Want to make creations as awesome as this one?

More creations to inspire you

Transcript

Белых г.

носов н.

ЩербаковаГ.

Руденко

Знаний не бывает слишком много! Сегодня я поздравляю вас с Днем знаний! Желаю успешных занятий и отличных оценок! Пусть учебный процесс принесет не только огромную пользу, но и радость от постижения мудрости, общения с педагогами и друзьями! Желаю, чтобы в вашей жизни никогда не заканчивалась учеба, потому что учение — свет, а неучение — тьма! Так пусть же в вашей жизни ярко сияет свет мудрости и знаний!

Витя Малеев в школе и дома — лучшая повесть Николая Носова. Она о событиях жизни друзей-одноклассников, их переживаниях и радостях, ошибках и достижениях. Главные персонажи — нерадивые ученики 4 класса. Это сам Витя и его товарищ — Костя Шишкин. Ребята приходят в школу, рассказывают о лете. А Витя вспоминает, что Ольга Николаевна — классная руководительница — велела ему подтянуть на каникулах арифметику. История воспитает характер и расскажет о борьбе учеников со своими недостатками. Получится ли у них добиться успеха? Витя Малеев в школе и дома Глава 1Подумать только, как быстро время летит! Не успел я оглянуться, как каникулы кончились и пришла пора идти в школу. Целое лето я только и делал, что бегал по улицам да играл в футбол, а о книжках даже позабыл думать. То есть я читал иногда книжки, только не учебные, а какие-нибудь сказки или рассказы, а так чтоб позаниматься по русскому языку или по арифметике - этого не было. По русскому я и так хорошо учился, а арифметики не любил. Хуже всего для меня было - это задачи решать. Ольга Николаевна даже хотела дать мне работу на лето по арифметике, но потом пожалела и перевела в четвертый класс так, без работы. - Не хочется тебе лето портить, - сказала она. - Я переведу тебя так, но ты дай обещание, что сам позанимаешься по арифметике летом. Я, конечно, обещание дал, но, как только занятия кончились, вся арифметика выскочила у меня из головы, и я, наверно, так и не вспомнил бы о ней, если б не пришла пора идти в школу. Стыдно было мне, что я не исполнил своего обещания, но теперь уж все равно ничего не поделаешь. Ну и вот, значит, пролетели каникулы! В одно прекрасное утро - это было первого сентября - я встал пораньше, сложил свои книжечки в сумку и отправился в школу. В этот день на улице, как говорится, царило большое оживление. Все мальчики и девочки, и большие и маленькие, как по команде, высыпали на улицу и шагали в школу. Они шли и по одному, и по двое, и даже целыми группами по нескольку человек. Кто шел не спеша, вроде меня, кто мчался стремглав, как на пожар. Малыши тащили цветы, чтобы украсить класс. Девчонки визжали. И ребята тоже некоторые визжали и смеялись. Всем было весело. И мне было весело. Я был рад, что снова увижу свой пионерский отряд, всех ребят-пионеров из нашего класса и нашего вожатого Володю, который работал с нами в прошлом году. Мне казалось, будто я путешественник, который когда-то давно уехал в далекое путешествие, а теперь возвращается обратно домой и вот-вот скоро уже увидит родные берега и знакомые лица родных и друзей. Но все-таки мне было не совсем весело, так как я знал, что не встречу среди старых школьных друзей Федю Рыбкина - моего лучшего друга, с которым мы в прошлом году сидели за одной партой. Он недавно уехал со своими родителями из нашего города, и теперь уж никто не знает, увидимся мы с ним когда-нибудь или нет. И еще мне было грустно, так как я не знал, что скажу Ольге Николаевне, если она меня спросит, занимался ли я летом по арифметике. Ох, уж эта мне арифметика! Из-за нее у меня настроение совсем испортилось. Яркое солнышко сияло на небе по-летнему, но прохладный осенний ветер срывал с деревьев пожелтевшие листья. Они кружились в воздухе и падали вниз. Ветер гнал их по тротуару, и казалось, что листочки тоже куда-то спешат. Еще издали я увидел над входом в школу большой красный плакат. Он был увит со всех сторон гирляндами из цветов, а на нем было написано большими белыми буквами: "Добро пожаловать!" Я вспомнил, что такой же плакат висел в этот день здесь и в прошлом году, и в позапрошлом, и в тот день, когда я совсем еще маленьким пришел первый раз в школу. И мне вспомнились все прошлые годы. Как мы учились в первом классе и мечтали поскорей подрасти и стать пионерами. Все это вспомнилось мне, и какая-то радость встрепенулась у меня в груди, будто случилось что-то хорошее-хорошее! Ноги мои сами собой зашагали быстрей, и я еле удержался, чтоб не пуститься бегом. Но это было мне не к лицу: ведь я не какой-нибудь первоклассник - как-никак, все-таки четвертый класс! Во дворе школы уже было полно ребят. Ребята собирались группами. Каждый класс отдельно. Я быстро разыскал свой класс. Ребята увидели меня и с радостным криком побежали навстречу, стали хлопать по плечам, по спине. Я и не думал, что все так обрадуются моему приходу. - А где же Федя Рыбкин? - спросил Гриша Васильев. - Правда, где Федя? - закричали ребята. - Вы всегда вместе ходили. Где ты его потерял? - Нету Феди, - ответил я. - Он не будет больше у нас учиться. - Почему? - Он уехал из нашего города со своими родителями. - Как так? - Очень просто. - А ты не врешь? - спросил Алик Сорокин. - Вот еще! Стану я врать! Ребята смотрели на меня и недоверчиво улыбались. - Ребята, и Вани Пахомова нет, - сказал Леня Астафьев. - И Сережи Букатина! - закричали ребята. - Может быть, они тоже уехали, а мы и не знаем, - сказал Толя Дёжкин. Тут, как будто в ответ на это, отворилась калитка, и мы увидели, что к нам приближается Ваня Пахомов. - Ура! - закричали мы. Все побежали навстречу Ване и набросились на него. - Пустите! - отбивался от нас Ваня. - Человека никогда в жизни не видели, что ли? Но каждому хотелось похлопать его по плечу или по спине. Я тоже хотел хлопнуть его по спине, но по ошибке попал по затылку. - А, так вы еще драться! - рассердился Ваня и изо всех сил принялся вырываться от нас. Но мы еще плотней окружили его. Не знаю, чем бы все это кончилось, но тут пришел Сережа Букатин. Все бросили Ваню на произвол судьбы и накинулись на Букатина. - Вот теперь, кажется, уже все в сборе, - сказал Женя Комаров. - Все, если не считать Феди Рыбкина, - ответил Игорь Грачев. - Как же его считать, если он уехал? - А может, это еще и неправда. Вот мы у Ольги Николаевны спросим. - Хотите верьте, хотите нет. Очень мне нужно обманывать! - сказал я. Ребята принялись разглядывать друг друга и рассказывать, кто как провел лето. Кто ездил в пионерлагерь, кто жил с родителями на даче. Все мы за лето выросли, загорели. Но больше всех загорел Глеб Скамейкин. Лицо у него было такое, будто его над костром коптили. Только светлые брови сверкали на нем. - Где это ты загорел так? - спросил его Толя Дёжкин. - Небось целое лето в пионерлагере жил? - Нет. Сначала я был в пионерлагере, а потом в Крым поехал. - Как же ты в Крым попал? - Очень просто. Папе на заводе дали путевку в дом отдыха, а он придумал, чтоб мы с мамой тоже поехали. - Значит, ты в Крыму побывал? - Побывал. - А море видел? - Видел и море. Все видел. Ребята обступили Глеба со всех сторон и стали разглядывать, как какую-нибудь диковинку. - Ну, так рассказывай, какое море. Чего ж ты молчишь? - сказал Сережа Букатин. - Море - оно большое, - начал рассказывать Глеб Скамейкин. - Оно такое большое, что если на одном берегу стоишь, то другого берега даже не видно. С одной стороны есть берег, а с другой стороны никакого берега нет. Вот как много воды, ребята! Одним словом, одна вода! А солнце там печет так, что с меня сошла вся кожа. - Врешь! - Честное слово! Я сам даже испугался сначала, а потом оказалось, что у меня под этой кожей есть еще одна кожа. Вот я теперь и хожу в этой второй коже. - Да ты не про кожу, а про море рассказывай! - Сейчас расскажу... Море - оно громадное! А воды в море пропасть! Одним словом - целое море воды. Неизвестно, что еще рассказал бы Глеб Скамейкин про море, но в это время к нам подошел Володя. Ну и крик тут поднялся! Все обступили его. Каждый спешил рассказать ему что-нибудь о себе. Все спрашивали, будет он у нас в этом году вожатым или нам дадут кого-нибудь другого. - Что вы, ребята! Да разве я отдам вас кому-нибудь другому? Будем работать с вами, как и в прошлом году. Ну, если я сам надоем вам, тогда дело другое! - засмеялся Володя. - Вы? Надоедите? - закричали мы все сразу. - Вы нам никогда в жизни не надоедите! Нам с вами всегда весело! Володя рассказал нам, как он летом со своими товарищами комсомольцами ездил в путешествие по реке на резиновой лодке. Потом он сказал, что еще увидится с нами, и пошел к своим товарищам старшеклассникам. Ему ведь тоже хотелось поговорить со своими друзьями. Нам было жалко, что он ушел, но тут к нам подошла Ольга Николаевна. Все очень обрадовались, увидев ее. - Здравствуйте, Ольга Николаевна! - закричали мы хором. - Здравствуйте, ребята, здравствуйте! - улыбнулась Ольга Николаевна. - Ну как, нагулялись за лето? - Нагулялись, Ольга Николаевна! - Хорошо отдохнули? - Хорошо. - Не надоело отдыхать? - Надоело, Ольга Николаевна! Учиться хочется! - Вот и прекрасно! - А я, Ольга Николаевна, так отдыхал, что даже устал! Если б еще немного совсем бы из сил выбился, - сказал Алик Сорокин. - А ты, Алик, я вижу, не переменился. Такой же шутник, как и в прошлом году был. - Такой же, Ольга Николаевна, только подрос немного - Ну, подрос-то ты порядочно, - усмехнулась Ольга Николаевна. - Только ума не набрался, - добавил Юра Касаткин. Весь класс громко фыркнул. - Ольга Николаевна, Федя Рыбкин не будет больше у нас учиться, - сказал Дима Балакирев. - Я знаю. Он уехал со своими родителями в Москву. - Ольга Николаевна, а Глеб Скамейкин в Крыму был и море видел. - Вот и хорошо. Когда будем сочинение писать, Глеб напишет про море. - Ольга Николаевна, а с него сошла кожа. - С кого? - С Глебки. - А, ну хорошо, хорошо. Об этом поговорим после, а сейчас постройтесь в линейку, скоро в класс идти надо. Мы построились в линейку. Все остальные классы тоже построились. На крыльце школы появился директор Игорь Александрович. Он поздравил нас с началом нового учебного года и пожелал всем ученикам в этом новом учебном году хороших успехов. Потом классные руководители стали разводить учеников по классам. Сначала пошли самые маленькие ученики - первоклассники, за ними второй класс, потом третий, а потом уж мы, а за нами пошли старшие классы. Ольга Николаевна привела нас в класс. Все ребята решили сесть как в прошлом году, поэтому я оказался за партой один, у меня не было пары. Всем казалось, что в этом году нам достался маленький класс, гораздо меньше, чем в прошлом году. - Класс такой же, как в прошлом году, точно таких же размеров, - объяснила Ольга Николаевна. - Все вы за лето выросли, вот вам и кажется, что класс меньше. Это была правда. Я потом нарочно на переменке пошел посмотреть на третий класс. Он был точно такой же, как и четвертый. На первом уроке Ольга Николаевна сказала, что в четвертом классе нам придется работать гораздо больше, чем раньше, - так у нас будет много предметов. Кроме русского языка, арифметики и других предметов, которые были у нас в прошлом году, теперь прибавляются еще география, история и естествознание. Поэтому надо браться за учебу как следует с самого начала года. Мы записали расписание уроков. Потом Ольга Николаевна сказала, что нам надо выбрать старосту класса и его помощника. - Глеба Скамейкина старостой! Глеба Скамейкина! - закричали ребята. - Тише! Шуму-то сколько! Разве вы не знаете, как выбирать? Кто хочет сказать, должен поднять руку. Мы стали выбирать организованно и выбрали старостой Глеба Скамейкина, а помощником - Шуру Маликова. На втором уроке Ольга Николаевна сказала, что вначале мы будем повторять то, что проходили в прошлом году, и она будет проверять, кто что забыл за лето. Она тут же начала проверку, и вот оказалось, что я даже таблицу умножения забыл. То есть не всю, конечно, а только с конца. До семью семь сорок девять я хорошо помнил, а дальше путался. - Эх, Малеев, Малеев! - сказала Ольга Николаевна. - Вот и видно, что ты за лето даже в руки книжку не брал! Это моя фамилия Малеев. Ольга Николаевна, когда сердится, всегда меня по фамилии называет, а когда не сердится, то зовет просто Витя. Я заметил, что в начале года учиться почему-то всегда трудней. Уроки кажутся длинными, будто их кто-то нарочно растягивает. Если б я был главным начальником над школами, я бы сделал как-нибудь так, чтоб занятия начинались не сразу, а постепенно, чтоб ребята понемногу отвыкали гулять и понемногу привыкали к урокам. Например, можно было бы сделать так, чтоб в первую неделю было только по одному уроку, во вторую неделю - по два урока, в третью - по три, и так далее. Или еще можно было бы сделать так, чтоб в первую неделю были одни только легкие уроки, например физкультура, во вторую неделю к физкультуре можно добавить пение, в третью неделю можно добавить русский язык, и так, пока не дойдет до арифметики. Может быть, кто-нибудь подумает, что я ленивый и вообще не люблю учиться, но это неправда. Я очень люблю учиться, но мне трудно начать работать сразу: то гулял, гулял, а тут вдруг стоп машина - давай учись. На третьем уроке у нас была география. Я думал, что география - это какой-нибудь очень трудный предмет, вроде арифметики, но оказалось, что она совсем легкая. География - это наука о Земле, на которой мы все живем; про то, какие на Земле горы и реки, какие моря и океаны. Раньше я думал, что Земля наша плоская, как будто блин, но Ольга Николаевна сказала, что Земля вовсе не плоская, а круглая, как шар. Я уже и раньше слыхал об этом, но думал, что это, может быть, сказки или какие-нибудь выдумки. Но теперь уже точно известно, что это не сказки. Наука установила, что Земля наша - это огромнейший-преогромнейший шар, а на этом шаре вокруг живут люди. Оказывается, что Земля притягивает к себе всех людей и зверей и все, что на ней находится, поэтому люди, которые живут внизу, никуда не падают. И вот еще что интересно: те люди, которые живут внизу, ходят вверх ногами, то есть вниз головой, только они сами этого не замечают и воображают, что ходят правильно. Если они опустят голову вниз и посмотрят себе под ноги, то увидят землю, на которой стоят, а если задерут голову кверху, то увидят над собой небо. Вот поэтому им и кажется, что они ходят правильно. На географии мы немножечко развеселились, а на последнем уроке случилось интересное происшествие. Уже прозвонил звонок, и в класс пришла Ольга Николаевна, как вдруг отворилась дверь, и на пороге появился совсем незнакомый ученик. Он постоял нерешительно возле двери, потом поклонился Ольге Николаевне и сказал: - Здравствуйте! - Здравствуйте, - ответила Ольга Николаевна. - Что ты хочешь сказать? - Ничего. - Зачем же ты пришел, если ничего не хочешь сказать? - Так просто. - Что-то я не пойму тебя! - Я учиться пришел. Здесь ведь четвертый класс? - Здесь. - Вот мне и надо в четвертый. - Так ты новичок, должно быть? - Новичок. Ольга Николаевна заглянула в журнал: - Твоя фамилия Шишкин? - Шишкин, а зовут Костя. - Почему же ты, Костя Шишкин, так поздно пришел? Разве ты не знаешь, что в школу надо с утра являться? - Я и явился с утра. Я только на первый урок опоздал. - На первый урок? А теперь уже четвертый. Где же ты пропадал два урока? - Я был там... в пятом классе. - Чего же ты в пятый класс попал? - Я пришел в школу, слышу - звонок, ребята гурьбой бегут в класс... Ну, и я за ними, вот и попал в пятый класс. На перемене ребята спрашивают: "Ты новичок?" Я говорю: "Новичок". Они ничего не сказали мне, и я только на следующем уроке разобрался, что не в свой класс попал. Вот. - Вот садись на место и не попадай больше в чужой класс, - сказала Ольга Николаевна. Шишкин подошел к моей парте и сел рядом со мной, потому что я сидел один и место было свободно. Весь урок ребята оглядывались на него и потихоньку посмеивались. Но Шишкин не обращал на это внимания и делал вид, будто с ним ничего смешного не произошло. Нижняя губа у него немного выпячивалась вперед, а нос как-то сам собой задирался кверху. От этого у него получался какой-то презрительный вид, будто он чем-то гордился. После уроков ребята обступили его со всех сторон. - Как же ты попал в пятый класс? Неужели учительница не проверяла ребят? - спросил Слава Ведерников. - Может быть, и проверяла на первом уроке, а я ведь пришел на второй урок. - Почему же она не заметила, что на втором уроке появился новый ученик? - А на втором уроке уже другой учитель был, - ответил Шишкин. - Там ведь не так, как в четвертом классе. Там на каждом уроке другой учитель, и, пока учителя не знают ребят, получается путаница. - Это только с тобой получилась путаница, а вообще никакой путаницы не бывает, - сказал Глеб Скамейкин. - Каждый должен знать, в какой ему класс надо. - А если я новичок? - говорит Шишкин. - Новичок, так не надо опаздывать. И потом, разве у тебя языка нету. Мог спросить. - Когда же спрашивать? Вижу - ребята бегут, ну и я за ними. - Ты так и в десятый класс мог попасть! - Нет, в десятый я не попал бы. Это я сразу бы догадался: там ребята большие, - улыбнулся Шишкин. Я взял свои книжки и пошел домой. В коридоре меня встретила Ольга Николаевна - Ну, Витя, как ты думаешь учиться в этом году? - спросила она. - Пора тебе, дружочек, браться за дело как следует. Тебе нужно приналечь на арифметику, она у тебя с прошлого года хромает. А таблицы умножения стыдно не знать. Ведь ее во втором классе проходят. - Да я ведь знаю, Ольга Николаевна. Я только с конца немножко забыл! - Таблицу всю от начала до конца надо хорошо знать. Без этого нельзя в четвертом классе учиться. К завтрашнему дню выучи, я проверю. Глава 2Все девчонки воображают, что они очень умные. Не знаю, отчего у них такое большое воображение! Моя младшая сестра Лика перешла в третий класс и теперь думает, что меня можно совсем не слушаться, будто я ей вовсе не старший брат и у меня нет никакого авторитета. Сколько раз я говорил ей, чтоб