки, и ландыши, и фиалки, и пахучий шалфей, и розовые стрелки иван-чая. Недавняя смерть сменилась яркой жизнью молодой поросли; а в ней зачирикала, засвистела и рассыпалась веселыми трелями разная мелкая птичка, которая не любит глухого леса и держится по опушкам и мелким зарослям. Приковылял в своих валенках и косой зайка: щипнул одну травку, попробовал другую, погрыз третью и весело сказал Белке: — Это повкуснее будет твоих шишек… Попробуй-ка!.. III С тех пор как вырубили лес у реки, прошло уже несколько лет, и порубь сделалась неузнаваемой. С вершины старой Ели виднелось точно сплошное зеленое озеро, разлившееся в раме темного ельника, обступившего порубь со всех сторон зубчатой стеной. Старая Белка, бывшая свидетельницей порубки, успела в это время умереть, оставив целое гнездо молоденьких белочек, резвившихся и прыгавших в мохнатой зелени старой Ели. — Посмотрите-ка, что там делается, на реке, — просила старушка Ель своих бойких квартиранток. — Меня ужасно это беспокоит… Кажется, довольно здесь набралось всяких деревьев, а идут все новые… Насильно лезут вперед, продираются, душат друг друга, — это меня удивляет! Мне, наконец, надоели эта суматоха и постоянные раздоры… Прежде было так тихо и чинно, каждое дерево знало свое место, а теперь точно с ума все сошли… Белочки прыгали к реке и сейчас же приносили невеселый ответ: — Плохо, бабушка Ель… По реке вверх поднимаются новые травы и цветы, новые кустарники, и все это стремится на порубь, чтобы захватить хоть какой-нибудь кусок земли. — Э, пусть идут: мне теперь все равно, — печально шептала старушка Ель. — Мне и жить осталось недолго. Время в лесу шло скорее, чем в городах, где живут люди. Деревья считали его не годами, а десятками лет. Происходило это, вероятно, потому, что деревья живут гораздо дольше людей и растут медленнее. С другой стороны, существовали однолетние растения, для которых весь круг жизни совершался в одно лето, — они родились весной и умирали осенью. Кустарники жили десять-двадцать лет, а потом начинали хиреть, теряли листья и постепенно засыхали. Лиственные деревья жили еще дольше, но до ста лет выживали одни липы и березы, а осины, черемухи и рябины погибали, не дожив и половины. С лиственными деревьями пришли и свои травы, и цветы, и кустарники — эта веселая зеленая свита, которая не встречается в глухих хвойных лесах, где недостает солнца и воздуха и где могут жить одни папоротники, мхи и лишайники. Главными действующими лицами на поруби являлись теперь река Безымянка и Ветер, — они вместе несли свежие семена новых растений и лесных пород, и таким образом происходило передвижение растительности. Через двадцать лет вся порубь заросла густым смешанным лесом, точно зеленая щетка. Посторонний глаз ничего здесь не разобрал бы, — так перемешались разные породы деревьев. Зеленая трава и цветы первыми покрыли свежую порубь, а теперь они должны были отступить на берег реки и лесные опушки, потому что в густой заросли им делалось душно да и солнца не хватало. Но среди светлой зелени лиственных пород скоро показались зеленые стрелки молодых елочек, — они целой семьей окружали старую, дуплистую ель и, точно дети, рассыпались по опушке оставшейся нетронутой стены старого дремучего ельника. — Не пускайте их! — кричала горькая Осина, шелестя своими дрожавшими листиками. — Это место наше… Вот как они продираются. Пожалуй, и нас выгонят… — Ну, это еще мы посмотрим, — спокойно ответили зеленые Березки. — А мы не дадим им свету… Загораживайте им солнце, — отнимайте из земли все соки. Мы еще посмотрим, чья возьмет… Завязалась отчаянная война, которая особенно страшна была тем, что она совершалась молча, без малейшего звука. Это была общая война лиственных пород против молодой хвойной поросли. Березы и осины протягивали свои ветви, чтобы загородить солнечные лучи, падавшие на молодые елочки. Нужно было видеть, как томились без солнца эти несчастные елочки, как они задыхались, хирели и засыхали. Еще сильнее шла война под землей, где в темноте неутомимо работали нежные корни, сосавшие питательную влагу. Корешки травы и цветов работали в самом верхнем слое почвы, глубже их зарывались корни кустарников, а еще глубже шли корни берез и молоденьких елочек. Там, в темноте, они переплетались между собой, как тонкие белые волосы. — Дружнее работайте, детки! — ободряла их старая Ель. — Не теряйте времени… Вся беда была в том, что березы росли быстрее елочек, но, с другой стороны, елочки оставались зелеными круглый год и пользовались одни светом и солнцем, пока березки спали зимним сном. — Бабушка, нам трудно, — жаловались Елочки каждую весну. — Одолеют нас березы летом. Они в одно лето вырастут больше, чем мы — в два года. — Имейте терпение, детки! Ничего даром не дается, а все добывается тяжелым трудом… Дружнее работайте!.. Кусты отступили первыми; им нечего было здесь делать. Они скромно исчезли, уступив место более сильным лесным породам. Молодому осиннику приходилось также плохо: его теснили березы. — Вы это что же делаете? — спросили Осины. — Мы прежде вас пришли сюда, а вы нас же начинаете выживать… Это бессовестно!.. — Вы находите, что бессовестно? — смеялись веселые Березки. — Только мы нисколько не виноваты… Вас все равно выгонят отсюда вот эти елочки, как только они подрастут. Вы уж лучше уходите сами подобру-поздорову и поищите себе другого места. Только мешаете нам. — Мы им мешаем?! Мы им мешаем?! — шептали огорченные листики бедной Осины. — Это называется просто нахальством. Вы пользуетесь правом сильного. Да… Когда-нибудь вы раскаетесь, когда самим придется плохо… — Ах, отстаньте, надоели! Некогда нам разговаривать с вами… Плохо пришлось осинкам, когда их загнали в самый угол поруби; с одной стороны на них наступал молодой березняк, а с другой — молодая еловая поросль. — Батюшки, погибаем! — кричали несчастные Осинки. — Господа, что же это такое? Двое на одного… — Уходите! Уходите! — тысячами голосов кричали Елочки. — Вы нам только мешаете… Смешно плакать, когда идет война. Нужно уметь умирать с достоинством, если нет силы жить… — А где же у нас рябины и черемухи? — спрашивал насмешник-Ветер, прилетавший поиграть с молодыми березками. — Ах, бедные, они ушли совсем незаметно, чтобы никого не побеспокоить… Большой шалун был этот Ветер: каждую веточку по дороге нагнет, каждый листочек поцелует и с веселым свистом летит дальше. Ему и горя мало, как другие живут на свете, и только самому бы погулять. Правда, зимой, в холод, ему приходилось трудненько, и Ветер даже стонал и плакал, но ему никто не верил; это горе было только до первого весеннего луча. IV Прошло пятьдесят лет. От старой поруби не осталось и следа. На ее месте поднималась зеленая рать молодых елей, рвавшихся в небо своими стрелками. Среди этой могучей хвойной зелени сиротами оставались кой-где старые березы, — на всю порубь их было не больше десятка. Там, где торжествовали смерть и разрушение, теперь цвела молодая жизнь, полная силы и молодого веселья. В этой зелени выделялась своей побуревшей вершиной одна старая Ель. — Ох, детки, плохо мне… — часто жаловалась старушка, качая своей бурой вершиной. — Нехорошо так долго заживаться на свете. Всему есть свой предел… Теперь я умру спокойно, в своей семье, — а то совсем было осталась на старости лет одна-одинешенька. — Бабушка, мы не дадим тебе умереть! — весело кричали молодые Ели. — Мы тебя будем защищать и от ветра, и от холода, и от снега. — Нет, детки, устала я жить… Довольно. Меня уже точат и черви, и жучки, а сверху разъедают кору лишайники. — Тук, тук!.. — крикнул пестрый Дятел, долбивший старую Ель своим острым клювом. — Где жучки? Где червячки? Тук… тук… тук… Я им задам!.. Тук… Не беспокойтесь, старушка, я их всех вытащу и скушаю… Тук!.. — Да ведь ты меня же долбишь, мою старую кору? — стонала Ель, возмущенная нахальством нового гостя. — Прежде в дупле жили белки, так те шишки мои ели, а ты долбишь меня, мое деревянное тело. Ах, приходит, видно, мой конец. — Ничего. Тук!.. Я только червячков добуду… Тук, тук, тук!.. Молодые елочки были возмущены бессовестностью дятла; но что поделаешь с нахалом, который еще уверяет, что трудится для пользы других! А старая Ель только вздрагивала, когда в ее дряблое тело впивался острый клюв. Да, пора умирать. — Детки, расскажу я вам, как я попала сюда, — шептала старушка. — Давно это было… Мои родители жили там, на горе, в камнях, где так свистит холодный ветер. Трудно им приходилось, особенно по зимам… Больше всех обижал Ветер: как закрутит, как засвистит… Северная сторона у елей вся была голая, а нижние ветви стлались по земле. Трудно было и пищу добывать между камнями. Корни оплетали камни и крепко держались за них. Ель — неприхотливое дерево и крепкое, не боится ничего. Сосны и березы не смели даже взглянуть туда, где мои родители зеленели стройной четой. Выше их росли только болотная горная трава да мох… Красиво было там, на горе… Да… На такую высоту только изредка забегали белки да зайцы. Одна такая белка подобрала между камнями спелую еловую шишку и утащила сюда, в свой дом, а из этой шишки выросла я. Здесь привольнее, чем на горе, хоть и не так красиво. Вот моя история, детки… Долго я жила и скажу одно, что мы, ели, — самое крепкое дерево, а поэтому другие породы и не могут нас одолеть. Сосна тоже хорошее дерево, но не везде может расти… Вот пихты и кедры — те одного рода с нами и также ничего не боятся… Все слушали старушку с приличным молчанием, а папоротники широко простирали свои листья-перья. В молодом лесу уже водворились сырость и вечная полумгла, какие необходимы этому красивому растению. О полевых цветах и веселой зеленой травке не было и помину, а от старых берез оставались одни гнилые пни, в которых жили мыши и землеройки. Следы поруби исчезли окончательно. Настал и роковой день. Это было среди лета. С вечера еще ветер нагнал темную тучу, которая обложила половину неба. Все притихло в ожидании грозы, и только изредка налетал ветер. В воздухе сделалось душно. Весело журчала одна Безымянка: ветер принесет ей новой воды. Обновилась и зеленая травка, которую несколько дней жгло солнце. — Эй, берегись! — свистал Ветер, проносясь по верхушкам елей. — Я вас всех утешу, только стоять крепче. Потом все стихло. Сделалось совсем темно. Где-то далеко грянул первый гром, а туча уже закрыла все небо. Ослепительно сверкнула молния, и раздался новый, страшный удар грома прямо над лесом. Где-то что-то затрещало и зашумело. Посыпались первые крупные капли дождя, и рванулся ветер, а там — новый удар грома. Эта канонада продолжалась в течение целого часа, а когда она кончилась и буря пронеслась, старая Ель лежала уже на земле. Она рухнула под тяжестью пережитых лет и старческого бессилия. Когда взошло солнце и под его лучами ярко заблестела омытая дождем зелень, не оказалось только одной бурой вершины старой Ели…

"Упрямый козёл" СказкаI Жил да поживал на свете веселый столяр. Так его и соседи называли «веселый столяр», потому что работал он всегда с песнями. Работает и поет. — Хорошо ему петь, когда у него все есть, — говорили соседи с завистью. — И своя избушка, и коровка, и лошадка, и огород, и куры, и… даже козел. Действительно, у столяра все было: и своя избушка, и лошадка, и коровка, и куры, и старый упрямый козел. Жил он ни бедно, ни богато, а главное — все было свое. Сам столяр говорил: — Слава богу, все у меня есть… Завистливые соседи не хотели видеть одного, — именно, что веселый столяр все свое добро наживал сам, своим трудом, постоянно работая, да еще помогала ему жена. Он стругает и пилит свои доски, а жена всякую домашнюю работу справляет: и обед приготовит, и починит, и сошьет, и с огородом управится, и за скотиной присмотрит. Одним словом, жили хорошо, и дом был полной чашей. А где живут хозяева хорошо, там и всем остальным хорошо. Лошадь сытая, корова — тоже, на крыше избушки ворковали голуби, под крышей весело чиликали воробьи, по двору расхаживал осанистый петух со своими курами; даже жившие под полом мыши и те были сыты. Бывало, жена столяра заворчит: — И что это мышей у нас столько развелось? Овес воруют у кур, хлеб тащат… — Ну что же, и пусть их тащат! — успокаивал жену столяр. — Где же им взять? У хлеба не без крох… Жалованья они не получают, работать не умеют, а жить надо. У них тоже есть и своя семьишка, и свои детишки, — надо чем-нибудь кормиться. Ничего, нас с тобой не съедят… Наконец, у нас есть кот Васька. Кот сидел обыкновенно на печке и делал вид, что ничего не слышит. Он не любил пустых разговоров. Скажите пожалуйста, с какой стати он будет ловить мышей, когда сыт до отвала? Иногда он отправлялся в амбар, ловил какого-нибудь несчастного мышонка, но не ел его, а приносил показать хозяйке. — Ай да Вася, молодец! — хвалила его жена столяра и давала коту молока. Кот напивался молока и дремал где-нибудь в теплом уголке. Мышей он ловил только для собственного развлечения. Покажется скучно, ну, и сходит на охоту. Вообще серьезный был кот Васька, и хозяйка очень его любила. Больше всего он гордился тем, что живет в избе вместе с хозяевами и на двор выходил только погулять. Ни с кем не ссорился, не дрался и относился к другим свысока. Например, петух и козел вечно ссорились, корили друг друга и даже вступали в драку. — Разве так можно, господа? — ворчал кот. — Вы совсем не умеете себя держать… Впрочем, что же я говорю с вами: все равно ничего не поймете! — Знаем мы тебя, старого плута, — ругался петух. — Только и знаешь, что лежать на солнышке… Скажите пожалуйста, какой важный барин: лапку боится замочить. Одним словом, дрянь! Кот ничего не отвечал, а только презрительно щурил свои зеленые глаза да поводил усами. Козел и петух часто ссорились. Просто возьмут и поссорятся ни из-за чего. — Эй ты, дармоед! — кричал на весь двор забияка-петух. — Недаром говорится, что от козла — ни шерсти, ни молока… — Тоже расхвастался, работник! — сердился козел. — Только горло свое петушиное дерешь да никому спать не даешь… Вот и вся твоя работа! — Я не работник? А кто хозяина по утрам будит? Я!.. А кто за курами смотрит, чтобы не разбежались по чужим дворам? Все я же!.. Везде я и обо всех должен позаботиться! А ты только даром чужое сено ешь, старый упрямый козел… — Чужое сено ем? Ах ты, разбойник!.. Да я тебя в мелкие крошки, хвастуна, расшибу! Козел наклонял голову, закрывал глаза и стремглав бросался на петуха… — Ой, убили! Батюшки, петуха убили!.. — неистово орал петух, удирая от рассвирепевшего козла. — Караул!.. Живого петуха проклятый козел убил! Всех поднимал на ноги горланивший петух. Кудахтали перепуганные куры, трещали воробьи, лаял дворовый пес Шарик, принимавший горячее участие в драке. Шарик гнался зараз и за козлом и за петухом и старался ухватить которого-нибудь зубами. Столяр хохотал до слез, глядя на эту суматоху. Обыкновенно дело кончалось тем, что петух взлетал на забор, хлопал крыльями и орал во все горло: — Наша взяла, урра!.. Что, взял, проклятый козел? Где тебе драться со мной!.. Погоди, вот я тебе твои глупые глаза выцарапаю. Да, со мной, брат, шутки плохие!.. Старый упрямый козел обыкновенно чувствовал себя в такие минуты очень скверно. Упрется рогами в забор и старается его повалить… Тоже ведь совестно, что петух так срамит на всю улицу. Шарик из усердия лаял, как сумасшедший, и тоже бросался на забор. — Ах, козел, козел, как тебе не стыдно, — смеялся столяр. — Нехорошо, брат, драться, да еще с птицей… Ах, козел, козел, как тебе не стыдно! — А ежели он хвастается? — угрюмо отвечал козел. — Я вот ему задам. Подзадоренный козел отходил от забора на средину двора, разбегался и со всего разбега — хлоп! — прямо лбом в забор, — только рога трещат. Это было уж совсем смешно, так что хихикали даже воробьи, прыгая по крыше. Степенно смеялись голуби, качала головой лошадь, а петух хохотал во все горло. — Ну еще раз, козел!.. Ха-ха!.. Пожалей забор-то, глупая голова!.. Он не виноват, что ты глуп. — В самом деле, пожалей забор, — смеялся столяр. — Да лоб еще самому может пригодиться… Ах, какой ты старый упрямый козел!.. Козел после такой драки долго не мог успокоиться. Он вообще сердился подолгу: рассердится утром и весь день сердится, ляжет спать — тоже сердится, проснется ночью — еще немножко посердится. Такой уж сердитый уродился… Раз, чтобы досадить петуху, он, как будто не нарочно, наступил на его любимую курицу. Вышел целый скандал, и петух побежал жаловаться на козла хозяину. — Помилуйте, хозяин, этак козел всех моих кур изуродует. — Ну это, брат, не мое дело, — отвечал столяр. — Пусть вас хозяйка рассудит, как знает… И жена столяра рассудила: взяла палку и пребольно побила козла. — Вот тебе, вот тебе, упрямая твоя башка… Не дави кур, не дави кур!.. Козел даже взревел от боли, убежал в огород и еще сильнее рассердился на проклятого петуха. Он долго не хотел идти обратно во двор, пока его не уговорил Шарик. — Ну, будет тебе сердиться, — уговаривал Шарик, виляя хвостом. — Мы как-нибудь вместе вздуем петуха… — Да, хорошо тебе говорить, а ведь бока-то мои… — ворчал козел, уставившись рогами в землю. — Уж, кажется, я ли не служу хозяину? А что касается сена, так какое сено мне достается? Подбираю с земли, которое лошадь и коровы все равно затопчут. Одно названье, что сено… Положим, что я неприхотлив, а все-таки чужого сена не ем. Шарик был добрая собака и жалел козла. В самом деле, за что прибила его хозяйка?.. — Знаешь, что я тебе скажу, козел, — говорил Шарик, — не стоит сердиться. Ты сделай вид, что будто ничего не заметил. И мне ведь тоже иногда достается от хозяйки… А я терплю. Она только и любит, что своего кота Ваську да кур. Ничего с ней не поделаешь… — А я ее как-нибудь забодаю… вот и не поделаешь. — Нет, это уж совсем не годится, козел. Надо терпеть… Мало ли что случается в семье? Не каждое лыко в строку… В сущности, Шарик хитрил. Он больше всего любил, чтобы в доме все было в порядке. Для чего же тогда он, Шарик, если все будут ссориться и драться? Немножко — еще ничего, а только не постоянно. — Ну, я их помирил, — хвастался Шарик, подходя к хозяйскому крыльцу. — Поссорились, и будет… — Ты у меня молодец! — хвалил столяр верного пса. — Ежели разобрать, так козел совсем добрый; только немножко упрям. Я ему так и сказал: не сердись, брось! Вообще не стоит… Столяр любил вечером выйти во двор и посидеть на крылечке. Сядет на лесенку, закурит трубочку и смотрит. А Шарик уж тут как тут: облизывается, хвостиком виляет, лебезит. — Ну что, Шарик? — А ничего, все в порядке. День и ночь не сплю, твой дом стерегу. — Так, так… Молодец! Ведь ты у меня умница… — А то как же? Какой же порядок в дому, ежели нет хорошей собаки? Это не то, что какой-нибудь дармоед, вроде кота Васьки. — А, не любишь? Ха, ха, ха! Не забыл, видно, Васькиных когтей?.. От скуки Шарик иногда гонял жирного кота по двору, — не со злости, а так просто. Хозяйка куда-нибудь уйдет, покажется кот на крылечко, — ну, как его не погонять, толстомордого? Правда, что Васька отчаянно защищался и два раза пребольно царапнул Шарика, но все-таки его побаивался. Шарик завидовал Ваське, которого каждый день поили молоком, а ему, Шарику, доставались одни объедки… II Жил-поживал веселый столяр, распевал песни, а черное горе подкралось к нему невидимкой… Захворала жена столяра, пролежала неделю-две да и отдала душу богу. Горько плакал бедный столяр, ходил по своей избушке и все повторял: — Как же я жить-то теперь буду? Ах, как я буду жить? Пришли соседи, начали его утешать и всё говорили: — Что ж ты так убиваешься? Всё у тебя, слава богу, есть… Ничего, и один как-нибудь проживешь. — Всё есть, а жены нет, — плакал столяр. — Ах, как я жить буду? Как я без жены?.. Плачет столяр, разливается, и никто его утешить не может. Похоронил потом жену, засел опять за работу, только уж не стало слышно веселых песен в избушке. Молча работал столяр, а черное горе молча его глодало. Трудно было жить столяру одному, и взял он себе одну бедную старушку, которая управлялась бы по хозяйству, — самому ему не поспеть везде, а то хоть работу бросай! И пошло всё вверх дном… И обед вовремя не готов, и кушанье не так приготовлено, и скотина сидит голодная, и в огороде ничего не родится. — Дрянь дела, — ворчал петух, щелкая носом от голода. — Этак, пожалуй, подохнуть можно… Куры тоже ворчали и начали меньше класть яиц. Голодавшая корова сразу сбавила молока; лошадь похудела, обросла голодной шерстью, — и все роптали. Ничего не говорил один козел, хоть и голодал вместе с другими. Что же тут говорить? Была жива хозяйка в дому, и всем было хорошо; не стало хозяйки — ну, значит, нужно терпеть. Соседи, которые раньше завидовали веселому столяру, теперь говорили между собой: — А мы думали, что он, столяр, умный… Огород запустил, скотину заморил, в дому никакого порядка нет… Какой же он умный столяр? Самые добрые соседи нарочно приходили к столяру, качали головами, жалели и говорили все это вслух: — А мы-то думали, что ты умный. Столяр и сам видел, что всё у него идет из рук вон плохо, — не смотрел бы ни на что. Особенно тошно ему делалось по вечерам… Начал столяр уходить вечерами из дому куда-нибудь в соседи. Все-таки на людях как будто и повеселее, то есть даже и не веселее, а время как-то незаметно проходит. Глядишь, вечера и нет; а тут, глядишь, и спать пора… Прежде столяр работал по вечерам, а теперь работа лежала на полке. — Успею как-нибудь, — утешал он самого себя. — Работа не медведь — в лес не уйдет! Пошло плохо с работой. С одним заказом не поспел, другой упустил, третьего не дали… Стал думать столяр так: «Я-то ведь тот же, а это другие мне нарочно зло делают. Позавидовали моему достатку… Ничего, справимся!» Начал столяр подозревать других, что это они виноваты. Начал он даже на скотину сердиться. Почему корова молока не дает? Почему лошадь не хочет возить по-прежнему? Почему куры перестали класть яйца? «Да для чего они мне все? — подумал столяр. — Проживу и без них, а то только хлопоты одни да неприятности…» Кончилось тем, что столяр вывел лошадь и корову на базар и продал. Жаль было продавать, да нельзя, видно, миновать. — Да он совсем глупый, столяр-то, — заговорили соседки. — И кто это сказал, что он умный?.. Все хозяйство зорит… Соседи говорят свое, а столяр думает свое. Раньше было другое, и он был другой, а теперь ему ничего не нужно. Пусть идет все крахом; сам наживал, сам и проживает. Без лошади и коровы всем пришлось плохо. Бывало, от лошади и куры покормятся, и мышь стащит малую толику, и козлу достанутся объедки. То же и с коровой. Петух начал жаловаться громко: — Житья совсем не стало… А наш хозяин дурак!.. Голуби тоже ворчали: ходят-ходят по двору, и хоть бы одно зернышко где завалилось. Ворчали воробьи: — Какой же он хозяин, если воробья накормить нечем? Он нас доведет до того, что мы уйдем к другому хозяину… Пусть остается один и живет, как знает. — И мы тоже уйдем, — пищали мыши. — Не дохнуть же нам с голоду?.. Конечно, жаль его одного оставлять, да ничего не поделаешь. Одним словом, поднялся настоящий бунт. Все были недовольны. Молчал только один упрямый старый козел. Правда, он наполовину наедался в поле, а другую половину добывал по соседям. Иногда ему крепко доставалось за это; часто его били; но козел был терпелив и только удивлялся, как это не поймут, что он хочет есть. Где сенца стащит, где клок соломы, а где и палки отведает, за всем не угоняешься… — Вот озорник! — ругали козла соседи. — В хозяина пошел: такой же забулдыга… А столяр все видел и слышал и ничего не говорил. Что же поделаешь, пусть уходят все… Было время, были и сыты, и довольны, а теперь голодной мыши негде поесть. Видел столяр, как воробьи разлетались по соседям, — нетерпеливый народ! Видел, как за ними ушли голуби. Последними тронулись мыши. Одна старая мышь даже подошла к окну, покачала головой и сказала на прощанье: — Ах, нехорошо, хозяин!.. Да, нехорошо… А все ты виноват… Мы думали, что ты умный. — Уходите, уходите! — говорил столяр. — Ничего я поделать не могу. — Мы бы, пожалуй, и остались, — говорила мышь, — да не стало житья от проклятого кота Васьки… Раньше-то он не беспокоил нас, а нынче не выходит из амбара. Если бы жива была хозяйка, да была корова, да поили каждый день Ваську молоком… Ах, хозяин, хозяин, вот как нехорошо!.. Кот Васька действительно здорово голодал. Сидит-сидит на печке и промяукает: — Молочка бы Васе… ах, молочка!.. — Вот я тебе задам такого молочка, что ты у меня узнаешь!.. — ругался столяр. — Ишь, неженка! Ступай, лови мышей: твое ремесло… Похудел Васька с горя, шерсть вылезла, глаза начали слезиться, — одним словом, был хороший кот, а теперь сделался дрянным. Выйдет во двор и мяучит: — Нет хозяйки, нет молочка… Приуныл и Шарик и больше не гонялся за котом. Не до того, когда у самого живот подвело с голоду. А хозяин точно не видит ничего… Тоже хорош! Раньше по вечерам в соседи уходил, а теперь начал с утра пропадать. Домой приходил только ночевать. Раз пришел столяр только утром и совсем пьяный. Присел на крылечко и заплакал. — Тошно мне! Скучно… Пожалел хозяина Шарик, подошел к нему, приласкался. — Ах, это ты, Шарик!.. Обнял столяр Шарика и еще больше заплакал. — Тошно мне, Шарик!.. Не стало хозяйки, и ничего не стало. Дом совсем пустой стоит… Ах, нехорошо… А ведь все было, Шарик!.. Дом стоял, как полная чаша. Что мог сказать Шарик? Он только повилял своим пушистым хвостом, лизнул хозяйскую руку и жалобно взвизгнул. — Тоска меня съела, Шарик… Ничего мне не нужно, ничего не жаль… Работа из рук валится. Подошли к крылечку козел и петух. Козел улегся на ступеньке, а петух стал на одну ногу и слушал. — А, это вы!.. — удивлялся столяр. — Отчего вы не убежали? — Вот тоже придумал! — рассердился козел, мотая бородой. — Куда это мы пойдем? Я не согласен… — Где твои куры? — спрашивает столяр петуха. — С голоду разбежались по соседям, хозяин, — отвечал петух, переступая на другую ногу. — Что же им было тут делать? Даже мыши и те ушли… — И вы уходите, все уходите, никого мне не нужно! — говорил столяр, закрывая лицо руками. — Кончено все!.. — Ну, это мы еще посмотрим… — ответил петух. — Ты знаешь, что я шутить не люблю. Куда мы пойдем? — Я тоже не согласен… — подтвердил козел. III Дела у столяра шли хуже и хуже… Он сам видел, что плохо, и ничего не мог поделать. Раньше он уходил из дому по вечерам, а теперь