она не садилась за уроки сразу, как только придет из школы. Это ведь очень вредно! Пока учишься в школе, мозг в голове устает и ему надо сначала дать отдохнуть часа два, полтора, а потом уже можно садиться за уроки. Но Лике хоть говори, хоть нет, она ничего слушать не хочет. Вот и теперь: пришел я домой, а она тоже уже вернулась из школы, разложила на столе книжки и занимается. Я говорю: - Что же ты, голубушка, делаешь? Разве ты не знаешь, что после школы надо мозгу давать отдых? - Это, - говорит, - я знаю, только мне так удобней. Я сделаю уроки сразу, а потом свободна: хочу - гуляю, хочу - что хочу делаю. - Экая, - говорю, - ты бестолковая! Мало я тебе в прошлом году твердил! Что я могу сделать, если ты своего старшего брата не хочешь слушать? Вот вырастет из тебя тупица, тогда узнаешь! - А что я могу сделать? - сказала она. - Я ни минуточки не могу посидеть спокойно, пока дела не сделаю. - Будто потом нельзя сделать! - ответил я. - Выдержку надо иметь. - Нет, уж лучше я сначала сделаю и буду спокойна. Ведь уроки у нас легкие. Не то, что у вас, в четвертом классе. - Да, - говорю, - у нас не то, что у вас. Вот перейдешь в четвертый класс, тогда узнаешь, где раки зимуют. - А что тебе сегодня задано? - спросила она. - Это не твоего ума дело, - ответил я. - Ты все равно ничего не поймешь, так что и рассказывать не стоит. Не мог же я сказать ей, что мне задано повторять таблицу умножения! Ее ведь во втором классе проходят. Я решил с самого начала взяться за учебу как следует и сразу засел повторять таблицу умножения. Конечно, я повторял ее про себя, чтоб Лика не слышала, но она скоро окончила свои уроки и убежала играть с подругами. Тогда я принялся учить таблицу как следует, вслух, и выучил ее так, что меня хоть разбуди ночью и спроси, сколько будет семью семь или восемью девять, я без запинки отвечу. Зато на другой день Ольга Николаевна вызвала меня и проверила, как я выучил таблицу умножения. - Вот видишь, - сказала она, - когда ты хочешь, то можешь учиться как следует! Я ведь знаю, что у тебя способности есть. Все было бы хорошо, если б Ольга Николаевна спросила меня только таблицу, но ей еще захотелось, чтоб я задачу на доске решил. Этим она, конечно, все дело испортила. Я вышел к доске, и Ольга Николаевна продиктовала задачу про каких-то плотников, которые строили дом. Я записал условие задачи на доске мелом и стал думать. Но это, конечно, только так говорится, что я стал думать. Задача попалась такая трудная, что я все равно не решил бы ее. Я только нарочно наморщил лоб, чтоб Ольга Николаевна видела, будто я думаю, а сам стал украдкой поглядывать на ребят, чтоб они подсказали мне. Но подсказывать тому, кто стоит у доски, очень трудно, и все ребята молчали. - Ну, как ты станешь решать задачу? - спросила Ольга Николаевна. - Какой будет первый вопрос? Я только сильнее наморщил лоб и, повернувшись вполоборота к ребятам, изо всех сил заморгал одним глазом. Ребята сообразили, что мое дело плохо, и стали подсказывать. - Тише, ребята, не подсказывайте! Я сама помогу ему, если надо, - сказала Ольга Николаевна. Она стала объяснять мне задачу и сказала, как сделать первый вопрос. Я хотя ничего не понял, но все-таки решил на доске первый вопрос. - Правильно, - сказала Ольга Николаевна. - Теперь какой будет второй вопрос? Я снова задумался и замигал глазом ребятам. Ребята опять стали подсказывать. - Тише! Мне ведь все слышно, а вы только ему мешаете! - сказала Ольга Николаевна и принялась объяснять мне второй вопрос. Таким образом, постепенно, с помощью Ольги Николаевны и с подсказкой ребят, я решил наконец задачу. - Теперь ты понял, как нужно решать такие задачи? - спросила Ольга Николаевна. - Понял, - ответил я. На самом деле я, конечно, совсем ничего не понял, но мне стыдно было признаться, что я такой бестолковый, к тому же я боялся, что Ольга Николаевна поставит мне плохую отметку, если я скажу, что не понял. Я сел на место, списал задачу в тетрадь и решил еще дома подумать над ней как следует. После урока говорю ребятам: - Что же вы подсказываете так, что Ольга Николаевна все слышит? Орут на весь класс! Разве так подсказывают? - Как же тут подскажешь, когда ты возле доски стоишь! - говорит Вася Ерохин. - Вот если б тебя с места вызвали... - "С места, с места"! Потихоньку надо. - Я и подсказывал тебе сначала потихоньку, а ты стоишь и ничего не слышишь. - Так ты, наверно, себе под нос шептал, - говорю я. - Ну вот! Тебе и громко нехорошо и тихо нехорошо! Не разберешь, как тебе надо! - Совсем никак не надо, - сказал Ваня Пахомов. - Самому надо соображать, а не слушать подсказку. - Зачем же мне свою голову утруждать, если я все равно ничего в этих задачах не понимаю? - говорю я. - Оттого и не понимаешь, что не хочешь соображать, - сказал Глеб Скамейкин. - Надеешься на подсказку, а сам не учишься. Я лично никому больше подсказывать не буду. Надо, чтоб был порядок в классе, а от этого один вред. - Найдутся и без тебя, подскажут, - говорю я. - А я все равно буду бороться с подсказкой, - говорит Глеб. - Ну, не больно-то задавайся! - ответил я. - Почему "задавайся"? Я староста класса! Я добьюсь, чтоб подсказки не было. - И нечего, - говорю, - воображать, если тебя старостой выбрали! Сегодня ты староста, а завтра я староста. - Ну вот, когда тебя выберут, а пока еще не выбрали. Тут и другие ребята вмешались и стали спорить, нужно подсказывать или нет. Но мы так ни до чего и не доспорились. Прибежал Дима Балакирев. Он узнал, что летом на пустыре позади школы старшие ребята устроили футбольное поле. Мы решили прийти после обеда и сыграть в футбол. После обеда мы собрались на футбольном поле, разбились на две команды, чтоб играть по всем правилам, но тут в нашей команде произошел спор, кому быть вратарем. Никто не хотел стоять в воротах. Каждому хотелось бегать по всему полю и забивать голы. Все говорили, чтоб вратарем был я, но мне хотелось быть центром нападения или хотя бы полузащитником. На мое счастье, Шишкин согласился сделаться вратарем. Он сбросил с себя куртку, стал в воротах, и игра началась. Сначала перевес оказался на стороне противников. Они все время атаковали наши ворота. Вся наша команда смешалась в кучу. Мы без толку носились по полю и только мешали друг другу. На наше счастье, Шишкин оказался замечательным вратарем. Он прыгал, как кошка или какая-нибудь пантера, и не пропустил в наши ворота ни одного мяча. Наконец нам удалось завладеть мячом, и мы погнали его к воротам противника. Кто-то из наших пробил по воротам, и счет оказался 1: 0 в нашу пользу. Мы обрадовались и с новыми силами начали нажимать на вражеские ворота. Скоро нам удалось забить еще гол, и счет оказался 2: 0 в нашу пользу. Тут игра почему-то снова перешла на нашу половину поля. Нас опять стали теснить, и мы никак не могли отогнать мяч от наших ворот. Тогда Шишкин схватил мяч руками и помчался с ним прямо к воротам противника. Там он положил мяч на землю и уже хотел забить гол, но тут Игорь Грачев ловко отыграл у него мяч, передал его Славе Ведерникову, Слава Ведерников - Ване Пахомову, и не успели мы оглянуться, как мяч уже был в наших воротах. Счет стал 2: 1. Шишкин со всех ног побежал на свое место, но, пока он бежал, нам снова забили гол, и счет стал 2: 2. Мы принялись ругать на все лады Шишкина за то, что он оставил свои ворота, а он оправдывался и говорил, что теперь будет играть по всем правилам. Но из этих обещаний ничего не вышло. Он то и дело выскакивал из ворот, и как раз в это время нам забивали голы. Игра продолжалась до позднего вечера. Мы забили шестнадцать голов, а нам забили двадцать один. Нам хотелось еще поиграть, но темнота наступила такая, что мяча не стало видно, и пришлось разойтись по домам. По дороге все только и говорили, что мы проиграли из-за Шишкина, потому что он все время выскакивал из ворот. - Ты, Шишкин, замечательный вратарь, - сказал Юра Касаткин. - Если бы ты исправно стоял в воротах, наша команда была бы непобедимой. - Не могу я стоять спокойно, - ответил Шишкин. - Я люблю играть в баскетбол, потому что там можно каждому бегать по всему полю и никакого вратаря не полагается и к тому же все могут хватать мяч руками. Вот давайте организуем баскетбольную команду. Шишкин начал рассказывать о том, как нужно играть в баскетбол, и, по его словам, эта игра была не хуже футбола. - Надо поговорить с нашим преподавателем физкультуры, - сказал Юра. Может быть, он поможет нам оборудовать площадку для баскетбола. Когда мы подошли к скверу, где нужно было поворачивать на нашу улицу, Шишкин вдруг остановился и закричал: - Батюшки! Я ведь свою куртку на футбольном поле забыл! Он повернулся и бросился бегом назад. Удивительный это был человек! Вечно с ним случались какие-нибудь недоразумения. Бывают же такие люди на свете! Домой я вернулся в девятом часу. Мама стала бранить меня за то, что я задержался так поздно, но я сказал, что еще не поздно, потому что теперь уже осень, а осенью всегда темнеет раньше, чем летом, и если бы это было летом, то никому не показалось бы, что уже поздно, потому что летом дни гораздо длиннее, и в это время было бы еще светло, и всем казалось бы, что еще рано. Мама сказала, что у меня вечно какие-нибудь отговорки, и велела делать уроки. Я, конечно, засел за уроки. То есть я засел за уроки не сразу, так как я очень устал на футболе и мне хотелось немножечко отдохнуть. - Чего же ты не делаешь уроки? - спросила Лика. - Ведь твой мозг, наверно, давно отдохнул. - Я сам знаю, сколько нужно моему мозгу отдыхать! - ответил я. Теперь я уже не мог тут же сесть за уроки, чтоб Лика не вообразила, будто это она меня заставила заниматься. Поэтому я решил еще немножечко отдохнуть и стал рассказывать про Шишкина, какой он растяпа и как он забыл на футбольном поле свою куртку. Скоро пришел с работы папа и стал рассказывать, что их завод получил заказ на изготовление новых машин для Куйбышевского гидроузла, и я снова не мог делать уроки, потому что мне интересно было послушать. Мой папа работает на сталелитейном заводе модельщиком. Он делает модели. Что такое модель, наверно, никто не знает, а я знаю. Чтоб отлить какую-нибудь деталь для машины из стали, всегда нужно сделать сначала такую же деталь из дерева, и вот такая деревянная деталь называется моделью. Для чего нужна модель? А вот для чего: модель возьмут, поставят в опоку, то есть в такой вроде железный ящик, только бездна, потом насыплют в опоку земли, и, когда модель вынут, в земле получается углубление по форме модели. В это углубление заливают расплавленный металл, и когда металл застынет, то получится деталь, точно такая же по форме, как была модель. Когда на завод приходит заказ на новые детали, инженеры чертят чертежи, а модельщики делают по этим чертежам модели. Конечно, модельщик должен быть очень умным, потому что он по простому чертежу обязан понять, какую нужно делать модель, а если он сделает модель плохо, то по ней нельзя будет отливать детали. Мой папа очень хороший модельщик. Он даже придумал электрический лобзик, чтоб выпиливать из дерева разные мелкие части. А теперь он изобретает шлифовальный прибор для шлифовки деревянных моделей. Раньше шлифовали модели вручную, а когда папа сделает такой прибор, все модельщики будут шлифовать модели этим прибором. Когда папа приходит с работы, он всегда сначала отдохнет немного, а потом садится за чертежи для своего прибора или читает книжки, чтоб узнать, как что нужно сделать, потому что это не такая простая вещь - самому придумывать шлифовальный прибор. Папа поужинал и засел за свои чертежи, а я засел делать уроки. Сначала я выучил географию, потому что она самая легкая. После географии я взялся за русский язык. По русскому языку нужно было списать упражнение и подчеркнуть о словах корень, приставку и окончание. Корень - одной чертой, приставку двумя, а окончание - тремя. Потом я выучил английский язык и взялся за арифметику. На дом была задана такая скверная задача, что я никак не мог догадаться, как ее решить. Я сидел целый час, пялил глаза в задачник и изо всех сил напрягал мозг, но ничего у меня не выходило. Вдобавок мне страшно захотелось спать. В глазах у меня щипало, будто мне кто-нибудь в них песку насыпал. - Довольно тебе сидеть, - сказала мама, - пора спать ложиться. У тебя глаза уже сами собой закрываются, а ты все сидишь! - Что же я, с несделанной задачей завтра в школу приду? - скачал я. - Днем надо заниматься, - ответила мама. - Нечего приучаться по ночам сидеть! От таких занятий никакого толку не будет. Ты все равно уже ничего не соображаешь. - Вот и пусть сидит, - сказал папа. - Будет знать в другой раз, как уроки на ночь откладывать. И вот я сидел и перечитывал задачу до тех пор, пока буквы в задачнике не стали кивать, и кланяться, и прятаться друг за дружку, словно играли в жмурки. Я протер глаза, снова стал перечитывать задачу, но буквы не успокоились, а даже почему-то стали подпрыгивать, будто затеяли игру в чехарду. - Ну, что там у тебя не получается? - спросила мама. - Да вот, - говорю, - задача попалась какая-то скверная. - Скверных задач не бывает. Это ученики бывают скверные. Мама прочитала задачу и принялась объяснять, но я почему-то ничего не мог понять. - Неужели вам в школе не объясняли, как делать такие задачи? - спросил папа. - Нет, - говорю, - не объясняли. - Удивительно! Когда я учился, нам учительница всегда объясняла сначала в классе, а потом задавала на дом. - Так то, - говорю, - когда ты учился, а нам Ольга Николаевна ничего не объясняет. Все только спрашивает и спрашивает. - Не понимаю, как это вас учат! - Вот так. - говорю, - и учат. - А что вам рассказывала Ольга Николаевна в классе? - Ничего не рассказывала. Мы решали на доске задачу. - Ну-ка, покажи, какую задачу. Я показал задачу, которую списал в тетрадь. - Ну вот, а ты тут еще на учительницу наговариваешь! - воскликнул пала. Это ведь такая же задача, как на дом задана! Значит, учительница объясняла, как решать такие задачи. - Где же, - говорю, - такая? Там про плотников, которые строили дом, а здесь про каких-то жестянщиков, которые делали ведра. - Эх, ты! - говорит папа. - В той задаче нужно было узнать, во сколько дней двадцать пять плотников построят восемь домов, а в этой нужно узнать, во сколько шесть жестянщиков сделают тридцать шесть ведер. Обе задачи решаются одинаково. Папа принялся объяснять, как нужно сделать задачу, но у меня уже все в голове спуталось, и я совсем ничего не понимал. - Экий ты бестолковый! - рассердился наконец папа. - Ну разве можно таким бестолковым быть! Мой папа совсем не умеет объяснять задачи. Мама говорит, что у него нет никаких педагогических способностей, то есть он не годится в учителя. Первые полчаса он объясняет спокойно, а потом начинает нервничать, а как только он начинает нервничать, я совсем перестаю соображать и сижу на стуле, как деревянный чурбан. - Но что же тут непонятного? - говорит папа. - Кажется, все понятно. Когда папа видит, что на словах никак не может объяснить, он берет лист бумаги и начинает писать. - Вот, - сказал он. - Ведь это все просто. Смотри, какой будет первый вопрос. Он записал вопрос на бумажке и сделал решение. - Это понятно тебе? По правде сказать, мне совсем ничего не было понятно, но я до смерти уже хотел спать и поэтому сказал: - Понятно. - Ну вот, наконец-то! - обрадовался папа - Думать надо как следует, тогда все будет попятно. Он решил на бумажке второй вопрос: - Понятно? - Понятно, - говорю я. - Ты скажи, если непонятно, я еще объясню. - Нет, понятно, понятно. Наконец он сделал последний вопрос. Я списал задачу начисто в тетрадку и спрятал в сумку. - Кончил дело - гуляй смело, - сказала Лика. - Ладно, я с тобой завтра поговорю! - проворчал я и пошел спать. Глава 3За лето нашу школу отремонтировали. Стены в классах за ново побелили, и были они такие чистенькие, свежие, без единого пятнышка, просто любо посмотреть. Все было как новенькое. Приятно все-таки заниматься в таком классе! И светлей кажется, и привольней, и даже, как бы это сказать, на душе веселей. И вот на следующий день, когда я пришел в класс, то увидел, что на стене рядом с доской нарисован углем морячок. Он был в полосатой тельняшке, брюки клеш развевались по ветру, на голове - бескозырка, во рту - трубка, и дым из нее кольцами поднимался кверху, как из пароходной трубы. У морячка был такой залихватский вид, что на него нельзя было без смеха смотреть. - Это Игорь Грачев нарисовал, - сообщил мне Вася Ерохин. - Только, чур, не выдавать! - Зачем же мне выдавать? - говорю я. Ребята сидели за партами, любовались морячком, посмеивались и отпускали разные шуточки: - Морячок с нами будет учиться! Вот здорово! Перед самым звонком прибежал в класс Шишкин. - Видел морячка? - говорю я и показываю на стену. Он взглянул на него. - Это Игорь Грачев нарисовал, - сказал я. - Только не выдавать. - Ну ладно, сам знаю! Ты по русскому упражнение сделал? - Конечно, сделал, - ответил я. - Что же я, с несделанными уроками буду в класс приходить? - А я, понимаешь, не сделал. Не успел, понимаешь. Дай списать. - Когда же ты будешь списывать? - говорю я. - Скоро урок начнется. - Ничего. Я во время урока спишу. Я дал ему тетрадку по русскому языку, и он начал списывать. - Послушай, - говорит. - А зачем ты в слове "светлячок" приставку одной чертой подчеркнул? Корень одной чертой надо подчеркивать. - Много ты понимаешь! - говорю я. - Это и есть корень! - Что ты! "Свет" - корень? Разве корень бывает впереди слова? Где-тогда, по-твоему, приставка? - А приставки нет в этом слове. - Разве так бывает, чтобы приставки не было? - Конечно, бывает. - То-то я ломал вчера голову: приставка есть, корень есть, а окончания не получается. - Эх, ты! - говорю п. - Мы ведь это еще в третьем классе проходили. - Да я уж не помню. Значит, у тебя тут все правильно? Я так и спишу. Я хотел рассказать ему, что такое корень, приставка и окончание, но тут прозвонил звонок и в класс вошла Ольга Николаевна. Она сразу увидела на стене морячка, и лицо у нее сделалось строгое. - Это что еще за художества? - спросила она и обвела весь класс взглядом. - Кто это нарисовал на стене? Все ребята молчали. - Тот, кто испортил стену, должен встать и признаться, - сказала Ольга Николаевна. Все сидели молча. Никто не вставал и не признавался. Брови у Ольги Николаевны нахмурились. - Разве вы не знаете, что класс надо в чистоте держать? Что будет, если каждый станет рисовать на стенах? Самим ведь неприятно в грязи сидеть. Или, может быть, вам приятно? - Нет, нет! - раздалось несколько нерешительных голосов. - Кто же это сделал? Все молчали. - Глеб Скамейкин, ты староста класса и должен знать, кто это сделал. - Я не знаю, Ольга Николаевна. Когда я пришел, морячок уже был на стене. - Удивительно! - сказала Ольга Николаевна. - Кто-нибудь да нарисовал же его. Вчера стена была чистая, я последней уходила из класса. Кто сегодня пришел в класс первым? Никто из ребят не признавался. Каждый говорил, что он пришел, когда в классе было уже много ребят. Пока шел разговор об этом, Шишкин старательно списывал упражнение в свою тетрадь. Кончил он тем, что посадил в моей тетради кляксу и отдал тетрадь мне. - Что же это такое? - говорю я. - Брал тетрадь без кляксы, а отдаешь с кляксой! - Я ведь не нарочно посадил кляксу. - Какое мне дело, нарочно или не нарочно! Зачем мне в тетради клякса? - Как же я отдам тебе тетрадь без кляксы, когда уже есть клякса? В другой раз будет без кляксы. - В какой, - говорю, - другой раз? - Ну, в другой раз, когда буду списывать. - Так ты что, - говорю, - каждый раз у меня собираешься списывать? - Зачем каждый раз? Иногда только. На этом разговор кончился, потому что как раз в это время Ольга Николаевна вызвала Шишкина к доске и велела решать задачу про маляров, которые красили в школе стены, и нужно было узнать, сколько школа израсходовала денег на окраску всех классов и коридоров. "Ну, - думаю, - пропал бедный Шишкин! На доске задачу решать - это тебе не с чужой тетрадки списывать!" К моему удивлению, Шишкин очень хорошо справился с задачей. Правда, решал он ее долго, до конца урока, потому что задача была длинная и довольно трудная. Мы все, конечно, догадались, что Ольга Николаевна нарочно задала нам такую задачу, и чувствовали, что на этом дело не кончится. На последнем уроке к нам в класс пришел директор школы Игорь Александрович. С виду Игорь Александрович совсем не сердитый. Лицо у него всегда спокойное, голос тихий и даже какой-то добрый, но я лично всегда побаиваюсь Игоря Александровича, потому что он очень большой. Ростом он с моего папу, только еще повыше, пиджак у него широкий, просторный, застегивается на три пуговицы, а на носу очки. Я думал, что Игорь Александрович раскричится па нас, но он спокойно рассказал нам, сколько государство тратит денег на обучение каждого ученика и как важно хорошо учиться и беречь школьное имущество и самоё школу. Он сказал, что тот, кто портит школьное имущество и стены, наносит ущерб народу, потому что все средства на школы дает народ. Под конец Игорь Александрович сказал: - Тот, кто нарисовал на стенке, наверно, не хотел нанести ущерб школе. Если он чистосердечно признается, то докажет, что он человек честный и сделал это не подумавши. На меня очень подействовало все, что сказал Игорь Александрович, и я думал, что Игорь Грачев тут же встанет и признается, что это сделал он, но Игорю, видно, вовсе не хотелось доказывать, что он честный человек, и он молча сидел за своей партой. Тогда Игорь Александрович сказал, что тому, кто разрисовал стену, наверно, стыдно признаться сейчас, но пусть он подумает над своим поступком, а потом наберется смелости и придет к нему в кабинет. После уроков председатель совета нашего пионеротряда Толя Дёжкин подошел к Грачеву и сказал: - Эх, ты! Кто тебя просил стену портить? Видишь, что вышло! Игорь развел руками: - Да я что? Я разве хотел? - Зачем же нарисовал? - Сам не знаю. Взял и нарисовал не подумавши. - "Не подумавши"! Из-за тебя пятно на всем классе. - Почему на всем классе? - Потому что на каждого могут подумать. - А может, это кто-нибудь из другого класса к нам забежал и нарисовал. - Смотри, чтоб этого больше не было, - сказал Толя. - Ладно, ребята, я больше не буду, я ведь так только - хотел попробовать, - оправдывался Игорь. Он взял тряпку и принялся стирать морячка со стены, но от этого получилось только хуже. Морячок все-таки был виден, а вокруг него образовалось большущее грязное пятно. Тогда ребята отняли у Игоря тряпку и не позволили больше размазывать грязь по стене. После школы мы снова пошли играть в футбол и играли опять до темноты, а когда пошли домой, Шишкин затащил меня к себе. Оказалось, что он живет на той же улице, что и я, в небольшом деревянном двухэтажном домике, совсем недалеко от нас. На нашей улице псе дома большие, четырехэтажные и пятиэтажные, как наш. Я давно уже думал: что это за люди, которые живут в таком маленьком деревянном доме? А вот теперь, оказывается, здесь жил как раз Шишкин. Мне не хотелось идти к нему, потому что уже было поздно, по он сказал: - Понимаешь, меня дома станут ругать за то, что я так долго играл, а если ты придешь, меня не так будут ругать. - Меня ведь тоже будут ругать, - говорю я. - Ничего. Если хочешь, зайдем сначала ко мне, а потом вместе зайдем к тебе, вот и тебя не будут ругать и меня тоже. - Ну хорошо, - согласился я. Мы вошли в парадное, поднялись по скрипучей деревянной лестнице с щербатыми перилами, и Шишкин постучал в дверь, обитую черной клеенкой, из-под которой в некоторых местах виднелись клочья рыжего войлока. - Что же это такое, Костя! Где ты пропадаешь так поздно? - спросила его мать, открывая нам дверь. - Вот познакомься, мама, это мой школьный товарищ, Малеев. Мы с ним за одной партой сидим. - Ну заходите, заходите, - сказала мать уже не таким строгим голосом. Мы вошли в коридор. - Батюшки! Где же вы извозились так? Вы только на себя посмотрите! Я посмотрел на Шишкина. Лицо у него было все красное. По щекам и по лбу шли какие-то грязные разводы. Кончик носа был черный. Наверно, и я был не лучше, потому что мне попало мячом в лицо. Шишкин толкнул меня локтем: - Пойдем умоемся, а то тебе достанется, если ты в таком виде домой явишься. Мы вошли в комнату, и он познакомил меня со своей тетей: - Тетя Зина, вот это мой школьный товарищ, Малеев. Мы в одном классе учимся. Тетя Зина была совсем молодая, и я сначала даже принял ее за старшую сестру Шишкина, но она оказалась не сестра вовсе, а тетя. Она смотрела на меня с усмешкой. Наверно, я очень смешной был, потому что грязный. Шишкин толкнул меня в бок. Мы пошли к умывальнику и принялись умываться. - Ты зверей любишь? - спрашивал меня Шишкин, пока я намыливал лицо мылом. - Смотря каких, - говорю я. - Если таких, как тигры или крокодилы, то не люблю. Они кусаются. - Да я не про таких зверей спрашиваю. Мышей любишь? - Мышей, - говорю, - тоже не люблю. Они портят вещи: грызут все, что ни попадется. - И ничего они не грызут. Что ты выдумываешь? - Как - не грызут? Один раз они у меня даже книжку на полке изгрызли. - Так ты, наверно, не кормил их? - Вот еще! Стану я мышей кормить! - А как же! Я каждый день их кормлю. Даже дом им выстроил. - С ума, - говорю, - сошел! Кто же мышам дома строит? - Надо же им где-нибудь жить. Вот пойдем посмотрим мышиный дом. Мы кончили умываться и пошли на кухню. Там под столом стоял домик, склеенный из пустых спичечных коробков, со множеством окон и дверей. Какие-то маленькие белые зверушки то и дело вылезали из окон и дверей, ловко карабкались по стенам и снова залезали обратно в домик. На крыше домика была труба, а из трубы выглядывала точно такая же белая зверушка. Я удивился. - Что это за зверушки? - спрашиваю. - Ну, мыши. - Так мыши ведь серые, а эти какие-то белые. - Ну, это и есть белые мыши. Что ты, никогда белых мышей не видел? Шишкин поймал мышонка и дал мне подержать. Мышонок был белый-пребелый, как молоко, только хвост у него был длинный и розовый, как будто облезлый. Он спокойно сидел у меня на ладони и шевелил своим розовым носиком, как будто нюхал, чем пахнет воздух, а глаза у него были красные, точно коралловые бусинки. - У нас в доме белые мыши не водятся, у нас только серые, - сказал я. - Да они ведь в домах не водятся, - засмеялся Шишкин. - Их покупать надо. Я купил в зоомагазине четыре штуки, а теперь видишь, сколько их расплодилось. Хочешь, подарю тебе парочку? - А чем их кормить? - Да они всё едят. Крупой можно, хлебом, молоком. - Ну ладно, - согласился я. Шишкин разыскал где-то картонную коробочку, посадил в нее двух мышей и сунул коробку в карман. - Я их сам понесу, а то ты, по неопытности, раздавишь, - сказал он. Мы стали натягивать куртки, чтоб идти ко мне. - Куда это ты снова собираешься? - спросила Костю мама. - Я сейчас вернусь, только на минутку зайду к Вите, я обещал ему. Мы вышли на улицу и через минуту уже были у меня. Мама увидела, что я не один пришел, и не стала бранить меня за то, что я поздно вернулся. - Это мой школьный товарищ, Костя, - сказал я ей. - Ты новичок, Костя? - спросила мама. - Да, я только в этом году поступил. - А до этого где учился? - В Нальчике. Мы жили там, а потом тетя Зина окончила десятилетку и захотела поступить в театральное училище, тогда мы переехали сюда, потому что в Нальчике театрального училища нет. - А где тебе больше нравится: здесь или в Нальчике? - В Нальчике лучше, а здесь тоже хорошо. И еще мы жили в Краснозаводске, там тоже было хорошо. - Значит, у тебя хороший характер, раз тебе везде хорошо. - Нет, у меня плохой характер. Мама говорит, что я слабохарактерный и ничего не добьюсь в жизни. - Почему же мама так говорит? - Потому что я никогда вовремя уроков не делаю. - Значит, ты такой, как наш Витя. Он тоже не любит делать вовремя уроки. Вам надо взяться вместе и переделать свой характер. В это время пришла Лика, и я сказал: - А это вот, познакомься, моя сестра Лика. - Здравствуйте! - сказал Шишкин. - Здравствуйте! - ответила Лика и стала разглядывать его, будто он был не простой мальчишка, а какая-нибудь картина на выставке. - А у меня сестры нет, - сказал Шишкин. - И брата у меня нет. Никого у меня нет, я совсем одинокий. - А вы хотели бы, чтоб у вас была сестра или брат? - спросила Лика. - Хотел бы. Я делал бы для них игрушки, дарил бы им зверей, заботился бы о них. Мама говорит, что я беззаботный. А почему я беззаботный? Потому что мне не о ком заботиться. - А вы о маме заботьтесь. - Как же о ней заботиться? Она как уедет на работу, так ее ждешь, ждешь вечером придет, а потом вдруг и вечером уедет. - А кем ваша мама работает? - Моя мама шофер, на автомобиле ездит. - Ну, вы о себе заботьтесь, вашей маме было бы легче. - Это я знаю, - ответил Шишкин. - А вы свою куртку нашли? - спросила Лика. - Какую куртку? Ах, да! Нашел, конечно, нашел. Она так и лежала на футбольном поле, где я оставил. - Вы так когда-нибудь простудитесь, - сказала Лика. - Нет, что вы! - Конечно, простудитесь. Забудете зимой где-нибудь шапку или пальто. - Нет, пальто я не забуду... Вы мышей любите? - Мышей... м-м-м, - замялась Лика. - Хотите, подарю вам парочку? - Нет, что вы! - Они очень хорошие, - сказал Шишкин и вынул из кармана коробку с белыми мышами. - Ой, какие хорошенькие! - завизжала Лика. - Что ж ты ей моих мышей даришь? - испугался я. - Сначала подарил мне, а теперь ей! - Да я ей только показываю этих, а подарю других, у меня ведь еще есть, сказал Шишкин. - Или, если хочешь, подарю ей этих, а тебе других подарю. - Нет, нет, - сказала Лика, - пусть эти Витины будут. - Ну хорошо, я вам завтра других принесу, а этих вы только посмотрите. Лика протянула руки к мышам: - А они не кусаются? - Что вы! Совсем ручные. Когда Шишкин ушел, мы с Ликой взяли коробку из-под печенья, прорезали в ней окна и дверцы и посадили в нее мышей. Мышки выглядывали из окон, и на них было очень интересно смотреть. За уроки я опять принялся поздно. По своему обыкновению, я сделал сначала то, что было полегче, а после всего принялся делать задачу по арифметике. Задача опять оказалась трудная. Поэтому я закрыл задачник, сложил все книжки в сумку и решил на другой день списать задачу у кого-нибудь из товарищей. Если бы я стал решать задачу сам, то мама увидела бы, что я до сих пор не сделал уроки, и стала бы упрекать меня, что я откладываю уроки на ночь, папа взялся бы объяснять мне задачу, а зачем мне отрывать его от работы! Пусть лучше чертит чертежи для своего шлифовального прибора или обдумывает, как лучше сделать какую-нибудь модель. Для него ведь все это очень важно. Пока я делал уроки, Лика положила в мышиный домик ваты, чтобы мышки могли устроить себе гнездышко, насыпала им крупы, накрошила хлеба и поставила маленькое блюдечко с молоком. Если заглянуть в окошечко, можно видеть, как мышки сидят в домике и жуют крупу. Иногда какая-нибудь мышка садилась па задние лапки, а передними начинала умываться. Вот умора! Она так быстро терла лапками свою рожицу. что нельзя было без смеха смотреть. Лика все время сидела перед домиком, заглядывала в окно и смеялась. - Какой у тебя хороший товарищ, Витя! - сказала она, когда я подошел посмотреть. - Это Костя-то? - говорю я. - Ну да. - Чем же он такой хороший? - Вежливый. Так хорошо разговаривает. Даже со мной поговорил. - Отчего же ему не поговорить с тобой? - Ну, я ведь девчонка. - Что ж, если девчонка, так и разговаривать с ней нельзя? - А другие ребята не разговаривают. Гордятся, наверно. Ты с ним дружи. Я хотел ей сказать, что Шишкин не такой уж хороший, что он уроки списывает и мне в тетради даже посадил кляксу, но я почему-то сказал: - Будто я сам не знаю, что он хороший! У нас в классе все ребята хорошие. Глава 4Прошло дня три, или четыре, или, может быть, пять, сейчас уже не помню точно, и вот один раз на уроке наш редактор Сережа Букатин сказал: - Ольга Николаевна, у нас в редколлегии никто не умеет хорошо рисовать. В прошлом году всегда рисовал Федя Рыбкин, а теперь совсем некому, и стенгазета получается неинтересная. Надо нам выбрать художника. - Художником надо выбирать того, кто умеет хорошо рисовать, - сказала Ольга Николаевна. - Давайте сделаем так: пусть каждый принесет завтра свои рисунки. Вот мы и выберем, кто лучше рисует. - А у кого нет рисунков? - спросили ребята. - Ну, нарисуйте сегодня, приготовьте хоть по рисунку. Это ведь нетрудно. - Конечно, - согласились мы все. На другой день все принесли рисунки. Кто принес старые, кто нарисовал новые; у некоторых были целые пачки рисунков, а Грачев принес целый альбом. Я тоже принес несколько. картинок. И вот мы разложили все свои рисунки на партах, а Ольга Николаевна подходила ко всем и рассматривала рисунки. Наконец она подошла к Игорю Грачеву и стала смотреть его альбом. У него там были нарисованы всё моря, корабли, пароходы, подводные лодки, дредноуты. - Игорь Грачев лучше всех рисует, - сказала она. - Вот ты и будешь художником. Игорь улыбался от радости. Ольга Николаевна перевернула страничку и увидела, что там у него нарисован моряк в тельняшке, с трубкой во рту, точь-в-точь такой же, как на стене был. Ольга Николаевна нахмурилась и пристально поглядела на Игоря. Игорь заволновался, покраснел и тут же сказал: - Это я нарисовал морячка на стенке. - Ну вот, а когда спрашивали, так ты не признавался! Нехорошо, Игорь, нечестно! Зачем ты это сделал? - Сам не знаю, Ольга Николаевна! Как-то так, нечаянно. Я не подумал. - Ну хорошо, что хоть теперь признался. После уроков пойди к директору и попроси прощения. После уроков Игорь пошел к директору и стал просить у него прощения. Игорь Александрович сказал: - Государство уже израсходовало на ремонт школы много денег. Второй раз ремонтировать некому. Иди домой, пообедаешь и придешь. После обеда Игорь пришел в школу, ему дали ведро с краской и кисточку, и он побелил стену так, что морячка не стало видно. Мы думали, что Ольга Николаевна теперь уже не разрешит ему быть художником, но Ольга Николаевна сказала: - Лучше быть художником в стенгазете, чем портить стены. Тогда мы выбрали его в редколлегию художником, и все были рады, и я был рад, только мне-то, если сказать по правде, радоваться не следовало, и я расскажу почему. По шишкинскому примеру, я совсем перестал дома делать задачи и все норовил списывать их у ребят. Вот точно, как в пословице говорится: "С кем поведешься, от того и наберешься". "Зачем мне ломать голову над этими задачами? - думал я. - Все равно я их не понимаю. Лучше я спишу, и дело с концом. И быстрей, и дома никто не сердится, что я не справляюсь с задачами". Мне всегда удавалось списать задачу у кого-нибудь из ребят, но наш председатель совета отряда, Толя Дёжкин, упрекал меня. - Ты ведь никогда не научишься делать задачи, если все время будешь списывать у других! - говорил он. - А мне и не нужно, - отвечал я. - Я к арифметике неспособный. Авось как-нибудь и без арифметики проживу. Конечно, списать домашнее задание было легко, а вот когда вызовут в классе, то тут только одна надежда па подсказку. Еще спасибо, что хоть ребята подсказывали. Только Глеб Скамейкин с тех пор, как сказал, что будет бороться с подсказкой, все думал и думал и наконец придумал такую вещь: подговорил ребят, которые выпускали стенгазету, нарисовать па меня карикатуру. И вот в один прекрасный день в стенгазете на меня появилась карикатура с длинными ушами, то есть был нарисован я возле доски, вроде я решаю задачу, а уши у меня длинные-предлинные. Это, значит, для того, чтобы лучше слышать, что мне подсказывают. И еще какие-то стишки противные под этой карикатурой были подписаны: Витя наш подсказку любит, Витя в дружбе с ней живет, Но подсказка Витю губит И до двойки доведет. Или что-то вроде этого, не помню точно. В общем, чепуха на постном масле. Я, конечно, страшно рассердился и сразу догадался, что это Игорь Грачев нарисовал, потому что пока его в стенгазете не было, то и никаких карикатур не было. Я подошел к нему и говорю: - Сними сейчас же эту карикатуру, а то худо будет! Он говорит: - Я не имею права снимать. Я ведь только