начал пропадать по целым дням. Тяжело было возвращаться в пустой дом. Чтобы не покупать дров, столяр сначала сжег амбар, потом конюшню, потом ворота, потом забор кругом двора. Избушка теперь стояла на пустыре. — Что же, я могу жить под крыльцом, — говорил козел. — Шарик, ты немного потеснишься, а вдвоем нам будет теплее. Шарик не спорил. Отчего же и не потесниться для друга?.. Петух устроился под крышей и тоже не унывал. Что же, можно жить, если бы хозяин еще давал каждый день хоть одну горсточку овса. Иногда вечером все собирались около крыльца и рассуждали о своих делах. — Нет ничего лучше молочка, — говорил кот Васька, усаживаясь на крылечке. — Что молочко, а вот если бы, например, овес или крупа, это будет лучше, — спорил петух. — Пустяки вы говорите, — уверял Шарик, — уж если что действительно хорошо, так это косточки… Сколько я на своем веку съел костей и знаю толк в еде! Да… — Хорошо и сенца пожевать… — вставил свое слово козел. — Когда лошадь да корова были, так я до отвалу наедался. Бывало, ночью встанешь и ешь… Вы глупы и не знаете толку в хорошем сене. Раньше они любили поговорить о своем хозяине и часто его бранили; а теперь нечего было даже говорить. Когда он появлялся домой, каждый старался не попадаться ему на глаза. Приходил столяр обыкновенно сердитый, и лучше было с ним не встречаться. Утром проснется, с похмелья — еще сердитее. Раз чуть не переломал ноги Шарику камнем, так что верный пес озлился и оскалил зубы. — Да ты, кажется, с ума сошел? — ворчал Шарик, поджав хвост. — Этак можно и совсем убить… — А ты у меня поговори!.. Ох, не смотрел бы я на вас!.. Без вас тошно… — Сам виноват, зачем не работаешь?.. Зачем пьянствуешь? — Ты меня учить? Да я тебя разорву… Без вас знаю, что делать. Чтобы доказать свою правду, столяр схватил палку и запустил ею в Шарика. Бедная собака едва успела унести ноги. — Я вам покажу, какой я человек! — вскричал столяр. — Ну, пью, ну, не работаю и никого знать не хочу… Он ходил по своему пустырю, бранился и кому-то грозил кулаком. Ведь все были виноваты, а он прав. И он, столяр, умнее всех. В другой раз, проснувшись утром с больной головой, столяр услышал, как петух пропел свое «кукуреку». Это показалось столяру обидным: у него голова трещит, а петух горло дерет, как сумасшедший… И для чего, подумаешь, надрывается глупая птица? Потом у столяра мелькнула в голове счастливая мысль. Он разыскал сухую корочку, разломал ее в крошки и вышел на крыльцо. Петух ходил по пустырю. — Здравствуй, хозяин! Кррр… — Здравствуй, Петя! Хочешь хлебца поклевать? Да ну же, иди сюда. Петух сделал голову набок, посмотрел на брошенные крошки, посмотрел на хозяина и ответил: — Эге, ты за кого это меня считаешь, хозяин? Я еще не настолько глуп, чтобы за несколько крошек попасть тебе на жаркое… Шалишь, брат!.. — Да ты иди, Петька… Ну, ну, иди же, говорят тебе! Потолкуем… — А ты меня съешь? — Нет, не съем… — Нет, съешь. — Ну, если ты не хочешь идти, так я к тебе сам подойду… Столяр рассердился на глупого петуха и, схватив камень, бросился за ним. Петух страшно перепугался, распустил крылья и заорал благим матом: — Ой, батюшки, убили… живого петуха убили. Караул… Батюшки, батюшки!.. Долго гонялся столяр за петухом, бросал в него камнями и ничего не мог поделать. Живое жаркое увертывалось у него из-под носу самым обидным образом… Петух спасся только тем, что бегал кругом избушки и ловко скрывался. И козел, и Шарик видели все это, но не гнались за петухом, как бывало раньше при домашних ссорах. Теперь было другое. Наконец столяр выбился из сил, присел на крылечко и, схватившись руками за голову, горько заплакал. Обиженный до глубины души, петух отошел и ждал, что будет дальше. — Если бы у меня была конюшня, я загнал бы петуха в нее, и там-то уж он не ушел бы от меня, — плакался столяр, качая головой. — Ах, я несчастный!.. Петух и тот не слушается меня. — А ты попробуй съесть Шарика! — крикнул петух издали, оправляя смявшиеся перья. — Тоже придумал… Ведь всего и птицы осталось, что я один. Вот воробьи и голуби давно разлетелись по соседям, а я остался. Жаль мне тебя, хозяин… Старого добра не помнишь. Видно, забыл, сколько лет я тебе служил верой и правдой. Козел стоял посреди пустыря, уставившись глазами в землю, и молча сердился на хозяина. Давно ли попрекал его за драки с петухом, а сам-то что делает? Тоже хорош, нечего сказать… «Вот сиди теперь один, — думал козел. — А я и не подойду!.. Сегодня последнего петуха съел бы, а завтра… И думать противно». Пожалел хозяина один Шарик. Верный пес не помнил зла. Он обошел крыльцо кругом, остановился перед хозяином и ласково вильнул хвостом. — Будет тебе плакать, хозяин… Нехорошо. — Кто это говорит? Ах, это ты, Шарик… Шарик прыгнул к хозяину и припал головой к нему на колени. Столяр взял его за шею и обнял. А у самого слезы так и капают на умную собачью морду. — Ах, Шарик, Шарик… Один ты у меня друг остался. Да, один… Помнишь, как мы поживали да добра наживали? — Отлично помню, хозяин… все у нас было. Одних костей сколько мне доставалось… А теперь забыл, чем кости пахнут. — У тебя кости на уме, а у меня вся душа изболелась. Я сам себя начинаю ненавидеть. И лентяй, и пьяница… Добрые люди от меня начинают сторониться. Не такой ведь я был раньше-то… Тоска меня заела. Жаль стало Шарику хозяина, и он только слабо взвизгивал, помахивая своим пушистым хвостом. — Скучно мне, тошно… — повторял столяр, поднимая собаку. — Точно все у меня порвалось внутри и сам я чужой себе. IV Плохо жил столяр, и чем дальше, тем хуже. Хотел даже последнюю свою избушку продать и как-то вечерком привел покупателя… Ходят вдвоем, осматривают избушку, покупатель в стену постукивает, — не сгнили ли бревна. — Да уж отличная избушка, — уверял столяр. — Не на продажу строилась. Покупатель не верил чужим словам, а только своим глазам. Осмотрев избу, он полез под крыльцо: нет ли, мол, там какого изъяна… А под крыльцом лежал козел. Как увидел он чужого человека, поднялся и сейчас его на рога, — так ударил, что чуть глаза не вышиб. — Это у тебя что за генерал лежит? — ругался покупатель, вылезая из-под крыльца. — Чуть не убил до смерти, проклятый… Столяр рассердился и принялся гнать козла. Но это было не так-то легко сделать: уперся козел, и делу конец! Не пустил под крыльцо даже хозяина. — Не глядевши, я не могу покупать, — заявил покупатель. — Да ведь что же я поделаю с ним, с упрямым чертом? — Дело твое… Слово за слово, столяр и покупатель заспорили; разгорячились и чуть не подрались. На шум сбежались соседи и едва их розняли. — Ты сам козел! — ругал столяра покупатель. — Вам вместе под крыльцом жить надо… Так продажа и не состоялась, а столяр окончательно рассердился на старого упрямого козла. В самом деле, что он живет зря, то есть козел? Петуха хоть зажарить можно. Шарик дом стережет, кот Васька мышей ловит, а этот уж совсем ни к чему. Чем больше думал столяр, тем больше убеждался, что козел совершенно ему не нужен и даже как будто мешает. Разве нельзя прожить без козла? А потом столяр все сильнее сердился на него, потому что козел помешал продать избушку. — Этакая проклятая тварь навязалась! — бранился столяр, припоминая свою ссору с покупателем. — Он и меня на рога чуть не поддел… Погоди, брат, я тебе удружу! Будешь меня помнить, проклятая скотинка… Сказано — сделано. Поймал столяр козла за рога, накинул на шею веревку и повел продавать. Как ни упирался козел, как ни брыкался, а ничего не мог поделать, особенно когда столяру начали помогать соседи: кто хворостиной, кто палкой погонял сзади. У соседей были старые счеты с козлом: кого лягнул, кого боднул, у кого сена клок стащил, у кого капусту в огороде съел. Все рады, что избавятся наконец от козла. Туда ему и дорога… — Тащи его! — кричали соседи, подстегивая упиравшегося козла. — Недаром говорится, что от козла — ни шерсти, ни молока… Да и нам спокойнее. В прошлом году тетке Матрене два зуба вышиб… Никто не прибавил, что тетка Матрена три раза обливала козла кипятком. Впрочем, козел уже давно привык к несправедливости и не обращал внимания на неблагодарных соседей. Гонят сами, а сами не понимают, что бывают козлы гораздо хуже. Да, совсем скверные козлы. Вывел столяр козла на рынок и простоял целый день. Никому не нужно козла… Еще обиднее сделалось столяру: какая же это скотина, которой никому даром не нужно? В сердцах столяр несколько раз пребольно пнул ногой козла прямо в бок. — Из-за тебя только целый день потерял… — А я с тобой и разговаривать не желаю! — Хорошо, погоди, я тебе и не так удружу!.. Когда все покупатели разошлись с рынка, столяр повел козла к знакомому купцу. Привел на двор и давай расхваливать. — Благодарить будете, ваше степенство, потому что это не козел, а клад. Уж сколько он умен да догадлив… Ну-ка, Вася, тряхни бородкой! Уж другого такого козла днем с огнем не сыскать… — Нахваливай пуще… — ворчал козел, мотая бородой. — Только, смотри, не подавись от вранья… — И смышленый какой… — нахваливал столяр. — Его и кормить совсем не надо: сам себе пропитание добудет. — Ну, это ты уж совсем напрасно, — рассердился козел. — Хоть один раз закусить хорошенько… Давненько я не едал по-настоящему. Понравился упрямый козел купцу. Как раз ему вот такого и нужно. Да и ребятишкам забава… Ударили по рукам, и столяр получил за козла целых три рубля. Давно у него не было в руках таких денег, и с радости столяр напился пьян. Просыпается утром на другой день, а кот Васька с печки ему мяукает: — Дяденька, а козел-то опять у нас. Прибежал с веревкой на шее… — Ну, это его дело, а я его больше не знаю… Пришел от купца дворник с кучером, и вытащили козла за рога, зацепили веревкой и потащили к новому хозяину, только бока трещат. — Чего ты упираешься-то? — удивлялся столяр. — Там, по-крайней мере, сыт будешь… — Ну, это дело мое, — ответил сердито козел. — В гостях хорошо, а дома лучше того… Прошло два дня, и козел опять вернулся домой. Пришли за ним два дворника и два кучера и принялись бить. Даже столяру сделалось жаль упрямую скотину. — Ну, перестань, не упрямься, — уговаривал он козла. Посмотрел на него козел исподлобья, нахмурился и проговорил всего одно слово: — Эх ты, бесстыдник!.. Задумался столяр. Мудреный козел: не хочет жить у купца, где сладко поят и кормят, а рвется домой, в избушку, где хоть шаром покати, голодной мыши нечем накормить. Потом сделалось столяру совсем совестно… А козел опять пришел. Идет по улице и прихрамывает. Даже соседи и те пожалели: «Ах, бедный козлик!» Забился козел под свое крыльцо и лежит — туча тучей. Добыл столяр немного хлеба и снес козлу. — На вот, покушай, упрямая башка… Козел даже не шевельнулся. И на хлеб не смотрит… Еще совестнее сделалось столяру. Ведь вот скотина, бессловесная тварь, а своего угла ни за что не желает менять. И вот Васька тоже, и петух, и Шарик… Отправился столяр к купцу и говорит: — Ваше степенство, как же мы относительно козлика? Он опять прибежал ко мне… — Ты меня обманул, — говорит купец, — продавал козла за умного, а он хуже черта. Вот кучера да дворники совсем замаялись с ним. Все руки, говорят, отколотили о проклятого козла. Совсем глупый козел… — Нет, ваше степенство, совсем даже не глупый он. Да… Поумнее будет дурака-то хозяина, потому как он свой дом знает. Уступите его мне обратно, а деньги я вам отработаю. — Да бери хоть даром. Все равно не будет у меня жить… — Нет уж, зачем даром. Это нехорошо… Вернулся столяр домой такой веселый и принялся за свою работу. Давно его таким не видали. Опять засвистела пила, и полетели стружки… Опять соседи услышали, как поет столяр, работает и поет. — Ну, теперь у нас все пойдет хорошо, — говорит Шарик, — хозяин поет, значит, беда прошла… Вылез из-под крыльца козел, посмотрел кругом, мотнул бородой и сказал: — Кабы не я, так все бы вы пропали тут… Через год около избушки появились и новый забор, и новые ворота, и новый сарай. Прилетели голуби, зачиликали воробьи, вернулась старая мышь со всем семейством. — Это он для нас, для мышей, выстроил, — уверяла мышь, осматривая сарай. — Ничего, как-нибудь поместимся… Ведь я ему говорила тогда, что не проживет он без нас.

"Сказка о том, как жила-была последняя Муха"Как было весело летом!.. Ах, как весело! Трудно даже рассказать всё по порядку… Сколько было мух, – тысячи. Летают, жужжат, веселятся… Когда родилась маленькая Мушка, расправила свои крылышки, – ей сделалось тоже весело. Так весело, так весело, что не расскажешь. Всего интереснее было то, что с утра открывали все окна и двери на террасу, – в какое хочешь, в то окно и лети. – Какое доброе существо человек! – удивлялась маленькая Мушка, летая из окна в окно. – Это для нас сделаны окна, и отворяют их тоже для нас. Очень хорошо, а главное – весело… Она тысячу раз вылетала в сад, посидела на зеленой травке, полюбовалась цветущей сиренью, нежными листиками распускавшейся липы и цветами в клумбах. Неизвестный ей до сих пор садовник уже успел вперед позаботиться обо всем. Ах, какой он добрый, этот садовник!.. Мушка еще не родилась, а он уже всё успел приготовить, решительно всё, что нужно маленькой Мушке. Это было тем удивительнее, что сам он не умел летать и даже ходил иногда с большим трудом, – его так и покачивало, и садовник что-то бормотал совсем непонятное. – И откуда только эти проклятые мухи берутся? – ворчал добрый садовник.Вероятно, бедняга говорил это просто из зависти, потому что сам умел только копать гряды, рассаживать цветы и поливать их, а летать не мог. Молодая Мушка нарочно кружилась над красным носом садовника и страшно ему надоедала.Потом, люди вообще так добры, что везде доставляли разные удовольствия именно мухам. Например, Аленушка утром пила молочко, ела булочку и потом выпрашивала у тети Оли сахару, – всё это она делала только для того, чтобы оставить мухам несколько капелек пролитого молока, а главное – крошки булки и сахара. Ну, скажите, пожалуйста, что может быть вкуснее таких крошек, особенно когда летаешь всё утро и проголодаешься?.. Потом, кухарка Паша была еще добрее Аленушки. Она каждое утро нарочно для мух ходила на рынок и приносила удивительно вкусные вещи: говядину, иногда рыбу, сливки, масло, – вообще самая добрая женщина во всем доме. Она отлично знала, что нужно мухам, хотя летать тоже не умела, как и садовник. Очень хорошая женщина вообще!.. А тетя Оля? О, эта чудная женщина, кажется, специально жила только для мух… Она своими руками открывала все окна каждое утро, чтобы мухам было удобнее летать, а когда шел дождь или было холодно, – закрывала их, чтобы мухи не замочили своих крылышек и не простудились. Потом тетя Оля заметила, что мухи очень любят сахар и ягоды, поэтому она принялась каждый день варить ягоды в сахаре. Мухи сейчас, конечно, догадались, для чего всё это делается, и лезли из чувства благодарности прямо в тазик с вареньем. Аленушка тоже очень любила варенье, но тетя Оля давала ей всего одну или две ложечки, не желая обижать мух.Так как мухи зараз не могли съесть всего, то тетя Оля откладывала часть варенья в стеклянные банки (чтобы не съели мыши, которым варенья совсем не полагается) и потом подавала его каждый день мухам, когда пила чай. – Ах, какие все добрые и хорошие! – восхищалась молодая Мушка, летая из окна в окно. – Может быть, даже хорошо, что люди не умеют летать. Тогда бы они превратились в мух, больших и прожорливых мух, и, наверное, съели бы всё сами… Ах, как хорошо жить на свете! – Ну, люди уж не совсем такие добряки, как ты думаешь, – заметила старая Муха, любившая поворчать. – Это только так кажется… Ты обратила внимание на человека, которого все называют «папой»? – О да… Это очень странный господин. Вы совершенно правы, хорошая, добрая, старая Муха… Для чего он курит свою трубку, когда отлично знает, что я совсем не выношу табачного дыма? Мне кажется, что это он делает прямо назло мне… Потом, решительно ничего не хочет сделать для мух. Я раз попробовала чернил, которыми он что-то такое вечно пишет, и чуть не умерла… Это, наконец, возмутительно! Я своими глазами видела, как в его чернильнице утонули две такие хорошенькие, но совершенно неопытные мушки. Это была ужасная картина, когда он пером вытащил одну из них и посадил на бумагу великолепную кляксу… Представьте себе, он в этом обвинял не себя, а нас же! Где справедливость?.. – Я думаю, что этот папа совсем лишен справедливости, хотя у него есть одно достоинство… – ответила старая опытная Муха, – он пьет пиво после обеда. Это совсем недурная привычка!.. Я, признаться, тоже не прочь выпить пива, хотя у меня и кружится от него голова… Что делать, дурная привычка! – И я тоже люблю пиво, – призналась молоденькая Мушка и даже немного покраснела. – Мне делается от него так весело, так весело, хотя на другой день немного и болит голова. Но папа, может быть, оттого ничего не делает для мух, что сам не ест варенья, а сахар опускает только в стакан чаю. По-моему, нельзя ждать ничего хорошего от человека, который не ест варенья… Ему остается только курить свою трубку. Мухи вообще знали отлично всех людей, хотя и ценили их по-своему. II Лето стояло жаркое, и с каждым днем мух являлось всё больше и больше. Они падали в молоко, лезли в суп, в чернильницу, жужжали, вертелись и приставали ко всем. Но наша маленькая Мушка успела сделаться уже настоящей большой мухой и несколько раз чуть не погибла. В первый раз она увязла ножками в варенье, так что едва выползла; в другой раз, спросонья, налетела на зажженную лампу и чуть не спалила себе крылышек; в третий раз чуть не попала между оконных створок, – вообще приключений было достаточно. – Что это такое: житья от этих мух не стало!.. – жаловалась кухарка. – Точно сумасшедшие, так и лезут везде… Нужно их изводить. Даже наша Муха начала находить, что мух развелось слишком много, особенно в кухне. По вечерам потолок покрывался точно живой двигавшейся сеткой. А когда приносили провизию; мухи бросались на нее живой кучей, толкали друг друга и страшно ссорились. Лучшие куски доставались только самым бойким и сильным, а остальным доставались объедки: Паша была права. Но тут случилось нечто ужасное. Раз утром Паша вместе с провизией принесла пачку очень вкусных бумажек, – то есть они сделались вкусными, когда их разложили на тарелочки, обсыпали мелким сахаром и облили теплой водой. – Вот отличное угощение мухам! —говорила кухарка Паша, расставляя тарелочки на самых видных местах. Мухи и без Паши догадались сами, что это делается для них, и веселой гурьбой накинулись на новое кушанье. Наша Муха тоже бросилась к одной тарелочке, но ее оттолкнули довольно грубо. – Что вы толкаетесь, господа? – обиделась она. – А впрочем, я уж не такая жадная, чтобы отнимать что-нибудь у других. Это, наконец, невежливо…Дальше произошло что-то невозможное. Самые жадные мухи поплатились первыми… Они сначала бродили, как пьяные, а потом и совсем свалились. Наутро Паша намела целую большую тарелку мертвых мух. Остались живыми только самые благоразумные, а в том числе и наша Муха. – Не хотим бумажек! – пищали все. – Не хотим…Но на следующий день повторилось то же самое. Из благоразумных мух остались целыми только самые благоразумные. Но Паша находила, что слишком много и таких, самых благоразумных. – Житья от них нет… – жаловалась она.Тогда господин, которого звали папой, принес три стеклянных, очень красивых колпака, налил в них пива и поставил на тарелочки… Тут попались и самые благоразумные мухи. Оказалось, что эти колпаки просто мухоловки. Мухи летели на запах пива, попадали в колпак и там погибали, потому что не умели найти выхода. – Вот теперь отлично! – одобряла Паша; она оказалась совершенно бессердечной женщиной и радовалась чужой беде. Что же тут отличного, посудите сами? Если бы у людей были такие же крылья, как у мух, и если бы поставить мухоловки величиной с дом, то они попадались бы точно так же… Наша Муха, наученная горьким опытом даже самых благоразумных мух, перестала совсем верить людям. Они только кажутся добрыми, эти люди, а в сущности только тем и занимаются, что всю жизнь обманывают доверчивых, бедных мух. О, это самое хитрое и злое животное, если говорить правду!.. Мух сильно поубавилось от всех этих неприятностей, а тут новая беда. Оказалось, что лето прошло, начались дожди, подул холодный ветер, и вообще наступила неприятная погода. – Неужели лето прошло? – удивлялись оставшиеся в живых мухи. – Позвольте, когда же оно успело пройти? Это, наконец, несправедливо… Не успели оглянуться, а тут осень. Это было похуже отравленных бумажек и стеклянных мухоловок. От наступавшей скверной погоды можно было искать защиты только у своего злейшего врага, то есть господина человека. Увы! теперь уже окна не отворялись по целым дням, а только изредка – форточки. Даже само солнце – и то светило точно для того только, чтобы обманывать доверчивых комнатных мух. Как вам понравится, например, такая картина? Утро. Солнце так весело заглядывает во все окна, точно приглашает всех мух в сад. Можно подумать, что возвращается опять лето… И что же, – доверчивые мухи вылетают в форточку, но солнце только светит, а не греет. Они летят назад, – форточка закрыта. Много мух погибло таким образом в холодные осенние ночи только благодаря своей доверчивости. – Нет, я не верю, – говорила наша Муха. – Ничему не верю… Если уж солнце обманывает, то кому же и чему можно верить? Понятно, что с наступлением осени все мухи испытывали самое дурное настроение духа. Характер сразу испортился почти у всех. О прежних радостях не было и помину. Все сделались такими хмурыми, вялыми и недовольными. Некоторые дошли до того, что начали даже кусаться, чего раньше не было.У нашей Мухи до того испортился характер, что она совершенно не узнавала самой себя. Раньше, например, она жалела других мух, когда те погибали, а сейчас думала только о себе. Ей было даже стыдно сказать вслух, что она думала: «Ну, и пусть погибают, – мне больше останется». Во-первых, настоящих теплых уголков, в которых может прожить зиму настоящая, порядочная муха, совсем не так много, а во-вторых, просто надоели другие мухи, которые везде лезли, выхватывали из-под носа самые лучшие куски и вообще вели себя довольно бесцеремонно. Пора и отдохнуть. Эти другие мухи точно понимали эти злые мысли и умирали сотнями. Даже не умирали, а точно засыпали. С каждым днем их делалось всё меньше и меньше, так что совершенно было не нужно ни отравленных бумажек, ни стеклянных мухоловок. Но нашей Мухе и этого было мало: ей хотелось остаться совершенно одной. Подумайте, какая прелесть, – пять комнат, и всего одна муха!.. III Наступил и такой счастливый день. Рано утром наша Муха проснулась довольно поздно. Она давно уже испытывала какую-то непонятную усталость и предпочитала сидеть неподвижно в своем уголке, под печкой. А тут она почувствовала, что случилось что-то необыкновенное. Стоило подлететь к окну, как всё разъяснилось сразу. Выпал первый снег… Земля была покрыта ярко белевшей пеленой. – А, так вот какая бывает зима! – сообразила она сразу. – Она совсем белая, как кусок хорошего сахара… Потом Муха заметила, что все другие мухи исчезли окончательно. Бедняжки не перенесли первого холода и заснули, кому где случилось. Муха в другое время пожалела бы их, а теперь подумала: «Вот и отлично… Теперь я совсем одна!.. Никто не будет есть моего варенья, моего сахара, моих крошечек… Ах, как хорошо!..» Она облетела все комнаты и еще раз убедилась, что она совершенно одна. Теперь можно было делать решительно всё, что захочется. А как хорошо, что в комнатах так тепло! Зима – там, на улице, а в комнатах и тепло, и светло, и уютно, особенно когда вечером зажигали лампы и свечи. С первой лампой, впрочем, вышла маленькая неприятность – Муха налетела было опять прямо на огонь и чуть не сгорела. – Это, вероятно, зимняя ловушка для мух, – сообразила она, потирая обожженные лапки. – Нет, меня не проведете… О, я отлично всё понимаю!.. Вы хотите сжечь последнюю муху? А я этого совсем не желаю… Тоже вот и плита в кухне, – разве я не понимаю, что это тоже ловушка для мух!.. Последняя Муха была счастлива всего несколько дней, а потом вдруг ей сделалось скучно, так скучно, так скучно, что, кажется, и не рассказать. Конечно, ей было тепло, она была сыта, а потом, потом она стала скучать. Полетает, полетает, отдохнет, поест, опять полетает, – и опять ей делается скучнее прежнего. – Ах, как мне скучно! – пищала она самым жалобным, тоненьким голосом, летая из комнаты в комнату. – Хоть бы одна была мушка еще, самая скверная, а все-таки мушка… Как ни жаловалась последняя Муха на свое одиночество, – ее решительно никто не хотел понимать. Конечно, это ее злило еще больше, и она приставала к людям как сумасшедшая. Кому на нос сядет, кому на ухо, а то примется летать перед глазами взад и вперед. Одним словом, настоящая сумасшедшая. – Господи, как же вы не хотите понять, что я совершенно одна и что мне очень скучно? – пищала она каждому. – Вы даже и летать не умеете, а поэтому не знаете, что такое скука. Хоть бы кто-нибудь поиграл со мной… Да нет, куда вам! Что может быть неповоротливее и неуклюжее человека? Самая безобразная тварь, какую я когда-нибудь встречала… Последняя Муха надоела и собаке и кошке: решительно всем. Больше всего ее огорчило, когда тетя Оля сказала: – Ах, последняя муха… Пожалуйста, не трогайте ее. Пусть живет всю зиму. – Что же это такое? Это уж прямое оскорбление. Ее, кажется, и за муху перестали считать. «Пусть поживет», – скажите, какое сделали одолжение! А если мне скучно! А если я, может быть, и жить совсем не хочу? Вот не хочу, – и всё тут. Последняя Муха до того рассердилась на всех, что даже самой сделалось страшно. Летает, жужжит, пищит… Сидевший в углу Паук, наконец, сжалился над ней и сказал: – Милая Муха, идите ко мне… Какая красивая у меня паутина! – Покорно благодарю… Вот еще нашелся приятель! Знаю я, что такое твоя красивая паутина. Наверно, ты когда-нибудь был человеком, а теперь только притворяешься пауком. – Как знаете, я вам же добра желаю. – Ах, какой противный! Это называется – желать добра: съесть последнюю Муху!.. Они сильно повздорили, и все-таки было скучно, так скучно, так скучно, что и не расскажешь. Муха озлобилась решительно на всех, устала и громко заявила: – Если так, если вы не хотите понять, как мне скучно, так я буду сидеть в углу целую зиму… Вот вам!.. Да, буду сидеть и не выйду ни за что… Она даже всплакнула с горя, припоминая минувшее летнее веселье. Сколько было веселых мух; а она еще желала остаться совершенно одной. Это была роковая ошибка… Зима тянулась без конца, и последняя Муха начала думать, что лета больше уже не будет совсем. Ей хотелось умереть, и она плакала потихоньку. Это, наверно, люди придумали зиму, потому что они придумывают решительно всё, что вредно мухам. А может быть, это тетя Оля спрятала куда-нибудь лето, как прячет сахар и варенье?.. Последняя Муха готова была совсем умереть с отчаяния, как случилось нечто совершенно особенное. Она, по обыкновению, сидела в своем уголке и сердилась, как вдруг слышит: ж-ж-жж!.. Сначала она не поверила собственным ушам, а подумала, что ее кто-нибудь обманывает. А потом… Боже, что это было!.. Мимо нее пролетела настоящая живая мушка, еще совсем молоденькая. Она только что успела родиться и радовалась. – Весна начинается… весна! – жужжала она. Как они обрадовались друг другу! Обнимались, целовались и даже облизывали одна другую хоботками. Старая Муха несколько дней рассказывала, как скверно провела всю зиму и как ей было скучно одной. Молоденькая Мушка только смеялась тоненьким голоском и никак не могла понять, как это было скучно. – Весна, весна!..– повторяла она. Когда тетя Оля велела выставить все зимние рамы и Аленушка выглянула в первое открытое окно, последняя Муха сразу все поняла. – Теперь я знаю всё, – жужжала она, вылетая в окно, – лето делаем мы, мухи…