художник. Мне сказали, я и нарисовал, а снимать не мое дело. - Чье же это дело? - Это дело редактора. Он у нас всем распоряжается. Тогда я говорю Сереже Букатину: - А, значит, это твоя работа? На себя небось не поместил карикатуры, а на меня поместил! - Что же ты думаешь, я сам помещаю, на кого хочу? У нас редколлегия. Мы всё вместе решаем Глеб Скамейкин написал на тебя стихи и сказал, чтоб карикатуру нарисовали, потому что надо с подсказкой бороться. Мы на совете отряда решили, чтобы подсказки не было. Тогда я бросился к Глебу Скамейкину. - Снимай, - говорю, - сейчас же, а то из тебя получится бараний рог! - Как это - бараний рог? - не понял он. - В бараний рог тебя согну и в порошок изотру! - Подумаешь! - говорит Глебка. - Не очень-то тебя испугались! - Ну, тогда я сам из газеты карикатуру вырву, если не испугались. - Вырывать не имеешь права, - говорит Толя Дёжкин, - Ведь это правда. Если б на тебя написали неправду, то и тогда не имеешь права вырывать, а должен написать опровержение. - А, - говорю, - опровержение? Сейчас вам будет опровержение! Все ребята подходили к стенгазете, любовались на карикатуру и смеялись. Но я решил не оставлять этого дела так и сел писать опровержение. Только у меня ничего не вышло, потому что я не знал, как его написать. Тогда я пошел к нашему пионервожатому Володе, рассказал ему обо всем и стал спрашивать, как написать опровержение. - Хорошо, я тебя научу, - сказал Володя. - Напиши, что ты исправишься и станешь учиться лучше, так что не нужна будет подсказка. Твою заметку поместят в стенгазете, а я скажу, чтобы карикатуру сняли. Я так и сделал. Написал в газету заметку, в которой давал обещание начать учиться лучше и больше не надеяться на подсказку. На другой день карикатуру сняли, а мою заметку напечатали на самом видном месте. Я был очень рад и даже на самом деле собирался начать учиться лучше, но все почему-то откладывал, а через несколько дней у нас была письменная работа по арифметике и я получил двойку. Конечно, не я один получил двойку. У Саши Медведкина тоже была двойка, так что мы вдвоем отличились. Ольга Николаевна записала нам эти двойки в дневники и сказала, чтоб в дневниках была подпись родителей. Печальный возвращался я в этот день домой и все думал, как избавиться от двойки или как сказать маме, чтоб она не очень сердилась. - Ты сделай так, как делал наш Митя Круглов, - сказал мне по дороге Шишкин. - Кто это Митя Круглов? - А это был у нас такой ученик, когда я учился в Нальчике. - Как же он делал? - А он так: придет домой, получив двойку, и ничего не говорит. Сидит с унылым видом и молчит. Час молчит, два молчит и никуда гулять не идет. Мать спрашивает: "Что это с тобой сегодня?" "Ничего". "Чего же ты такой скучный сидишь?" "Так просто". "Небось натворил в школе чего-нибудь?" "Ничего я не натворил". "Подрался с кем-нибудь?" "Нет". "Стекло в школе расшиб?" "Нет". "Странно!" - говорит мать. За обедом сидит и ничего не ест. "Почему ты ничего не ешь?" "Не хочется". "Аппетита нет?" "Нет". "Ну пойди погуляй, аппетит и появится". "Не хочется". "Чего же тебе хочется?" "Ничего". "Может быть, ты больной" "Нет". Мать потрогает ему лоб, поставит градусник. Потом говорит: "Температура нормальная. Что же с тобой, наконец? С ума ты меня сведешь!" "Я двойку по арифметике получил". "Тьфу! - говорит мать. - Так ты из-за двойки всю эту комедию выдумал?" "Ну да". "Ты бы лучше сел да учился, вместо того чтоб комедию играть. Двойки и не было бы", - ответит мать. И больше ничего ему не скажет. А Круглову только это и надо. - Ну хорошо, - говорю я. - Один раз он так сделает, а в следующий раз мать ведь сразу догадается, что он получил двойку. - А в следующий раз он что-нибудь другое придумает. Например, приходит и говорит матери: "Знаешь, у нас Петров сегодня получил двойку". Вот мать и начнет этого Петрова пробирать: "И такой он и сякой. Родители его стараются, чтоб из него человек вышел, а он не учится, двойки получает..." И так далее. Как только мать умолкает, он говорит: "И Иванов у нас сегодня получил двойку". Вот мать и начнет отделывать Иванова: "Такой-сякой, не хочет учиться, государство на него даром деньги тратит!.." А Круглов подождет, пока мать все выскажет, и снова говорит: "Гаврилову сегодня тоже двойку поставили". Вот мать и начнет отчитывать Гаврилова, только бранит его уже меньше. Круглов, как только увидит, что мать уже устала браниться, возьмет и скажет: "У нас сегодня просто день такой несчастливый. Мне тоже двойку поставили". Ну, мать ему только и скажет: "Болван!" И на этом конец. - Видать, этот Круглов у вас был очень умный, - сказал я. - Да, - говорит Шишкин, - очень умный. Он часто получал двойки и каждый раз выдумывал разные истории, чтоб мать не бранила слишком строго. Я вернулся домой и решил сделать так, как этот Митя Круглов: сел сразу на стул, свесил голову и скорчил унылую-преунылую физиономию. Мама это сразу заметила и спрашивает: - Что с тобой? Двойку небось получил? - Получил, - говорю. Вот тут-то она и начала меня пробирать. Но об этом рассказывать неинтересно. На следующий день Шишкин тоже получил двойку, по русскому языку, и была ему за это дома головомойка, а еще через день на нас обоих опять появилась в газете карикатура. Вроде как будто мы с Шишкиным идем по улице, а за нами следом бегут двойки на ножках. Я сразу разозлился и говорю Сереже Букатину: - Что это за безобразие! Когда это наконец прекратится? - Чего ты кипятишься? - спрашивает Сережа. - Это ведь правда, что вы получили двойки. - Будто мы одни получили! Саша Медведкин тоже получил двойку. А где он у вас? - Этого я не знаю. Мы скачали Игорю, чтоб он всех троих нарисовал, а он нарисовал почему-то двоих. - Я и хотел нарисовать троих, - сказал Игорь, - да все трое у меня не поместились. Вот я и нарисовал только двоих. В следующий раз третьего нарисую. - Все равно, - говорю я, - Я этого дела так не оставлю Я напишу опровержение! Говорю Шишкину: - Давай опровержение писать. - Л как это? - Очень просто: нужно написать в стенгазету обещание, что мы будем учиться лучше. Меня так в прошлый раз научил Володя. - Ну ладно, - согласился Шишкин. - Ты пиши, а я потом у тебя спишу. Я сел и написал обещание учиться лучше и никогда больше не получать двоек. Шишкин целиком списал у меня это обещание и еще от себя прибавил, что будет учиться не ниже чем на четверку. - Это, - говорит, - чтоб внушительней было. Мы отдали обе заметки Сереже Букатину, и я сказал: - Вот, можешь снимать карикатуру, а заметки наши наклей на самом видном месте. Он сказал: - Хорошо. На другой день, когда мы пришли в школу, то увидели, что карикатура висит на месте, а наших обещаний нет. Я тут же бросился к Сереже. Он говорит: - Мы твое обещание обсудили на редколлегии и решили пока не помещать в газете, потому что ты уже раз писал и давал обещание учиться лучше, а сам не учишься, даже получил двойку. - Все равно, - говорю я. - Не хотите помещать заметку - не надо, а карикатуру вы обязаны снять. - Ничего, - говорит, - мы не обязаны. Если ты воображаешь, что можно каждый раз давать обещания и не выполнять их, то ты ошибаешься. Тут Шишкин не вытерпел: - Я ведь еще ни разу не давал обещания. Почему вы мою заметку не поместили? - Твою заметку мы поместим в следующем номере - А пока выйдет следующий номер, я так и буду висеть? - Будешь висеть, - Ладно, - говорит Шишкин. Но я решил не успокаиваться на достигнутом. На следующей переменке я пошел к Володе и рассказал ему обо всем. Он сказал: - Я поговорю с ребятами, чтоб они поскорее выпустили новую стенгазету и поместили обе ваши статьи. Скоро V нас будет собрание об успеваемости, и ваши статьи как раз ко времени выйдут. - Будто нельзя сейчас карикатуру вырвать, а на ее место наклеить заметки? - спрашиваю я. - Это не полагается, - ответил Володя. - Почему же в прошлый раз так сделали? - Ну, в прошлый раз думали, что ты исправишься, и сделали в виде исключения. Но нельзя же каждый раз портить стенную газету. Ведь все газеты у нас сохраняются. По ним потом можно будет узнать, как работал класс, как учились ученики. Может быть, кто-нибудь из учеников, когда вырастет, станет известным мастером, знаменитым новатором, летчиком или ученым. Можно будет просмотреть стенгазеты и узнать, как он учился. "Вот так штука! - подумал я. - А вдруг, когда я вырасту и сделаюсь знаменитым путешественником или летчиком (я уже давно решил стать знаменитым летчиком или путешественником, вдруг тогда кто-нибудь увидит эту старую газету и скажет: "Братцы, да ведь он в школе получал двойки!" От этой мысли настроение у меня испортилось на целый час, и я не стал больше спорить с Володей. Только потом я понемногу успокоился и решил, что, может быть, пока вырасту, газета куда-нибудь затеряется на мое счастье, и это спасет меня от позора. Глава 5Карикатура наша провисела в газете целую неделю, и только за день до общего собрания вышла новая стенгазета, в которой уже карикатуры не было и появились обе наши заметки: моя и шишкинская. Были там, конечно, и другие заметки, только я сейчас уже не помню про что. Володя сказал, чтоб мы все подготовились к общему собранию и обсудили вопрос об успеваемости каждого ученика. На большой перемене наш звеньевой Юра Касаткин собрал нас, и мы стали говорить о нашей успеваемости. Говорить тут долго было не о чем. Все сказали, чтоб мы с Шишкиным свои двойки исправили в самое короткое время. Ну, мы, конечно, согласились. Что ж, разве нам самим интересно с двойками ходить? На другой день у нас было общее собрание класса. Ольга Николаевна сделала сообщение об успеваемости. Она рассказала, кто как учится в классе, кому на что надо обратить внимание. Тут не только двоечникам досталось, но даже и троечникам, потому что тот, кто учится на тройку, легко может скатиться к двойке. Потом Ольга Николаевна сказала, что дисциплина у нас еще плохая - в классе бывает шумно, ребята подсказывают друг другу. Мы стали высказываться. То есть это только я так говорю - "мы", на самом деле я не высказывался, потому что мне с двойкой нечего было лезть вперед, а надо было сидеть в тени. Первым выступил Глеб Скамейкин. Он сказал, что во всем виновата подсказка. Это у него вроде болезнь такая - "подсказка". Он сказал, что если б никто не подсказывал, то и дисциплина была бы лучше и никто не надеялся бы на подсказку, а сам бы взялся за ум и учился бы лучше. - Теперь я нарочно буду подсказывать неправильно, чтоб никто не надеялся на подсказку, - сказал Глеб Скамейкин. - Это не по-товарищески, - сказал Вася Ерохин. - А вообще подсказывать по-товарищески? - Тоже не по-товарищески. Товарищу надо помочь, если он не понимает, а от подсказки вред. - Так уж сколько говорилось об этом! Все равно подсказывают! - Ну, надо выводить на чистую воду тех, кто подсказывает. - Как же их выводить? - Надо про них в стенгазету писать. - Правильно! - сказал Глеб. - Мы начнем кампанию в стенгазете против подсказки. Наш звеньевой Юра Касаткин сказал, что все наше звено решило учиться совсем без двоек, а ребята из первого и второго звена сказали, что обещают учиться только на пятерки и четверки. Ольга Николаевна стала объяснять нам, что, для того чтобы успешно учиться, надо правильно распределять свой день. Надо пораньше ложиться спать и пораньше вставать. Утром делать зарядку, почаще бывать на свежем воздухе. Уроки нужно делать не сейчас же после школы, а сначала часа полтора-два отдохнуть. (Вот как раз то, что я говорил Лике.) Уроки обязательно делать днем. Поздно вечером заниматься вредно, так как мозг к этому времени уже устает и занятия не будут успешными. Сначала надо делать уроки, которые потрудней, а потом те, что полегче. Слава Ведерников сказал: - Ольга Николаевна, я понимаю, что после школы нужно отдохнуть часа два, а вот как отдыхать? Я не умею так просто сидеть и отдыхать. От такого отдыха на меня нападает тоска. - Отдыхать - это вовсе не значит, что надо сидеть сложа руки. Можно, например, пойти погулять, поиграть, чем-нибудь заняться. - А в футбол можно играть? - спросил я. - Очень хороший отдых - игра в футбол, - сказала Ольга Николаевна, только не надо, конечно, играть весь день. Если поиграешь часок, то очень хорошо отдохнешь и учиться будешь лучше. - А вот скоро начнется дождливая погода, - сказал Шишкин, - футбольное поле от дождя раскиснет. Где мы тогда будем играть? - Ничего, ребята, - ответил Володя. - Скоро мы оборудуем спортивный зал в школе, можно будет даже зимой играть в баскетбол. - Баскетбол! - воскликнул Шишкин. - Вот здорово! Чур, я буду капитаном команды! Я уже был раз капитаном баскетбольной команды, честное слово! - Ты вот сначала подтянись по русскому языку, - сказал Володя. - А я что? Я ничего... Я подтянусь, - сказал Шишкин. На этом общее собрание закончилось. - Эх, и оплошали же вы, ребята! - сказал Володя, когда все разошлись и осталось только наше звено. - А что? - спрашиваем мы. - Как "что"! Взялись учиться без двоек, а все остальные звенья обещают учиться только на четверки и пятерки. - А чем мы хуже других? - говорит Леня Астафьев. - Мы тоже можем на пятерки и четверки. - Подумаешь! - говорит Ваня Пахомов. - Ничем они не лучше пас. - Ребята, давайте и мы возьмемся, - говорит Вася Ерохин. - Вот даю честное слово, что буду учиться не ниже чем на четверку. Мы не хуже других. Тут и меня подхватило. - Верно! - говорю. - Я тоже берусь! До сих пор я не брался как следует, а теперь возьмусь, вот увидите. Мне, знаете, стоит только начать. - Стоит только начать, а потом будешь плакать да кончать, - сказал Шишкин. - А ты что, не хочешь? - спросил Володя. - Я не берусь на четверки, - сказал Шишкин. - То есть я берусь по всем предметам, а по русскому только на тройку. - Ты что еще выдумал! - говорит Юра. - Весь класс берется, а он не берется! Подумаешь, какой умник нашелся! - Как же я могу браться? У меня по русскому никогда лучшей отметки, чем тройка, не было. Тройка - и то хорошо. - Послушай, Шишкин, почему ты отказываешься? - сказал Володя. - Ты ведь уже дал обещание учиться по всем предметам не ниже чем на четверку. - Когда я дал обещание? - А вот, это твоя заметка в стенгазете? - спросил Володя и показал газету, где были напечатаны наши обещания. - Верно! - говорит Шишкин. - А я и забыл уже. - Ну, так как же теперь, берешься? - Что ж делать, ладно, берусь, - согласился Шишкин. - Ура! - закричали ребята. - Молодец, Шишкин! Не подвел нас! Теперь все вместе будем бороться за честь своего класса. Шишкин все-таки был недоволен и по дороге домой даже не хотел разговаривать со мной: дулся на меня за то, что я подговорил его написать в газету заметку. Глава 6Не знаю, как Шишкин, а я решил сразу взяться за дело. Самое главное, подумал я, это режим. Спать буду ложиться пораньше, часов в десять, как Ольга Николаевна говорила. Вставать тоже буду пораньше и повторять перед школой уроки. После школы буду играть часа полтора в футбол, а потом на свежую голову буду делать уроки. После уроков буду заниматься чем захочется: или с ребятами играть, или книжки читать, до тех пор пока не придет время ложиться спать. Так, значит, я подумал и пошел играть в футбол, перед тем как делать уроки. Я твердо решил играть не больше чем полтора часа, от силы - два, но, как только я попал на футбольное поле, у меня все из головы вылетело, и я очнулся, когда уже совсем наступил вечер. Уроки я опять стал делать поздно, когда голова уже плохо соображала, и дал сам себе обещание, что на следующий день не буду так долго играть. Но на следующий день повторилась та же история. Пока мы играли, я все время думал: "Вот забьем еще один гол, и я пойду домой", но почему-то так получалось, что, когда мы забивали гол, я решал, что пойду домой, когда мы еще один гол забьем. Так и тянулось до самого вечера. Тогда я сказал сам себе: "Стоп! У меня что-то не то получается!" И стал думать, почему же у меня так получается. Вот я думал, думал, и наконец мне стало ясно, что у меня совсем пет воли. То есть у меня воля есть, только она не сильная, а совсем-совсем слабенькая воля. Если мне надо что-нибудь делать, то я никак не могу заставить себя это делать, а если мне не надо чего-нибудь делать, то я никак не могу заставить себя этого не делать. Вот, например, если я начну читать какую-нибудь интересную книжку, то читаю и читаю и никак не могу оторваться. Мне, например, надо делать уроки или пора уже ложиться спать, а я все читаю. Мама говорит, чтоб я шел спать, папа говорит, что пора уже спать, а я не слушаюсь, пока нарочно не потушат свет, чтоб мне нельзя уже было больше читать. И вот то же самое с этим футболом. Не хватает у меня силы воли кончить вовремя игру, да и только! Когда я все это обдумал, то даже сам удивился. Я воображал, будто я человек с очень сильной волей и твердым характером, а оказалось, что я человек безвольный, слабохарактерный, вроде Шишкина. Я решил, что мне надо развивать сильную волю. Что нужно делать для этого? Для этого я буду делать не то, что хочется, а то, чего вовсе не хочется. Не хочется утром делать зарядку - а я буду делать. Хочется идти играть в футбол - а я не пойду. Хочется почитать интересную книжку - а я не стану. Начать решил сразу, с этого же дня. В этот день мама испекла к чаю мое самое любимое пирожное. Мне достался самый вкусный кусок - из серединки. Но я решил, что раз мне хочется съесть это пирожное, то я не буду его есть. Чай я попил просто с хлебом, а пирожное так и осталось. - Почему же ты не стал есть пирожное? - спросила мама. - Пирожное будет лежать здесь до послезавтрашнего вечера - ровно два дня, - сказал я. - Послезавтра вечером я его съем. - Что это ты, зарок дал? - говорит мама. - Да, - говорю, - зарок. Если не съем раньше назначенного срока это пирожное, значит, у меня сильная воля. - А если съешь? - спрашивает Лика. - Ну, если съем, тогда, значит, слабая. Будто сама не понимаешь! - Мне кажется, ты не выдержишь, - сказала Лика. - А вот посмотрим. Наутро я встал - мне очень не хотелось делать зарядку, но я все-таки сделал, потом пошел под кран