"Умнее всех" СказкаИндюк проснулся, по обыкновению, раньше других, когда еще было темно, разбудил жену и проговорил: – Ведь я умнее всех? Да? Индюшка спросонья долго кашляла и потом уже ответила: – Ах, какой умный… Кхе-кхе!.. Кто же этого не знает? Кхе… – Нет, ты говори прямо: умнее всех? Просто умных птиц достаточно, а умнее всех – одна, это я. – Умнее всех… кхе! Всех умнее… Кхе-кхе-кхе!.. – То-то. Индюк даже немного рассердился и прибавил таким тоном, чтобы слышали другие птицы: – Знаешь, мне кажется, что меня мало уважают. Да, совсем мало. – Нет, это тебе так кажется… Кхе-кхе! – успокаивала его Индюшка, начиная поправлять сбившиеся за ночь перышки. – Да, просто кажется… Птицы умнее тебя и не придумать. Кхе-кхе-кхе! – А Гусак? О, я всё понимаю… Положим, он прямо ничего не говорит, а больше всё молчит. Но я чувствую, что он молча меня не уважает… – А ты не обращай на него внимания. Не стоит… кхе! Ведь ты заметил, что Гусак глуповат? – Кто же этого не видит? У него на лице написано: глупый гусак, и больше ничего. Да… Но Гусак еще ничего, – разве можно сердиться на глупую птицу? А вот Петух, простой самый петух… Что он кричал про меня третьего дня? И еще как кричал, – все соседи слышали. Он, кажется, назвал меня даже очень глупым… Что-то в этом роде вообще. – Ах, какой ты странный, – удивлялась Индюшка. – Разве ты не знаешь, отчего он вообще кричит? – Ну, отчего? – Кхе-кхе-кхе… Очень просто, и всем известно. Ты – петух, и он – петух, только он совсем-совсем простой петух, самый обыкновенный петух, а ты – настоящий индейский, заморский петух, – вот он и кричит от зависти. Каждой птице хочется быть индейским петухом… Кхе-кхе-кхе!.. – Ну, это трудненько, матушка… Ха-ха! Ишь чего захотели. Какой-нибудь простой петушишка – и вдруг хочет сделаться индейским, – нет, брат, шалишь!.. Никогда ему не бывать индейским. Индюшка была такая скромная и добрая птица и постоянно огорчалась, что Индюк вечно с кем-нибудь ссорился. Вот и сегодня, – не успел проснуться, а уж придумывает, с кем бы затеять ссору или даже драку. Вообще самая беспокойная птица, хотя и не злая. Индюшке делалось немного обидно, когда другие птицы начинали подсмеиваться над Индюком и называли его болтуном, пустомелей и ломакой. Положим, отчасти они были и правы, но найдите птицу без недостатков? Вот то-то и есть! Таких птиц не бывает, и даже как-то приятнее, когда отыщешь в другой птице хотя самый маленький недостаток. Проснувшиеся птицы высыпали из курятника на двор и сразу поднялся отчаянный гвалт. Особенно шумели куры. Они бегали по двору, лезли к кухонному окну и неистово кричали: – Ах-куда! Ах-куда-куда-куда… Мы есть хотим! Кухарка Матрена, должно быть, умерла и хочет уморить нас с голоду… – Господа, имейте терпение, – заметил стоявший на одной ноге Гусак. – Смотрите на меня: я ведь тоже есть хочу, а не кричу, как вы. Если бы я заорал во всю глотку… вот так… Го-го!.. Или так: И-го-го-го!! Гусак так отчаянно загоготал, что кухарка Матрена сразу проснулась. – Хорошо ему говорить о терпении, – ворчала одна Утка, – вон какое горло, точно труба. А потом, если бы у меня были такая длинная шея и такой крепкий клюв, то и я тоже проповедовала бы терпение. Сама бы наелась скорее всех, а другим советовала бы терпеть… Знаем мы это гусиное терпение…Утку поддержал Петух и крикнул: – Да, хорошо Гусаку говорить о терпении… А кто у меня вчера два лучших пера вытащил из хвоста? Это даже неблагородно, – хватать прямо за хвост. Положим, мы немного поссорились и я хотел Гусаку проклевать голову – не отпираюсь, было такое намерение, – но виноват я, а не мой хвост. Так я говорю, господа? Голодные птицы, как голодные люди, делались несправедливыми именно потому, что были голодны. II Индюк из гордости никогда не бросался вместе с другими на корм, а терпеливо ждал, когда Матрена отгонит другую жадную птицу и позовет его. Так было и сейчас. Индюк гулял в стороне, около забора, и делал вид, что ищет что-то среди разного сора. – Кхе-кхе… ах, как мне хочется кушать! – жаловалась Индюшка, вышагивая за мужем. – Вот уж Матрена бросила овса… да… и, кажется, остатки вчерашней каши… кхе-кхе! Ах, как я люблю кашу!.. Я, кажется, всегда бы ела одну кашу, целую жизнь. Я даже иногда вижу ее ночью во сне… Индюшка любила пожаловаться, когда была голодна, и требовала, чтобы Индюк непременно ее жалел. Среди других птиц она походила на старушку: вечно горбилась, кашляла, ходила какой-то разбитой походкой, точно ноги приделаны были к ней только вчера. – Да, хорошо и каши поесть, – соглашался с ней Индюк. – Но умная птица никогда не бросается на пищу. Так я говорю? Если меня хозяин не будет кормить, – я умру с голода… так? А где же он найдет другого такого индюка? – Другого такого нигде нет… – Вот то-то… А каша, в сущности, пустяки. Да… Дело не в каше, а в Матрене. Так я говорю? Была бы Матрена, а каша будет. Всё на свете зависит от одной Матрены – и овес, и каша, и крупа, и корочки хлеба. Несмотря на все эти рассуждения, Индюк начинал испытывать муки голода. Потом ему сделалось совсем грустно, когда все другие птицы наелись, а Матрена не выходила, чтобы позвать его. А если она позабыла о нем? Ведь это и совсем скверная штука… Но тут случилось нечто такое, что заставило Индюка позабыть даже о собственном голоде. Началось с того, что одна молоденькая курочка, гулявшая около сарая, вдруг крикнула: – Ах-куда!.. Все другие курицы сейчас же подхватили и заорали благим матом: «Ах-куда! куда-куда…» А всех сильнее, конечно, заорал Петух: – Караул!.. Кто там? Сбежавшиеся на крик птицы увидели совсем необыкновенную штуку. У самого сарая в ямке лежало что-то серое, круглое, покрытое сплошь острыми иглами. – Да это простой камень, – заметил кто-то. – Он шевелился, – объяснила Курочка. – Я тоже думала, что камень, подошла, а он как пошевелится… Право! Мне показалось, что у него есть глаза, а у камней глаз не бывает. – Мало ли что может показаться со страха глупой курице, – заметил Индюк. – Может быть, это… это… – Да это гриб! – крикнул Гусак. – Я видал точно такие грибы, только без игол.Все громко рассмеялись над Гусаком. – Скорее это походит на шапку, – попробовал кто-то догадаться и тоже был осмеян. – Разве у шапки бывают глаза, господа? – Тут нечего разговаривать попусту, а нужно действовать, – решил за всех Петух. – Эй ты, штука в иголках, сказывайся, что за зверь? Я ведь шутить не люблю… слышишь? Так как ответа не было, то Петух счел себя оскорбленным и бросился на неизвестного обидчика. Он попробовал клюнуть раза два и сконфуженно отошел в сторону. – Это… это громадная репейная шишка, и больше ничего, – объяснил он. – Вкусного ничего нет… Не желает ли кто-нибудь попробовать? Все болтали кому что приходило в голову. Догадкам и предположениям не было конца. Молчал один Индюк. Что же, пусть болтают другие, а он послушает чужие глупости. Птицы долго галдели, кричали и спорили, пока кто-то не крикнул: – Господа, что же это мы напрасно ломаем себе голову, когда у нас есть Индюк? Он всё знает… – Конечно, знаю, – отозвался Индюк, распуская хвост и надувая свою красную кишку на носу. – А если знаешь, так скажи нам. – А если я не хочу? Так, просто не хочу. Все принялись упрашивать Индюка. – Ведь ты у нас самая умная птица, Индюк! Ну, скажи, голубчик… Чего тебе стоит сказать? Индюк долго ломался и, наконец, проговорил: – Ну хорошо, я, пожалуй, скажу… да, скажу. Только сначала вы скажите мне, за кого вы меня считаете? – Кто же не знает, что ты самая умная птица!.. – ответили все хором. – Так и говорят: умен, как индюк. – Значит, вы меня уважаете? – Уважаем! Все уважаем!.. Индюк еще немного поломался, потом весь распушился, надул кишку, обошел мудреного зверя три раза кругом и проговорил: – Это… да… Хотите знать, что это? – Хотим!.. Пожалуйста, не томи, а скажи скорее. – Это – кто-то куда-то ползет… Все только хотели рассмеяться, как послышалось хихиканье, и тоненький голосок сказал: – Вот так самая умная птица!.. хи-хи… Из-под игл показалась черненькая мордочка с двумя черными глазками, понюхала воздух и проговорила: – Здравствуйте, господа… Да как же вы это Ежа-то не узнали, Ежа серячка-мужичка?.. Ах, какой у вас смешной Индюк, извините меня, какой он… Как это вежливее сказать? Ну, глупый Индюк… III Всем сделалось даже страшно после такого оскорбления, какое нанес Еж Индюку. Конечно, Индюк сказал глупость, это верно, но и из этого еще не следует, что Еж имеет право его оскорблять. Наконец, это просто невежливо: прийти в чужой дом и оскорбить хозяина. Как хотите, а Индюк все-таки важная, представительная птица и уж не чета какому-нибудь несчастному Ежу. Все как-то разом перешли на сторону Индюка, и поднялся страшный гвалт. – Вероятно, Еж и нас всех тоже считает глупыми! – кричал Петух, хлопая крыльями. – Он нас всех оскорбил!.. – Если кто глуп, так это он, то есть Еж, – заявлял Гусак, вытягивая шею.– Я это сразу заметил… да!.. – Разве грибы могут быть глупыми? – отвечал Еж. – Господа, что мы с ним напрасно разговариваем! – кричал Петух. – Всё равно он ничего не поймет… Мне кажется, мы только напрасно теряем время. Да… Если, например, вы, Гусак, ухватите его за щетину вашим крепким клювом с одной стороны, а мы с Индюком уцепимся за его щетину с другой, – сейчас будет видно, кто умнее. Ведь ума не скроешь под глупой щетиной… – Что же, я согласен… – заявил Гусак. – Еще будет лучше, если я вцеплюсь в его щетину сзади, а вы, Петух, будете его клевать прямо в морду… Так, господа? Кто умнее, сейчас и будет видно. Индюк всё время молчал. Сначала его ошеломила дерзость Ежа, и он не нашелся, что ему ответить. Потом Индюк рассердился, так рассердился, что даже самому сделалось немного страшно. Ему хотелось броситься на грубияна и растерзать его на мелкие части, чтобы все это видели и еще раз убедились, какая серьезная и строгая птица Индюк. Он даже сделал несколько шагов к Ежу, страшно надулся и только хотел броситься, как все начали кричать и бранить Ежа. Индюк остановился и терпеливо начал ждать, чем всё кончится. Когда Петух предложил тащить Ежа за щетину в разные стороны, Индюк остановил его усердие: – Позвольте, господа… Может быть, мы устроим всё это дело миром… Да. Мне кажется, что тут есть маленькое недоразумение. Предоставьте, господа, мне всё дело… – Хорошо, мы подождем, – неохотно согласился Петух, желавший подраться с Ежом поскорее. – Только из этого всё равно ничего не выйдет… – А уж это мое дело, – спокойно ответил Индюк. – Да вот слушайте, как я буду разговаривать. Все столпились кругом Ежа и начали ждать. Индюк обошел его кругом, откашлялся и сказал: – Послушайте, господин Еж… Объяснимтесь серьезно. Я вообще не люблю домашних неприятностей. «Боже, как он умен, как умен!..» – думала Индюшка, слушая мужа в немом восторге. – Обратите внимание прежде всего на то, что вы в порядочном и благовоспитанном обществе, – продолжал Индюк. – Это что-нибудь значит… да… Многие считают за честь попасть к нам на двор, но – увы! – это редко кому удается. – Правда! Правда!.. – послышались голоса. – Но это так, между нами, а главное не в этом… Индюк остановился, помолчал для важности и потом уже продолжал: – Да, так главное… Неужели вы думали, что мы и понятия не имеем об ежах? Я не сомневаюсь, что Гусак, принявший вас за гриб, пошутил, и Петух – тоже, и другие… Не правда ли, господа? – Совершенно справедливо, Индюк! – крикнули все разом так громко, что Еж спрятал свою черную мордочку. «Ах, какой он умный!» – думала Индюшка, начинавшая догадываться, в чем дело. – Как видите, господин Еж, мы все любим пошутить, – продолжал Индюк. – Я уж не говорю о себе… да. Отчего и не пошутить? И, как мне кажется, вы, господин Еж, тоже обладаете веселым характером… – О, вы угадали, – признался Еж, опять выставляя мордочку. – У меня такой веселый характер, что я даже не могу спать по ночам… Многие этого не выносят, а мне скучно спать. – Ну, вот видите… Вы, вероятно, сойдетесь характером с нашим Петухом, который горланит по ночам как сумасшедший. Всем вдруг сделалось весело, точно каждому, для полноты жизни, только и недоставало Ежа. Индюк торжествовал, что так ловко выпутался из неловкого положения, когда Еж назвал его глупым и засмеялся прямо в лицо. – Кстати, господин Еж, признайтесь, – заговорил Индюк, подмигнув, – ведь вы, конечно, пошутили, когда назвали давеча меня… да… ну, неумной птицей? – Конечно, пошутил! – уверял Еж. – У меня уж такой характер веселый!.. – Да, да, я в этом был уверен. Слышали, господа? – спрашивал Индюк всех. – Слышали… Кто же мог в этом сомневаться! Индюк наклонился к самому уху Ежа и шепнул ему по секрету: – Так и быть, я вам сообщу ужасную тайну… да… Только – условие: никому не рассказывать. Правда, мне немного совестно говорить о самом себе, но что поделаете, если я – самая умная птица! Меня это иногда даже немного стесняет, но шила в мешке не утаишь… Пожалуйста, только никому об этом ни слова!

"Притча о Молочке, овсяной Кашке и сером котишке Мурке" СказкаКак хотите, а это было удивительно! А удивительнее всего было то, что это повторялось каждый день. Да, как поставят на плиту в кухне горшочек с молоком и глиняную кастрюльку с овсяной кашей, так и начнется. Сначала стоят как будто и ничего, а потом и начинается разговор: – Я – Молочко… – А я – овсяная Кашка… Сначала разговор идет тихонько, шепотом, а потом Кашка и Молочко начинают постепенно горячиться. – Я – Молочко! – А я – овсяная Кашка! Кашку прикрывали сверху глиняной крышкой, и она ворчала в своей кастрюле, как старушка. А когда начинала сердиться, то всплывал наверху пузырь, лопался и говорил: – А я все-таки овсяная Кашка… пум! Молочку это хвастовство казалось ужасно обидным. Скажите, пожалуйста, какая невидаль – какая-то овсяная каша! Молочко начинало горячиться, поднималось пеной и старалось вылезти из своего горшочка. Чуть кухарка не досмотрит, глядит – Молочко и полилось на горячую плиту. – Ах, уж это мне Молочко! – жаловалась каждый раз кухарка. – Чуть-чуть не досмотришь,– оно и убежит. – Что же мне делать, если у меня такой вспыльчивый характер! – оправдывалось Молочко. – Я и само не радо, когда сержусь. А тут еще Кашка постоянно хвастается: я – Кашка, я – Кашка, я – Кашка… Сидит у себя в кастрюльке и ворчит; ну, я и рассержусь. Дело иногда доходило до того, что и Кашка убегала из кастрюльки, несмотря на свою крышку, – так и поползет на плиту, а сама всё повторяет: – А я – Кашка! Кашка! Кашка… шшш! Правда, что это случалось не часто, но все-таки случалось, и кухарка в отчаянии повторяла который раз: – Уж эта мне Кашка!.. И что ей не сидится в кастрюльке, просто удивительно!.. II Кухарка вообще довольно часто волновалась. Да и было достаточно разных причин для такого волнения… Например, чего стоил один кот Мурка! Заметьте, что это был очень красивый кот, и кухарка его очень любила. Каждое утро начиналось с того, что Мурка ходил по пятам за кухаркой и мяукал таким жалобным голосом, что, кажется, не выдержало бы каменное сердце. – Вот-то ненасытная утроба! – удивлялась кухарка, отгоняя кота. – Сколько вчера ты одной печенки съел? – Так ведь то было вчера! – удивлялся, в свою очередь, Мурка. – А сегодня я опять хочу есть… Мяу-у!.. – Ловил бы мышей и ел, лентяй. – Да, хорошо это говорить, а попробовала бы сама поймать хоть одну мышь, – оправдывался Мурка. – Впрочем, кажется, я достаточно стараюсь… Например, на прошлой неделе кто поймал мышонка? А от кого у меня по всему носу царапина? Вот какую было крысу поймал, а она сама мне в нос вцепилась… Ведь это только легко говорить: лови мышей! Наевшись печенки, Мурка усаживался где-нибудь у печки, где было потеплее, закрывал глаза и сладко дремал. – Видишь, до чего наелся! – удивлялась кухарка. – И глаза зажмурил, лежебок… И всё подавай ему мяса! – Ведь я не монах, чтобы не есть мяса, – оправдывался Мурка, открывая всего один глаз. – Потом я и рыбки люблю покушать… Даже очень приятно съесть рыбку. Я до сих пор не могу сказать, что лучше: печенка или рыба. Из вежливости я ем то и другое… Если бы я был человеком, то непременно был бы рыбаком или разносчиком, который нам носит печенку. Я кормил бы до отвала всех котов на свете и сам бы был всегда сыт… Наевшись, Мурка любил заняться разными посторонними предметами, для собственного развлечения. Отчего, например, не посидеть часика два на окне, где висела клетка со скворцом? Очень приятно посмотреть, как прыгает глупая птица. – Я тебя знаю, старый плут! – кричит Скворец сверху. – Нечего смотреть на меня… – А если мне хочется познакомиться с тобой? – Знаю я, как ты знакомишься… Кто недавно съел настоящего, живого воробышка? У, противный!.. – Нисколько не противный, – даже наоборот. Меня все любят… Иди ко мне, я сказочку расскажу. – Ах, плут… Нечего сказать, хороший сказочник! Я видел, как ты рассказывал свои сказочки жареному цыпленку, которого стащил в кухне. Хорош! – Как знаешь, а я для твоего же удовольствия говорю. Что касается жареного цыпленка, то я его действительно съел; но ведь он уже никуда всё равно не годился. III Между прочим, Мурка каждое утро садился у топившейся плиты и терпеливо слушал, как ссорятся Молочко и Кашка. Он никак не мог понять, в чем тут дело, и только моргал. – Я – Молочко. – Я – Кашка! Кашка-Кашка-кашшшш… – Нет, не понимаю! Решительно ничего не понимаю, – говорил Мурка. – Из-за чего сердятся? Например, если я буду повторять: я – кот, я – кот, кот, кот… Разве кому-нибудь будет обидно?.. Нет, не понимаю… Впрочем, должен сознаться, что я предпочитаю молочко, особенно когда оно не сердится. Как-то Молочко и Кашка особенно горячо ссорились; ссорились до того, что наполовину вылились на плиту, причем поднялся ужасный чад. Прибежала кухарка и только всплеснула руками. – Ну, что я теперь буду делать? – жаловалась она, отставляя с плиты Молочко и Кашку. – Нельзя отвернуться… Отставив Молочко и Кашку, кухарка ушла на рынок за провизией. Мурка этим сейчас же воспользовался. Он подсел к Молочку, подул на него и проговорил: – Пожалуйста, не сердитесь. Молочко… Молочко заметно начало успокаиваться. Мурка обошел его кругом, еще раз подул, расправил усы и проговорил совсем ласково: – Вот что, господа… Ссориться вообще нехорошо. Да. Выберите меня мировым судьей, и я сейчас же разберу ваше дело… Сидевший в щели черный Таракан даже поперхнулся от смеха: «Вот так мировой судья… Ха-ха! Ах, старый плут, что только и придумает!..» Но Молочко и Кашка были рады, что их ссору, наконец, разберут. Они сами даже не умели рассказать, в чем дело и из-за чего они спорили. – Хорошо, хорошо, я всё разберу, – говорил кот Мурка. – Я уж не покривлю душой… Ну, начнем с Молочка. Он обошел несколько раз горшочек с Молочком, попробовал его лапкой, подул на Молочко сверху и начал лакать. – Батюшки! Караул! – закричал Таракан. – Он всё молоко вылакает, а подумают на меня. Когда вернулась с рынка кухарка и хватилась молока, – горшочек был пуст. Кот Мурка спал у самой печки сладким сном как ни в чем не бывало. – Ах ты, негодный! – бранила его кухарка, хватая за ухо. – Кто выпил молоко, сказывай? Как ни было больно, но Мурка притворился, что ничего не понимает и не умеет говорить. Когда его выбросили за дверь, он встряхнулся, облизал помятую шерсть, расправил хвост и проговорил: – Если бы я был кухаркой, так все коты с утра до ночи только бы и делали, что пили молоко. Впрочем, я не сержусь на свою кухарку, потому что она этого не понимает…

"Сказочка про козявочку"Как родилась Козявочка, – никто не видал. Это был солнечный весенний день. Козявочка посмотрела кругом и сказала: – Хорошо!.. Расправила Козявочка свои крылышки, потерла тонкие ножки одна о другую, еще посмотрела кругом и сказала: – Как хорошо!.. Какое солнышко теплое, какое небо синее, какая травка зеленая, – хорошо, хорошо!.. И всё мое!.. Еще потерла Козявочка ножками и полетела. Летает, любуется всем и радуется. А внизу травка так и зеленеет, а в травке спрятался аленький цветочек. – Козявочка, ко мне! – крикнул цветочек. Козявочка спустилась на землю, вскарабкалась на цветочек и принялась пить сладкий цветочный сок. – Какой ты добрый, цветочек! – говорит Козявочка, вытирая рыльце ножками. – Добрый-то добрый, да вот ходить не умею, – пожаловался цветочек. – И все-таки хорошо, – уверяла Козявочка. – И всё мое… Не успела она еще договорить, как с жужжанием налетел мохнатый Шмель, и прямо к цветочку. – Жж… Кто забрался в мой цветочек? Жж… кто пьет мой сладкий сок? Жж… Ах ты, дрянная Козявка, убирайся вон! Жжж… Уходи вон, пока я не ужалил тебя! – Позвольте, что же это такое? – запищала Козявочка. – Всё, всё мое… – Жжж… Нет, мое!.. Козявочка едва унесла ноги от сердитого Шмеля. Она присела на травку, облизала ножки, запачканные в цветочном соку, и рассердилась. – Какой грубиян этот Шмель… Даже удивительно!.. Еще ужалить хотел… Ведь всё мое – и солнышко, и травка, и цветочки. – Нет уж, извините, – мое! – проговорил мохнатый Червячок, карабкавшийся по стебельку травки. Козявочка сообразила, что Червячок не умеет летать, и заговорила смелее: – Извините меня, Червячок, вы ошибаетесь… Я вам не мешаю ползать, а со мной не спорьте!.. – Хорошо, хорошо… Вот только мою травку не троньте. Я этого не люблю, признаться сказать… Мало ли вас тут летает… Вы – народ легкомысленный, а я Червячок серьезный… Говоря откровенно, мне всё принадлежит. Вот заползу на травку и съем, заползу на любой цветочек и тоже съем. До свидания!.. В несколько часов Козявочка узнала решительно всё, именно, что, кроме солнышка, синего неба и зеленой травки, есть еще сердитые шмели, серьезные червячки и разные колючки на цветах. Одним словом, получилось большое огорчение. Козявочка даже обиделась. Помилуйте, она была уверена, что всё принадлежит ей и создано для нее, а тут другие то же самое думают. Нет, что-то не так… Не может этого быть. Летит Козявочка дальше и видит – вода. – Уж это мое! – весело запищала она.– Моя вода… Ах, как весело!.. Тут и травка и цветочки. А навстречу Козявочке летят другие козявочки. – Здравствуй, сестрица! – Здравствуйте, милые… А то уж мне стало скучно одной летать. Что вы тут делаете? – А мы играем, сестрица… Иди к нам. У нас весело. Ты недавно родилась? – Только сегодня… Меня чуть Шмель не ужалил, потом я видела Червяка… Я думала, что всё мое, а они говорят, что всё ихнее. Другие козявочки успокоили гостью и пригласили играть вместе. Над водой козявки играли столбом: кружатся, летают, пищат. Наша Козявочка задыхалась от радости и скоро совсем забыла про сердитого Шмеля и серьезного Червяка. – Ах, как хорошо! – шептала она в восторге. – Всё мое: и солнышко, и травка, и вода. Зачем другие сердятся, – решительно не понимаю. Всё мое, а я никому не мешаю жить: летайте, жужжите, веселитесь. Я позволяю… Поиграла Козявочка, повеселилась и присела отдохнуть на болотную осоку. Надо же и отдохнуть в самом деле. Смотрит Козявочка, как веселятся другие козявочки; вдруг, откуда ни возьмись, воробей – как шмыгнет мимо, точно кто камень бросил. – Ай, ой! – закричали козявочки и бросились врассыпную. Когда воробей улетел, недосчитались целого десятка козявочек. – Ах, разбойник! – бранились старые козявочки. – Целый десяток съел.Это было похуже Шмеля. Козявочка начала бояться и спряталась с другими молодыми козявочками еще дальше в болотную траву. Но здесь – другая беда: двух козявочек съела рыбка, а двух – лягушка. – Что же это такое? – удивлялась Козявочка. – Это уж совсем ни на что не похоже… Так и жить нельзя. У, какие гадкие!.. Хорошо, что козявочек было много, и убыли никто не замечал. Да еще прилетели новые козявочки, которые только что родились. Они летели и пищали: – Всё наше… Всё наше… – Нет, не всё наше, – крикнула им наша Козявочка. – Есть еще сердитые шмели, серьезные червяки, гадкие воробьи, рыбки и лягушки. Будьте осторожны, сестрицы!.. Впрочем, наступила ночь, и все козявочки попрятались в камышах, где было так тепло. Высыпали звезды на небе, взошел месяц, и всё отразилось в воде.Ах, как хорошо было!.. «Мой месяц, мои звезды», – думала наша Козявочка, но никому этого не сказала: как раз отнимут и это… Так прожила Козявочка целое лето. Много она веселилась, а много было и неприятного. Два раза ее чуть-чуть не проглотил проворный стриж; потом незаметно подобралась лягушка, – мало ли у козявочек всяких врагов! Были и свои радости. Встретила Козявочка другую такую же козявочку с мохнатыми усиками. Та и говорит: – Какая ты хорошенькая, Козявочка… Будем жить вместе. И зажили вместе, совсем хорошо зажили. Всё вместе: куда одна, туда и другая. И не заметили, как лето пролетело. Начались дожди, холодные ночи. Наша Козявочка нанесла яичек, спрятала их в густой траве и сказала: – Ах, как я устала!.. Никто не видал, как Козявочка умерла. Да она и не умерла, а только заснула на зиму, чтобы весной проснуться снова и снова жить.