обливаться холодной водой, потому что обливаться мне тоже не хотелось. Потом позавтракал и пошел в школу, а пирожное так и осталось лежать на тарелочке. Когда я пришел, оно лежало по-прежнему, только мама накрыла его стеклянной крышкой от сахарницы, чтоб оно не засохло до завтрашнего дня. Я открыл его и посмотрел, но оно ничуть даже еще не начало сохнуть. Мне очень захотелось тут же его прикончить, но я поборол в себе это желание. В этот день я решил в футбол не играть, а просто отдохнуть часика полтора и тогда уже взяться за уроки. И вот после обеда я стал отдыхать. Но как отдыхать? Просто так отдыхать ведь не станешь. Отдых - это игра или какое-нибудь интересное занятие. "Чем же заняться? - думаю. - Во что поиграть?" Потом думаю: "Пойду-ка поиграю с ребятами в футбол". Не успел я это подумать, как ноги сами вынесли меня на улицу, а пирожное так и осталось лежать на тарелке. Иду я по улице и вдруг думаю: "Стоп! Что же это я делаю? Раз мне хочется играть в футбол, то не нужно. Разве так воспитывают сильную волю?" Я тут же хотел повернуть назад, но подумал: "Пойду и посмотрю, как ребята играют, а сам играть не буду". Пришел, смотрю, а там уже игра в самом разгаре. Шишкин увидел меня, кричит: - Где же ты ходишь? Нам уже десять голов насажали! Скорей выручай! И тут уж я сам не заметил, как ввязался в игру. Домой снова вернулся поздно и думаю: "Эх, безвольный я человек! С утра так хорошо начал, а потом из-за этого футбола все испортил!" Смотрю - пирожное лежит на тарелке. Я взял его и съел. "Все равно, - думаю, - у меня никакой силы воли нет". Лика пришла, смотрит - тарелка пустая. - Не выдержал? - спрашивает. - Чего "не выдержал"? - Съел пирожное? - А тебе что? Съел, ну и съел. Не твое ведь я пирожное съел! - Чего же ты сердишься? Я ничего не говорю. Ты и то слишком долго терпел. У тебя большая сила воли. А вот у меня никакой силы воли нет. - Почему же это у тебя нет? - Сама не знаю. Если б ты не съел до завтра это пирожное, то я сама бы, наверно, его съела. - Значит, ты считаешь, что у меня есть сила воли? - Конечно, есть. Я немножко утешился и решил с завтрашнего дня снова приняться за воспитание воли, несмотря на сегодняшнюю неудачу. Не знаю, какой бы получился из этого результат, если бы погода была хорошая, но как раз в этот день с утра зарядил дождь, футбольное поле, как и ожидал Шишкин, раскисло и играть было нельзя. Раз играть было нельзя, то меня и не тянуло. Удивительно, как человек устроен! Вот бывает: сидишь дома, а ребята в это время в футбол играют; ты, значит, сидишь и думаешь: "Бедный я, бедный, несчастный-разнесчастный! Все ребята играют, а я дома сижу!" А вот если сидишь дома и знаешь, что все остальные ребята тоже сидят по домам и никто не играет, то ничего такого не думаешь, Так и на этот раз. За окном моросил мелкий осенний дождь, а я сидел себе дома и спокойно занимался. И очень успешно у меня занятия шли, пока я не дошел до арифметики. Но тут я решил, что не стоит мне самому особенно ломать голову, а лучше просто пойти к кому-нибудь из ребят, чтоб мне помогли арифметику сделать. Я быстро собрался и пошел к Алику Сорокину. Он в нашем звене лучше всех по арифметике учится. У него всегда по арифметике пять. Прихожу я к нему, а он сидит за столом и сам с собой играет в шахматы. - Вот хорошо, что ты пришел! - говорит. - Сейчас мы с тобой сыграем в шахматы. - Да я не за тем пришел, - говорю я. - Вот помоги мне лучше арифметику сделать. - Ага, хорошо, сейчас. Только знаешь что? Арифметику мы успеем сделать. Я тебе все объясню в два счета. Давай сначала сыграем в шахматы. Тебе все равно надо научиться играть в шахматы, потому что шахматы развивают способности к математике. - А ты не врешь? - говорю. - Нет, честное слово! Ты думаешь, почему я хорошо по арифметике учусь? Потому что играю в шахматы. - Ну, если так, тогда ладно, - согласился я. Расставили мы фигуры и стали играть. Только я тут же увидел, что играть с ним совсем невозможно. Он не мог спокойно относиться к игре, и, если я делал неверный ход, он почему-то сердился и все время кричал на меня: - Ну кто так играет? Куда ты полез? Разве так ходят? Тьфу! Что это за ход? - Почему же это не ход? - спрашиваю я. - Да потому, что я съем твою пешку. - Ну и ешь, - говорю, - на здоровье, только не кричи, пожалуйста! - Как же на тебя не кричать, когда ты так глупо ходишь! - Тебе же, - говорю, - лучше: скорее выиграешь. - Мне, - говорит, - интересно у умного человека выиграть, а не у такого игрока, как ты. - Значит, по-твоему, я не умный? - Да, не очень. Так он оскорблял меня на каждом шагу, пока не выиграл партию, и говорит: - Давай еще. А я и сам уже раззадорился и очень хотел обыграть его, чтоб он не задавался. - Давай, - говорю, - только так, чтобы без крика, а если будешь кричать на меня, брошу все и уйду. Стали мы снова играть. На этот раз он не кричал, но и молча играть не умел, видно, и поэтому все время болтал, как попугай, и строил насмешки: - Ага! Так вот как вы пошли! Ага! Угу! Вот какие вы теперь умные стали! Скажите пожалуйста! Просто противно было слушать. Я проиграл и эту партию и еще не помню сколько. Потом мы стали заниматься по арифметике, но и тут проявился его скверный характер. Ничего-то он спокойно не мог объяснить: - Да ведь это просто, ну как ты не понимаешь! Да это ведь малые ребята понимают! Что ж тут непонятного? Эх, ты! Вычитаемого от уменьшаемого не может отличить! Мы это еще в третьем классе проходили. Ты что, с луны, что ли, свалился? - Если тебе трудно объяснить просто, то я к кому-нибудь другому могу пойти, - говорю я. - Да я ведь объясняю просто, а ты не понимаешь! - Где же, - говорю, - просто? Объясняй, что надо. Какое тебе дело, с луны я свалился или не с луны! - Ну ладно, ты не сердись, я буду просто. Но просто у него никак не выходило. Пробился я с ним до вечера и все-таки мало что понял. Но обиднее всего было то, что я ни разу не обыграл его в шахматы. Если б он не так задавался, то мне и обидно бы не было. Теперь мне обязательно хотелось обыграть его, и с тех пор я каждый день ходил к нему заниматься по арифметике, и мы по целым часам сражались в шахматы. Постепенно я подучился играть, и мне иногда удавалось выиграть у него партию. Это, правда, случалось редко, но доставляло мне большое удовольствие. Во-первых, когда он начинал проигрывать, то переставал бол гать, как попугай; во-вторых, страшно нервничал: то вскочит, то сядет, то за голову схватится. Просто смешно было смотреть Я, например, не стану так нервничать, если буду проигрывать, но и не стану радоваться, если проигрывает товарищ. А вот Алик наоборот: он не может сдержать свою радость, когда выигрывает, а когда проигрывает, то готов на себе волосы рвать от досады. Для того чтобы научиться играть как следует, я играл в шахматы дома с Ликой, а когда дома был папа, то даже и с папой. Однажды папа сказал, что у него когда-то была книжка, учебник шахматной игры, и если я хочу научиться играть хорошо, то мне следует почитать эту книжку. Я сейчас же принялся искать этот учебник и нашел его в корзинке, где лежали разные старые книжки. Сначала я думал, что ничего не пойму в этой книге, но когда начал читать, то увидел, что она написана очень просто и понятно. В книге говорилось, что в шахматной игре, как на войне, нужно стараться поскорей захватить инициативу в свои руки, поскорей выдвинуть свои фигуры вперед, ворваться в расположение противника и атаковать его короля. В книжке рассказывалось, как нужно начинать шахматные партии, как подготовлять нападение, как защищаться, и другие разные полезные вещи. Я читал эту книжку два дня, а когда пришел на третий день к Алику, то стал выигрывать у него партию за партией. Алик просто недоумевал и не понимал, в чем дело. Теперь положение переменилось. Через несколько дней я играл уже так, что ему даже случайно не удавалось меня обыграть. Из-за этих шахмат на арифметику у нас оставалось мало времени, а Алик объяснял мне все наспех, как говорится - на скорую ручку, комком да в кучку. В шахматы играть я научился, а вот не заметил, чтоб это улучшило мои способности к арифметике. С арифметикой у меня по-прежнему обстояло плохо, и я решил бросить шахматную игру. К тому же шахматы мне уже надоели. С Аликом неинтересно было играть, потому что он все время проигрывал. Я сказал, что больше не буду играть в шахматы. - Как! - сказал Алик. - Ты решил бросить шахматы? Да у тебя ведь замечательные шахматные способности! Ты станешь знаменитым шахматистом, если будешь продолжать играть! - Никаких у меня способностей нет! - говорю я. - Ведь я вовсе не своим умом обыгрывал тебя. Всему этому я научился из книжки. - Из какой книжки? - Есть такая книжка - учебник шахматной игры. Если хочешь, я тебе дам почитать эту книжку, и ты станешь играть не хуже меня. Алику захотелось поскорей прочитать эту книжку. Мы пошли с ним ко мне. Я дал ему учебник шахматной игры, и он поскорей убежал домой, чтоб начать читать. А я решил не играть больше в шахматы до тех пор, пока не подтянусь по арифметике. Глава 7Наш вожатый Володя затеял устроить в школе вечер самодеятельности. Некоторые ребята решили выучить наизусть стихи и прочитать их на сцене. Другие решили показать на сцене физкультурные упражнения и сделать пирамиду. Гриша Васильев сказал, что будет играть на балалайке, а Павлик Козловский будет танцевать гопак. Но самую интересную вещь придумали Ваня Пахомов и Игорь Грачев. Они решили поставить отрывок "Бой Руслана с головой" из поэмы Пушкина "Руслан и Людмила". Этот отрывок был напечатан в нашей книге для чтения "Родная речь" для четвертого класса. Мы как раз недавно его читали. Игорь Грачев сказал, что голову великана он вырежет из фанеры и разрисует ее пострашней, а сам, спрятавшись позади нее, будет говорить что надо А Ваня сыграет Руслана. Он сделает себе деревянное копье и будет драться с головой. Нам с Шишкиным тоже захотелось участвовать в самодеятельности, но Ольга Николаевна не разрешила. - Вам сначала надо исправить свои отметки, - сказала она, - а потом можно будет и на сцене играть. И вот все ребята принялись разучивать свои роли и репетировать на сцене, а мы с Шишкиным толклись в зале и с завистью смотрели на всех Игорь вырезал из целого фанерного листа голову великана. Нижнюю челюсть он сделал из фанеры отдельно и прикрепил гвоздем так, что голова могла открывать рот. Потом он разрисовал голову красками и сделал ей вытаращенные глаза Когда он прятался за нею и шевелил фанерной челюстью, а сам в это время рычал и разговаривал, то казалось, что голова сама рычит и разговаривает. А как интересно было смотреть, когда Руслан, то есть Ваня, наскакивал с копьем в руках на голову, а голова дула на него, и его как будто бы ветром относило в сторону! Однажды Шишкину в голову пришла очень хорошая мысль. - Я, - говорит, - вчера читал "Руслана и Людмилу", там написано, что Руслан ездил на коне, а у нас он ходит по сцене пешком. - Где же ты возьмешь коня? - говорю я - Даже если бы и был конь, все равно его на сцену не втащишь. - У меня есть замечательная идея, - говорит он, - мы с тобой будем представлять коня. - Как же мы будем представлять коня? - У меня есть журнал "Затейник", там написано, как двое ребят могут изобразить на сцене коня. Для этого делается из материи такая вроде лошадиная шкура. Впереди делается лошадиная голова, сзади - хвост, а внизу - четыре ноги. Я, понимаешь, залезаю в эту шкуру спереди и просовываю свою голову в лошадиную голову, а ты залезаешь в шкуру сзади, нагибаешься и держишься руками за мой пояс, так что твоя спина получается вроде лошадиная спина У лошади четыре ноги, и у нас с тобой тоже четыре ноги. Куда я иду, туда и ты, вот и получается лошадь. - Как же мы сошьем такую шкуру? - говорю я. - Если бы мы были девчонки, то, может быть, сумели бы сшить. Девчонки всегда рукодельничать умеют. - А ты попроси свою сестру Лику, она нам поможет. Мы рассказали обо всем Лике и попросили помочь. - Ладно, - говорит Лика, - я вам помогу, но для этого ведь надо достать материи. Мы долго думали, где бы достать материи, а потом Шишкин нашел у себя на чердаке какой-то старый, никому не нужный матрац. Мы вытряхнули из матраца всю начинку и показали его Лике Лика сказала, что из него, пожалуй, что-нибудь выйдет. Она распорола матрац, так что получилось два больших куска материи На одном куске она велела нам нарисовать большую лошадь Мы взяли кусок мела и нарисовали на материи лошадь с головой и с ногами - все как полагается. После этого Лика сложила оба куска и вырезала ножницами, так что сразу получились две лошадиные выкройки из материи. Эти две выкройки она стала сшивать по спине и по голове. Мы с Костей тоже вооружились иголками и принялись помогать ей шить. Особенно много было возни с ногами, потому что каждую ногу нужно было сшить отдельно трубочкой. Мы все пальцы искололи себе иголками. Наконец сшили всё. На другой день мы достали мочалы и сена и стали продолжать работу. В лошадиную голову мы напихали сена, чтоб она лучше держалась, а из мочалы сделали хвост и гриву. Когда все это было сделано, мы с Костей залезли в лошадиную шкуру через дырку, которая была оставлена на животе, и попробовали ходить. Лика засмеялась и сказала, что лошадь получилась хорошая, только надо кое-где подложить ваты, а то у нее получились очень тощие бока, и, кроме того, ее надо покрасить, так как видно, что она сделана из материи. Тогда мы вылезли из этой лошадиной шкуры. Лика принялась подшивать куда надо вату, а Шишкин принес из дому мастику, которой натирают полы, и мы покрасили шкуру этой мастикой. Получился настоящий гнедой лошадиный цвет. Потом мы взяли краски и нарисовали на голове глаза, ноздри, рот. На ногах нарисовали копыта. Еще Лика придумала пришить к лошадиной голове уши, так как без ушей голова получалась не очень красивая. После этого мы снова залезли в лошадиную шкуру. - И-го-го-го! - заржал по-лошадиному Костя. Лика захлопала в ладоши и чуть не захлебнулась от смеха. - Прямо настоящая лошадь получилась! - кричала она. Мы попробовали ходить по комнате и брыкаться ногами. Наверно, это очень смешно получалось, потому что Лика все время смеялась. Потом пришла мама и тоже очень смеялась, глядя на нашу лошадь. Тут вернулся с работы папа, и он тоже смеялся. - Для чего это вы сделали? - спросил он нас. Мы рассказали, что в школе у нас будет спектакль и мы с Костей будем представлять коня. - Это очень хорошо, что у вас в школе придумывают для ребят такие развлечения. Ребята приучаются заниматься полезным делом. Вы скажите, когда будет представление, я тоже приду, - сказал папа. Потом мы пошли к Шишкину, чтоб показать лошадь его маме и тете. - Ну вот, - сказал я, - папа придет, а вдруг нам не позволят играть. - Ты молчи, - говорит Шишкин. - Никому ничего говорить не надо. Мы придем заранее и спрячемся за сценой, а Ваню Пахомова предупредим, чтоб он, перед тем как выходить на сцену, сел на лошадь. - Правильно! - говорю я. - Так и сделаем. С тех пор мы с нетерпением ждали представления и даже заниматься не могли из-за этого как следует. Каждый день мы пробовали надевать лошадиную шкуру и ходить в ней для тренировки. Лика то и дело подшивала под шкуру куски ваты, так что лошадь в конце концов сделалась гладенькая, упитанная. Для того чтобы лошадиные уши не висели, как лопухи, Костя придумал вставить внутрь пружинки, и уши стали торчать кверху, как полагается. Еще Костя придумал привязать к ушам ниточки. Он незаметно дергал эти ниточки, и лошадь шевелила ушами, как настоящая. Наконец наступил долгожданный день представления. Мы незаметно принесли лошадиную шкуру и спрятали позади сцены. Потом мы увидели Ваню Пахомова. Костя отозвал его в сторону и говорит: - Слушай, Ваня, перед тем как выходить на сцену и драться с головой, ты зайди за кулисы. Там будет стоять приготовленная для тебя лошадь. Ты на эту лошадь садись и выезжай на сцену. - А что это за лошадь? - спрашивает Ваня. - Это не твоя забота. Лошадь хорошая. Садись на нее, и она повезет тебя куда надо. - Не знаю, - говорит Ваня. - Мы ведь без лошади репетировали. - Чудак! - говорит Шишкин. - С лошадью ведь гораздо лучше. Даже у Пушкина написано, что Руслан ездил на лошади. Как там написано: "Я еду, еду, не свищу, а как наеду, не спущу!" На чем же он едет, если не на лошади. И в "Родной речи" у нас есть картинка, там Руслан нарисован на лошади. - Ну ладно, - говорит Ваня. - Мне и самому неловко ходить по сцене пешком. Витязь - и вдруг без лошади. - Только ты никому не говори, а то весь эффект пропадет, - говорит Костя. - Хорошо. И вот, когда публика начала собираться, мы незаметно пробрались за кулисы, приготовили лошадиную шкуру и стали ждать. Ребята суетились, бегали по сцене, проверяли декорации. Наконец раздался последний звонок и начались выступления ребят. Нам все хорошо было видно и слышно: и как читали стихи, и как делали физкультурные упражнения. Мне очень понравились физкультурные упражнения. Ребята делали их под музыку, четко, ритмично, все, как один. Недаром тренировались две недели подряд. Потом занавес закрылся, на сцене быстро установили фанерную голову с открывающимся ртом и Игорь Грачев спрятался за нею. Тут появился Ваня. На голове у него был блестящий шлем, сделанный из картона, в руках деревянное копье, выкрашенное серебряной краской. Ваня подошел к нам и говорит: - Ну, где же ваша лошадь? - Сейчас, - говорим мы. Быстро влезли в лошадиную шкуру - и перед ним появился конь. - Садись, - говорю я. Ваня залез мне на спину и уселся. Тут я почувствовал, что коням не сладко живется на свете. Под тяжестью Вани я согнулся в три погибели и покрепче вцепился в пояс Шишкина, чтоб была опора. Тут как раз и занавес открылся. - Но! Поехали! - скомандовал Ваня, то есть Руслан. Мы с Шишкиным затопали прямо на сцену. Ребята в зале встретили нас дружным смехом. Видно, наш конь понравился. Мы поехали прямо к голове. - Тпру! Тпру! - зашипел Руслан. - Куда вас понесло? Чуть на голову не наехали! Осади назад! Мы попятились назад. В зале раздался громкий смех. - Да не пятьтесь назад! Вот чудаки! - ругал нас Ваня. - Повернитесь и выезжайте на середину сцены. Мне монолог надо читать. Мы повернулись и выехали на середину сцены. Тут Ваня заговорил замогильным голосом: О поле, поле, кто тебя Усеял мертвыми костями? Он долго читал эти стихи, завывая на все лады, а Шишкин в это время дергал за ниточки, и конь наш шевелил ушами, что очень веселило зрителей. Наконец Ваня кончил свой монолог и прошептал: - Ну, теперь к голове подъезжайте. Мы повернулись и поехали к голове. Не доезжая до нее шагов пять, Шишкин начал хрипеть, упираться ногами и становиться на дыбы. Я тоже стал брыкаться, чтоб показать, будто конь испугался головы великана. Тут Руслан стал пришпоривать коня, то есть, попросту говоря, бить меня каблуками по бокам. Тогда мы подъехали к голове. Руслан принялся щекотать ей ноздри копьем. Тут голова как раскроет рот да как чихнет! Мы с Шишкиным отскочили, завертелись по всей сцене, будто нас отнесло ветром. Руслан даже чуть не свалился с коня Шишкин наступил мне на ногу. От боли я запрыгал на одной ножке и стал хромать. Ваня снова стал пришпоривать меня. Мы опять поскакали к голове, а она принялась на нас дуть, и нас снова понесло в сторону. Так мы налетали на нее несколько раз, наконец я взмолился. - Кончайте, - говорю, - скорей, а то я не выдержу. У меня и так уже нога болит! Тогда мы подскочили к голове в последний раз, и Ваня треснул ее копьем с такой силой, что с нее посыпалась краска. Голова упала, представление окончилось, и конь, хромая, ушел со сцены. Ребята дружно захлопали в ладоши. Ваня соскочил с лошади и побежал кланяться публике, как настоящий актер. Шишкин говорит: - Мы ведь тоже представляли на сцене. Надо и нам поклониться публике. И тут все увидели, что на сцену выбежал конь и стал кланяться, то есть просто кивать головой. Всем это очень понравилось, в зале поднялся шум. Ребята принялись еще громче хлопать в ладоши. Мы поклонились и убежали, а потом снова выбежали и опять стали кланяться. Тут Володя сказал, чтоб скорей закрывали занавес. Занавес сейчас же закрыли. Мы хотели убежать, но Володя схватил коня за уши и сказал: - Ну-ка, вылезайте! Кто это тут дурачится? Мы вылезли из лошадиной шкуры. - А, так это вы! - сказал Володя. - Кто вам разрешил здесь баловаться? - Разве плохой конь получился? - удивился Шишкин. - Коня-то вы хорошо смастерили, - сказал Володя. А сыграть как следует не смогли: на сцене серьезный разговор происходит, а конь стоит, ногами шаркает, то отставит ноги, то приставит. Где вы видели, чтоб лошади так делали? - Ну, устанешь ведь спокойно на одном месте стоять, - говорю я. - И еще Ваня на мне верхом сидит. Знаете, какой он тяжелый. Где уж тут спокойно стоять! - Надо было стоять, раз на сцену вышли. И еще. Руслан читает стихи: "О поле, поле, кто тебя усеял мертвыми костями?" - и вдруг в публике смех. Я думаю, почему смеются? Что тут смешного! А оказывается, конь в это время ушами захлопал! - Ну, кони всегда шевелят ушами, когда прислушиваются, - говорит Шишкин. - К чему же тут понадобилось прислушиваться? - Ну, к стихам... Он услышал, что Руслан читает стихи, и пошевелил ушами. - Если б пошевелил, то еще полбеды, а он ими так задвигал, будто мух отгонял. - Это я переиграл малость, - говорит Шишкин. - Слишком сильно за веревочку дергал. - "Переиграл"! - передразнил его Володя. - Вот не лезьте в другой раз без спросу на сцену. Мы очень опечалились и думали, что нам еще от Ольги Николаевны за это достанется, но Ольга Николаевна нам совсем ничего не сказала, и для меня это было почему-то хуже, чем если бы она как следует пробрала нас за то, что мы не послушались ее. Наверно, она решила, что мы с Шишкиным какие-нибудь такие совсем неисправимые, что с нами даже разговаривать серьезно не стоит. Из-за этого представления да еще из-за шахмат я так и не взялся как следует за учебу, и, когда через несколько дней нам выдали за первую четверть табели, я увидел, что у меня стоит двойка по арифметике. Я и раньше знал, что у меня будет в четверти двойка, но все думал, что четверть еще не скоро кончится и я успею подтянуться, но четверть так неожиданно кончилась, что ч и оглянуться не успел. У Шишкина тоже была в четверти двойка по русскому. - И зачем это выдают табели перед самым праздником? Теперь у меня будет весь праздник испорчен! - сказал я Шишкину, когда мы возвращались домой. - Почему? - спросил Шишкин. - Ну потому, что придется показывать дома двойку. - А я не буду перед праздником показывать двойку, - сказал Шишкин. - Зачем я буду маме праздник портить? - Но после праздника ведь все равно придется показывать, - говорю я. - Ну что ж, после праздника конечно, а па праздник все веселые, а если я покажу двойку, все будут скучные. Нет, пусть лучше веселые будут. Зачем я буду огорчать маму напрасно? Я люблю маму. - Если бы ты любил, то учился бы получше, - сказал я. - А ты-то учишься, что ли? - ответил Шишкин. - Я - нет, но я буду учиться. - Ну и я буду учиться. На этом наш разговор окончился, и я решил, по шишкинскому примеру, показать табель потом, когда праздники кончатся. Ведь бывают же такие случаи, когда табели ученикам выдают после праздника. Ничего тут такого нету. Глава 8Наконец наступил день, которого я давно уже с нетерпением ждал, - день Седьмого ноября, праздник Великой Октябрьской революции. Я проснулся рано-рано и сразу подбежал к окошку, чтобы взглянуть на улицу. Солнышко еще не взошло, но уже было совсем светло. Небо было чистое, голубое. На всех домах развевались красные флаги. На душе у меня стало радостно, будто снова наступила весна. Почему-то так светло, так замечательно на душе в этот праздник! Почему-то вспоминается все самое хорошее и приятное. Мечтаешь о чем-то чудесном, и хочется поскорей вырасти, стать сильным и смелым, совершать разные подвиги и геройства: пробираться сквозь глухую тайгу, карабкаться по неприступным скалам, мчаться на самолете по голубым небесам, опускаться под землю, добывать железо и уголь, строить каналы и орошать пустыни, сажать леса или работать на заводе и делать какие-нибудь новые замечательные машины. Вот какие мечты у меня. И ничего в этом удивительного нету, я думаю. Папа говорит, что в нашей стране каждый человек всего добьется, если только захочет и станет как следует учиться, потому что уже много лет назад как раз в этот день, седьмого ноября, мы прогнали капиталистов, которые угнетали народ, и теперь у нас все принадлежит народу. Значит, мне тоже принадлежит все, потому что я тоже народ. В этот день папа подарил мне волшебный фонарь с картинками, а мама подарила мне коньки, а Лика подарила мне компас, а я подарил Лике разноцветные краски для рисования. А потом мы с папой и Ликой пошли на завод, где папа работает, а оттуда пошли на демонстрацию вместе со всеми рабочими с папиного завода. Вокруг гремела музыка, и все пели песни, и мы с Ликой пели, и нам было очень весело, и папа купил нам воздушные шарики: мне красный, а Лике зеленый. А когда мы подошли к самой большой площади нашего города, папа купил нам два красных флажка, и мы с этими флажками прошли мимо трибуны через всю площадь. Потом мы вернулись домой, и скоро к нам стали собираться гости. Первый пришел дядя Шура. В руках у него было два свертка, и мы сразу догадались, что это он принес нам подарки. Но дядя Шура сначала спросил, хорошо ли мы ведем себя. Мы сказали, что хорошо. - Маму слушаетесь? - Слушаемся, - говорим. - А учитесь как? - Хорошо, - говорит Лика. И я тоже сказал: - Хорошо. Тогда он подарил мне металлический конструктор, а Лике - строительные кубики. Потом пришли тетя Лида и дядя Сережа, потом тетя Надя и дядя Юра, и еще тетя Нина. Все спрашивали меня, как я учусь. Я всем говорил - хорошо, и все дарили мне подарки, так что под конец у меня собралась целая куча подарков. У Лики тоже была целая куча подарков. И вот я сидел и смотрел на свои подарки, и постепенно у меня на душе сделалось грустно. Меня начала мучить совесть, потому что у меня по арифметике была двойка, а я всем говорил, что учусь хорошо. Я долго думал над этим и в конце концов дал сам себе обещание, что теперь возьмусь учиться как следует и тогда такие случаи уже никогда в жизни больше не будут повторяться. После того как я это решил, грусть моя стала понемногу проходить, и я постепенно развеселился. Восьмого ноября тоже был праздник. Я побывал в гостях у многих ребят из нашего класса, и многие ребята побывали у нас. Мы только и делали, что играли в разные игры, а вечером смотрели на стене картины от волшебного фонаря. Когда я ложился спать, то сложил все свои подарки возле своей кровати на стуле. Лика тоже сложила свои подарки на стуле, а под потолком над нами красовались два воздушных шарика, с которыми мы ходили на демонстрацию. Так приятно было смотреть па них! На следующий день, когда я проснулся, то увидел, что воздушные шарики лежат на полу. Они сморщились и стали меньше. Легкий газ из них вышел, и они уже не могли больше взлетать кверху. А когда в этот день я вернулся из школы, то не знал, как сказать маме про двойку, но мама сама вспомнила про табель и велела показать ей. Я молча вытащил табель из сумки и отдал маме. Мама стала проверять, какие у меня отметки, и, конечно, сразу увидела двойку. - Ну вот, так я и знала! - сказала она нахмурившись. - Все гулял да гулял, а теперь в четверти двойка. А все почему? Потому что ничего слушать не хочешь! Сколько раз тебе говорилось, чтобы ты вовремя делал уроки, но тебе хоть говори, хоть нет - все как об стену горохом. Может быть, ты хочешь на второй год остаться? Я сказал, что Теперь буду учиться лучше и что теперь у меня двойки ни за что па свете не будет, но мама только усмехнулась в ответ. Видно было, что ни чуточки не поверила моим обещаниям. Я просил маму подписать табель, но она сказала: - Нет уж, пусть папа подпишет. Это было хуже всего! Я надеялся, что мама подпишет табель и тогда можно будет не показывать его папе, а теперь мне предстояло еще выслушивать упреки папы. Настроение у меня стало такое плохое, что не хотелось даже делать уроки. "Пускай, - думаю, - папа уж отругает меня, тогда я буду заниматься". Наконец папа пришел с работы. Я подождал, когда он пообедает, потому что после обеда он всегда бывает добрей, и положил табель на стол так, чтоб папа его увидел. Папа скоро заметил, что на столе возле него лежит табель, и стал смотреть отметки. - Ну вот,, достукался! - сказал он, увидев двойку. - Неужели тебе перед товарищами не стыдно, а? - Будто я один получаю двойки! - ответил я. - У кого же еще есть двойки? - У Шишкина. - Почему же ты берешь пример с Шишкина? Ты бы брал пример с лучших учеников. Или Шишкин у вас такой авторитет? - И совсем не авторитет, - сказал я. - Вот ты и стал бы учиться лучше да еще Шишкину помог. Неужели вам обоим нравится быть хуже других? - Мне, - говорю, - вовсе не нравится. Я уже сам решил начать учиться лучше. - Ты и раньше так говорил. - Нет, раньше я так просто говорил, а теперь я решил твердо взяться. - Что ж, посмотрим, какая у тебя твердость. Папа подписал табель и больше ничего не сказал. Мне даже обидно стало, что он так мало укорял меня. Наверно, он решил, что со мной долго разговаривать нечего, раз я всегда только обещаю, а ничего не выполняю. Поэтому я решил на этот раз доказать, что у меня есть твердость, и начать учиться как следует. Жаль только, что в этот день по арифметике ничего не было задано, а то бы я, наверно, задачу сам решил. На другой день я спросил Шишкина: - Ну как, досталось тебе от мамы за двойку? - Досталось! И от тети Зины досталось. Уж лучше б она молчала! У нее только одни слова: "Вот я за тебя возьмусь как следует!" А как она за меня возьмется? Когда-то она сказала: "Вот я за тебя возьмусь: буду каждый вечер проверять, как ты сделал уроки". А сама раза два проверила, а потом записалась в драмкружок при клубе автозавода, и как только вечер - ее и нету. "Я тебя, говорит, завтра проверю". И так каждый раз: завтра да завтра, а потом и совсем ничего. Потом вдруг: "Ну-ка, показывай тетрадки, отвечай, что на завтра задано". А у меня как раз ничего не сделано, потому что я уже отвык, чтоб меня проверяли. Словом, что ни вечер, то ее дома нет. Если на занятия драмкружка не надо идти, то в театр пойдет. - Ей ведь надо в театр ходить, раз она в театральном училище учится, сказал я. - Это я понимаю, - говорит Шишкин. - Мама тоже на курсах повышения квалификации учится, да еще работает, а не говорит же она: "Я за тебя возьмусь". Мама просто объяснит, что надо учиться, а если и накричит на меня, то я не обижаюсь. А на тетю Зину всегда буду обижаться, потому что если берешься, то берись, а если не берешься, то не берись. Я, может быть, жду, когда тетя Зина за меня возьмется, и сам ничего не делаю. Такой у меня характер! - Это ты просто вину с себя на другого перекладываешь, - сказал я. Переменил бы характер. - Вот ты бы и переменил. Будто ты лучше моего учишься! - Я буду лучше учиться, - говорю я. - Ну и я буду лучше, - ответил Шишкин. Через несколько дней наш преподаватель физкультуры Григорий Иванович сказал, что спортивный зал у нас уже оборудован для игры в баскетбол и кто желает, может записаться в баскетбольную команду. Все ребята обрадовались и стали записываться. Мы с Шишкиным тоже, конечно, хотели записаться, но Григорий Иванович не записал нас. - В баскетбольной команде может играть только тот, кто хорошо учится, сказал он нам. Шишкин очень расстроился. Он давно уже ждал, когда можно будет играть в баскетбол, и вот теперь, когда другие ребята будут играть, нам, как говорится, приходилось остаться за бортом. Я лично не очень огорчился, потому что решил начать учиться лучше и во что бы то ни стало добиться, чтоб меня приняли в баскетбольную команду. В этот же день Ольга Николаевна сказала, что многие наши ребята уже подтянулись и стали учиться успешнее. Лучше всего дело обстояло в первом звене. У них не было ни одной двойки, а троек было всего две. Ольга Николаевна сказала, что когда они исправят эти тройки, то звено выполнит свое обещание учиться только на пятерки и четверки. Хуже всего дело обстояло в нашем звене, так как у нас были две двойки - моя и шишкинская. Юра сказал: - Вот! Мы с вами в хвосте оказались! Надо что-нибудь придумать, как из этого положения выпутаться. - Это всё они, вот эти двое! - сказал Леня Астафьев и показал на нас с Шишкиным. - Что ж это вы, а? Все звено позорите! Все ребята стараются, а им хоть кол на голове теши, ничего не помогает! Ты, Малеев, почему плохо учишься? Тут все на меня набросились: - Ты что, не понимаешь, что надо учиться лучше? - Не понимаю, о чем разговор! - сказал я. - Я уже сам решил учиться лучше, а тут снова-наново разговор происходит! - Решил, так надо учиться! А у тебя какие отметки? - спросил Алик Сорокин. - Так отметки у меня за прошлое, а решил я только позавчера, - говорю я. - Эх, ты! Будто не мог раньше решить! - Постойте, ребята, не надо ссориться, - сказала Ольга Николаевна. Отстающим надо помочь. В вашем звене есть хорошие ученики. Надо выделить кого-нибудь в помощь Шишкину и Малееву. - Можно мне помогать Малееву? - спросил Ваня Пахомов. - А я буду помогать Шишкину, - сказал Алик Сорокин. - Можно? - Конечно, можно, - сказала Ольга Николаевна. - Это очень хорошо, что вы хотите помочь товарищам. Но Витя и Костя сами должны побольше работать. Ты, Витя, наверно, если не можешь решить задачку, так сейчас же спрашиваешь папу или маму? - Нет, - говорю я. - Я теперь папу никогда не спрашиваю. Зачем я буду отрывать его от работы? Я просто иду к товарищу и спрашиваю. - Ну, это все равно. Я хочу сказать, что нужно самому добиваться. Если посидишь над задачей как следует да разберешься сам, то кое-чему научишься, а если каждый раз за тебя задачи будет кто-нибудь другой делать, то сам их решать ты никогда не научишься. Для того и задают задачи, чтоб ученик приучался самостоятельно думать. - Хорошо, - говорю я. - Теперь я буду сам. - Вот-вот, постарайся. Только в крайнем случае, если увидишь, что задачи тебе не осилить, обращайся за помощью к товарищу или ко мне. - Нет, - говорю я. - Мне кажется, теперь я осилю сам, а уж если никак не осилю, тогда пойду к Ване. - Если желание будет, то осилишь, - сказала Ольга Николаевна. Глава 9Пришел я домой и сразу взялся за дело. Такая решимость меня одолела, что я даже сам удивился. Сначала я задумал сделать самые трудные уроки, как Ольга Николаевна нас учила, а потом взяться за то, что полегче. Как раз в этот день была задана задача по арифметике. Недолго думая я раскрыл задачник и принялся читать задачу: "В магазине было 8 пил, а топоров в три раза больше. Одной бригаде плотников продали половину топоров и три пилы за 84 рубля. Оставшиеся топоры и пилы продали другой бригаде плотников за 100 рублей. Сколько стоит один топор и одна пила?" Сначала я совсем ничего не понял и начал читать задачу во второй раз, потом в третий... Постепенно я понял, что тот, кто составляет задачи, нарочно запутывает их, чтобы ученики не могли сразу решить. Написано: "В магазине было 8 пил, а топоров в три раза больше". Ну и написали бы просто, что топоров было 24 штуки. Ведь если пил было 8, а топоров было в три раза больше, то каждому ясно, что топоров было 24. Нечего тут и огород городить! И еще: "Одной бригаде плотников продали половину топоров и 3 пилы за 84 рубля". Сказали бы просто: "Продали 12 топоров". Будто не ясно, раз топоров было 24, то половина будет 12. И вот все это продали, значит, за 84 рубля. Дальше опять говорится, что оставшиеся пилы и топоры продали другой бригаде плотников за 100 рублей. Какие это оставшиеся? Будто нельзя сказать по-человечески? Если всего было 24 топора, а продали 12, то и осталось, значит, 12. А пил было всего-навсего 8; 3 продали одной бригаде, значит, другой бригаде продали 5. Так бы и написали, а то запутают, запутают, а потом небось говорят, что ребята бестолковые - не умеют задачи решать! Я переписал задачу по-своему, чтоб она выглядела попроще, и вот что у меня получилось: "В магазине было 8 пил и 24 топора. Одной бригаде плотников продали 12 топоров и 3 пилы за 84 рубля. Другой бригаде плотников продали 12 топоров и 5 пил за 100 рублей. Сколько стоит одна пила и один топор?" Переписавши задачу, я снова прочитал ее и увидел, что она стала немножко короче, но все-таки я не мог додуматься, как ее сделать, потому что цифры путались у меня в голове и мешали мне думать. Я решил как-нибудь подсократить задачу, чтоб в ней было поменьше цифр. Ведь совершенно неважно, сколько было в магазине этих самых пил и топоров, если в конце концов их все продали. Я сократил задачу, и она получилась вот какая: "Одной бригаде продали 12 топоров и 3 пилы за 84 рубля. Другой бригаде продали 12 топоров и 5 пил за 100 рублей. Сколько стоит один топор и одна пила?" Задача стала короче, и я стал думать, как бы ее еще сократить. Ведь неважно, кому продали эти пилы и топоры. Важно только, за сколько продали. Я подумал, подумал - и задача получилась такая: "12 топоров и 3 пилы стоят 84 рубля. 