"Медведко" Сказка— Барин, хотите вы взять медвежонка? — предлагал мне мой кучер Андрей. — А где он? — Да у соседей. Им знакомые охотники подарили. Славный такой медвежонок, всего недель трех. Забавный зверь, одним словом. — Зачем же соседи отдают, если он славный? — Кто их знает. Я видел медвежонка: не больше рукавицы. И так смешно переваливает. Я жил на Урале, в уездном городе. Квартира была большая. Отчего же и не взять медвежонка? В самом деле, зверь забавный. Пусть поживет, а там увидим, что с ним делать. Сказано — сделано. Андрей отправился к соседям и через полчаса принес крошечного медвежонка, который действительно был не больше его рукавицы, с той разницей, что эта живая рукавица так забавно ходила на своих четырех ногах и еще забавнее таращила такие милые синие глазенки. За медвежонком пришла целая толпа уличных ребятишек, так что пришлось затворить ворота. Попав в комнаты, медвежонок немало не смутился, а напротив, почувствовал себя очень свободно, точно пришел домой. Он спокойно все осмотрел, обошел вокруг стен, все обнюхал, кое-что попробовал своей черной лапкой и, кажется, нашел, что все в порядке. Мои гимназисты натащили ему молока, булок, сухарей. Медвежонок принимал все как должное и, усевшись в уголке на задние лапы, приготовился закусить. Он делал все с необыкновенной комичной важностью. — Медведко, хочешь молочка? — Медведко, вот сухарики. — Медведко! Пока происходила вся эта суета, в комнату незаметно вошла моя охотничья собака, старый рыжий сеттер. Собака сразу почуяла присутствие какого-то неизвестного зверя, вытянулась, ощетинилась, и не успели мы оглянуться, как она уже сделала стойку над маленьким гостем. Нужно было видеть картину: медвежонок забился в уголок, присел на задние лапки и смотрел на медленно подходившую собаку такими злыми глазенками. Собака была старая, опытная, и поэтому она не бросилась сразу, а долго смотрела с удивлением своими большими глазами на непрошеного гостя, — эти комнаты она считала своими, а тут вдруг забрался неизвестный зверь, засел в угол и смотрит на неё, как ни в чем не бывало. Я видел, как сеттер начал дрожать от волнения, и приготовился схватить его. Если бы он бросился на малютку медвежонка! Но вышло совсем другое, чего никто не ожидал. Собака посмотрела на меня, точно спрашивая согласия, и подвигалась вперед медленными, рассчитанными шагами. До медвежонка оставалось всего каких-нибудь пол-аршина, но собака не решалась сделать последнего шага, а только еще сильнее вытянулась и сильно потянула в себя воздух: она желала, по собачьей привычке, сначала обнюхать неизвестного врага. Но именно в этот критический момент маленький гость размахнулся и мгновенно ударил собаку правой лапой прямо по морде. Вероятно, удар был очень силен, потому что собака отскочила и завизжала. — Вот так молодец Медведко! — одобрили гимназисты. — Такой маленький и ничего не боится. Собака была сконфужена и незаметно скрылась в кухню. Медвежонок преспокойно съел молоко и булку, а потом забрался ко мне на колени, свернулся клубочком и замурлыкал, как котенок. — Ах, какой он милый! — повторили гимназисты в один голос. — Мы его оставим у нас жить. Он такой маленький и ничего не может сделать. — Что ж, пусть его поживет, — согласился я, любуясь притихшим зверьком. Да и как было не любоваться! Он так мило мурлыкал, так доверчиво лизал своим черным языком мои руки и кончил тем, что заснул у меня на руках, как маленький ребенок. Медвежонок поселился у меня и в течение целого дня забавлял публику, как больших, так и маленьких. Он так забавно кувыркался, все желал видеть и везде лез. Особенно его занимали двери. Подковыляет, запустит лапу и начинает отворять. Если дверь не отворялась, он начинал забавно сердиться, ворчал и принимался грызть дерево своими острыми, как белые гвоздики, зубами. Меня поражала необыкновенная подвижность этого маленького увальня и его сила. В течение этого дня он обошел решительно весь дом, и, кажется, не оставалось такой вещи, которой он не осмотрел бы, не понюхал и не полизал. Наступила ночь. Я оставил медвежонка у себя в комнате. Он свернулся клубочком на ковре и сейчас же заснул. Убедившись, что он успокоился, я загасил лампу и тоже приготовился спать. Не прошло четверти часа, как я стал засыпать, но в самый интересный момент мой сон был нарушен: медвежонок пристроился к двери в столовую и упорно хотел ее отворить. Я оттащил его раз и уложил на старое место. Не прошло получаса, как повторилась та же история. Пришлось вставать и укладывать упрямого зверя во второй раз. Через полчаса — то же. Наконец мне это надоело, да и спать хотелось. Я отворил дверь кабинета и пустил медвежонка в столовую. Все наружные двери и окна были заперты, следовательно, беспокоиться было нечего. Но мне и в этот раз не привелось уснуть. Медвежонок забрался в буфет и загремел тарелками. Пришлось вставать и вытаскивать его из буфета, причем медвежонок ужасно рассердился, заворчал, начал вертеть головой и пытался укусить меня за руку. Я взял его за шиворот и отнес в гостиную. Эта возня начинала мне надоедать, да и вставать на другой день нужно было рано. Впрочем, я скоро уснул, позабыв о маленьком госте. Прошел, может быть, какой-нибудь час, как страшный шум в гостиной заставил меня вскочить. В первую минуту я не мог сообразить, что такое случилось, и только потом все сделалось ясно: медвежонок разодрался с собакой, которая спала на своем обычном месте в передней. — Ну и зверина! — удивился кучер Андрей, разнимая воевавших. — Куда его мы теперь денем? — думал я вслух. — Он никому не даст спать целую ночь. — А к гимназистам, — посоветовал Андрей. — Они его весьма даже уважают. Ну и пусть спит опять у них. Медвежонок был помещен в комнате гимназистов, которые были очень рады маленькому квартиранту. Было уже два часа ночи, когда весь дом успокоился. Я был очень рад, что избавился от беспокойного гостя и мог заснуть. Но не прошло часа, как все повскакали от страшного шума в комнате гимназистов. Там происходило что-то невероятное. Когда я прибежал в эту комнату и зажег спичку, все объяснилось. Посредине комнаты стоял письменный стол, покрытый клеенкой. Медвежонок по ножке стола добрался до клеенки, ухватил ее зубами, уперся лапами в ножку и принялся тащить что было мочи. Тащил, тащил, пока не стащил всю клеенку, вместе с ней — лампу, две чернильницы, графин с водой и вообще все, что было разложено на столе. В результате — разбитая лампа, разбитый графин, разлитые по полу чернила, а виновник всего скандала забрался в самый дальний угол; оттуда сверкали только одни глаза, как два уголька. Его пробовали взять, но он отчаянно защищался и даже успел укусить одного гимназиста. — Что мы будем делать с этим разбойником! — взмолился я. — Это все ты, Андрей, виноват. — Что же я, барин, сделал? — оправдывался кучер. — Я только сказал про медвежонка, а взяли-то вы. И гимназисты даже весьма его одобряли. Словом, медвежонок не дал спать всю ночь. Следующий день принес новые испытания. Дело было летнее, двери оставались незапертыми, и он незаметно прокрался во двор, где ужасно напугал корову. Кончилось тем, что медвежонок поймал цыпленка и задавил его. Поднялся целый бунт. Особенно негодовала кухарка, жалевшая цыпленка. Она накинулась на кучера, и дело чуть не дошло до драки. На следующую ночь, во избежание недоразумений, беспокойный гость был заперт в чулан, где ничего не было, кроме ларя с мукой. Каково же было негодование кухарки, когда на следующее утро она нашла медвежонка в ларе: он отворил тяжелую крышку и спал самым мирным образом прямо в муке. Огорченная кухарка даже расплакалась и стала требовать расчета. — Житья нет от поганого зверя, — объясняла она. — Теперь к корове подойти нельзя, цыплят надо запирать, муку бросить. Нет, пожалуйте, барин, расчет. Признаться сказать, я очень раскаивался, что взял медвежонка, и очень был рад, когда нашелся знакомый, который его взял. — Помилуйте, какой милый зверь! — восхищался он. — Дети будут рады. Для них — это настоящий праздник. Право, какой милый. — Да, милый, — соглашался я. Мы все вздохнули свободно, когда наконец избавились от этого милого зверя и когда весь дом пришел в прежний порядок. Но наше счастье продолжалось недолго, потому что мой знакомый возвратил медвежонка на другой же день. Милый зверь накуролесил на новом месте еще больше, чем у меня. Забрался в экипаж, заложенный молодой лошадью, зарычал. Лошадь, конечно, бросилась стремглав и сломала экипаж. Мы попробовали вернуть медвежонка на первое место, откуда его принес мой кучер, но там отказались принять его наотрез. — Что же мы будем с ним делать? — взмолился я, обращаясь к кучеру. — Я готов даже заплатить, только бы избавиться. На наше счастье, нашелся какой-то охотник, который взял его с удовольствием. О дальнейшей судьбе Медведка знаю только то, что он околел месяца через два.

"Приемыш" РассказДождливый летний день. Я люблю в такую погоду бродить по лесу, особенно когда впереди есть теплый уголок, где можно обсушиться и обогреться. Да к тому же летний дождь — теплый. В городе в такую погоду — грязь, а в лесу земля жадно впитывает влагу, и вы идете по чуть отсыревшему ковру из прошлогоднего палого листа и осыпавшихся игл сосны и ели. Деревья покрыты дождевыми каплями, которые сыплются на вас при каждом движении. А когда выглянет солнце после такого дождя, лес так ярко зеленеет и весь горит алмазными искрами. Что-то праздничное и радостное кругом вас, и вы чувствуете себя на этом празднике желанным, дорогим гостем. Именно в такой дождливый день я подходил к Светлому озеру, к знакомому сторожу на рыбачьей сайме (стоянке) Тарасу. Дождь уже редел. На одной стороне неба показались просветы, еще немножко — и покажется горячее летнее солнце. Лесная тропинка сделала крутой поворот, и я вышел на отлогий мыс, вдававшийся широким языком в озеро. Собственно, здесь было не самое озеро, а широкий проток между двумя озерами, и сайма приткнулась в излучине на низком берегу, где в заливчике ютились рыбачьи лодки. Проток между озерами образовался благодаря большому лесистому острову, разлегшемуся зеленой шапкой напротив саймы. Мое появление на мысу вызвало сторожевой оклик собаки Тараса, — на незнакомых людей она всегда лаяла особенным образом, отрывисто и резко, точно сердито спрашивала: «Кто идет?» Я люблю таких простых собачонок за их необыкновенный ум и верную службу. Рыбачья избушка издали казалась повернутой вверх дном большой лодкой, — это горбилась старая деревянная крыша, поросшая веселой зеленой травой. Кругом избушки поднималась густая поросль из иван-чая, шалфея и «медвежьих дудок», так что у подходившего к избушке человека виднелась одна голова. Такая густая трава росла только по берегам озера, потому что здесь достаточно было влаги и почва была жирная. Когда я подходил уже совсем близко к избушке, из травы кубарем вылетела на меня пестрая собачонка и залилась отчаянным лаем. — Соболько, перестань… Не узнал? Соболько остановился в раздумье, но, видимо, еще не верил в старое знакомство. Он осторожно подошел, обнюхал мои охотничьи сапоги и только после этой церемонии виновато завилял хвостом. Дескать, виноват, ошибся, — а все-таки я должен стеречь избушку. Избушка оказалась пустой. Хозяина не было, то есть он, вероятно, отправился на озеро осматривать какую-нибудь рыболовную снасть. Кругом избушки все говорило о присутствии живого человека: слабо курившийся огонек, охапка только что нарубленных дров, сушившаяся на кольях сеть, топор, воткнутый в обрубок дерева. В приотворенную дверь саймы виднелось все хозяйство Тараса: ружье на стене, несколько горшков на припечке, сундучок под лавкой, развешанные снасти. Избушка была довольно просторная, потому что зимой во время рыбного лова в ней помещалась целая артель рабочих. Летом старик жил один. Несмотря ни на какую погоду, он каждый день жарко натапливал русскую печь и спал на полатях. Эта любовь к теплу объяснялась почтенным возрастом Тараса: ему было около девяноста лет. Я говорю «около», потому что сам Тарас забыл, когда он родился. «Еще до француза», как объяснял он, то есть до нашествия французов в Россию в 1812 году. Сняв намокшую куртку и развесив охотничьи доспехи по стенке, я принялся разводить огонь. Соболько вертелся около меня, предчувствуя какую-нибудь поживу. Весело разгорелся огонек, пустив кверху синюю струйку дыма. Дождь уже прошел. По небу неслись разорванные облака, роняя редкие капли. Кое-где синели просветы неба. А потом показалось и солнце, горячее июльское солнце, под лучами которого мокрая трава точно задымилась. Вода в озере стояла тихо-тихо, как это бывает только после дождя. Пахло свежей травой, шалфеем, смолистым ароматом недалеко стоявшего сосняка. Вообще хорошо, как только может быть хорошо в таком глухом лесном уголке. Направо, где кончался проток, синела гладь Светлого озера, а за зубчатой каймой поднимались горы. Чудный уголок! И недаром старый Тарас прожил здесь целых сорок лет. Где-нибудь в городе он не прожил бы и половины, потому что в городе не купишь ни за какие деньги такого чистого воздуха, а главное — этого спокойствия, которое охватывало здесь. Хорошо на сайме! Весело горит яркий огонек; начинает припекать горячее солнце, глазам больно смотреть на сверкающую даль чудного озера. Так сидел бы здесь и, кажется, не расстался бы с чудным лесным привольем. Мысль о городе мелькает в голове, как дурной сон. В ожидании старика я прикрепил на длинной палке медный походный чайник с водой и повесил его над огнем. Вода уже начинала кипеть, а старика все не было. — Куда бы ему деться? — раздумывал я вслух. — Снасти осматривают утром, а теперь полдень. Может быть, поехал посмотреть, не ловит ли кто рыбу без спроса. Соболько, куда девался твой хозяин? Умная собака только виляла пушистым хвостом, облизывалась и нетерпеливо взвизгивала. По наружности Соболько принадлежал к типу так называемых «промысловых» собак. Небольшого роста, с острой мордой, стоячими ушами, загнутым вверх хвостом, он, пожалуй, напоминал обыкновенную дворнягу с той разницей, что дворняга не нашла бы в лесу белки, не сумела бы «облаять» глухаря, выследить оленя, — одним словом, настоящая промысловая собака, лучший друг человека. Нужно видеть такую собаку именно в лесу, чтобы в полной мере оценить все ее достоинства. Когда этот «лучший друг человека» радостно взвизгнул, я понял, что он завидел хозяина. Действительно, в протоке черной точкой показалась рыбачья лодка, огибавшая остров. Это и был Тарас. Он плыл, стоя на ногах, и ловко работал одним веслом — настоящие рыбаки все так плавают на своих лодках-однодеревках, называемых не без основания «душегубками». Когда он подплыл ближе, я заметил, к удивлению, плывшего перед лодкой лебедя. — Ступай домой, гуляка! — ворчал старик, подгоняя красиво плывшую птицу. — Ступай, ступай. Вот я тебе дам — уплывать бог знает куда. Ступай домой, гуляка! Лебедь красиво подплыл к сайме, вышел на берег, встряхнулся и, тяжело переваливаясь на своих кривых черных ногах, направился к избушке. II Старик Тарас был высокого роста, с окладистой седой бородой и строгими большими серыми глазами. Он все лето ходил босой и без шляпы. Замечательно, что у него все зубы были целы и волосы на голове сохранились. Загорелое широкое лицо было изборождено глубокими морщинами. В жаркое время он ходил в одной рубахе из крестьянского синего холста. — Здравствуй, Тарас! — Здравствуй, барин! — Откуда бог несет? — А вот за Приемышем плавал, за лебедем. Все тут вертелся в протоке, а потом вдруг и пропал. Ну, я сейчас за ним. Выехал в озеро — нет; по заводям проплыл — нет; а он за островом плавает. — Откуда достал-то его, лебедя? — А бог послал, да! Тут охотники из господ наезжали; ну, лебедя с лебедушкой и пристрелили, а вот этот остался. Забился в камыши и сидит. Летать-то не умеет, вот и спрятался ребячьим делом. Я, конечно, ставил сети подле камышей, ну и поймал его. Пропадет один-то, ястреба заедят, потому как смыслу в ем еще настоящего нет. Сиротой остался. Вот я его и привез и держу. И он тоже привык. Теперь вот скоро месяц будет, как живем вместе. Утром на заре поднимается, поплавает в протоке, покормится, потом и домой. Знает, когда я встаю, и ждет, чтобы покормили. Умная птица, одним словом, и свой порядок знает. Старик говорил необыкновенно любовно, как о близком человеке. Лебедь приковылял к самой избушке и, очевидно, выжидал какой-нибудь подачки. — Улетит он у тебя, дедушка, — заметил я. — Зачем ему лететь? И здесь хорошо: сыт, кругом вода. — А зимой? — Перезимует вместе со мной в избушке. Места хватит, а нам с Собольком веселей. Как-то один охотник забрел ко мне на сайму, увидел лебедя и говорит вот так же: «Улетит, ежели крылья не подрежешь». А как же можно увечить божью птицу? Пусть живет, как ей от господа указано… Человеку указано одно, а птице — другое… Не возьму я в толк, зачем господа лебедей застрелили. Ведь и есть не станут, а так, для озорства. Лебедь точно понимал слова старика и посматривал на него своими умными глазами. — А как он с Собольком? — спросил я. — Сперва-то боялся, а потом привык. Теперь лебедь-то в другой раз у Соболька и кусок отнимает. Пес заворчит на него, а лебедь его — крылом. Смешно на них со стороны смотреть. А то гулять вместе отправляются: лебедь по воде, а Соболько — по берегу. Пробовал пес плавать за ним, ну, да ремесло-то не то: чуть не потонул. А как лебедь уплывет, Соболько ищет его. Сядет на бережку и воет. Дескать, скучно мне, псу, без тебя, друг сердешный. Так вот и живем втроем. Я очень люблю старика. Рассказывал он уж очень хорошо и знал много. Бывают такие хорошие, умные старики. Много летних ночей приходилось коротать на сайме, и каждый раз узнаешь что-нибудь новое. Прежде Тарас был охотником и знал места кругом верст на пятьдесят, знал всякий обычай лесной птицы и лесного зверя; а теперь не мог уходить далеко и знал одну свою рыбу. На лодке плавать легче, чем ходить с ружьем по лесу, и особенно по горам. Теперь ружье оставалось у Тараса только по старой памяти да на всякий случай, если бы забежал волк. По зимам волки заглядывали на сайму и давно уже точили зубы на Соболька. Только Соболько был хитер и не давался волкам. Я остался на сайме на целый день. Вечером ездили удить рыбу и ставили сети на ночь. Хорошо Светлое озеро, и недаром оно названо Светлым, — ведь вода в нем совершенно прозрачная, так что плывешь на лодке и видишь все дно на глубине несколько сажен. Видны и пестрые камешки, и желтый речной песок, и водоросли, видно, как и рыба ходит «руном», то есть стадом. Таких горных озер на Урале сотни, и все они отличаются необыкновенной красотой. От других Светлое озеро отличалось тем, что прилегало к горам только одной стороной, а другой выходило «в степь», где начиналась благословенная Башкирия. Кругом Светлого озера разлеглись самые привольные места, а из него выходила бойкая горная река, разливавшаяся по степи на целую тысячу верст. Длиной озеро было до двадцати верст, да в ширину около девяти. Глубина достигала в некоторых местах сажен пятнадцати. Особенную красоту придавала ему группа лесистых островов. Один такой островок отдалился на самую середину озера и назывался Голодаем, потому что, попав на него в дурную погоду, рыбаки не раз голодали по нескольку дней. Тарас жил на Светлом уже сорок лет. Когда-то у него были и своя семья и дом, а теперь он жил бобылем. Дети перемерли, жена тоже умерла, и Тарас безвыходно оставался на Светлом по целым годам. — Не скучно тебе, дедушка? — спросил я, когда мы возвращались с рыбной ловли. — Жутко одинокому-то в лесу. — Одному? Тоже и скажет барин. Я здесь князь князем живу. Все у меня есть. И птица всякая, и рыба, и трава. Конечно, говорить они не умеют, да я-то понимаю все. Сердце радуется в другой раз посмотреть на божью тварь. У всякой свой порядок и свой ум. Ты думаешь, зря рыбка плавает в воде или птица в лесу летает? Нет, у них заботы не меньше нашего. Эвон, погляди, лебедь-то дожидается нас с Собольком. Ах, прокурат! Старик ужасно был доволен своим Приемышем, и все разговоры в конце концов сводились на него. — Гордая, настоящая царская птица, — объяснил он. — Помани его кормом да не дай, в другой раз и не пойдет. Свой характер тоже имеет, даром что птица. С Собольком тоже себя очень гордо держит. Чуть что, сейчас крылом, а то и носом долбанет. Известно, пес в другой раз созорничать захочет, зубами норовит за хвост поймать, а лебедь его по морде. Это тоже не игрушка, чтобы за хвост хватать. Я переночевал и утром на другой день собирался уходить. — Ужо по осени приходи, — говорит старик на прощанье. — Тогда рыбу лучить будем с острогой. Ну, и рябчиков постреляем. Осенний рябчик жирный. — Хорошо, дедушка, приеду как-нибудь. Когда я отходил, старик меня вернул: — Посмотри-ка, барин, как лебедь-то разыгрался с Собольком. Действительно, стоило полюбоваться оригинальной картиной. Лебедь стоял, раскрыв крылья, а Соболько с визгом и лаем нападал на него. Умная птица вытягивала шею и шипела на собаку, как это делают гуси. Старый Тарас от души смеялся над этой сценой, как ребенок. III В следующий раз я попал на Светлое озеро уже поздней осенью, когда выпал первый снег. Лес и теперь был хорош. Кое-где на берёзах еще оставался желтый лист. Ели и сосны казались зеленее, чем летом. Сухая осенняя трава выглядывала из-под снега желтой щеткой. Мертвая тишина царила кругом, точно природа, утомленная летней кипучей работой, теперь отдыхала. Светлое озеро казалось большим, потому что не стало прибрежной зелени. Прозрачная вода потемнела, и в берег с шумом била тяжелая осенняя волна. Избушка Тараса стояла на том же месте, но казалась выше, потому что не стало окружавшей ее высокой травы. Навстречу мне выскочил тот же Соболько. Теперь он узнал меня и ласково завилял хвостом еще издали. Тарас был дома. Он чинил невод для зимнего лова. — Здравствуй, старина! — Здравствуй, барин! — Ну, как поживаешь? — Да ничего. По осени-то, к первому снегу, прихворнул малость. Ноги болели. К непогоде у меня завсегда так бывает. Старик действительно имел утомленный вид. Он казался теперь таким дряхлым и жалким. Впрочем, это происходило, как оказалось, совсем не от болезни. За чаем мы разговорились, и старик рассказал свое горе. — Помнишь, барин, лебедя-то? — Приемыша? — Он самый. Ах, хороша была птица! А вот мы опять с Собольком остались одни. Да, не стало Приемыша. — Убили охотники? — Нет, сам ушел. Вот как мне обидно это, барин! Уж я ли, кажется, не ухаживал за ним, я ли не водился! Из рук кормил. Он ко мне и на голос шел. Плавает он по озеру, — я его кликну, он и подплывет. Ученая птица. И ведь совсем привыкла. Да! Уж на заморозки грех вышел. На перелете стадо лебедей спустилось на Светлое озеро. Ну, отдыхают, кормятся, плавают, а я любуюсь. Пусть божья птица с силой соберется: не близкое место лететь. Ну, а тут и вышел грех. Мой-то Приемыш сначала сторонился от других лебедей: подплывет к ним, и назад. Те гогочут по-своему, зовут его, а он домой. Дескать, у меня свой дом есть. Так дня три это у них было. Все, значит, переговариваются по-своему, по-птичьему. Ну, а потом, вижу, мой Приемыш затосковал. Вот все равно как человек тоскует. Выйдет на берег, встанет на одну ногу и начнет кричать. Да ведь так жалобно кричит. На меня тоску нагонит, а Соболько, дурак, волком воет. Известно, вольная птица, кровь-то сказалась. Старик замолчал и тяжело вздохнул. — Ну, и что же, дедушка? — Ах, не спрашивай. Запер я его в избушку на целый день, так он и тут донял. Станет на одну ногу к самой двери и стоит, пока не сгонишь его с места. Только вот не скажет человечьим языком: «Пусти, дедушки, к товарищам. Они-то в теплую сторону полетят, а что я с вами тут буду зимой делать?» Ах, ты, думаю, задача! Пустить — улетит за стадом и пропадет. — Почему пропадет? — А как же? Те-то на вольной воле выросли. Их, молодые, которые, отец с матерью летать выучили. Ведь ты думаешь, как у них? Подрастут лебедята, — отец с матерью выведут их сперва на воду, а потом начнут учить летать. Исподволь учат: все дальше да дальше. Своими глазами я видел, как молодых обучают к перелету. Сначала особняком учат, потом небольшими стаями, а потом уже сгрудятся в одно большое стадо. Похоже на то, как солдат муштруют. Ну, а мой Приемыш один вырос и, почитай, никуда не летал. Поплавает по озеру — только и всего ремесла. Где же ему перелететь? Выбьется из сил, отстанет от стада и пропадет. Непривычен к дальнему лету. Старик опять замолчал. — А пришлось выпустить, — с грустью заговорил он. — Все равно, думаю, ежели удержу его на зиму, затоскует и схиреет. Уж птица такая особенная. Ну, и выпустил. Пристал мой Приемыш к стаду, поплавал с ним день, а к вечеру опять домой. Так два дня приплывал. Тоже, хоть и птица, а тяжело со своим домом расставаться. Это он прощаться плавал, барин. В последний-то раз отплыл от берега этак сажен на двадцать, остановился и как, братец ты мой, крикнет по-своему. Дескать: «Спасибо за хлеб, за соль!» Только я его и видел. Остались мы опять с Собольком одни. Первое-то время сильно мы оба тосковали. Спрошу его: «Соболько, а где наш Приемыш?» А Соболько сейчас выть. Значит, жалеет. И сейчас на берег, и сейчас искать друга милого. Мне по ночам все грезилось, что Приемыш-то тут вот полощется у берега и крылышками хлопает. Выйду — никого нет.Вот какое дело вышло, барин.