12 топоров и 5 пил стоят 100 рублей. Сколько стоит один топор и одна пила?" Сокращать больше было нельзя, и я стал думать, как решить задачу. Сначала я подумал, что если 12 топоров и 3 пилы стоят 84 рубля, то надо сложить все топоры и пилы вместе и 84 поделить на то, что получилось. Я сложил 12 топоров и 3 пилы, получилось 15, Тогда я стал делить 84 на 15, но у меня не поделилось, потому что получился остаток. Я понял, что произошла какая-то ошибка, и стал искать другой выход. Другой выход нашелся такой: я сложил 12 топоров и 5 пил, получилось 17, и тогда я стал делить 100 на 17, но у меня опять получился остаток. Тогда я сложил все 24 топора между собой и прибавил к ним 8 пил, а рубли тоже сложил между собой и стал делить рубли на топоры с пилами, но деление все равно не вышло. Тогда я стал отнимать пилы от топоров, а деньги Целить на то, что получилось, но все равно у меня ничего не получилось. Потом я еще пробовал складывать между собой пилы и топоры по отдельности, а потом отнимать топоры от денег, и то, что осталось, делить на пилы, и чего я только не делал, никакого толку не выходило. Тогда я взял задачу и пошел к Ване Пахомову. - Слушай, - говорю, - Ваня, 12 топоров и 3 пилы вместе стоят 84 рубля, а 12 топоров и 5 пил стоят 100 рублей. Сколько стоит один топор и одна пила? Как, по-твоему, нужно сделать задачу? - А как ты думаешь? - спрашивает он. - Я думаю, нужно сложить 12 топоров и 3 пилы и 84 поделить на 15. - Постой! Зачем тебе складывать пилы и топоры? - Ну, я узнаю, сколько было всего, потом 84 разделю на сколько всего и узнаю, сколько стоила одна. - Что - одна? Одна пила или один топор? - Пила, - говорю, - или топор. - Тогда у тебя получится, что они стоили одинаково. - А они разве не одинаково? - Конечно, не одинаково. Ведь в задаче не говорится, что они стоили поровну. Наоборот, спрашивается, сколько стоит топор и сколько пила отдельно. Значит, мы не имеем права их складывать. - Да их, - говорю, - хоть складывай, хоть не складывай, все равно ничего не выходит! - Вот поэтому и не выходит. - Что же делать? - спрашиваю я. - А ты подумай. - Да я уже два часа думал! - Ну, присмотрись к задаче, - говорит Ваня. - Что ты видишь? - Вижу, - говорю, - что 12 топоров и 3 пилы стоят 84 рубля, а 12 топоров и 5 пил стоят 100 рублей. - Ну, ты замечаешь, что в первый раз и во второй топоров куплено одинаковое количество, а пил на две больше? - Замечаю, - говорю я. - А замечаешь, что во второй раз уплатили на 16 рублей дороже? - Тоже замечаю. В первый раз уплатили 84 рубля, а во второй раз - 100 рублей. 100 минус 84, будет 16. - А как ты думаешь, почему во в горой раз уплатили на 16 рублей больше? - Это каждому ясно, - ответил я, - купили 2 лишние пилы, вот и пришлось уплатить лишних 16 рублей. - Значит, 16 рублей заплатили за две пилы? - Да, - говорю, - за две. - Сколько же стоит одна пила? - Раз две 16, то одна, - говорю, - 8. - Вот ты и узнал, сколько стоит одна пила. - Тьфу! - говорю. - Совсем простая задача! Как это я сам не догадался?! - Постой, тебе еще надо узнать, сколько стоит топор. - Ну, это уж пустяк, - говорю я. - 12 топоров и 3 пилы стоят 84 рубля. 3 пилы стоят 24 рубля. 84 минус 24, будет 60. Значит, 12 топоров стоят 60 рублей, а один топор - 60 поделить на 12, будет 5 рублей. Я пошел домой, и очень мне было досадно, что я не сделал эту задачу сам. Но я решил в следующий раз обязательно сам сделать задачу. Хоть пять часов буду сидеть, а сделаю. На следующий день нам по арифметике ничего не было задано, и я был рад, потому что это не такое уж большое удовольствие задачи решать. "Ничего, - думаю, - хоть один день отдохну от арифметики". Но все вышло совсем не так, как я думал. Только я сел за уроки, вдруг Лика говорит: - Витя, нам тут задачу задали, я никак не могу решить. Помоги мне. Я только поглядел на задачу и думаю: "Вот будет история, если я не смогу решить! Сразу весь авторитет пропадет". И говорю ей: - Мне сейчас очень некогда. У меня тут своих уроков полно. Ты поди погуляй часика два, а потом придешь, я помогу тебе. Думаю: "Пока она будет гулять, я тут над задачей подумаю, а потом объясню ей". - Ну, я пойду к подруге, - говорит Лика. - Иди, иди, - говорю, - только не приходи слишком скоро. Часа два можешь гулять или три. В общем, гуляй сколько хочешь. Она ушла, а я взял задачник и стал читать задачу: "Мальчик и девочка рвали в лесу орехи. Они сорвали всего 120 штук. Девочка сорвала в два раза меньше мальчика. Сколько орехов было у мальчика и девочки?" Прочитал я задачу, и даже смех меня разобрал: "Вот так задача! - думаю. Чего тут не понимать? Ясно, 120 надо поделить на 2, получится 60. Значит, девочка сорвала 60 орехов. Теперь нужно узнать, сколько мальчик: 120 отнять 60, тоже будет 60... Только как же это так? Получается, что они сорвали поровну, а в задаче сказано, что девочка сорвала в два раза меньше орехов. Ага! - думаю. - Значит, 60 надо поделить на 2, получится 30. Значит, мальчик сорвал 60, а девочка 30 орехов". Посмотрел в ответ, а там: мальчик 80, а девочка 40. - Позвольте! - говорю. - Как же это? У меня получается 30 и 60, а тут 40 и 80. Стал проверять - всего сорвали 120 орехов. Если мальчик сорвал 60, а девочка 30, то всего получается 90. Значит, неправильно! Снова стал делать задачу. Опять у меня получается 30 и 60! Откуда же в ответе берутся 40 и 80? Прямо заколдованный круг получается! Вот тут-то я и задумался. Читал задачу раз десять подряд и никак не мог найти, в чем здесь загвоздка. "Ну, - думаю, - это третьеклассникам задают такие задачи, что и четвероклассник не может решить! Как же они учатся, бедные?" Стал я думать над этой задачей. Стыдно мне было не решить ее. Вот, скажет Лика, в четвертом классе, а для третьего класса задачу не смог решить! Стал я думать еще усиленнее. Ничего не выходит. Прямо затмение на меня нашло! Сижу и не знаю, что делать. В задаче говорится, что всего орехов было 120, и вот надо разделить их так, чтоб у одного было в два раза больше, чем у другого. Если б тут были какие-нибудь другие цифры, то еще можно было бы что-нибудь придумать, а тут сколько ни дели 120 на 2, сколько ни отнимай 2 от 120, сколько ни умножай 120 на 2, все равно 40 и 80 не получится. С отчаяния я нарисовал в тетрадке ореховое дерево, а под деревом мальчика и девочку, а на дереве 120 орехов. И вот я рисовал эти орехи, рисовал, а сам все думал и думал. Только мысли мои куда-то не туда шли, куда надо. Сначала я думал, почему мальчик нарвал вдвое больше, а потом догадался, что мальчик, наверно, на дерево влез, а девочка снизу рвала, вот у нее и получилось меньше. Потом я стал рвать орехи, то есть просто стирал их резинкой с дерева и отдавал мальчику и девочке, то есть пририсовывал орехи у них над головой. Потом я стал думать, что они складывали орехи в карманы. Мальчик был в курточке, я нарисовал ему по бокам два кармана, а девочка была в передничке. Я на этом передничке нарисовал один карман. Тогда я стал думать, что, может быть, девочка нарвала орехов меньше потому, что у нее был только один карман. И вот я сидел и смотрел на них: у мальчика два кармана, у девочки один карман, и у меня в голове стали появляться какие-то проблески. Я стер орехи у них над головами и нарисовал им карманы, оттопыренные, будто в них лежали орехи. Все 120 орехов теперь лежали у них в трех карманах: в двух карманах у мальчика и в одном кармане у девочки, а всего, значит, в трех. И вдруг у меня в голове, будто молния, блеснула мысль: "Все 120 орехов надо делить на три части! Девочка возьмет себе одну часть, а две части останутся мальчику, вот и будет у него вдвое больше!" Я быстро поделил 120 на 3, получилось 40. Значит, одна часть 40. Это у девочки было 40 орехов, а у мальчика две части. Значит, 40 помножить на 2, будет 80! Точно как в ответе. Я чуть не подпрыгнул от радости и скорей побежал к Ване Пахомову, чтоб рассказать ему, как я сам додумался решить задачу. Выбегаю на улицу, смотрю - идет Шишкин. - Слушай, - говорю, - Костя, мальчик и девочка рвали в лесу орехи, нарвали 120 штук, мальчик взял себе вдвое больше, чем девочка. Что делать, по-твоему? - Надавать, - говорит, - ему по шее, чтоб не обижал девочек! - Да я не про то спрашиваю! Как им разделить, чтоб у него было вдвое? - Пусть делят, как сами хотят. Чего ты ко мне пристал! Пусть поровну делят. - Да нельзя поровну. Это задача такая. - Какая еще задача? - Ну, задача по арифметике. - Тьфу! - говорит Шишкин. - У меня морская свинка подохла, я ее только позавчера купил, а он тут с задачами лезет! - Ну, прости, - говорю, - я не знал, что у тебя такое горе. И побежал дальше. Прибегаю к Ване. - Слушай, - говорю, - вот какая задача мудреная: мальчик и девочка сорвали 120 орехов. Мальчик взял себе вдвое больше. Надо делить на три части. Правильно я догадался? - Правильно, - говорит Ваня. - Одну часть возьмет девочка, две части мальчик, вот у него и будет вдвое больше. - Это я сам догадался, - говорю я. - Понимаешь, замудрили задачу, думали, никто не догадается, а я все-таки догадался. - Ну молодец! - Теперь я всегда буду сам задачи решать, - сказал я. - Постарайся. Самому всегда лучше: больше толку, - говорит Ваня. Побежал я обратно домой. Вдруг навстречу Юра Касаткин. - Слушай, Юра, - говорю я. - Один мальчик и одна девочка рвали в лесу орехи... - Да ну тебя с твоими орехами! Ты лучше скажи, почему ты не занимаешься, а все по улицам бегаешь? - Я занимаюсь, честное слово! - Ты это оставь! Весь класс назад тянешь! Ты и еще этот твой Шишкин. - Честное слово, я занимаюсь, а у Шишкина морская свинка сдохла. А ты куда идешь? - Я шел к тебе, хотел посмотреть, как ты занимаешься, а тебя дома нет, вот я и вижу, как ты уроки делаешь. - Ну, честное-пречестное слово, я делал задачу, а она у меня не вышла, и я только на минуточку пошел к Ване, чтоб рассказать. Вот идем ко мне, посмотришь. Мы пошли ко мне, и я стал показывать ему задачу про мальчика и девочку. - Да ведь это для третьего класса задача! - говорит Юра. - А это я нарочно повторяю прошлогодние задачи, - говорю я. - В прошлом году я неважно по арифметике учился, вот и хочу теперь наверстать. - Это ты хорошо придумал. Будешь знать предыдущее, дальше легче будет учиться. Юра ушел. Скоро вернулась Лика, я сейчас же принялся объяснять ей задачу. Нарисовал дерево с орехами, и мальчика с двумя карманами, и девочку с одним карманом. - Вот, - говорит Лика, - как ты хорошо объясняешь! Я сама ни за что не догадалась бы! - Ну, это пустяковая задача. Когда тебе надо, ты мне говори, я тебе все объясню в два счета. И вот я как-то совсем неожиданно из одного человека превратился в совсем другого. Раньше мне самому помогали, а теперь я сам мог других учить. И главное, у меня ведь по арифметике была двойка! Глава 10На другой день, когда я проснулся, то увидел в окно, что уже наступила зима. На дворе выпал снег. Все побелело вокруг: и земля и крыши, а деревья стояли как кружевные - все веточки облепило снегом. Я хотел сейчас же пойти покататься на конечках, которые подарила мне мама, но нужно было идти в школу, а после школы я сначала засел за уроки, а потом стал делать задачи по Ликиному задачнику. Я задумал перерешать все задачи для третьего класса. Там было много простых задач, и я щелкал их, как будто семечки, но попадались и такие, над которыми приходилось ломать голову. Только это теперь меня не пугало. Я поставил себе за правило не двигаться дальше, пока не решу задачи. Конечно, я в один день не решил все задачи, а сидел над ними недели две или три. На коньках я ходил кататься только по вечерам, когда становилось совсем темно. Зато когда я перерешал все задачи для третьего класса, то я очень поумнел и уже мог без посторонней помощи решать задачи для четвертого класса, которые задавала нам Ольга Николаевна. В задачнике для четвертого класса было много задач, которые были похожи па задачи для третьего класса, только они были сложнее, но теперь я уже умел распутывать сложные задачи. Мне даже интереснее было решать те задачи, которые посложней. Я уже не боялся арифметики, как раньше. С меня как будто свалилась какая-то тяжесть, и жить мне стало легко. Ольга Николаевна была довольна моими успехами и ставила мне хорошие отметки. Ребята больше не упрекали меня. И мама и папа были рады, что я стал хорошо учиться. Меня приняли в баскетбольную команду, и я через день тренировался с ребятами по два часа А когда тренировки не было, я катался на коньках, ходил на лыжах, играл с ребятами в хоккей - было что делать. А Шишкин, вместо того чтобы взяться как следует за учебу, накупил разных морских свинок, белых крыс, черепах. Одних ежей у него было три штуки! И он с ними по целым дням возился, кормил их, ухаживал за ними, а они у него часто болели и дохли. И еще он достал где-то Лобзика. Этот Лобзик был обыкновенный бездомный щенок, то есть, если сказать по правде, то совсем не щенок, а уже довольно большая собака, но еще. видно, молодая, не совсем еще взрослая: мохнатая такая, черного цвета, и уши у нее висели, как лопухи. Он ее встретил где-то на улице и поманил за собой, и привел домой, и выдумал ей имя "Лобзик", хотя Лобзик - это совсем неподходящее для собаки имя, потому что лобзик - это такая маленькая пилочка для выпиливания по дереву. Но Шишкин не знал, что такое лобзик, и вообразил, будто это собачье имя. Понятно, что со всеми этими делами Шишкину вовсе не до занятий было, и он садился делать уроки после того, как мама раз двадцать напомнит. Вот мать придет с работы и спросит: - Ты уроки сделал? - Нет еще. Сейчас буду делать. - Садись сейчас же. - Сейчас, сейчас, мамочка, вот только покормлю черепаху. Мать займется своими делами, а он покормит черепаху, потом вспомнит, что хотел смастерить клетку для морской свинки, и начнет возиться с клеткой. Через некоторое время мать опять скажет: - Когда же ты будешь делать уроки? - Сейчас. - Когда же "сейчас"? Ты все время говоришь "сейчас", а сам ни с места. - Ну сейчас! Надо же клетку сделать. - Клетку? Да тут тебе на три дня работы! Прекрати это и садись делать уроки. - Ладно, - с сожалением говорит Шишкин. - Завтра клетку доделаю. Сейчас только принесу ежам водички и буду делать уроки. Он берет кружку и отправляется за водой для ежей. Потом начинает проверять, есть ли вода у других животных. Потом обнаруживается, что один из ежей куда-то исчез, и Шишкин начинает искать его по всему дому. Через полчаса мать опять про уроки спросит. - Сейчас, - говорит Шишкин. - Вот только найду ежа. Еж куда-то запропастился. И так все время. То одно, то другое, то третье. Если мать уйдет на занятия, он и не подумает за уроки взяться, а ждет: когда время придет уже ложиться спать, тогда он только начинает что-нибудь делать. Конечно, у него все получалось на скорую руку, кое-как, он ничего не выучивал как следует, но все-таки умудрялся получать как-то тройки, иногда даже четверки. Впрочем, это бывало редко. Больше всего он боялся русского языка и почти всегда выезжал на подсказке. Правда, никакой пользы ему от этой подсказки не было. Когда в классе должны были писать диктант или сочинение, то Шишкин заранее был уверен, что напишет на двойку, и решил в такие дни совсем не приходить в школу. И вот однажды, когда Ольга Николаевна сказала, что завтра мы будем писать диктант, Шишкин на следующее утро притворился больным и сказал маме, что у него болит голова. Мама разрешила ему не ходить в этот день в школу и сказала, что позовет врача, как только вернется с работы. Но, когда она вернулась, Шишкин сказал, что голова у него уже не болит, так что никакого врача не нужно было вызывать. Мама написала в школу записку, что Костя пропустил по болезни, и все обошлось благополучно. В другой раз, когда мы в классе должны были писать сочинение, Шишкин снова придумал, что у него болит голова, и мама опять разрешила ему не ходить в школу, но, когда она вернулась с работы, ей показалось странным, что Костя и на этот раз быстро выздоровел. Но тогда она еще ни о чем не догадалась и снова написала в школу записку, что он был болен. Когда же это случилось в третий раз, она стала догадываться, что Костя ее обманывает, чтобы не ходить в школу. Костя сначала не признавался, но мама сказала, что сама пойдет в школу и выяснит, в чем дело. Костя увидел, что мать все равно своего добьется, и во всем ей признался. Когда мама услышала, что он все это придумывал для того, чтобы увиливать от занятий, она страшно рассердилась. Это случилось как раз в тот день, когда Шишкин привел домой Лобзика. Мама всегда сердилась на Костю за то, что он приносит домой разных животных и возится с ними, вместо того чтоб делать уроки. Поэтому Костя заранее спрятал Лобзика в чулане, чтоб мама не заметила его сразу. И вот, как раз когда Костя признался и мама рассердилась, Лобзик вылез из чулана и пришел прямо в комнату. - А это еще что такое? - закричала мама, увидев Лобзика. - Это ничего... Это так просто, собака, - пролепетал Шишкин. - Собака? - закричала мама. - Сейчас же