"Емеля-охотник" Рассказ— Ну, я буду тебя ждать… Смотри не промахнись, когда стрелять будешь… Емеля давно собирался за оленями, да все жалел бросить внука одного, а теперь ему было как будто лучше, и старик решился попытать счастья. Да и старая Маланья поглядит за мальчонком, — все же лучше, чем лежать одному в избушке. В лесу Емеля был как дома. Да и как ему не знать этого леса, когда он целую жизнь бродил по нему с ружьем да с собакой. Все тропы, все приметы — все знал старик на сто верст кругом. А теперь, в конце июня, в лесу было особенно хорошо: трава красиво пестрела распустившимися цветами, в воздухе стоял чудный аромат душистых трав, а с неба глядело ласковое летнее солнышко, обливавшие ярким светом и лес, и траву, и журчавшую в осоке речку, и далекие горы. Да, чудно и хорошо было кругом, и Емеля не раз останавливался, чтобы перевести дух и оглянуться назад. Тропинка, по которой он шел, змейкой взбиралась на гору, минуя большие камни и крутые уступы. Крупный лес был вырублен, а около дороги ютились молодые березки, кусты жимолости, и зеленым шатром раскидывалась рябина. Там и сям попадались густые перелески из молодого ельника, который зеленой щеткой вставал по сторонам дороги и весело топорщился лапистыми и мохнатыми ветвями. В одном месте, с половины горы, открывался широкий вид на далекие горы и на Тычки. Деревушка совсем спряталась на дне глубокой горной котловины, и крестьянские избы казались отсюда черными точками. Емеля, заслонив глаза от солнца, долго глядел на свою избушку и думал о внучке. — Ну, Лыско, ищи… — говорил Емеля, когда они спустились с горы и повернули с тропы в сплошной дремучий ельник. Лыску не нужно было повторять приказание. Он отлично знал свое дело и, уткнув свою острую морду в землю, исчез в густой зеленой чаще. Только на время мелькнула его спина с желтыми пятнами. Охота началась. Громадные ели поднимались высоко к небу своими острыми вершинами. Мохнатые ветви переплетались между собой, образуя над головой охотника непроницаемый темный свод, сквозь который только кое-где весело глянет солнечный луч и золотым пятном обожжет желтоватый мох или широкий лист папоротника. Трава в таком лесу не растет, и Емеля шел по мягкому желтоватому мху, как по ковру. Несколько часов брел охотник по этому лесу. Лыско точно в воду канул. Только изредка хрустнет ветка под ногой или перелетит пестрый дятел. Емеля внимательно осматривал все кругом: нет ли где какого-нибудь следа, не сломал ли олень рогами ветки, не отпечаталось ли на мху раздвоенное копыто, не объедена ли трава на кочках. Начало темнеть. Старик почувствовал усталость. Нужно было думать о ночлеге. «Вероятно, оленей распугали другие охотники», — думал Емеля. Но вот послышался слабый визг Лыска, и впереди затрещали ветви. Емеля прислонился к стволу ели и ждал. Это был олень. Настоящий десятирогий красавец олень, самое благородное из лесных животных. Вот он приложил свои ветвистые рога к самой спине и внимательно слушает, обнюхивая воздух, чтобы в следующую минуту молнией пропасть в зеленой чаще. Старый Емеля завидел оленя, но он слишком далеко от него: не достать его пулей. Лыско лежит в чаще и не смеет дохнуть в ожидании выстрела; он слышит оленя, чувствует его запах… Вот грянул выстрел, и олень, как стрела, понесся вперед. Емеля промахнулся, а Лыско взвыл от забиравшего его голода. Бедная собака уже чувствовала запах жареной оленины, видела аппетитную кость, которую ей бросит хозяин, а вместо этого приходится ложиться спать с голодным брюхом. Очень скверная история… — Ну, пусть его погуляет, — рассуждал вслух Емеля, когда вечером сидел у огонька под густой столетней елью. — Нам надо теленочка добывать, Лыско… Слышишь? Собака только жалобно виляла хвостом, положив острую морду между передними лапами. На ее долю сегодня едва выпала одна сухая корочка, которую Емеля бросил ей. III Три дня бродил Емеля по лесу с Лыском и все напрасно: оленя с теленком не попадалось. Старик чувствовал, что выбивается из сил, но вернуться домой с пустыми руками не решался. Лыско тоже приуныл и совсем отощал, хотя и успел перехватить пару молодых зайчат. Приходилось заночевать в лесу у огонька третью ночь. Но и во сне старый Емеля все видел желтенького теленка, о котором его просил Гришук; старик долго выслеживал свою добычу, прицеливался, но олень каждый раз убегал от него из-под носу. Лыско тоже, вероятно, бредил оленями, потому что несколько раз во сне взвизгивал и принимался глухо лаять. Только на четвертый день, когда и охотник и собака совсем выбились из сил, они совершенно случайно напали на след оленя с теленком. Это было в густой еловой заросли на скате горы. Прежде всего Лыско отыскал место, где ночевал олень, а потом разнюхал и запутанный след в траве. «Матка с теленком, — думал Емеля, разглядывая на траве следы больших и маленьких копыт. — Сегодня утром были здесь… Лыско, ищи, голубчик!..» День был знойный. Солнце палило нещадно. Собака обнюхивала кусты и траву с высунутым языком; Емеля едва таскал ноги. Но вот знакомый треск и шорох… Лыско упал на траву и не шевелился. В ушах Емели стоят слова внучка: «Дедко, добудь теленка… и непременно, чтобы был желтенький». Вон и матка… Это был великолепный олень-самка. Он стоял на опушке леса и пугливо смотрел прямо на Емелю. Кучка жужжавших насекомых кружилась над оленем и заставляла его вздрагивать. «Нет, ты меня не обманешь…» — думал Емеля, выползая из своей засады. Олень давно почуял охотника, но смело следил за его движениями. «Это матка меня от теленка отводит», — думал Емеля, подползая все ближе и ближе. Когда старик хотел прицелиться в оленя, он осторожно перебежал несколько сажен далее и опять остановился. Емеля снова подполз со своей винтовкой. Опять медленное подкрадывание, и опять олень скрылся, как только Емеля хотел стрелять. — Не уйдешь от теленка, — шептал Емеля, терпеливо выслеживая зверя в течение нескольких часов. Эта борьба человека с животным продолжалась до самого вечера. Благородное животное десять раз рисковало жизнью, стараясь отвести охотника от спрятавшегося олененка; старый Емеля и сердился и удивлялся смелости своей жертвы. Ведь все равно она не уйдет от него… Сколько раз приходилось ему убивать таким образом жертвовавшую собою мать. Лыско, как тень, ползал за хозяином, и когда тот совсем потерял оленя из виду, осторожно ткнул его своим горячим носом. Старик оглянулся и присел. В десяти саженях от него, под кустом жимолости стоял тот самый желтенький теленок, за которым он бродил целых три дня. Это был прехорошенький олененок, всего нескольких недель, с желтым пушком и тоненькими ножками; красивая головка была откинута назад, и он вытягивал тонкую шею вперед, когда старался захватить веточку повыше. Охотник с замирающим сердцем взвел курок винтовки и прицелился в голову маленькому, беззащитному животному… Еще одно мгновение, и маленький олененок покатился бы по траве с жалобным предсмертным криком; но именно в это мгновение старый охотник припомнил, с каким геройством защищала теленка его мать, припомнил, как мать ею Гришутки спасла сына от волков своей жизнью. Точно что оборвалось в груди у старого Емели, и он опустил ружье. Олененок по-прежнему ходил около куста, общипывая листочки и прислушиваясь к малейшему шороху. Емеля быстро поднялся и свистнул, — маленькое животное скрылось в кустах с быстротой молнии. — Ишь какой бегун… — говорил старик, задумчиво улыбаясь. — Только его и видел: как стрела… Ведь убежал, Лыско, наш олененок-то? Ну, ему, бегуну, еще надо подрасти… Ах ты, какой шустрый!.. Старик долго стоял на одном месте и все улыбался, припоминая бегуна. На другой день Емеля подходил к своей избушке. — А… дедко, принес теленка? — встретил его Гриша, ждавший все время старика с нетерпением. — Нет, Гришук… видел его… — Желтенький? — Желтенький сам, а мордочка черная. Стоит под кустиком и листочки пощипывает… Я прицелился… — И промахнулся? — Нет, Гришук: пожалел малого зверя… матку пожалел… Как свистну, а он, теленок-то, как стреканет в чащу, — только его и видели. Убежал, пострел этакий… Старик долго рассказывал мальчику, как он искал теленка по лесу три дня и как тот убежал от него. Мальчик слушал и весело смеялся вместе с старым дедом. — А я тебе глухаря принес, Гришук, — прибавил Емеля, кончив рассказ. — Этого все равно волки бы съели. Глухарь был ощипан, а потом попал в горшок. Вольной мальчик с удовольствием поел глухариной похлебки и, засыпая, несколько раз спрашивал старика: — Так он убежал, олененок-то? — Убежал, Гришук… — Желтенький? — Весь желтенький, только мордочка черная да копытца. Мальчик так и уснул и всю ночь видел маленького желтенького олененка, который весело гулял по лесу со своей матерью; а старик спал на печке и тоже улыбался во сне.

"Зимовье на Студеной" РассказСтарик лежал на своей лавочке, у печи, закрывшись старой дохой из вылезших оленьих шкур. Было рано или поздно — он не знал, да и знать не мог, потому что светало поздно, а небо еще с вечера было затянуто низкими осенними тучами. Вставать ему не хотелось; в избушке было холодно, а у него уже несколько дней болели и спина и ноги. Спать он тоже не хотел, а лежал так, чтобы провести время. Да и куда ему было торопиться? Его разбудило осторожное царапанье в дверь, — это просился Музгарко, небольшая, пестрая вогульская собака, жившая в этой избушке уже лет десять. — Я вот тебе задам, Музгарко!.. — заворчал старик, кутаясь в свою доху с головой. — Ты у меня поцарапайся… Собака на время перестала скоблить дверь своей лапой и потом вдруг взвыла протяжно и жалобно. — Ах, штоб тебя волки съели!.. — обругался старик, поднимаясь с лавки. Он в темноте подошел к двери, отворил ее и все понял, — отчего у него болела спина и отчего завыла собака. Все, что можно было рассмотреть в приотворенную дверь, было покрыто снегом. Да, он ясно теперь видел, как в воздухе кружилась живая сетка из мягких, пушистых снежинок. В избе было темно, а от снега все видно — и зубчатую стенку стоявшего за рекой леса, и надувшуюся почерневшую реку, и каменистый мыс, выдававшийся в реку круглым уступом. Умная собака сидела перед раскрытой дверью и такими умными, говорящими глазами смотрела на хозяина. — Ну, што же, значит, конец!.. — ответил ей старик на немой вопрос собачьих глаз. — Ничего, брат, не поделаешь… Шабаш!.. Собака вильнула хвостом и тихо взвизгнула тем ласковым визгом, которым встречала одного хозяина. — Ну, шабаш, ну, што поделаешь, Музгарко!.. Прокатилось наше красное летечко, а теперь заляжем в берлоге… На эти слова последовал легкий прыжок, и Музгарко очутился в избушке раньше хозяина. — Не любишь зиму, а? — разговаривал старик с собакой, растопляя старую печь, сложенную из дикого камня. — Не нравится, а?.. Колебавшееся в челе печки пламя осветило лавочку, на которой спал старик, и целый угол избушки. Из темноты выступали закопченные бревна, покрытые кое-где плесенью, развешанная в углу сеть, недоконченные новые лапти, несколько беличьих шкурок, болтавшихся на деревянном крюку, а ближе всего сам старик — сгорбленный, седой, с ужасным лицом. Это лицо точно было сдвинуто на одну сторону, так что левый глаз вытек и закрылся припухшим веком. Впрочем, безобразие отчасти скрадывалось седой бородой. Для Музгарки старик не был ни красив, ни некрасив. Пока старик растоплял печь, уже рассвело. Серое зимнее утро занялось с таким трудом, точно невидимому солнцу было больно светить. В избушке едва можно было рассмотреть дальнюю стену, у которой тянулись широкие нары, устроенные из тяжелых деревянных плах. Единственное окно, наполовину залепленное рыбьим пузырем, едва пропускало свет. Музгарко сидел у порога и терпеливо наблюдал за хозяином, изредка виляя хвостом. Но и собачьему терпенью бывает конец, и Музгарко опять слабо взвизгнул. — Сейчас, не торопись, — ответил ему старик, придвигая к огню чугунный котелок с водой. — Успеешь… Музгарко лег и, положив остромордую голову в передние лапы, не спускал глаз с хозяина. Когда старик накинул на плечи дырявый пониток, собака радостно залаяла и бросилась в дверь. — То-то вот у меня поясница третий день болит, — объяснил старик собаке на ходу. — Оно и вышло, што к ненастью. Вона как снежок подваливает… За одну ночь все кругом совсем изменилось, — лес казался ближе, река точно сузилась, а низкие зимние облака ползли над самой землей и только не цеплялись за верхушки елей и пихт. Вообще вид был самый печальный, а пушинки снега продолжали кружиться в воздухе и беззвучно падали на помертвевшую землю. Старик оглянулся назад, за свою избушку — за ней уходило ржавое болото, чуть тронутое кустиками и жесткой болотной травой. С небольшими перерывами это болото тянулось верст на пятьдесят и отделяло избушку от всего живого мира. А какая она маленькая показалась теперь старику, эта избушка, точно за ночь вросла в землю… К берегу была причалена лодка-душегубка. Музгарко первый вскочил в нее, оперся передними лапами на край и зорко посмотрел вверх реки, туда, где выдавался мыс, и слабо взвизгнул. — Чему обрадовался спозаранку? — окликнул его старик. — Погоди, может, и нет ничего… Собака знала, что есть, и опять взвизгнула: она видела затонувшие поплавки закинутой в омуте снасти. Лодка полетела вверх по реке у самого берега. Старик стоял на ногах и гнал лодку вперед, подпираясь шестом. Он тоже знал по визгу собаки, что будет добыча. Снасть действительно огрузла самой серединой, и, когда лодка подошла, деревянные поплавки повело книзу. — Есть, Музгарко… Снасть состояла из брошенной поперек реки бечевы с поводками из тонких шнурков и волосяной лесы. Каждый поводок заканчивался острым крючком. Подъехав к концу снасти, старик осторожно начал выбирать ее в лодку. Добыча была хорошая: два больших сига, несколько судаков, щука и целых пять штук стерлядей. Щука попалась большая, и с ней было много хлопот. Старик осторожно подвел ее к лодке и сначала оглушил своим шестом, а потом уже вытащил. Музгарко сидел в носу лодки и внимательно наблюдал за работой. — Любишь стерлядку? — дразнил его старик, показывая рыбу. — А ловить не умеешь… Погоди, заварим сегодня уху. К ненастью рыба идет лучше на крюк… В омуте она теперь сбивается на зимнюю лежанку, а мы ее из омута и будем добывать: вся наша будет. Лучить ужо поедем… Ну, а теперь айда домой!.. Судаков-то подвесим, высушим, а потом купцам продадим… Старик запасал рыбу с самой весны: часть вялил на солнце, другую сушил в избе, а остатки сваливал в глубокую яму вроде колодца; эта последняя служила кормом Музгарке. Свежая рыба не переводилась у него целый год, только не хватало у него соли, чтобы ее солить, да и хлеба не всегда доставало, как было сейчас. Запас ему оставляли с зимы до зимы. — Скоро обоз придет, — объяснил старик собаке. — Привезут нам с тобой и хлеба, и соли, и пороху… Вот только избушка наша совсем развалилась, Музгарко. Осенний день короток. Старик все время проходил около своей избушки, поправляя и то и другое, чтобы лучше ухорониться на зиму. В одном месте мох вылез из пазов, в другом — бревно подгнило, в третьем — угол совсем осел и, того гляди, отвалится. Давно бы уж новую избушку пора ставить, да одному все равно ничего не поделать. — Как-нибудь, может, перебьюсь зиму, — думал старик вслух, постукивая топором в стену. — А вот обоз придет, так тогда… Выпавший снег все мысли старика сводил на обоз, который приходил по первопутку, когда вставали реки. Людей он только и видел один раз в году. Было о чем подумать. Музгарко отлично понимал каждое слово хозяина и при одном слове «обоз» смотрел вверх реки и радостно взвизгивал, точно хотел ответить, что вон, мол, откуда придет обоз-то — из-за мыса. К избе был приделан довольно большой низкий сруб, служивший летом амбаром, а зимой казармой для ночлега ямщиков. Чтобы защитить от зимней непогоды лошадей, старик с осени устраивал около казармы из молодых пушистых пихт большую загородку. Намаются лошади тяжелой дорогой, запотеют, а ветер дует холодный, особенно с солнцевосхода. Ах, какой бывает ветер, даже дерево не выносит и поворачивает свои ветви в теплую сторону, откуда весной летит всякая птица. Кончив работу, старик сел на обрубок дерева под окном избушки и задумался. Собака села у его ног и положила свою умную голову к нему на колени. О чем думал старик? Первый снег всегда и радовал его и наводил тоску, напоминая старое, что осталось вон за теми горами, из которых выбегала река Студеная. Там у него были и свой дом, и семья, и родные были, а теперь никого не осталось. Всех он пережил, и вот где привел бог кончать век: умрет — некому глаза закрыть. Ох, тяжело старое одиночество, а тут лес кругом, вечная тишина, и не с кем слова сказать. Одна отрада оставалась: собака. И любил же со старик гораздо больше, чем любят люди друг друга. Ведь она для него была все и тоже любила его. Не один раз случалось так, что на охоте Музгарко жертвовал своей собачьей жизнью за хозяина, и уже два раза медведь помял его за отчаянную храбрость. — А ведь стар ты стал, Музгарко, — говорил старик, гладя собаку по спине. — Вон и спина прямая стала, как у волка, и зубы притупились, и в глазах муть… Эх, старик, старик, съедят тебя зимой волки!.. Пора, видно, нам с тобой и помирать… Собака была согласна и помирать… Она только теснее прижималась всем телом к хозяину и жалобно моргала. А он сидел и все смотрел на почерневшую реку, на глухой лес, зеленой стеной уходивший на сотни верст туда, к студеному морю, на чуть брезжившие горы в верховьях Студеной, — смотрел и не шевелился, охваченный своей тяжелой стариковской думой. Вот о чем думал старик. Родился и вырос он в глухой лесной деревушке Чалпан, засевшей на реке Колве. Место было глухое, лесистое, хлеб не родился, и мужики промышляли кто охотой, кто сплавом леса, кто рыбной ловлей. Деревня была бедная, как почти все деревни в Чердынском крае, и многие уходили на промысел куда-нибудь на сторону: на солеваренные промыслы в Усолье, на плотбища по реке Вишере, где строились лесопромышленниками громадные баржи, на железные заводы по реке Каме. Старик тогда был совсем молодым, и звали его по деревне Елеской Шишмарем, — вся семья была Шишмари. Отец промышлял охотой, и Елеска с ним еще мальчиком прошел всю Колву. Били они и рябчика, и белку, и куницу, и оленя, и медведя, — что попадет. Из дому уходили недели на две, на три. Потом Елеска вырос, женился и зажил своим домом в Чалпане, а сам по-прежнему промышлял охотой. Стала потихоньку у Елески подрастать своя семья — два мальчика да девочка; славные ребятки росли и были бы отцу подмогой на старости лет. Но богу было угодно другое: в холерный год семья Елески вымерла… Случилось это горе осенью, когда он ушел с артелью других охотников в горы за оленями. Ушел он семейным человеком, а вернулся бобылем. Тогда половина народу в Чалпане вымерла: холера прошла на Колву с Камы, куда уходили на сплавы чалпанские мужики. Они и занесли с собой страшную болезнь, которая косила людей, как траву. Долго горевал Елеска, но второй раз не женился: поздно было вторую семью заводить. Так он и остался бобылем и пуще прежнего занялся охотой. В лесу было весело, да и привык уж очень к такой жизни Елеска. Только и тут стряслась с ним великая беда. Обошел он медвежью берлогу, хорошего зверя подглядел и уже вперед рассчитал, что в Чердыни за медвежью шкуру получит все пять рублей. Не в первый раз выходил на зверя с рогатиной да с ножом; но на этот раз сплоховал: поскользнулась у Елески одна нога, и медведь насел на него. Рассвирепевший зверь обломал охотника насмерть, а лицо сдвинул ударом лапы на сторону. Едва приполз Елеска из лесу домой, и здесь свой знахарь лечил его целых полгода; остался жив, а только сделался уродом. Не мог далеко уходить в лес, как прежде, когда ганивал сохатого на лыжах верст по семидесяти, не мог промышлять наравне с другими охотниками, — одним словом, пришла беда неминучая. В своей деревне делать Елеске было нечего, кормиться мирским подаянием не хотел, и отправился он в город Чердынь, к знакомым купцам, которым раньше продавал свою охотничью добычу. Может, место какое-нибудь обыщут Елеске богатые купцы. И нашли. — Бывал на волоке с Колпы на Печору? — спрашивали его промышленники. — Там на реке Студеной зимовье, — так вот тебе быть там сторожем… Вся работа только зимой: встретить да проводить обозы, а там гуляй себе целый год. Харч мы тебе будем давать, и одежду, и припас всякий для охоты — поблизости от зимовья промышлять можешь. — Далеконько, ваше степенство… — замялся Елеска. — Во все стороны от зимовья верст на сто жилья нет, а летом туда и не пройдешь. — Уж это твое дело; выбирай из любых: дома голодать или на зимовье барином жить… Подумал Елеска и согласился, а купцы высылали ему и харч и одежду только один год. Потом Елеска должен был покупать все на свои деньги от своей охоты и рыбной ловли на зимовке. Так он и жил в лесу. Год шел за годом. Елеска состарился и боялся только одного, что придет смертный час и некому будет его похоронить. II До обоза, пока реки еще не стали, старик успел несколько раз сходить на охоту. Боровой рябчик поспел давно, но бить его не стоило, потому что все равно сгниет в тепле. Обозный приказчик всегда покупал у старика рябчиков с особым удовольствием, потому что из этих мест шел крепкий и белый рябчик, который долго не портился, а это всего важнее, потому что убитые на Студеной рябчики долетали до Парижа. Их скупали купцы в Чердыни, а потом отправляли в Москву, а из Москвы рябчиков везли громадными партиями за границу. Старик на двадцать верст от своей избушки знал каждое дерево и с лета замечал все рябиные выводки, где они высиживались, паслись и кормились. Когда выводки поспевали, он знал, сколько штук в каждом, но для себя не прочил ни одного, потому что это был самый дорогой товар, и он получал за него самый дорогой припас — порох и дробь. Нынешняя охота посчастливилась необыкновенно, так что старик заготовил пар тридцать еще до прихода обоза и боялся только одного: как бы не ударила ростепель. Редко случалась такая ростепель на Студеной, но могла и быть. — Ну, теперь мы с тобой на припас добыли, — объяснял старик собаке, с которой всегда разговаривал, как с человеком. — А пока обоз ходит с хлебом на Печору, мы и харч себе обработаем… Главное — соли добыть побольше. Ежели бы у нас с тобой соль была, так богаче бы нас не было вплоть до самой Чердыни. О соли старик постоянно говорил: «Ах, кабы соль была — не житье, а рай». Теперь рыбу ловил только для себя, а остальную сушил, — какая цепа такой сушеной рыбе? А будь соль, тогда бы он рыбу солил, как печорские промышленники, и получал бы за нее вдвое больше, чем теперь. Но соль стоила дорого, а запасать ее приходилось бы пудов по двадцати, — где же такую уйму деньжищ взять, когда с грехом пополам хватало на харч да на одежду? Особенно жалел старик, когда летним делом, в петровки, убивал оленя: свежее мясо портится скоро, — два дня поесть оленины, а потом бросай! Сушеная оленина — как дерево. Стала и Студеная. Горная холодная вода долго не замерзает, а потом лед везде проедается полыньями. Это ключи из земли бьют. Запасал теперь старик и свежую рыбу, которую можно было сейчас морозить, как рябчиков. Лиха беда в том, что времени было мало. Того и гляди, что подвалит обоз. — Скоро, Музгарко, харч нам придет… Собственно, хлеб у старика вышел еще до заморозков, и он подмешивал к остаткам ржаной муки толченую сухую рыбу. Есть одно мясо или одну рыбу было нельзя. Дня через три так отобьет, что потом в рот не возьмешь. Конечно, самоеды и вогулы питаются одной рыбой, так они к этому привычны, а русский человек — хлебный и не может по-ихнему. Обоз пришел совершенно неожиданно. Старик спал ночью, когда заскрипели возы и послышался крик: — Эй, дедушка, жив ли ты?.. Примай гостей… Давно не видались. Старика больше всего поразило то, что Музгарко прокараулил дорогих, жданных гостей. Обыкновенно он чуял их, когда обоз еще был версты за две, а нынче не слыхал. Он даже не выскочил на улицу, чтобы полаять на лошадей, а стыдливо спрятался под хозяйскую лавку и не подал голоса. — Музгарко, да ты в уме ли! — удивлялся старик. — Проспал обоз… Ах, нехорошо!.. Собака выползла из-под лавки, лизнула его в руку и опять скрылась: она сама чувствовала себя виноватой. — Эх, стар стал: нюх потерял, — заметил с грустью старик. — И слышит плохо на левое ухо. Обоз состоял возов из пятидесяти… На Печору чердынские купцы отправляли по первопутку хлеб, соль, разные харчи и рыболовную снасть, а оттуда вывозили свежую рыбу. Дело было самое спешное, чтобы добыть печорскую рыбу раньше других, — шла дорогая поморская семга. Обоз должен сломать трудную путину в две недели, и ямщики спали только во время кормежек, пока лошади отдыхали. Особенно торопились назад, тогда уж и спать почти не приходилось. А дорога через волок была трудная, особенно горами. Дорога скверная, каменистая, сани некованые, а по речкам везде наледи да промоины. Много тут погублено хороших лошадей, а людям приходилось работать, как нигде: вывозить возы в гору на себе, добывать их из воды, вытаскивать из раскатов. Только одни колвинские ямщики и брались за такую проклятую работу, потому что гнала на Печору горькая нужда. В зимовье на Студеной обоз делал передышку: вместо двухчасовой кормежки лошади здесь отдыхали целых четыре. Казарму старик подтопил заранее, и ямщики, пустив лошадей к корму, завалились спать на деревянных нарах ямщичьим мертвым сном. Не спал только молодой приказчик, еще в первый раз ехавший на Печору. Он сидел у старика в избушке и разговаривал. — И не страшно тебе в лесу, дедушка? — А чего бояться, Христос с нами! Привычное наше дело, В лесу выросли. — Да как же не бояться: один в лесу… — А у меня песик есть… Вот вдвоем и коротаем время. По зимам вот волки одолевают, так он мне вперед сказывает, когда придут они в гости. Чует… И дошлая: сама поднимает волков. Они бросятся за ней, а я их из ружья… Умнеющая собака: только не скажет, как человек. Я с ней всегда разговариваю, а то, пожалуй, и говорить разучишься… — Откуда же ты такую добыл, дедушка? — Давно это было, почитай годов с десять. Вот по зиме, этак перед рождеством, выслеживал я в горах лосей… Была у меня собачка, еще с Колвы привел. Ну, ничего, правильный песик: и зверя брал, и птицу искал, и белку — все как следует. Только иду я с ним по лесу, и вдруг вот этот Музгарко прямо как выскочит на меня. Даже испугал… Не за обычай это у наших промысловых собак, штобы к незнакомому человеку ластиться, как к хозяину, а эта так прямо ко мне и бросилась. Вижу, што дело как будто неладно. А он этак смотрит на меня, умненько таково, а сам ведет все дальше… И што бы ты думал, братец ты мой, ведь привел! В логовине этак вижу шалашик из хвои, а из шалашика чуть пар… Подхожу. В шалашике вогул лежит, болен, значит, и от своей артели отстал… Пряменько сказать: помирал человек. На охоте его ухватила немочь, другим-то не ждать. Увидал меня, обрадовался, а сам едва уж языком ворочает. Больше все руками объяснял. Вот он меня и благословил этим песиком… При мне и помер, сердяга, а я его закопал в снегу, заволок хворостом да бревном придавил сверху, штобы волки не съели. А Музгарко, значит, мне достался… Это по речке я его и назвал, где вогул помирал: Музгаркой звать речку, ну, я и собаку так же назвал. И умный песик… По лесу идет, так после него хоть метлой подметай, — ничего не найдешь. Ты думаешь, он вот сейчас не понимает, што о нем говорят?.. Все понимает… — Зачем он под лавкой-то лежит? — А устыдился, потому обоз прокараулил. Стар стал… Два раза меня от медведя ухранял: медведь-то на меня, а он его и остановил. Прежде я с рогатиной ходил на медведя, когда еще в силе был, а как один меня починил, ну, я уж из ружья норовлю его свалить. Тоже его надо умеючи взять: смышлястый зверь. — Ну, а зимой-то, поди, скучно в избушке сидеть? — Привышное дело… Вот только праздники когда, так скушновато. Добрые люди в храме божьем, а у меня волки обедню завывают. Ну, я тогда свечку затеплю перед образом, и сам службу пою… Со слезами тоже молюсь. Славный этот приказчик, молодой такой, и все ему надо знать. Елеска обрадовался живому человеку и все рассказывал про свою одинокую жизнь в лесу. — У меня по весне праздник бывает, милый человек, когда с теплого моря птица прилетит. И сколько ее летит: туча… По Студеной-то точно ее насыпано… Всякого сословия птица: и утки, и гуси, и кулики, и чайки, и гагары… Выйдешь на заре, там стон стоит по Студеной. И нет лучше твари, как перелетная птица: самая божья тварь… Большие тыщи верст летит, тоже устанет, затощает и месту рада. Прилетела, вздохнула денек и сейчас гнездо налаживать… А я хожу и смотрю: мне бог гостей прислал. И как наговаривают… Слушаешь, слушаешь, инда слеза проймет. Любезная тварь — перелетная птица… Я ее не трогаю, потому трудница перед господом. А когда гнезда она строит, это ли не божецкое произволение… Человеку так не состроить. А потом матки с выводками на Студеную выплывут… Красота, радость… Плавают, полощутся, гогочут… Неочерпаемо здесь перелетной птицы. Праздником все летечко прокатится, а к осени начнет птица грудиться стайками: пора опять в дорогу. И собираются, как люди… Лопочут по-своему, суетятся, молодых учат, а потом и поднялись… Ранним утром снимаются с места, вожак в голове летит. А есть и такие, которые остаются: здоровьем слаба выйдет, или позднышки выведутся… Жаль на них глядеть. Кричат, бедные, когда мимо них стая за стаей летит. На Студеной все околачиваются. Плавают-плавают, пока забереги настынут, потом в полыньях кружатся… Ну, этих уже я из жалости пришибу. Што ей маяться-то, все равно сгибнет… Лебеди у меня тут в болоте гнезда вьют. Всякой твари свое произволенье, свой предел… Одного только у меня не хватает, родной человек: который год прошу ямщиков, штобы петушка мне привезли… Зимой-то ночи долгие, конца нет, а петушок-то и сказал бы, который час на дворе. — В следующий раз я тебе привезу самого горластого, дедушка: как дьякон будет орать. — Ах, родной, то-то уважил бы старика… Втроем бы мы вот как зажили! Скучно, когда по зимам мертвая тишь встанет, а тут бы петушок, глядишь, и взвеселил. Тоже не простая тваринка, петушок-то; другой такой нет, чтобы часы сказывала. На потребу человеку петушок сотворен. Приказчика звали Флегонтом. Он оставил старому Елеске и муки, и соли, и новую рубаху, и пороху, а на обратном пути с Печоры привез подарок. — Я тебе часы привез, дедушка, — весело говорил он, подавая мешок с петухом. — Ах, кормилец, ах, родной… Да как я тебя благодарить буду? Ну, пошли тебе бог всего, чего сам желаешь. Поди, и невеста где-нибудь подгляжена, так любовь да совет… — Есть такой грех, дедушка, — весело ответил Флегонт, встряхивая русыми кудрями. — Есть в Чердыни два светлых глаза: посмотрели они на меня, да и заворожили… Ну, оставайся с богом. — Соболька припасу твоей невесте на будущую осень, как опять поедешь на Печору. Есть у меня один на примете. Ушел обоз в обратный путь, и остался старик с петушком. Радости-то сколько!.. Пестренький петушок, гребешок красненький — ходит по избушке, каждое перышко играет. А ночью как гаркнет… То-то радость и утешение! Каждое утро стал Елеска теперь разговаривать со своим петушком, и Музгарко их слушает. — Што, завидно тебе, старому? — дразнит Елеска собаку, — Только твоего ремесла, што лаять… А вот ты по-петушиному спой!.. Заметил старик, как будто заскучал Музгарко. Понурый такой ходит… Неможется что-то собаке. Должно полагать, ямщики сглазили. — Музгарушко, да што это с тобой попритчилось? Где болит? Лежит Музгарко под лавкой, положил голову между лапами и только глазами моргает. Всполошился старик: накатилась беда неожиданная. А Музгарко все лежит, не ест, не пьет и голосу не подает. — Музгарушко, милый! Вильнул хвостом Музгарко, подполз к хозяину, лизнул руку и тихо взвыл. Ох, плохо дело!.. III Ходит ветер по Студеной, наметает саженные сугробы снега, завывает в лесу, точно голодный волк, избушка Елески совсем потонула в снегу. Торчит без малого одна труба, да вьется из нее синяя струйка дыма… Воет пурга уже две недели, две недели не выходит из своей избушки старик и все сидит над больной собакой. А Музгарко лежит и едва дышит: пришла Музгаркина смерть. — Кормилец ты мой… — плачет старик и целует верного друга. — Родной ты мой… ну, где болит?.. Ничего не отвечает Музгарко, как раньше. Он давно почуял свою смерть и молчит… Плачет, убивается старик, а помочь нечем: от смерти лекарства нет. Ах, горе какое лютое привалилось!.. С Музгаркой умерла последняя надежда старика, и ничего, ничего не осталось для него, кроме смерти. Кто теперь будет искать белку, кто облает глухаря, кто выследит оленя? Смерть без Музгарки, ужасная, голодная смерть. Хлебного припаса едва хватит до крещенья, а там помирать… Воет пурга, а старик вспоминает, как жил он с Музгаркой, как ходил на охоту и промышлял себе добычу. Куда он без собаки? А тут еще волки… Учуяли беду, пришли к избушке и завыли. Целую ночь так-то выли, надрывая душу. Некому теперь пугнуть их, облаять, подманить на выстрел… Вспомнился старику случай, как одолевал его медведь-шатун. Шатунами называют медведей, которые вовремя не залегли с осени в берлогу и бродят по лесу. Такой шатун — самый опасный зверь… Вот и повадился медведь к избушке: учуял запасы у старика. Как ночь, так и придет. Два раза на крышу залезал и лапами разгребал снег. Потом выворотил дверь в казарме и утащил целый ворох запасенной стариком рыбы. Донял-таки шатун Елеску до самого нельзя. Озлобился на него старик за озорство, зарядил винтовку пулей и вышел с Музгаркой. Медведь так и прянул на старика и наверно бы его смял под себя, прежде чем тот успел бы в него выстрелить, но спас Музгарко. Ухватил он зверя сзади и посадил, а Елескина пуля не знала промаха… Да мало ли было случаев, когда собака спасала старика… Музгарко издох перед самым рождеством, когда мороз трещал в лесу. Дело было ночью. Елеска лежал на своей лавочке и дремал. Вдруг его точно что кольнуло. Вскочил он, вздул огня, зажег лучину, подошел к собаке, — Музгарко лежал мертвый. Елеска похолодел: это была его смерть. — Музгарко, Музгарко… — повторял несчастный старик, целуя мертвого друга. — Што я теперь делать буду без тебя? Не хотел Елеска, чтобы волки съели мертвого Музгарку, и закопал его в казарме. Три дня он долбил мерзлую землю, сделал могилку и со слезами похоронил в ней верного друга. Остался один петушок, который по-прежнему будил старика ночью. Проснется Елеска и сейчас вспомнит про Музгарку. И сделается ему горько и тошно до смерти. Поговорить не с кем. Конечно, петушок — птица занятная, а все-таки птица и ничего не понимает. — Эх, Музгарко! — повторял Елеска по нескольку раз в день, чувствуя, как все начинает у него валиться из рук. Бедным людям приходится забывать свое горе за работой. Так было и тут. Хлебные запасы приходили к концу, и пора было Елеске подумать о своей голове. А главное, тошно ему теперь показалось оставаться в своей избушке. — Эх, брошу все, уйду домой на Колву, а то в Чердынь проберусь! — решил старик. Поправил он лыжи, на которых еще молодым гонял оленей, снарядил котомку, взял запасу дней на пять, простился с Музгаркиной могилой и тронулся в путь. Жаль было петушка оставлять одного, и Елеска захватил его с собой: посадил в котомку и понес. Отошел старик до каменного мыса, оглянулся на свое жилье и заплакал: жаль стало насиженного теплого угла. — Прощай, Музгарко… Трудная дорога вела с зимовья на Колву. Сначала пришлось идти на лыжах по Студеной. Это было легко, но потом начались горы, и старик скоро выбился из сил. Прежде-то, как олень, бегал по горам, а тут на двадцати верстах обессилел. Хоть ложись и помирай… Выкопал он в снегу ямку поглубже, устлал хвоей, развел огонька, поел, что было в котомке, и прилег отдохнуть. И петушка закрыл котомкой… С устали он скоро заснул. Сколько он спал, долго ли, коротко ли, только проснулся от петушиного крика. «Волки…» — мелькнуло у него в голове. Но хочет он подняться и не может, точно кто его связал веревками. Даже глаз не может открыть… Еще раз крикнул петух и затих: его вместе с котомкой утащил из ямы волк. Хочет подняться старик, делает страшное усилие и слышит вдруг знакомый лай: точно где-то под землей залаял Музгарко. Да, это он… Ближе, ближе — это он по следу нижним чутьем идет. Вот уже совсем близко, у самой ямы… Открывает Елеска глаза и видит: действительно, Музгарко, а с Музгаркой тот самый вогул, первый его хозяин, которого он в снегу схоронил. «Ты здесь, дедушка? — спрашивает вогул, а сам смеется. — Я за тобой пришел…» Дунул холодный ветер, рванул комья снега с высоких елей и пихт, и посыпался он на мертвого Елеску; к утру от его ямки и следов не осталось.

"Богач и Еремка" РассказI — Еремка, сегодня будет пожива… — сказал старый Богач, прислушиваясь к завывавшему в трубе ветру. — Вон какая погода разыгралась. Еремкой звали собаку, потому что она когда-то жила у охотника Еремы. Какой она была породы, — трудно сказать, хотя на обыкновенную деревенскую дворняжку и не походила. Высока на ногах, лобаста, морда острая, с большими глазами. Покойный Ерема не любил ее за то, что у нее одно ухо «торчало пнем», а другое висело, и потом за то, что хвост у нее был какой-то совсем необыкновенный — длинный, пушистый и болтавшийся между ног, как у волка. К Богачу она попала еще щенком и потом оказалась необыкновенно умной. — Ну, твое счастье, — посмеивался Еремка. — И шерсть у нее хороша, точно вот сейчас из лужи вылезла. Тоже и пес уродился… Уж, видно, нам на роду написано вместе жить. Два сапога — пара. Охотник Ерема до известной степени был прав. Действительно, существовало какое-то неуловимое сходство между Богачом и Еремкой. Богач был высокого роста, сутуловат, с большой головой и длинными руками и весь какой-то серый. Он всю жизнь прожил бобылем. В молодости был деревенским пастухом, а потом сделался сторожем. Последнее занятие ему нравилось больше всего. Летом и зимой он караулил сады и огороды. Чего же лучше: своя избушка, где всегда тепло; сыт, одет, и еще кое-какая прибыль навертывалась. Богач умел починять ведра, ушаты, кадочки, мастерил бабам коромысла, плел корзины и лапти, вырезывал из дерева ребятам игрушки. Одним словом, человек без работы не оставался и лучшего ничего не желал. Богачом его почему-то назвали еще с детства, и эта кличка осталась на всю жизнь. Снежная буря разыгрывалась. Несколько дней уже стояли морозцы, а вчера оттеплело и начал падать мягкий снежок, который у охотников называется «порошей». Начинавшую промерзать землю порошило молодым снежком. Поднявшийся к ночи ветер начал заметать канавы, ямы, ложбинки. — Ну, Еремка, будет нам сегодня с тобой пожива… — повторил Богач, поглядывая в маленькое оконце своей сторожки. Собака лежала на полу, положив голову между передних лап, и в ответ слегка вильнула хвостом. Она понимала каждое слово своего хозяина и не говорила только потому, что не умела говорить. Было уже часов девять вечера. Ветер то стихал, то поднимался с новой силой. Богач не торопясь начал одеваться. В такую погоду неприятно выходить из теплой сторожки; но ничего не поделаешь, если уж такая служба. Богач считал себя чем-то вроде чиновника над всеми зверями, птицами и насекомыми, нападавшими на сады и огороды. Он воевал с капустным червем, с разными гусеницами, портившими фруктовые деревья, с воробьями, галками, скворцами, дроздами-рябинниками, с полевыми мышами, кротами и зайцами. И земля и воздух были наполнены врагами, хотя большинство на зиму умирало или засыпало по своим норам и логовищам. Оставался только один враг, с которым приходилось Богачу воевать главным образом именно зимой. Это были зайцы… — Как поглядеть — так один страх в ём, в зайце, — рассуждал Богач, продолжая одеваться. — А самый вредный зверь… Так, Еремка? И хитрый-прехитрый… А погодка-то как разгулялась: так и метет. Это ему, косому, самое первое удовольствие… Нахлобучив шапку из заячьего меха, Богач взял длинную палку и сунул за голенище валенок на всякий случай нож. Еремка сильно потягивался и зевал. Ему тоже не хотелось идти из теплой избушки на холод. Сторожка Богача стояла в углу громадного фруктового сада. Сейчас за садом начинался крутой спуск к реке, а за рекой синел небольшой лесок, где, главным образом, гнездились зайцы. Зимой зайцам нечего было есть, и они перебегали через реку к селению. Самым любимым местом для них были гумна, окруженные хлебными кладями. Здесь они кормились, подбирая упавшие со стогов колосья, а иногда забирались в самые клади, где для них было уж настоящее раздолье, хотя и не без опасности. Но всего больше нравилось зайцам полакомиться в фруктовых садах молодыми саженцами и побегами яблонь, слив и вишен. Ведь у них такая нежная и вкусная кора, не то что на осине или других деревьях. В один удачный набег зайцы портили иногда целый сад, несмотря на все предосторожности. Только один Богач умел с ними справляться, потому что отлично знал все их повадки и хитрости. Много помогал старику Еремка, издали чуявший врага. Кажется, уж на что тихо крадется заяц по мягкому снегу в своих валенках, а Еремка лежит у себя в избушке и слышит. Вдвоем Богач и Еремка много ловили каждую зиму зайцев. Старик устраивал на них западни, капканы и разные хитрые петли, а Еремка брал прямо зубом. Выйдя из избушки, Богач только покачал головой. Очень уж разыгралась погода и засыпала снегом все его ловушки. — Видно, придется тебе, Еремка, идти под гору, — говорил Богач смотревшей на него собаке. — Да, под гору… А я на тебя погоню зайцев. Понял? То-то… Я вот обойду по загуменьям да и шугну их на тебя. Еремка в ответ только слабо взвизгнул. Ловить зайцев под горой было для него самым большим удовольствием. Дело происходило так. Зайцы, чтобы попасть на гумна, пробегали из-за реки и поднимались на гору. Обратный путь для них уже шел под гору. А известно, что заяц лихо бежит в гору, а под гору, в случае опасности, скатывается кубарем. Еремка прятался под горой и ловил зайца именно в то время, когда заяц ничего не видел. — Любишь зайчика-кубаря поймать? — дразнил собаку Богач. — Ну, ступай… Еремка повилял хвостом и медленно пошел к селению, чтобы оттуда уже спуститься под гору. Умная собака не хотела пересекать заячью тропу. Зайцы отлично понимали, что значат следы собачьих лап на их дороге. — Экая погодка-то, подумаешь! — ворчал Богач, шагая по снегу в противоположную сторону, чтобы обойти гумна. Ветер так и гулял, разметая кругом облака крутившегося снега. Даже дыхание захватывало. По пути Богач осмотрел несколько занесенных снегом ловушек и настороженных петель. Снег засыпал все его хитрости. — Ишь ты, какая причина вышла, — ворчал старик, с трудом вытаскивая из снега ноги. — В такую непогодь и зайцы по своим логовищам лежат… Только вот голод-то не тетка: день полежит, другой полежит, а на третий и пойдет промышлять себе пропитание. Он хоть и заяц, а брюхо-то — не зеркало… Богач прошел половину дороги и страшно устал. Даже в испарину бросило. Ежели бы не Еремка, который будет ждать его под горой, старик вернулся бы в свою избушку. Ну их, зайцев, никуда не денутся. Можно и в другой раз охоту устроить. Вот только перед Еремкой совестно: обмани его один раз, а в другой он и сам не пойдет. Пес умный и прегордый, хоть и пес. Как-то Богач побил его совсем напрасно, так тот потом едва помирился. Подожмет свой волчий хвост, глазами моргает и как будто ничего не понимает, что ему русским языком говорят… Хоть прощения у него проси, — вот какой прегордый пес. А теперь он уже залег под горкой и ждет зайцев. Обойдя гумна, Богач начал «гон» зайцев. Он подходил к гумну и стучал палкой по столбам, хлопал в ладоши и как-то особенно фыркал, точно загнанная лошадь. В первых двух гумнах никого не было, а из третьего быстро мелькнули две заячьих тени. — Ага, косая команда, не любишь!.. — торжествовал старик, продолжая свой обход. И удивительное дело, — каждый раз одно и то же: уж, кажется, сколько зайцев придавил он с Еремкой, а все та же заячья ухватка. Точно и зайцы-то одни и те же. Ну, побеги он, заяц, в поле, — и конец. Ищи его, как ветра в поле. Ан нет, он норовит непременно к себе домой, за реку, а там, под горой, его уж ждут Еремкины зубы… Богач обошел гумна и начал спускаться с горы к реке. Его удивило, что Еремка всегда выбегал к нему навстречу, а теперь стоял как-то виновато на одном месте и, очевидно, поджидал его. — Еремка, да что ты делаешь? Собака слабо взвизгнула. Перед ней на снегу лежал на спине молоденький зайчик и бессильно болтал лапками. — Бери его!.. Кусь!.. — закричал Богач. Еремка не двигался. Подбежав близко, Богач понял, в чем дело: молоденький зайчонок лежал с перешибленной передней лапкой. Богач остановился, снял шапку и проговорил: — Вот так штука, Еремка!.. II — Ну, и оказия!.. — удивлялся Богач, нагибаясь, чтобы получше рассмотреть беззащитного зайчишку. — Эк тебя угораздило, братец ты мой!.. а? И совсем еще молоденький!.. Заяц лежал на спинке и, по-видимому, оставил всякую мысль о спасении. Богач ощупал перешибленную ногу и покачал головой. — Вот оказия-то… Еремка, что мы с ним будем делать-то? Прирезать, што ли, чтобы понапрасну не маялся… Но и прирезать было как-то жаль. Уж если Еремка не взял зубом калеку, посовестился, так ему, Богачу, и подавно совестно беззащитную тварь убивать. Другое дело, если бы он в ловушку попал, а то больной зайчишка, — и только. Еремка смотрел на хозяина и вопросительно взвизгивал. Дескать, надо что-нибудь делать… — Эге, мы вот что с ним сделаем, Еремка: возьмем его к себе в избушку… Куда он, хромой-то, денется? Первый волк его съест… Богач взял зайца на руки и пошел в гору, Еремка шел за ним, опустив хвост. — Вот тебе и добыча… — ворчал старик. — Откроем с Еремкой заячий лазарет… Ах ты, оказия!.. Когда пришли в избу, Богач положил зайца на лавку и сделал перевязку сломанной лапки. Он, когда был пастухом, научился делать такие перевязки ягнятам. Еремка внимательно следил за работой хозяина, несколько раз подходил к зайцу, обнюхивал его и отходил. — А ты его не пугай… — объяснял ему Богач. — Вот привыкнет, тогда и обнюхивай… Больной зайчик лежал неподвижно, точно человек, который приготовился к смерти. Он был такой беленький и чистенький, только кончики ушей точно были выкрашены черной краской. — А ведь надо его покормить, беднягу… — думал вслух Богач. Но заяц упорно отказывался есть и пить. — Это он со страху, — объяснял Богач. — Ужо завтра добуду ему свежей морковки да молочка. В углу под лавкой Богач устроил зайцу из разного тряпья мягкое и теплое гнездо и перенес его туда. — Ты у меня, Еремка, смотри, не пугай его… — уговаривал он собаку, грозя пальцем. — Понимаешь: хворый он… Еремка вместо ответа подошел к зайцу и лизнул его. — Ну, вот так, Еремка… Значит, не будешь обижать? Так, так… Ведь ты у меня умный пес, только вот сказать не умеешь. С нас будет и здоровых зайцев. Ночью Богачу плохо спалось. Он все прислушивался, не крадется ли к зайцу Еремка. Хоть и умный пес, а все-таки пес, и полагаться на него нельзя. Как раз сцапает… «Ах ты, оказия… — думал Богач, ворочаясь с боку на бок. — Уж, кажется, достаточно нагляделся на зайцев… Не одну сотню их переколотил, а вот этого жаль. Совсем ведь глупый еще… несмышленыш…» И во сне Богач видел загубленных им зайцев. Он даже просыпался и прислушивался к завывавшей буре. Ему казалось, что к избушке сбежались все убитые им зайцы, лопочут, по снегу кувыркаются, стучат в дверь передними лапками… Старик не утерпел, слез с печи и выглянул из избушки. Никого нет, а только ветер гуляет по полю и гудит на все голоса. — Ах ты, оказия!.. — ворчал старик, забираясь на теплую печку. Просыпался он, по-стариковски, ранним утром, затоплял печь и приставлял к огню какое-нибудь варево — похлебку, старых щец, кашку-размазню. Сегодня было как всегда. Заяц лежал в своем уголке неподвижно, точно мертвый, и не притронулся к еде, как его Богач ни угощал. — Ишь ты, какой важный барин, — корил его старик. — А ты вот попробуй кашки гречушной — лапка-то и срастется. Право, глупый… У меня кашу-то и Еремка вот как уплетает, за ушами пищит. Богач прибрал свою избушку, закусил и пошел в деревню. — Ты у меня смотри, Еремка, — наказывал он Еремке. — Я-то скоро вернусь, а ты зайца не пугай… Пока старик ходил, Еремка не тронул зайца, а только съел у него все угощение — корочки черного хлеба, кашу и молоко. В благодарность он лизнул зайца прямо в мордочку и принес в награду из своего угла старую обглоданную кость. Еремка всегда голодал, даже когда ему случалось съесть какого-нибудь зайчонка. Когда Богач вернулся, он только покачал головой: какой хитрый зайчишка: когда угощают, так и не смотрит, а когда ушли, — так все дотла поел. — Ну и лукавец! — удивлялся старик. — А я тебе гостинца принес, косому плуту… Он достал из-за пазухи несколько морковок, пару кочерыжек, репку и свеклу. Еремка лежал на своем месте как ни в чем не бывало, но когда он облизнулся, вспомнив съеденное у зайца угощение, Богач понял его коварство и принялся его журить: — И не стыдно тебе, старому плуту… а?! Что, не едал ты каши? Ах, ненасытная утроба…. Когда старик увидел валявшуюся перед зайцем кость, он не мог удержаться от смеха. Вот так Еремка, тоже сумел угостить… Да не хитрый ли плутище!.. Заяц отдохнул за ночь и перестал бояться. Когда Богач дал ему морковку, он с жадностью ее съел. — Эге, брат, вот так-то лучше будет!.. Это, видно, не Еремкина голая кость… Будет чваниться-то. Ну-ка, еще репку попробуй. И репка была съедена с тем же аппетитом. — Да ты у меня совсем молодец!.. — хвалил старик. Когда совсем рассветало, в дверь послышался стук, и тоненький детский голосок проговорил: — Дедушка, отвори… Смерть как замерзла!.. Богач отворил тяжелую дверь и впустил в избушку девочку лет семи. Она была в громадных валенках, в материнской кацавейке и закутана рваным платком. — Ах, это ты, Ксюша… Здравствуй, птаха. — Мамка послала тебе молочка… не тебе, а зайцу… — Спасибо, красавица… Он взял из покрасневших на морозе детских ручонок небольшую крынку молока и поставил ее бережно на стол. — Ну, вот мы и с праздником… А ты, Ксюша, погрейся. Замерзла? — Студено… — Давай раздевайся. Гостья будешь… Зайчика пришла посмотреть? — А то как же… — Неужто не видала! — Как не видать… Только я-то видела летних зайцев, когда они серые, а этот совсем белый у тебя. Ксюша разделась. Это была самая обыкновенная деревенская белоголовая девочка, загорелая, с тоненькой шейкой, тоненькой косичкой и тоненькими ручками и ножками. Мать одевала ее по-старинному — в сарафан. Оно и удобно и дешевле. Чтобы согреться, Ксюша попрыгала на одной ноге, грела дыханием окоченевшие ручонки и только потом подошла к зайчику. — Ах, какой хорошенький зайчик, дедушка… Беленький весь, а только ушки точно оторочены черным. — Это уж по зиме все такие зайцы, беляки, бывают… Девочка села около зайчика и погладила его по спинке. — А что у него ножка завязана тряпочкой, дедушка? — Сломана лапка, вот я и завязал ее, чтобы все косточки срослись. — Дедушка, а ему больно было? — Известно, больно… — Дедушка, а заживет лапка? — Заживет, ежели он будет смирно лежать… Да он и лежит, не ворохнется. Значит, умный!.. — Дедушка, а как его зовут? — Зайца-то? Ну, заяц и есть заяц, — вот и все название. — Дедушка, то другие зайцы, которые здоровые в поле бегают, а этот хроменький… Вон у нас кошку Машкой зовут. Богач задумался и с удивлением посмотрел на Ксюшу. Ведь совсем глупая девчонка, а ведь правду сказала. — Ишь ты, какая птаха… — думал он вслух. — И в самом деле, надо как-нибудь назвать, а то зайцев-то много… Ну, Ксюша, так как его мы назовем… а? — Черное Ушко… — Верно!.. Ах ты, умница… Значит, ты ему будешь в том роде, как крестная… Весть о хромом зайце успела облететь всю деревню, и скоро около избушки Богача собралась целая толпа любопытных деревенских ребят. — Дедушка, покажи зайчика! — просили. Богач даже рассердился. Всех пустить зараз нельзя — не поместятся в избе, а по одному пускать — выстудят всю избу. Старик вышел на крылечко и сказал: — Невозможно мне показывать вам зайца, потому он хворый… Вот поправится, — тогда и приходите, а теперь ступайте домой. III Через две недели Черное Ушко совсем выздоровел. Молодые косточки скоро срастаются. Он уже никого не боялся и весело прыгал по всей избе. Особенно ему хотелось вырваться на волю, и он сторожил каждый раз, когда открывалась дверь. — Нет, брат, мы тебя не пустим, — говорил ему Богач. — Чего тебе на холоде мерзнуть да голодать?.. Живи с нами, а весной — с богом, ступай в поле. Только нам с Еремкой не попадайся… Еремка, очевидно, думал то же самое. Он ложился у самой двери, и когда Черное Ушко хотел перепрыгнуть через него, скалил свои белые зубы и рычал. Впрочем, заяц его совсем не боялся и даже заигрывал с ним. Богач смеялся до слез над ними. Еремка растянется на полу во весь рост, закроет глаза, будто спит, а Черное Ушко начинает прыгать через него. Увлекшись этой игрой, заяц иногда стукался головой о лавку и начинал по-заячьи плакать, как плачут на охоте смертельно раненные зайцы. — И точно младенец, — удивлялся Богач. — По-ребячьи и плачет… Эй ты, Черное Ухо, ежели тебе своей головы не жаль, так пожалей хоть лавку. Она не виновата… Эти увещания плохо действовали, и заяц не унимался. Еремка тоже увлекался игрой и начинал гоняться по избе за зайцем, раскрыв пасть и высунув язык. Но заяц ловко увертывался от него. — Что, брат Еремка, не можешь его догнать? — подсмеивался над собакой старик. — Где тебе, старому… Только лапы понапрасну отобьешь. Деревенские ребята частенько прибегали в избушку Богача, чтобы поиграть с зайчиком, и приносили ему что-нибудь из съестного. Кто тащит репку, кто морковку, кто свеклу или картошку. Черное Ушко принимал эти дары с благодарностью и тут же их съедал с жадностью. Ухватит передними лапками морковку, припадет к ней головой и быстро-быстро обгрызет, точно обточит. Он отличался большой прожорливостью, так что даже Богач удивлялся. — И в которое место он ест такую прорву… Не велика скотинка, а все бы ел, сколько ему ни дай. Чаще других бывала Ксюша, которую деревенские ребята прозвали «заячьей крестной». Черное Ушко отлично ее знал, сам бежал к ней и любил спать у нее на коленях. Но он же и отплатил ей самой черной неблагодарностью. Раз, когда Ксюша уходила домой, Черное Ушко с быстротой молнии шмыгнул в дверях около ее ног — и был таков. Девочка горько расплакалась. Еремка сообразил, в чем дело, и бросился в погоню. — Как же, ищи ветра в поле… — посмеялся над ним Богач. — Он похитрее тебя будет… А ты, Ксюшка, не реви. Пусть его побегает, а потом сам вернется. Куда ему деться? — Наши деревенские собаки его разорвут, дедушка… — Так он и побежал тебе в деревню… Он прямо махнул за реку, к своим. Так и так, мол, жив и здоров, имею собственную квартиру и содержание. Побегает, поиграет и назад придет, когда есть захочет. А Еремка-то глупый, бросился его ловить… Ах, глупый пес!.. «Заячья крестная» все-таки ушла домой со слезами, да и сам старый Богач мало верил тому, что говорил. И собаки по дороге могут разорвать, и у себя дома лучше покажется. А тут еще Еремка вернулся домой, усталый, виноватый, с опущенным хвостом. Старому Богачу сделалось даже жутко, когда наступил вечер. А вдруг Черное Ушко не придет… Еремка лег у самой двери и прислушивался к каждому шороху. Он тоже ждал. Обыкновенно Богач разговаривал с собакой, а тут молчал. Они понимали друг друга без слов. Наступил вечер. Богач засиделся за работой дольше обыкновенного. Когда он уже хотел ложиться спать на свою печь, Еремка радостно взвизгнул и бросился к двери. — Ах, косой, вернулся из гостей домой… Это был действительно он, Черное Ушко. С порога он прямо бросился к своей чашке и принялся пить молочко, потом съел кочерыжку и две морковки. — Что, брат, в гостях-то плохо тебя угощали? — говорил Богач, улыбаясь. — Ах ты, бесстыдник, бесстыдник. И крестную свою до слез довел. Еремка все время стоял около зайца и ласково помахивал хвостом. Когда Черное Ушко съел все, что было в чашке, Еремка облизал ему морду и начал искать блох. — Ах вы, озорники! — смеялся Богач, укладываясь на печи. — Видно, правду пословица говорит: вместе тесно, а врозь скучно… Ксюша прибежала на другое утро чем свет и долго целовала Черное Ушко. — Ах ты, бегун скверный… — журила она его. — Вперед не бегай, а то собаки разорвут. Слышишь, глупый? Дедушка, а ведь он все понимает… — Еще бы не понимать, — согласился Богач, — небойсь вот как знает, где его кормят… После этого случая за Черным Ушком уже не следили. Пусть его убегает поиграть и побегать по снежку. На то он и заяц, чтобы бегать. Месяца через два Черное Ушко совсем изменился: и вырос, и потолстел, и шерсть на нем начала лосниться. Он вообще доставлял много удовольствия своими шалостями и веселым характером, и Богачу казалось, что и зима нынче как-то скорее прошла. Одно только было нехорошо. Охота на зайцев давала Богачу порядочный заработок. За каждого зайца он получал по четвертаку, а это большие деньги для бедного человека. В зиму Богач убивал штук сто. А теперь выходило так, как будто и совестно губить глупых зайцев, совестно перед Черным Ушком. Вечером Богач и Еремка уходили на охоту крадучись и никогда не вносили в избу убитых зайцев, как прежде, а прятали их в сенях. Даже Еремка это понимал, и когда в награду за охоту получал заячьи внутренности, то уносил их куда-нибудь подальше от сторожки и съедал потихоньку. — Что, брат, совестно? — шутил над ним старик. — Оно, конечно, заяц — тварь вредная, озорная, а все-таки оно того… Может, и в ём своя заячья душонка есть, так, плохонькая совсем душонка. Зима прошла как-то особенно быстро. Наступил март. По утрам крыши обрастали блестящей бахромой из ледяных сосулек. Показались первые проталинки. Почки на деревьях начали бухнуть и наливаться. Прилетели первые грачи. Все кругом обновлялось и готовилось к наступающему лету, как к празднику. Один Черное Ушко был невесел. Он начал пропадать из дому все чаще и чаще, похудел, перестал играть, а вернется домой, наестся и целый день спит в своем гнезде под лавкой. — Это он линяет, ну, вот ему и скучно, — объяснял Богач. — По весне-то зайцев не бьют по этому самому… Мясо у него тощее, шкурка как молью подбита. Одним словом, как есть ничего не стоит… Действительно, Черное Ушко начал менять свою зимнюю белую шубку на летнюю, серую. Спинка сделалась уже серой, уши, лапки тоже, и только брюшко оставалось белым. Он любил выходить на солнышко и подолгу грелся на завалинке. Раз прибежала Ксюша проведать своего крестника, но его не было дома уже целых три дня. — Теперь ему и в лесу хорошо, вот и ушел, пострел, — объяснял Богач пригорюнившейся девочке. — Теперь зайцы почку едят, ну, а на проталинках и зеленую травку ущипнет. Вот ему и любопытно… — А я ему молочка принесла, дедушка… — Ну, молочко мы и без него съедим… Еремка вертелся около Ксюши и лаял на опустевшее под лавкой заячье гнездо. — Это он тебе жалуется, — объяснял Богач. — Хотя и пес, а все-таки обидно… Всех нас обидел, пострел. — Он недобрый, дедушка… — говорила Ксюша со слезами на глазах. — Зачем недобрый? Просто заяц — и больше ничего. Лето погуляет, пока еда в лесу есть, а к зиме, когда нечего будет есть, и вернется сам… Вот увидишь. Одним словом, заяц… Черное Ушко пришел еще раз, но к самой сторожке не подошел, а сел пеньком и смотрит издали. Еремка подбежал к нему, лизнул в морду, повизжал, точно приглашая в гости, но Черное Ушко не пошел. Богач поманил его; но он оставался на своем месте и не двигался. — Ах, пострел! — ворчал старик. — Ишь как сразу зазнался, косой… IV Прошла весна. Наступило лето. Черное Ушко не показывался. Богач даже рассердился на него. — Ведь мог бы как-нибудь забежать на минутку… Кажется, не много дела и время найдется. Ксюша тоже сердилась. Ей было обидно, что она целую зиму так любила такого нехорошего зайца… Еремка молчал, но тоже был недоволен поведением недавнего приятеля. Прошло и лето. Наступила осень. Начались заморозки. Перепадал первый мягкий, как пух, снежок. Черное Ушко не показывался. — Придет, косой… — утешал Богач Еремку. — Вот погоди: как занесет все снегом, нечего будет есть, ну, и придет. Верно тебе говорю… Но выпал и первый снег, а Черное Ушко не показывался. Богачу сделалось даже скучно. Что же это в самом деле: уж нынче и зайцу нельзя поверить, не то что людям… Однажды утром Богач что-то мастерил около своей избушки, как вдруг послышался далекий шум, а потом выстрелы. Еремка насторожился и жалобно взвизгнул. — Батюшки, да ведь это охотники поехали стрелять зайцев! — проговорил Богач, прислушиваясь к выстрелам, доносившимся с того берега реки. — Так и есть… Ишь как запаливают… Ох, убьют они Черное Ушко! Непременно убьют… Старик, как был, без шапки побежал к реке. Еремка летел впереди. — Ох, убьют! — повторял старик, задыхаясь на ходу. — Опять стреляют… С горы было все видно. Около лесной заросли, где водились зайцы, стояли на известном расстоянии охотники, а из лесу на них гнали дичь загонщики. Вот затрещали деревянные трещотки, поднялся страшный гам и крик, и показались из заросли перепуганные, оторопелые зайцы. Захлопали ружейные выстрелы, и Богач закричал не своим голосом: — Батюшки, погодите!! Убьете моего зайца… Ой, батюшки!! До охотников было далеко, и они ничего не могли слышать, но Богач продолжал кричать и махал руками. Когда он подбежал, загон уже кончился. Было убито около десятка зайцев. — Батюшки, что вы делаете? — кричал Богач, подбегая к охотникам. — Как, что? Видишь, зайцев стреляем. — Да ведь в лесу-то мой собственный заяц живет… — Какой твой? — Да так… Мой заяц — и больше ничего. Левая передняя лапка перешиблена… Черное Ушко… Охотники засмеялись над сумасшедшим стариком, который умолял их не стрелять со слезами на глазах. — Да нам твоего зайца совсем не надо, — пошутил кто-то. — Мы стреляем только своих… — Ах, барин, барин, нехорошо… Даже вот как нехорошо… Богач осмотрел всех убитых зайцев, но среди них Черного Ушка не было. Все были с целыми лапками. Охотники посмеялись над стариком и пошли дальше по лесной опушке, чтобы начать следующий загон. Посмеялись над Богачом и загонщики, ребята-подростки, набранные из деревни, посмеялся и егерь Терентий, тоже знакомый мужик. — Помутился немножко разумом наш Богач, — пошутил еще Терентий. — Этак каждый начнет разыскивать по лесу своего зайца… Для Богача наступало время охоты на зайцев, но он все откладывал. А вдруг в ловушку попадет Черное Ушко? Пробовал он выходить по вечерам на гумна, где кормились зайцы, и ему казалось, что каждый пробегавший мимо заяц — Черное Ушко. — Да ведь Еремка-то по запаху узнает его, на то он пес… — решил он. — Надо попробовать… Сказано — сделано. Раз, когда поднялась непогода, Богач отправился с Еремкой на охоту. Собака пошла под гору как-то неохотно и несколько раз оглядывалась на хозяина. — Ступай, ступай, нечего лениться… — ворчал Богач. Он обошел гумна и погнал зайцев. Выскочило зараз штук десять. «Ну, будет Еремке пожива…» — думал старик. Но его удивил собачий вой. Это выл Еремка, сидя под горой на своем месте. Сначала Богач подумал, что собака взбесилась, и только потом понял, в чем дело: Еремка не мог различить зайцев… Каждый заяц ему казался Черным Ушком. Сначала старик рассердился на глупого пса, а потом проговорил: — А ведь правильно, Еремка, даром что глупый пес… Верно, шабаш нам зайцев душить. Будет… Богач пошел к хозяину фруктового сада и отказался от своей службы. — Не могу больше… — коротко объяснил он.

"В горах" РассказI Это случилось лет тридцать назад, и из трех участников экспедиции остался в живых только один я. Да, их, моих товарищей, уже нет, родной край далеко-далеко, и я часто вызываю мысленно дорогие тени моего детства и мысленно блуждаю в их обществе по родным местам, освященным воспоминаниями первой дружбы. Наша экспедиция была задумана еще зимой и носила научный географический характер. Дело в том, что необходимо было определить линию водораздела между Европой и Азией. Задача, без сомнения, очень серьезная, что мы отлично понимали, а поэтому и скрывали самым тщательным образом наше предприятие. В учебниках географии ничего не говорилось об этом пункте, на картах его совсем не было, а показания современников расходились: дьячок Матвеич, страстный охотник, руководивший нами при первых опытах охоты, говорил одно, а туляк Емелька, тоже знаменитый охотник, друг и приятель Матвеича, говорил другое. Вопрос шел о том, стоит ли гора Билимбаиха в Европе или она уже в Азии, что можно было определить только по течению горных речек. Не могу не вспомнить о старом деревянном доме, в котором протекло мое раннее детство и который замечателен был уже тем, что главным фасадом выходил в Европу, а противоположной стороной — в Азию. Из наших окон можно было видеть обе части света, и это обстоятельство, кажется, послужило к тому, что география была одной из самых любимых мной наук, и, в частности, привело к практическим занятиям этой наукой. Увы! Нет давно уже и старого деревянного дома, как нет знаменитых охотников — Матвеича и Емельки и многих других таких хороших стариков, среди которых мы росли, как мелкая молодая поросль в вековом лесу, защищенная от бурь и непогод их отеческой покровительственной тенью. Подчас мы крепко их огорчали неукротимой пытливостью нашего духа, еще больше надоедали своими шалостями; и все-таки все любили друг друга, любили настолько хорошо и просто, что, заговорив об одном, как-то нельзя не сказать и об остальных, все равно как нельзя выкинуть кирпича из стены, не нарушив ее целости. Но я не сказал ничего о главном, то есть о своем друге Косте, с которым неразрывно связаны лучшие воспоминания моего детства. Это был замечательный мальчик во всех отношениях, начиная с того, что Костя был неизменно весел, — я не могу припомнить ни одного случая, когда бы он рассердился и мы бы поссорились. Небольшого роста, кудрявый, с какими-то зеленоватыми глазами и вечной улыбкой на лице, Костя был общим любимцем. С двенадцати лет он уже служил на фабрике (действие происходит на одном из уральских горных заводов), и в будни мы могли видеться только по вечерам, и только праздники принадлежали нам всецело да лето, с Петрова дня по успенье, когда фабрика не работала. Наше знакомство состоялось в заводской школе, где преподавал учитель Миныч, добродушный человек, страдавший запоем, — мы его называли Мандритом, потому что Миныч не признавал просто Мадрида. — Федор Миныч, какой главный город в Испании? — Мандрит. — А как же в географии Корнеля он называется Мадридом? — Ваш Корнель ничего не понимает. После школы нас с Костей сблизили общие игры, менявшиеся по сезонам: ранней весной — бабки, летом — шарик и рыбная ловля, осенью — грибы, зимой — салазки; а завершилась эта дружба охотой, под строгим руководством таких профессоров, как дьячок Матвеич и Емелька. Сначала мы отправлялись в лес только с ними, постепенно расширяя нашу охотничью область, а затем повели дело уже самостоятельно, усвоив все необходимые приемы охоты и, главное, освоившись с нелегкой наукой ходить целыми днями по горам и лесам и не заблудиться. Большим неудобством было то, что ни у меня, ни у Кости не было других часов, кроме летнего солнца. Итак, относительно горы Билимбаихи в географии Корнеля ничего не было сказано, а других пособий для разрешения этого вопроса у нас не было, кроме «генеральной» карты Российской империи. — А мы сами откроем, — предлагал Костя. — По речкам и доберемся… Если влево речка бежит — значит, в Азии, если вправо — значит, в Европе. Мне оставалось только согласиться с этим планом. Как известно, всякая географическая экспедиция требует для своего выполнения большой подготовки и средств, так что зима, когда мы уговорились, промелькнула незаметно. Нужно было сделать необходимые запасы пороха и дроби, а главное — приспособить домашние костюмы, охотничьи сумы, дробовницы и разные лядунки [Лядунка — сумка на перевязи через плечо для пистолетных или револьверных патронов. (Примеч. автора.).]. Мое ружье-туляк стоило ровно два рубля, а у Кости была отцовская двустволка, составлявшая предмет его величайшей гордости. Говоря откровенно, другого такого ружья я потом не встречал. Дело в том, что ложе у него было сделано в форме крокодила или какой-то фантастической ящерицы, и это ничтожное обстоятельство придавало ружью в наших детских глазах какой-то особенный, таинственный смысл. Да, нет больше таких ружей… Экспедиция была рассчитана на трое суток, а сообразно с этим должны были быть предусмотрены неистовые горные ливни, запас провизии и т.д. К лету все было закончено, то есть далеко раньше, когда еще начал таять в апреле снег. Зима на Урале стоит довольно суровая, и снег тает поздно, но зато весна бывает дружная, так что зима с замечательной быстротой превращается в лето. II Можно себе представить, с каким нетерпением мы ждали наступления Петрова дня, когда закрывалась фабрика и открывалась охота. Кстати, несколько слов об охоте. Как удовольствие — это вещь, без сомнения, жестокая, но для меня лично она всегда служила только предлогом для горных экскурсий. Что ни говорите, а без ружья вы далеко не пойдете, как бы ни любили природу; а затем, сами по себе охотники народ очень интересный: все охотники обладают развитым чувством природы, известной поэтической складкой и наблюдательностью. За несколько дней до экспедиции Костя заявил мне: — А нам придется захватить с собой Сашку. — Это для чего? — Да так. Мало ли что может случиться на охоте… Все-таки нас будет трое. Костя отличался разумной предусмотрительностью, и мне в большинстве случаев приходилось только соглашаться с ним. Сашка был наш товарищ, немного постарше нас. Это был добродушный малый, наивный и доверчивый, с припадками совершенно необъяснимого упрямства. В цели нашей экспедиции мы его не посвятили, потому что он мог все разболтать, а затем, географии для него не существовало. Наше предложение уйти в горы на целых три дня он принял с восторгом. Наступил и роковой день. По условию, все должны были собраться у меня ранним утром. Летом я обыкновенно спал в амбаре, на холодке, и подняться с нагретой постели на призывный стук в двери составляло уже целый подвиг. Солнце еще только поднималось над ближайшим лесом, когда мы выступили в поход, и в воздухе стоял ночной холод, заставлявший вздрагивать. Всем хотелось спать, и все зевали. Бодрее всех был Костя — неутомимый ходок и вообще человек с развитой волей. Он добросовестнейшим образом выполнял всякий намеченный план и не отступал ни перед какими препятствиями. — Ты бы шел лучше домой спать, Сашка, — советовал он, чтобы подзадорить приятеля. — А утром чаю напьешься, закусишь… Ведь до Билимбаихи считают верст восемь, да от Шайтанов до Старика-Камня столько же. Сашка, привыкший к вышучиваньям Кости, угрюмо молчал. Он отличался сырой комплекцией и далекие походы выдерживал с трудом. На Билимбаиху мы ходили на охоту еще с Матвеичем и заранее наметили там себе ночлег в глухом лесном балагане, а дальше должны были идти уже по собственным соображениям. До горы Билимбаихи было верст двенадцать, если идти прямо тропой, но мы удлинили этот путь чуть не вдвое охотничьими повертками. Стоило отойти верст пять, как уже начиналась охота по лесным опушкам. Солнце еще не обсушило росы, трава была выше пояса, и мы вымокли буквально по горло на первой повертке. Идти мокрому страшно холодно, и всякая охота теряет смысл; но Костя был неумолим, хотя и страдал, вероятно, больше нас, потому что не отличался особенным здоровьем. Вдобавок, охота нам не удавалась. Видели и рябчиков, и тетеревиные выводки, но дичь пугала взятая Сашкой пестрая собачонка Лыско, типичная сибирская лайка. До Билимбаихи мы проколесили лесом до полудня, страшно устали, а главное, томились смертной жаждой. С нами был походный медный чайник, и мы вперед мечтали о том, как будем пить чай на берегу безымённой речонки, с которой, собственно, начинался горный подъем на Билимбаиху в пять верст. Кстати, эта речонка должна была служить нам одним из доказательств того или другого положения Билимбаихи. На берегу этой речки нас постигло страшное разочарование: эта географическая граница высохла… Лето стояло сухое, а в это время горные речки высыхают иногда совершенно. Как мы ни искали воды, — ее не было. Только охотники знают, что такое жажда. Сашка изнемог окончательно, растянулся на траве и заявил: — А я дальше не пойду… Ну ее, Билимбаиху. — Пойдешь, — уверенно говорил Костя. — Куда ты один-то пойдешь? Еще нападут бродяги и ружье отнимут. Без шапки придешь домой. Мы отдохнули с час и двинулись дальше. Предстоял подъем в пять верст. Сашка как ни ворчал, а поплелся за нами. Подниматься в гору, когда томит смертельная жажда, ужасно тяжело. Во рту сухо, в висках стучит кровь, ноги точно налиты свинцом. Костя бодро шел впереди, подавая пример выносливости настоящего путешественника. Все наши мысли теперь были сосредоточены около студеного ключика, который был на самой вершине горы. Мы кое-как дотащились до него, усталые, измученные, и, к своему ужасу, нашли только пустую яму под каменным выступом, засоренную прошлогодним сухим листом. — Вот так штука!.. — ворчал Костя. — Этак и помереть можно… На беду, с этого пункта горы открывался далекий широкий горный вид, так что можно было рассмотреть и наш завод, узкую полоску заводского пруда и блестящие нити трех горных речек, вливавшихся в него. С этой картиной сейчас связывалась гнетущая мысль о холодном квасе или чае со сливками… Сашка уже не роптал и не ругался, а безмолвно лежал на траве. — Надо обойти шиханы — там должна быть вода, — решил Костя. Было часа три — самый развал зноя. Сашка остался у высохшего ключика, а мы с Костей отправились искать воду на шихан. Шиханами на Урале называют те скалы, которыми увенчаны горные вершины. У каждой большой горы есть свой шихан. От таких шиханов обыкновенно спускаются по бокам горы каменистые россыпи. Издали они кажутся полосками мостовой, а вблизи это какой-то порог из больших камней, так что приходится прыгать с камня на камень. Мы потратили целый час на розыски воды, которая скопляется обыкновенно в углублениях под скалами, как в цистернах; но все было напрасно. Воды не было… Мы вернулись к ключику ни с чем и нашли Сашку в довольно странной позе: он всем туловищем забрался под камень, а наверху оставались одни ноги. Дело объяснилось. Сашка выгреб со дна ключика весь сор, выкопал в, грязи яму и терпеливо ждал, как в ней накоплялась мутноватая жидкость. Потом он зачерпнул ее чайной ложкой и с жадностью выпил. Я последовал его примеру. Вода была ужасная, и грязь садилась прямо на язык; но географические открытия не даются даром… Мы напились этой грязи и решили идти к балагану, до которого было с версту. Костя шел, по обыкновению, впереди. Балаган стоял в лесу из лиственниц, а около него был ключик; но мы, умудренные горьким опытом, мало рассчитывали на него. Можно себе представить наш восторг, когда Костя звонко крикнул: — Братцы, вода!.. вода!.. Ключик был полон воды, студеной, светлой, как слеза, горной воды… Только испытав отчаянную жажду, в полной мере поймешь такую простую истину, что вода есть синоним [Синонимы — слова, разные по звуковой форме, но равные или очень близкие по значению (например: «око» и «глаз», «храбрый» и «отважный», «путь» и «дорога»). (Примеч. автора.).] жизни. III Нужно рассказать, что такое балаган. Представьте себе широкую низкую избу, вросшую в землю, крытую дерном, без окон, о очагом из камней вместо печи, с земляным полом и в редких случаях с нарами. Строитель такого балагана остается неизвестным. Днем такой балаган освещается через открытую дверь, а ночью — при помощи огня на очаге. Зимой он, конечно, защищает от холода, а летом — от дождя, комаров и лесной мошкары. В таком балагане страшно сыро, и все стены обрастают мокрой белой губкой. Сырое дерево неустанно точат какие-то жуки, черви и муравьи, так что можно видеть своими глазами, как идет самая разрушительная работа. Но самое главное неудобство такого балагана заключается в том, что у очага нет трубы и во время топки весь балаган наполнен дымом. Ни стоять, ни сидеть нет возможности, а можно только лежать. Задыхаясь от дыма в таком балагане, понимаешь, какое величайшее изобретение — самая простая дымовая труба, не говоря уже об окнах. Напившись настоящей воды, мы сразу оживились. Перед балаганом скоро загорелся веселый огонек, а над ним закипел походный чайник. Настроение сразу изменилось. Костя все поддразнивал Сашку, хотевшего с полдороги вернуться домой. — А ежели я пошутил? — оправдывался он добродушно. — Сказывай… Просто ты — трус. Небось побоялся один домой идти. — Нисколько… Чего мне бояться? — Бродяги с тебя поснимали бы все да еще шею накостыляли бы… — Ну, это еще старуха надвое сказала. Как бы я еще не накостылял… Мы на этот счет простоваты. — Не хвастай. Еще подавишься… Мы напились чаю, потом сварили в том же чайнике похлебку из убитого Костей рябчика и вообще блаженствовали. Жар свалил, и начиналась лучшая часть горного дня. Отдохнув, мы отправились опять на шихан, с которого открывался чудный вид на десятки верст. Вообще время провели очень недурно и вернулись к балагану только в сумерки, когда начала падать роса. Горные ночи холодные, и мы решили спать в балагане. Постель была устроена из горного иван-чая, который достигает высоты человеческого роста. Наступила чудная горная ночь; но спать никому не хотелось, и мы долго просидели около огонька перед балаганом. А кругом стояла торжественная тишина. — Сашка, а тебе не сходить за водой к ключику, — дразнил Костя. До ключика было всего сажен двенадцать, но в лесу было уже совершенно темно, и воображение населяло его призраками. Сашка клялся, что может уйти сейчас один домой, а не то что к ключику. Это было сигналом для самых страшных рассказов. — Вот так же одна девушка пошла за ягодами, — рассказывал Костя, — отбилась от партии, да и осталась в лесу ночью одна… Дома ее хватились, давай искать — целых два дня искали, а на третий — видят, что сидит она на сосне и не откликается. Уцепилась за дерево и сидит… Целых два года была без ума, а уже потом рассказала, как ее леший пугал. Как заухает, как закличет по-ребячьи, как захохочет… Эти разговоры взвинтили воображение, и мы невольно вздрагивали от каждого шороха в лесу. Меня всегда занимал вопрос об этих таинственных ночных звуках в лесу, которые на непривычного человека нагоняют панику. Откуда они, и почему они не походят ни на один дневной звук? Скрипит ли старое дерево, треснет ли сухой сучок под осторожной лапой крадущегося зверя, шарахнется ли сонная птица, — ничего не разберешь, а всего охватывает жуткое чувство страха, и мурашки бегут по спине. И вот как закончился для нас этот тревожный день. Мы еще раз напились перед сном чаю, запасли хвороста и сухих сучьев для топки очага и отправились в балаган. Лежа на своей зеленой постели и задыхаясь от дыма, мы продолжали вести страшные рассказы. Каждый припоминал что-нибудь подходящее: «А вот с моим дядей был случай…» Но догорел огонь на очаге, понемногу вытянулся в дыру, проделанную в крыше вместо трубы, дым, и мы начали засыпать. Вдруг спавшая у наших ног собака глухо заворчала. Мы поднялись все разом. — Бродяги… — шептал Сашка, прячась за нас. Ворчанье повторилось. Мы все превратились в слух. Слышно было, как что-то хрустнуло недалеко от балагана. Очевидно, кто-то подкрадывался. — Берите ружья! — тихо скомандовал Костя. В темноте ничего нельзя было разобрать, и мы не смели шевельнуться. Но потом уж мы достали ружья, и было слышно, как щелкнули поднимаемые курки. Мы решились дорого продать свою жизнь и сидели молча, сдерживая дыхание. Собака принималась ворчать несколько раз, но Костя зажимал ей пасть. Бродяги встречаются в горах довольно часто и по глухим местам пошаливают. Я сейчас же представил себе двух пойманных бродяг, которых видел в волости. Особенно один остался в памяти, — лицо такое зверское, смотрит исподлобья. Встретиться ночью в лесу с таким бродягой не особенно приятно. Прибавьте к этому, что старшему из нас было всего пятнадцать лет. Странное это чувство — страх. Сердце так и захолонет, в коленях неприятная дрожь, в горле пересыхает, руки трясутся, а главное, нет никакой логики, и мысли разлетаются, как стая вспуганных птиц. Едва ли есть человек, который не испытывал страха, хотя это не мешает существовать замечательным храбрецам. Секрет всякой храбрости именно в уменье владеть собой. Да, мы струсили, струсили самым отчаянным образом, до полной паники, и просидели с взведенными курками до белого света. Хорошо, что летом светает рано. В два часа в дымовом отверстии показалась первая полоска занимавшегося света. Вместе со светом прошел и наш страх. Мы решили выйти из балагана и расследовать дело. Предварительно была выпущена собака, которая сейчас же с оглушительным лаем пропала в траве. Она повела нас прямо к ключику. Дело сейчас же разъяснилось. У самого ключика вся трава была смята, — приходили на водопой олени. — Ах, Сашка, Сашка! — хохотал Костя. — К тебе приходило прямо в рот жаркое, а ты труса спраздновал… Через два дня мы вернулись домой. Вопрос о Билимбаихе остался открытым до первого дождя, когда безыменная речка под горой наполнится водой. О своем детском страхе мы, конечно, не рассказывали никому, хотя и не уговаривались предварительно. Что же, дело прошлое — теперь можно и рассказать…

"В глуши" РассказI Деревня Шалайка засела в страшной лесной глуши, на высоком берегу реки Чусовой. Колесная дорога кончалась в Шалайке, а дальше уже некуда было и ехать. Да никто и не приезжал в Шалайку, за исключением одного священника, жившего в Боровском заводе, до которого считали тридцать верст. Когда он приезжал, то постоянно удивлялся, что у всей деревни одна фамилия — Шалаевы. Собственно, даже фамилии не было, а только прозвище по деревне. — Как же я вас буду в книге записывать? — говорил священник. — Вот в нынешнем году три Ивана Шалаевых умерли и три Ивана Шалаевых родились, а в прошлом году было то же самое с Матренами, — две Матрены умерли и две Матрены родились! Всех перепутаешь как раз. — Уж так с испокон веку, — объяснял староста, — все Шалаевы, и делу конец! Значит, прадед-то наш прозывался Шалаем, вот и вышли все Шалаевы, по прадеду, значит. От начальства тоже прижимки бывают… Как-то лет с пять назад возил я сдавать в солдаты наших парней, и, как на грех, подвернулись три Сидора и все Иванычи. Воинский начальник даже обиделся… — Надо бы все-таки фамилии придумывать, — советовал священник. — Оно для вас же удобнее. — А для чего нам, батюшка, фамилии? Живем в лесу с испокон веку и друг дружку знаем… А покойников на том свете господь-батюшка разберет и без нас, кто чего стоит. Издали Шалайка была очень красива, особенно если смотреть с реки, — избы стояли на самом солнцепеке, как крепкие зубы, и какие были избы: одна другой лучше, — благо лес был под рукой и обошел деревушку зеленой зубчатой стеной. Пашен было совсем мало, потому что шалаевцы промышляли главным образом лесом, да и в горах лета стоят холодные и земля плохо родила. Вот сено было нужно, и его косили по лесным еланям [Елани — широкие поляны в лесу. (Примеч. автора.).] или по мысам на реке Чусовой и заливным побережьям. Всех дворов в Шалайке насчитывали двадцать семь, и все шалаевцы составляли одну громадную семью, связанную родственными отношениями. Изба Пимки стояла на самом юру, то есть почти на обрыве. Летом из окошек можно видеть разлив реки Чусовой верст на пять. Сейчас за рекой шел нескончаемый лес, и никто в Шалайке не знал, где он кончался, точно деревня стояла на краю света. Пимке шел уже десятый год, и он нигде не бывал и ничего не видал, кроме своей деревни. Нужно сказать, что шалаевцы ужасно любили свою деревню и даже гордились ею. Когда молодых парней сдавали в солдаты, они расставались с родным гнездом с такими слезами, каких, вероятно, не проливают рекруты из Москвы или Петербурга. Можно было подумать, что только и можно было жить на белом свете, как в Шалайке. Пимка помнил, как провожали в солдаты его старшего брата Ефима и других парней, и тоже ревел вместе со всеми. — Перестаньте вы, глупые! — уговаривал дядя Акинтич, отставной солдат. — О чем вы плачете? Не с волками будет жить, а с добрыми людьми; по крайней мере, всего посмотрит, как другие живут, ну, и поучится на людях. В Шалайке-то всю бы жизнь в лесу прожил… Невелика радость! Солдату Акинтичу никто не верил. Хорошо было говорить, когда сам отслужил свою службу. Если бы уж было так сладко на чужой стороне, так зачем солдат вернулся опять к себе в Шалайку? Акинтич жил у отца Пимки, потому что своя семья как-то разошлась: старики примерли, сестры повыходили замуж, а о женатыми братьями солдат не ладил. Пимка ужасно любил солдата Акинтича, который так хорошо рассказывал и знал решительно все, рассказывал даже лучше баушки [На Урале вместо «бабушка» говорят «баушка», вместо «девушка» — «деушка». (Примеч. автора.).] Акулины, которая знала только сказки да «про старину». Когда брат Ефим ушел в солдаты, Акинтич занял его место. Семья была хоть и большая, но настоящих работников оставалось всего двое: отец Егор да второй брат Андрей. Был еще дедушка Тит, только он уже не мог идти за работника, потому что жил больше в лесу и домой редко выходил. Бабы в счет не шли. Мать, Авдотья, управлялась по дому, а старшая сестра, Домна, была «не совсем умом». С этой Домной вышел такой случай. Летом бабы пошли за малиной на старый Матюгин курень [Курень — место выжига угля в лесу.], и Домна с ними. Она была еще подростком и как-то отбилась от партии. Искали-искали ее бабы и не могли найти. Потом целых три дня искали по лесу всей деревней и тоже не нашли. Так и решили, что Домну задрал медведь. Разыскал ее уж на пятый день дедушка Тит. Забилась Домна на сосну, уцепилась и голосу не подает. Едва старик отцепил ее от дерева и привел домой еле живую. С тех пор Домна стала «не совсем умом». Все молчит, что ей ни говорят. Работать работала, когда мать заставляла, а так — все равно что дитя малое. Деревенские ребятишки любили ее дразнить. Обступят гурьбой и кричат: — Домна, покажи, как лешак хохочет… Стоило ей сказать это, как Домна принималась дико хохотать, выкатывала глаза и делалась такой страшной. Все говорили, что она видела «лешака» и что он пугал ее своим хохотом. Кроме Домны, были еще ребятишки, но те — совсем малыши и ни в какой счет не шли. Вся Шалайка промышляла лесной работой, и семья Пимки тоже. Еще дед Тит работал в курене, и отец Егор принял его работу. Другие рубили дрова, вывозили лес на Чусовую, где вязались плоты и сплавлялись бревна на нижние пристани. Работа была не легкая, но все привыкли к ней и ничего лучшего не желали. Да и чего же можно желать, когда человек сыт, одет и в тепле? Пимка тоже знал, что будет работать в курене, и часто говорил отцу: — Тятя, а когда ты возьмешь меня в курень? — Погоди, твое время еще впереди, Пимка… Успеешь и в курене наработаться, дай срок. И Пимка ждал. Ему казалось, что как только он уедет в курень, так сейчас же сделается большим. До куреня считали верст тридцать, и проехать туда можно было только зимними дорогами. Дедушка Тит оставался там иногда и на лето. Пимку беспокоило немного только одно, — в лесу «блазнит» [Блазнит — кажется (местное уральское слово).], как поблазнило Домне. Того и гляди, что лешак глаза отведет и в лесу запутает. Впрочем, лешак и около самой Шалайки пошаливал, особенно за Чусовой. Баушка Акулина не раз слыхала, как он ухает по ночам, а одну бабу на покосе лешак совсем было задушил. Еще страшнее была лешачиха, которая жила прямо в воде, на Чусовой. Ее и большие мужики боялись; когда по ночам лешачиха шлепалась в воде, по всей реке гул шел. Лешачиха любила подкарауливать в жаркие летние дни маленьких ребятишек, когда они выходили купаться в Чусовой, и утаскивала их к себе в омут. Все знали, что она жила в омуте, всего с версту от Шалайки, где стояла высокая скала, а под ней в реке и дна не было. Дед Тит своими глазами видел лешачиху, только не любил об этом рассказывать: вся черная, обросла мокрой шерстью, а глаза, как у волка. Только один солдат Акинтич не боялся ни лешака, ни лешачихи и даже ездил по ночам ловить рыбу в омуте. — Пустые слова это старухи болтают, Пимка, — коротко объяснял он. — А ты, главное, ничего не бойся… ни-ни! И никогда тебе страшно не будет… Понимаешь ты это самое дело? — А ежели лешачиха за ногу сцапает? — спрашивал Пимка. — Не сцапает… А ежели что — ты ее в морду. И лешак тоже пустое дело… Он ухнет, а ты еще пуще ухни. Он ребенком заплачет, а ты опять ухни… Хорошо ему баб пугать. Говорю: ничего не бойся, Пимка, и не будет страшно. Мы уже сказали, что в Шалайку никто не приезжал, да и ехать дальше было некуда. Из «чужестранных» людей изредка появлялись только куренные подрядчики да охотники, промышлявшие поздней осенью рябчиков и белку. Солдат Акинтич тоже «ясачил» в свободное время и водил дружбу со всеми охотниками. Они и останавливались в избе Егора. Пимка, лежа на полатях, любил послушать охотничьи рассказы, особенно когда заходила речь о проказах косолапого Мишки. Дедушка Тит убил не один десяток медведей, но не любил об этом говорить. Он бросил совсем охоту, когда последний медведь так помял ему ногу, что дедушка остался хромым на всю жизнь. Акинтич, выпивши, любил похвастаться своей удалью и рассказывал охотникам небывалые вещи про свои подвиги, пока брат Егор не останавливал его: — Будет тебе врать, Акинтич… Как раз подавишься. Самое веселое время в Шалайке было весной, когда по Чусовой проходил сверху караван. Вешняя полая вода подымалась в реке сажени на две, и по ней быстро летели сотни барок. Вся деревня высыпала на берег посмотреть. Пимка тоже смотрел и думал о том, куда плывут барки и какие люди на них плывут. Акинтич один из всей деревни плавал на барке и рассказывал разные страсти о том, как неистово играет в камнях река, как бьются о скалы барки, как тонет народ. Акинтич знал решительно все на свете и называл какие-то мудреные места, куда сгоняют все барки. — Там, брат, народ богатый живет, — объяснял он Пимке. — И все покупают, что ни привези… И лес, и железо, и медь, и белку, и рябчика — только подавай. Дома там каменные, а по реке бегут пароходы. II Пимке шел одиннадцатый год, когда отец сказал: — Ну, Пимка, собирайся в курень… Пора, брат, и тебе мужиком быть. Это было в начале зимы, когда встала зимняя дорога. Пимка был и рад, но и побаивался. В курене, — конечно, лешачихи не было, а зато были медведи. Он никому не сказал про свой страх, потому что настоящие мужики ничего не боятся. Мать еще с лета заготовила будущему мужику всю необходимую одежду: коротенький полушубок из домашней овчины, из собачьего меха ягу [Яга — шуба шерстью наружу. (Примеч. автора.).], пимы, собачьи шубенки [Шубенки — рукавицы. (Примеч. автора.).], такой же треух-шапку — все, как следует настоящему мужику. По зимам стояли страшные морозы, когда птица замерзала на лету, — недели по две, и спасал только теплый собачий мех. Особенно доставалось углевозам, которые возили уголь с куреня в Боровский завод. Редкий не отмораживал себе щек и носа. Мать почему-то жалела Пимку и на проводинах всплакнула. — Ты смотри, Пимка, не застудись… В балагане [Балаган — широкая низкая изба, вросшая в землю, крытая дерном, без окон, с очагом из камней вместо печи, с земляным полом. (Примеч. автора.).] будешь жить, а там вот какая стужа. — Ничего, мамка! — весело отвечал Пимка. — Я с Акинтичем буду жить, а он все знает… Мы еще медведя с ним залобуем [Залобовать — убить. (Примеч. автора.).]. — Ладно… Вот уши себе не отморозь. — Мы его в кашевары поставим, — объяснял отец. — Чего ему дома-то зря болтаться, а там дело будет делать. Тоже кошку не заставишь кашу варить… Так, Пимка? Дед тебе обрадуется… Старый да малый — будете жить в балагане. — Я, тятя, ничего не боюсь. — А чего бояться? С людьми будешь жить. Пимке ужасно понравилась дорога в курень, которая шла все время лесом. Снег только что выпал, и болота еще не успели замерзнуть по-настоящему. Ехали в большом угольном коробе, сплетенном дедушкой Титом из черемуховых прутьев. Старик целое лето оставался в курене, гнул березовые полозья для саней, дуги и плел коробья. Он все умел делать, что было нужно для куренной работы и для домашности. Мужикам — топорища, бабам — корыта и вальки — все нужно. Лес только еще был запушен первым снегом. Дремучие ельники стояли стена стеной, точно войско. На месте старых куреней росли осинники и березняки. Зимой они имели такой голый вид. Отец правил лошадью и время от времени говорил Пимке: — Смотри, вон заячий след… Видишь, какие петли наделал по снежку. Такие узоры поведет, что и не распутаешь. А вон лиса прошла… Эта, как барыня, идет и след хвостом заметает. В одном месте Егор остановил лошадь, долго рассматривал след и объяснял: — Волчья стая прошла… Они, брат, как солдаты, шаг в шаг ступают. Прошла стая, а след точно от одного… Наш лесной волк не страшен, потому как везде ему по лесу пища: зайца поймает, рябчиком закусит, а то и целого глухаря раздобудет. Смышлястый зверь… В другом месте Егор показал Пимке большой след. На молодом снегу отпечатались точно коровьи копыта. — Это зверь сохатый прошел… Вон как отмахивал. В самый бы раз нашему солдату его залобовать… Весь бы курень был сыт, а кожу продал бы в заводе. Надо будет ему сказать… Пусть по следу его ищет. В курень приехали уже ночью. Было совсем темно, и Пимка задремал, свернувшись калачиком на дне короба. Место куреня можно было заметить издали по зареву, которое поднималось над горевшими «кучонками», то есть кучами из длинных дров, обложенных сверху дерном. Немного в стороне стояли четыре балагана. Егор подъехал к тому, в котором жил дедушка Тит. Еще издали гостей встретила лаем пестрая собака Лыско, которая очень сконфузилась, когда узнала свою лошадь. На лай изо всех балаганов показались мужики. — Это ты, Егор? — Верно, я… Вот я вам какого зверя привез. Пимка, вылезай… Выскочил из балагана Акинтич и вытащил Пимку, который никак не мог проснуться. Когда Акинтич его встряхнул, Пимке показалось очень холодно. В балагане сидел дедушка Тит и наблюдал за кипевшим на очаге из камней железным котелком, в котором варилась просяная каша на ужин. Увидав внука, старик обрадовался. — Ну, ну, садись, гость будешь, — говорил он. — Что, озяб? Погоди, вот поешь каши и согреешься. Балаган представлял собой большую низкую избу, без окон и без трубы. Заднюю половину занимали сплошные полати на старых еловых пнях. Налево от низенькой двери в углу был устроен из больших камней очаг. Вместо трубы в крыше чернела дыра, и дым расстилался по всему балагану, так что стоять было невозможно, и Пимка сейчас же закашлялся, наглотавшись дыму. Потолок и стены были покрыты сажей. — Что, не понравилось наше угощение? — шутил Акинтич. — А ты пока садись на пол, Пимка, вот к дедушке… Старый Тит ужасно был рад внучку и посадил его рядом с собой на обрубок бревна. Старику было под восемьдесят, и его седая борода превратилась в желтую, но он еще держался крепко, а в работе, пожалуй, не уступал и молодым мужикам. Только, к несчастью, у дедушки Тита начинала болеть спина и «тосковали» застуженные ноги. — Вот тебе, дедушка, и помощник, — галдели набравшиеся в балаган мужики. — Он, брат, этот самый Пимка, ежели до каши, так первый работник… Все дроворубы и углежоги благодаря жизни в курных балаганах походили на трубочистов. Все равно, мойся не мойся, а от дыма и сажи не убережешься. Теперь все были рады новому человеку и шутили над малышом, как кто мог придумать. Пимка был совершенно счастлив. Мужики были все свои, шалайские, и он всех знал в лицо. Отец Пимки привез из деревни всякой всячины и теперь делил — кому хлеба, кому шубу, кому новый топор, кому приварок ко щам, кому новую рубаху. Пимка наелся горячей каши с таким удовольствием, как никогда не едал, и тут же заснул, сидя на обрубке около деда. — Ну, надо малыша на перину укладывать, — шутил Акинтич, устраивая на нарах для Пимки постель из сена. — Вот мы тут зеленого пуху настелем, — спи только. Сонного Пимку Акинтич перенес на руках, уложил на нарах и прикрыл своей ягой. — Ишь ты, как малыша сон-то забрал! — удивлялись мужики. — Это он намерзся дорогой-то да прямо в тепло и попал, ну и разомлел… Один по одному мужики разошлись из балагана деда Тита. Утром всем надо было рано вставать. Утром на другой день Пимка проснулся рано, проснулся от страшного холода. В балагане было тепло, пока горел огонь на очаге; а только огонь гас — все тепло уходило частью кверху в дымовую дыру, частью — в плохо сколоченную дверь. Плохо было то, что приходилось выжидать, пока огонь прогорит дотла и выйдет дым; потом уже дедушка Тит поднимался на крышу и прикрывал дымовую дыру еловой корой, а сверху заваливал хвоей. В балагане было или страшно жарко, или страшно холодно. Работа на курене уже кипела, когда Пимка вышел из балагана. Дедушка Тит у самого балагана налаживал новые дровни. Где-то в лесу трещали топоры, рубившие застывшее дерево, а на свежей поруби сильно дымили до десятка кучонков. Это были кучи больше сажени в высоту и шириной сажен до трех. Внутри уложены были дрова стоймя и горели медленным огнем, вернее, не горели, а медленно тлели. Весь секрет состоял в том, чтобы дерево не истлело совсем, а получился крепкий уголь. Такой кучонок горел недели две, пока не превращались в уголь все дрова. У каждого кучонка был свой «жигаль», который должен был следить за всем. Вся работа пропадала, если огонь где-нибудь пробивался сквозь дерн, и тогда весь уголь сгорал. «Жигали» не отходили от своих кучонков ни днем, ни ночью. Это была самая трудная и ответственная работа. Дроворуб ничем но рисковал, и углевоз тоже, а «жигаль» отвечал за все. В «жигали» поступали самые опытные рабочие. Издали эти кучонки походили на громадные муравейники, с той разницей, что последние не дымятся, а от кучонков валил день и ночь густой дым. Выгоревший кучонок должен был еще долго отдыхать, пока окончательно не остынет весь уголь. Дедушка Тит «ходил в жигалях» лет сорок, а теперь его заменил сын Егор. Куренные мужики на этом основании сразу прозвали Пимку «жигаленком». В первый же день Пимка освоился со всеми порядками куренной жизни. Вставали до свету, закусывали, чем бог послал, а потом шли на работу до обеда. После обеда немного отдыхали и потом работали, пока было светло. Работа была тяжелая у всех, и ее выносили только привычные люди. Дроворубы возвращались в балаган, как пьяные, — до того они выматывали себе руки и спину. Углевозы маялись дорогой, особенно в морозы, когда холодом жгло лицо. А всего хуже было жить в курных, всегда темных балаганах, да и еда была самая плохая: черный хлеб да что-нибудь горячее на придачу, большей частью — каша. Где же мужикам стряпню разводить! — Уж и жизнь только, — ворчал солдат Акинтич, отвыкший за все время своей солдатчины от тяжелой куренной работы. — Брошу все и уйду куда глаза глядят. Главная причина, что нет бани. Весь точно из трубы сейчас вылез. Все куренные мечтали о бане и завидовали каждому, кто отправлялся в деревню; поехал, значит, и в бане побывает. Ездили по очереди, а в целую зиму другому придется побывать всего два раза. Пимка прожил несколько дней в курене, и его страшно потянуло домой. Очень уж тяжело было жить в лесу, и мальчик совершенно был согласен с дядей Акинтичем, что надо отсюда уходить куда глаза глядят. Пимка даже всплакнул потихоньку ото всех. III Самое тяжелое были праздники. Конечно, можно было съездить в Шалайку «на обыденку», но все жалели маять напрасно лошадей. Взад и вперед нужно было сделать верст шестьдесят, да еще плохой лесной дорогой. В праздник работать грешно, и все убивали время как-нибудь. Сидеть днем по темным балаганам было тошно, и все собирались «на улицу». Разведут громадный костер, рассядутся кругом и балагурят. Первым человеком на этих беседах, конечно, был Акинтич, которого солдатом гоняли до Москвы. Все остальные дальше Боровского завода не бывали. Акинтич и сам любил рассказать разную побывальщинку. — Ты только, пожалуйста, не ври, солдат, — упрашивали куренные мужики. — Чего мне врать-то? Вы ничего не видали, вот вам и кажется, что все удивительно… Возьмите теперь хоть пароход — во какая махинища! Народу на нем едет человек с тыщу, а он еще за собой не одну барку волокет. Всю Шалайку свезет зараз… А то теперь чугунка. Ну, эта еще помудренее: как свистнет, — и полетела. Тоже волокет народу видимо-невидимо и кладь всякую. Сидишь себе, как в избе, и в окошечко поглядываешь, тоже как в избе. Не успел оглянуться, а она уж опять свистнула, — значит, приехали. Теперь вот ежели бы до Боровского завода наладить чугунку, — в один бы час с куреня махнули туда, а теперь вы с углем ползете все шесть часов, да сколько дорогой намаетесь. — Ах, солдат, врешь!.. — Ну, как же я с вами разговаривать буду, ежели вы ничего не понимаете? И Пимке тоже казалось, что солдат врет, особенно когда рассказывает, как живут в разных городах. Пимке казалось, что все люди должны рубить дрова и делать уголь, а тут вдруг каменные дома, каменные церкви, пароходы, чугунки и прочие чудеса. Куренные мужики иногда для шутки начинали высмеивать солдата: — Может, ты, солдат, и по небу летал? Чего тебе стоит соврать-то? Акинтич свирепел и начинал ругаться. Он ужасно смешно сердился, и все хохотали. — Уйду я от вас, вот и конец тому делу! Надоело мне с вами в темноте жить… Уйду в город и поступлю дворником к купцу. Работа самая легкая: подмел двор, принес дров, почистил лошадь — вот и все. В баню хоть каждый день ходи… Одежа на тебе вся чистая, а еды до отвалу. Щи подадут — жиру не продуешь; кашу подадут — ложка стоит, точно гвоздь в стену заколотил. А главное дело — чай… Уж так я, братцы, этот самый чай люблю, и не выговоришь. — Да он с чем варится, чай-то? — Трава такая… китайская… — Может, крупы там или говядины прибавляют? — Ах ты, боже мой… И что я только буду с вами делать? Ну, как есть ничего не понимает народ… Одним словом, с сахаром чай пьют! Поняли теперь? Да нет, куда вам… Тоже вот взять лампу, — вы и не видывали, а вещь первая. В Шалайке-то с лучиной сидим, а добрые люди с лампой. Значит, ну, по-вашему плошка такая стеклянная, в ей масло такое налито, керазим называется, ну, фитилек спущен, по-вашему — светильня; ну, сейчас спичкой — и огонь! А главная причина, можно свет-то прибавлять и убавлять, не то что в свече сальной… Поняли теперь? — Грешно это все… — говорил дедушка Тит. — Напьюсь это я твоего чаю, наемся щтей да каши, поеду на чугунке али на пароходе, а кто же работать-то будет? Я побегу от черной работы, ты побежишь, за нами ударится Пимка и вся Шалайка, ну, а кто уголья жечь будет? — И угольев ваших никому не нужно, дедушка, — говорил солдат. — Есть каменный уголь. Из земли прямо добывают. — Кто его для тебя наклал в землю-то? Ах, солдат. Тоже и придумает. Дедушка Тит недолюбливал Акинтича за легкомыслие, а главным образом за то, что избаловался он на службе и очень уж любил про легкую жизнь рассказывать. Совсем отбился человек от настоящей мужицкой работы. Старик часто ссорился с Акинтичем из-за его солдатской трубочки и который раз выгонял его из балагана. В Шалайке никто не курил табаку. Куренные мужики пользовались этим и наговаривали деду на солдата. — Дедушка, солдат сказывает, што в городе все трубки курят да еще и нос табаком набьют. — Тьфу!.. Врет он все… — не верил дед. — Грешно и слушать-то. Работать не хотят, вот главная причина, а того не знают, что бог-то труды любит. Какой же я есть человек, ежели не стану работать? Всякая тварь работает по-своему, потому и гнездо надо устроить и своих детенышей прокормить. — И в городах трудятся по-своему, дедушка, — объяснял солдат. — Только там работа чище вашей… Не меньше нас работают, а может, и побольше. Не всем уголья жечь, а надо и всякое ремесло производить. Кто ситцы, кто сукна, кто сапоги, кто замок мастерит. — И все это пустое! — сказал дед. — Раньше без ситцев жили, а сукно бабы дома ткали. Все это пустое. Главный же мастер все-таки мужичок, который хлебушко сеет. Вот без хлеба не проживешь, а остальное все пустое. Баловство… Пимка постоянно думал о том, как живут другие люди на белом свете. Хоть бы одним глазком посмотреть. Может быть, солдат-то и не врет. Вон он рассказывает, что есть места, где зимы не бывает, и что своими глазами видел самого большого зверя — слона, который ростом с хорошую баню будет. Это детское любопытство разрешилось небывалым случаем. Раз весь курень спал мертвым сном. Стоял страшный мороз, и даже собаки забились в балаганы. Вдруг среди ночи Лыско сердито заворчал. У него было свое ворчанье на зверя и свое — на человека; теперь он ворчал на человека. Скоро послышались громкие голоса: это была партия железнодорожных инженеров, делавшая изыскание нового пути для новой линии железной дороги. Всех было человек десять: два инженера, их помощники, просто мужики и вожак. Последний сбился с дороги и вывел партию вместо Шалайки на курень. Солдат Акинтич выскочил горошком и пригласил набольшего в свой балаган. — Ваше высокоблагородие, милости просим. В лучшем виде все оборудуем для вас. Сейчас огонек разведем, в котелке воды согреем. Вы уж извините нас, ваше высокоблагородие. Пимка в первый раз еще видел чужестранных людей и рассматривал их с удивлением маленького дикаря, точно все они пришли чуть не с того света. Потом его поразила та угодливость, с какой Акинтич ухаживал за гостями и на каждом шагу извинялся. Набольший барин все-таки сердился, сердился на все: и на то, что все в балагане было покрыто сажей, и на дымившийся очаг, и на заблудившегося вожака, и даже на трещавший в лесу мороз. — Действительно, ваше высокоблагородие, оно того, значит, дым, — наговаривал Акинтич, — и опять, того, страшенный мороз… Вы уж извините, потому как живем в лесу и ничего не знаем, ваше высокоблагородие. — Ты из солдат? — спрашивал набольший. — Точно так-с, ваше высокоблагородие… В Москве бывал. Да… А здесь, уж извините, одним словом, лес и никакого понятия. Пимка увидел, как и чай пьют господа, и как закусывают по-своему, и как папиросы курят. Он даже попробовал сам чаю, то есть съел несколько листочков и убедился, что солдат все врал. Ничего сладкого, а так, трава как трава, только черная. Рано утром партия отправилась дальше. Теперь ее уже повел Акинтич, не знавший, чем угодить господам. — Ишь, точно змей извивается… — ворчал дедушка Тит, качая головой. — Ах, солдат, солдат, всех он нас продаст! А набольший все утро ворчал: и в балагане холодно, и вода в котелке чем-то воняет, и собаки ночью лаяли, — всем недоволен. Пимка стоял с разинутым ртом и все боялся, как бы набольший не треснул его чем. Однако все прошло благополучно. Когда гости уехали, на курене вдруг точно пусто сделалось. Тихо-тихо так. Все куренные сбились в одну кучу и долго переговаривались относительно уехавших. — Ах, все это солдат наворожил, — говорил отец Пимки, почесывая в затылке. — Чугунка, чугунка, а она сама и приехала к нам. Мужики долго соображали, хорошо это будет или худо, когда через их лес наладят чугунку. — И для чего она нам, эта чугунка? — ворчал дедушка Тит. — Так, баловство одно, а может, и грешно… Ох, помирать, видно, пора! — Подведет нас всех солдат! Не надо его было пущать с набольшим-то, а то мастер наш солдат зубы заговаривать… Ровно через три года немного пониже Шалайки через Чусовую железным кружевом перекинулся железнодорожный мост, а солдат Акинтич определился к нему сторожем. У него теперь была и своя будка, и самовар, и новая трубка. Акинтич был счастлив. Вся Шалайка сбежалась смотреть, когда ждали первого поезда новой чугунки. Приплелся и старый дед Тит. Старик больше не ездил в курень, потому что прихварывал. Он долго смотрел на Акинтича, который расхаживал около своей будки с зеленым флагом в руках, и наконец сказал: — Самое это тебе настоящее место, Акинтич. Работы никакой, а жалованье будешь огребать. Пимка весь замер, когда вдали послышался гул первого поезда. Скоро из-за горы он выполз железной змеей, и раздался первый свисток, навсегда нарушивший покой этой лесной глуши. Акинтич по-солдатски вытянулся в струнку и, поднимая свой флаг, крикнул первому поезду: — Здравия желаем!!!