прогони ее! Развел целый зверинец в доме! Только и делаешь, что с разными зверями возишься, заниматься совсем не хочешь! Сейчас же уноси всех зверей отсюда! И крыс, и мышей, и ежей - всех уноси! И собаку эту гони, довольно я с тобой намучилась. Нечего делать, Костя со слезами на глазах пошел раздавать своих зверей знакомым ребятам и роздал всех, только одного ежа у него никто не хотел брать. Тогда он пришел с этим ежом ко мне и рассказал, что у него произошло дома. Я тоже не хотел брать ежа, потому что мыши, которых он нам подарил, расплодились во множестве, и несколько мышей поселилось в комоде, к тому же этот еж был какой-то вялый, наверно, больной. Но Шишкин сказал, что еж совсем не больной, а находится в оцепенении, так как ежи обычно погружаются на зиму в спячку, и вот этот еж, значит, тоже уже погружался в спячку. Тогда я согласился взять ежа, а Шишкин сказал, что весной, когда еж пробудится от спячки, он заберет его обратно к себе. Только Лобзика Костя не хотел никому отдавать и решил спрятать его от мамы на чердаке. Он устроил ему подстилку на дымоходе, а чтоб Лобзик не убежал, привязал его за ошейник веревкой к стропилу. На чердаке было холодно, но дымоход был теплый, и Лобзик не очень мерз, хотя если сказать по правде, то ему иногда сильно доставалось и от жары и от холода в одно и то же время. В сильный мороз дымоход почему-то всегда был очень горячий, поэтому с одной стороны Лобзика пробирая холод, а с другой стороны он поджаривался как будто на сковородке. Костя очень беспокоился, как бы Лобзик не отморозил себе уши или не схватил воспаление легких. Он тайком приносил Лобзику на чердак еду и сам пропадал на чердаке все свободное время, чтобы Лобзику не было скучно. Когда мамы не было дома, он приводил Лобзика домой и играл с ним, а к тому времени, когда мама должна была прийти с работы, уводил его обратно на чердак. Сначала все шло хорошо, но однажды он забыл увести Лобзика из дому вовремя, или, может быть, мама вернулась с работы раньше обычного, не знаю точно, только Шишкин, как говорится, попался на месте преступления. Мама увидела Лобзика. - Опять эта собака здесь! - закричала она. - Так вот почему у тебя не хватает времени заниматься! Я ведь тебе велела прогнать ее, а ты снова привел! Тут Шишкин признался, что не послушался маму и Лобзик все это время жил у него на чердаке, а он заботился о нем и кормил его, потому что он его очень любит и не может выгнать его на мороз, так как Лобзик совсем одинокий, бездомный пес. - Если бы ты стал делать уроки исправнее, я разрешила бы тебе оставить Лобзика. Но ты ведь ничего слушать не хочешь! - сказала мама, - Как же я могу делать уроки? - ответил Шишкин. - Я вот сяду заниматься, а сам думаю, как там Лобзик на чердаке сидит. Ему небось одному скучно. Вот мне и не лезут уроки в голову. Тогда мама сжалилась над ним и сказала: - Если обещаешь выполнять аккуратно все уроки днем после школы, то, так и быть, разрешу оставить тебе эту собаку. Костя сказал, что обещает. - Посмотрим, как ты сдержишь свое обещание, - сказала мама. - Я теперь буду проверять тебя ежедневно после работы. Обо всем этом мне рассказал Костя, когда мы возвращались на другой день из школы. - Зайдем ко мне, посмотришь, как я буду дрессировать Лобзика, - предложил Костя. - Увидишь, какой это умный пес. Он уже умеет палку в зубах держать. - По-моему, для того чтоб держать палку в зубах, большого ума не надо, ответил я. - Смотря для кого, - говорит Шишкин. - Тебе, конечно, для того чтоб держать палку в зубах, совсем не надо ума, а Лобзику надо. Пришли мы к нему. Шишкин достал из буфета сахарницу и позвал Лобзика. Лобзик увидел сахарницу, подскочил и весело замахал хвостом. Видно было, что этот предмет ему уже хорошо знаком. Костя сунул ему под нос палку и сказал: - Вот подержи палку, получишь сахару. Лобзик отвернулся от палки и покосился на сахарницу, - Да ты не смотри на сахарницу, держи, говорят тебе, палку! - прикрикнул Костя. Лобзик все-таки не хотел брать палку. Тогда Костя насильно раскрыл ему пасть и сунул в нее палку, но, как только он отпустил руки, Лобзик разжал зубы, и палка упала на пол. - Ну вот, уже забыл, чему я его вчера учил! - проворчал Костя. - Придется повторять все сначала. Он снова сунул палку в пасть Лобзику, а мне велел держать Лобзика за нос так, чтоб он не мог раскрыть рот. Таким образом Лобзик подержал во рту некоторое время палку, и мы дали ему за это кусок сахару. Это упражнение мы проделали несколько раз. Лобзик постепенно понял, что после того, как он подержит в зубах палку, ему дадут сахару, и стал держать палку в зубах сам, без посторонней помощи. Правда, он норовил поскорей бросить палку и получить сахар, но тогда Костя не давал ему сахару и снова заставлял держать палку. Домой в этот день я вернулся поздно и увидел, что нарушил весь свой режим. Я решил, что летом, когда наступят каникулы, тоже заведу себе собаку и займусь дрессировкой, а сейчас, пока идут занятия, этого делать не стоит, так как дрессировка отнимает очень много времени. Я только начал учиться по арифметике как следует и вдруг опять стану получать двойки. В первую очередь нужно самому учиться, а потом уже можно учить собак. А Шишкин все свободное время возился с Лобзиком и выучил его не только держать палку в зубах, но и таскать ее за собой. Правда, все это Лобзик делал не даром, а за сахар, но трудился очень усердно. За какой-нибудь маленький кусочек сахару он мог тащить палку или даже целое полено как отсюда до Вокзального переулка. Шишкин говорил, что выучит Лобзика не только этому, но и многому другому, только больше пока ничему не выучил, потому что ему надоело, и вообще он долго не любил заниматься одним делом, а перескакивал с одного на другое и ничего не доводил до конца. Глава 11Мы давно уже собирались пойти всем классом в цирк. Володя сказал, что купит на всех билеты, и мы с нетерпением ждали этого дня. Мы уже несколько раз ходили всем классом в кино, но в цирке еще ни разу не были. Я лично давно в цирке не был, а Шишкин был так давно, что совсем почти ничего не помнил. Помнил только, что там были какие-то звери, не то львы, не то тигры, или, может быть, лошади, и больше ничего не помнил. Он тогда был еще совсем маленьким. Особенно нам хотелось посмотреть мотоциклиста, который ездил внутри шара из металлических прутьев. Мы давно уже видели расклеенные по городу афиши и слышали рассказы от тех, кто видел этого мотоциклиста. В огромный шар, сделанный из крепких металлических прутьев, влезает мотоциклист и начинает ездить внутри этого шара на мотоцикле. И вот нижняя половина шара отделяется от верхней и опускается вниз. Мотоциклист остается в верхней половине шара и продолжает ездить. Самое удивительное было то, что мотоциклист не вываливался из этой половины шара, хотя она и висела в воздухе вверх дном. Говорили, будто, когда мотоциклист мчится внутри шара с огромной скоростью, получается какая-то центробежная сила, которая прижимает мотоцикл к шару и не позволяет ему упасть вниз. Но если скорость мотоцикла уменьшится, центробежная сила пропадет - и мотоцикл упадет вниз. Некоторые ребята говорили, что всех не возьмут в цирк, потому что Володя не сможет достать на всех билеты, а возьмут только круглых отличников. Другие говорили, что возьмут всех, только Шишкина не возьмут. Третьи говорили, что совсем никого не возьмут, потому что билеты, наверно, давно уже проданы. Наконец билеты были куплены, и мы все пошли в цирк, даже Шишкин пошел. Явились мы задолго до начала представления, но это ничего: лучше прийти немножко раньше, чем опоздать, потому что тебя тогда совсем не пустят. Мы уселись на свои места и принялись рассматривать арену, покрытую огромным ковром. Над нашими головами были протянуты какие-то канаты. Вверху, под куполом цирка, висели трапеции, кольца, веревочные лестницы и другие разные приспособления. Огромное здание цирка постепенно наполнялось народом, так что наконец мне даже стало казаться, что весь город собрался здесь. Я решил сосчитать, сколько в цирке народу, досчитал до двухсот тридцати, сбился и начал сначала. В это время зажглись десятки огромных ламп, и в цирке стало светло, как днем. Все как будто ожило, стало нарядным и праздничным. Огромная толпа зрителей запестрела разноцветными красками. Я думал, что до начала представления еще далеко, и принялся разглядывать публику, но тут торжественно зазвенели литавры, посыпалась звонкая барабанная дробь, запиликали скрипки, закрякали трубы, и... вдруг на арену выбежало множество акробатов. Они принялись прыгать и кувыркаться, подкидывать друг друга руками и ловить за ноги и ходить колесом. И так у них все ловко получалось, что каждому, кто сидел в цирке, тоже хотелось выскочить на арену и начать кувыркаться вместе с акробатами. Я тоже уже вскочил, чтоб бежать на арену, но меня удержала Ольга Николаевна и сказала, чтоб я сел, потому что мешаю другим смотреть. Я увидел, что никто не бежит на арену, и сел на место. Но все-таки я не мог усидеть спокойно, глядя на этих прыгунов-акробатов. Я готов был смотреть на них хоть весь вечер, но они скоро убежали, а вместо них стал выступать дрессировщик с дрессированными медведями. И вот какие ловкие оказались мишки! Они ходили по канату, качались на качелях, катались на бочках: бочка катится, а мишка стоит на ней во весь рост и перебирает лапами. А два медведя даже на велосипедах катались. После медведей выступали эквилибристы. Они легли на землю, ноги подняли кверху и стали подбрасывать ногами какие-то разноцветные деревянные тумбы. Они крутили их, вертели, перебрасывали ногами друг другу. Иной человек руками того не сделает, что они вытворяли ногами. Потом выступали дрессированные собачки. Они прыгали, кувыркались, ходили на задних лапках, возили друг дружку в колясочках, играли в футбол. А одна собака была такая храбрая! Ее подняли вверх, под самый купол цирка, и она прыгнула оттуда с парашютом. Потом дрессировщица сказала, что покажет собаку, которая умеет считать. И вот принесли стул, посадили на него маленькую черненькую собачку. Дрессировщица поставила перед ней три деревянные чурки и велела считать. Мы думали, как же собака будет считать, - ведь не может же она разговаривать. Но собака стала лаять и пролаяла ровно три раза. Публика обрадовалась и стала хлопать в ладоши. Дрессировщица похвалила собаку, дала ей кусочек сахару, потом поставила перед ней пять чурок и снова сказала: - Считай! Собака пролаяла пять раз. Потом дрессировщица стала показывать ей цифры, написанные на картонных табличках. Собака каждый раз отвечала правильно. Потом дрессировщица стала спрашивать: - Сколько будет дважды два? Собака пролаяла четыре раза. - Сколько будет три плюс четыре? Собака пролаяла семь раз. - Сколько будет десять отнять четыре? Собака пролаяла шесть раз. Мы сидели и удивлялись: даже складывать и вычитать собака умела! Еще выступали жонглеры. Они жонглировали тарелками и другими разными вещами, то есть подбрасывали их и ловили руками. Один подбрасывал сразу четыре тарелки, и другой - четыре тарелки. Потом стали швырять эти тарелки друг другу. И так это ловко у них получалось! Первый бросает второму, а второй в это же время первому, так что тарелки все время летят от одного человека к другому. И ни одной тарелки не разбили! И еще там в цирке был клоун в голубых брюках, рыжем пиджаке и зеленой шляпе, и нос у него был красный-прекрасный. Он вовсе не был артистом, но делал то же, что и артисты, только гораздо хуже. После жонглеров он тоже вышел, принес три полена и стал ими жонглировать. Но кончилось это плохо: он треснул сам себя поленом по голове и ушел. После медведей, которые катались на велосипедах, он тоже выехал на велосипеде, но тут же наехал на барьер, и весь его велосипед рассыпался на кусочки. А когда выступали наездники на лошадях, он стал просить, чтоб ему дали лошадь. Только он боялся свалиться с нее и попросил, чтоб его привязали канатом. И вот сверху спустили канат и привязали его позади за пояс. Тогда он стал взбираться на лошадь по хвосту, но лошадь брыкалась. Он хотел побежать за лестницей, чтоб взобраться на лошадь по лестнице, но не смог, так как был сзади канатом привязан. Тогда он стал просить наездника, чтобы он подсадил его на лошадь. Наездник стал подсаживать его, но он никак не мог вскарабкаться. - Ну, садись же! Садись на лошадь! - кричал наездник и изо всех сил толкал его снизу, а он, вместо того чтоб сесть на лошадь, как-то умудрился сесть на наездника. И вот наездник бегает по всему цирку, а этот чудак в рыжем пиджаке на нем верхом сидит. Наездник кричит: - Я ведь тебе говорил - садись на лошадь, а ты куда сел? Ты мне на шею сел! Наконец его сняли с наездника и посадили па лошадь. Лошадь поскакала, а он свалился с нее, но не упал на землю, а принялся летать по цирку, расставив руки и ноги, потому что был сверху к канату привязан. Словом, это был такой человек: он все пытался делать, но ничего у него не выходило. Он только людей даром смешил! Умора! Самым последним номером был "Шар смелости". Во время перерыва мы никуда не ходили, а сидели на своих местах и видели все приготовления. Сначала внизу собрали из отдельных частей верхнюю половину шара. Она была такая громадная, что под ней свободно могло бы поместиться человек двадцать и еще, наверно, место осталось бы. Потом верхнюю половину шара подняли кверху, под купол цирка, а внизу собрали такую же огромную нижнюю половину шара. В нее положили два мотоцикла и два велосипеда и все это подняли вверх, где нижняя половина соединилась с верхней. Внизу шара имелся люк, и из люка вниз спускалась веревочная лестница. Перерыв кончился. Публика снова уселась на свои места. Снова зажегся яркий свет, и на арену вышли мотоциклисты. Они были одеты в голубые комбинезоны, на головах у них были надеты круглые шлемы, как у летчиков. Их было трое: двое мужчин и одна женщина. Они остановились у края арены, и публика приветствовала их громкими аплодисментами. Заиграла музыка, и вот они, гордые и смелые, с высоко поднятыми головами, стали подниматься по лестнице вверх. Один за другим они пролезли в люк и очутились внутри шара. Потом они закрыли люк изнутри крышкой и стали ездить внутри шара на велосипедах. Пока велосипед ездил с небольшой скоростью, он описывал небольшие круги внизу шара, но как только скорость становилась больше, он взбирался все выше и выше, и велосипедисты вместе с велосипедом держались наклонно, так что непонятно было, почему они не падают. Они ездили по одному и по двое, а женщина ездила не хуже мужчин. Потом один мотоциклист завел мотоцикл. Раздался грохот, будто пулеметная пальба. Мотоциклист понесся внутри шара с огромной скоростью. Он пролетал со своим мотоциклом то внизу, то вверху, причем мотоцикл становился почти вверх ногами, и мы все время боялись, что мотоциклист вывалится из своего сиденья, но он не вывалился. Другой мотоциклист тоже завел свой мотоцикл и помчался вдогонку за первым мотоциклистом. Шум, грохот, пальба! Второй мотоциклист опустился на дно шара и остановился, а первый мотоциклист продолжал ездить в верхней половине шара. И вот нижняя половина шара отделилась и стала медленно опускаться вниз, а мотоциклист так и остался ездить вверху. Когда нижняя половина шара опустилась на землю, мотоциклист и девушка вылезли из нее, а первый мотоциклист все ездил и ездил в верхней половине шара. Если бы он остановился, центробежная сила пропала бы - и он упал бы вниз. Теперь для него единственным спасением было все мчаться и мчаться с прежней скоростью. Затаив дыхание мы смотрели на него. Вдруг я подумал: "А что, если мотор испортится или остановится хотя бы на минуту? Скорость сейчас же уменьшится, и мотоцикл со страшной силой вылетит из шара и полетит вниз". По временам мне казалось, что мотор начинает делать перебои, но все обошлось благополучно. Нижнюю половину шара снова подняли вверх. Мотоциклист замедлил скорость и стал кружиться в нижней половине шара. Круги становились все меньше и меньше. Наконец он остановился, вылез из люка и стал спускаться по лестнице вниз. Тысячи зрителей приветствовали его аплодисментами. На этом представление кончилось, и было так жалко уходить из цирка, так жалко, что и сказать нельзя. Я решил: когда вырасту, буду каждый день ходить в цирк. Ну если не каждый день, то хотя бы раз в неделю. Мне это никогда не надоест! Глава 12На другой день я зашел к Шишкину, чтоб узнать, чем кормить ежа, потому что еж раздумал погружаться в спячку. Ночью он проснулся и принялся бродить по комнате, шуршал какими-то бумажками и никому не давал спать. Когда я пришел, то увидел, что Шишкин лежит на полу посреди комнаты, ноги задрал кверху, а в руках у него чемодан. - Ты чего на полу валяешься? - спрашиваю я. - Это я решил сделаться эквилибристом, - говорит он. - Сейчас буду вертеть чемодан ногами. Он поднял чемодан руками и старался подхватить его ногами, но это ему никак не удавалось. - Мне бы, - говорит, - его только ногами подхватить. Ну-ка, помоги, возьми чемодан и положи мне на ноги. Я взял чемодан и положил ему на ноги. Некоторое время он держал его на вытянутых ногах, потом стал потихоньку поворачивать, но тут чемодан соскользнул и полетел на пол. - Нет, - сказал Шишкин, - так ничего не выйдет! Надо разуться, а то ботинки слишком скользкие. Он снял ботинки, снова лег на спину и поднял ноги кверху. Я опять положил ему чемодан на ноги. - Вот теперь, - сказал Костя, - совсем другое дело! Он опять стал пытаться повернуть его ногами, но тут чемодан снова полетел вниз и больно стукнул его по животу. Шишкин схватился за живот и заохал. - Ох, ох! - говорит. - Так и убиться можно! Этот чемодан слишком тяжелый. Лучше я что-нибудь другое буду вертеть, полегче. Стали мы искать что-нибудь другое, полегче. Ничего не нашли. Тогда он снял с дивана подушку, свернул ее, как будто трубку, и обвязал потуже веревкой, словно любительскую колбасу. - Ну вот, - говорит, - подушка мягкая, если и упадет, то не ударит больно, Он снова лег на пол, и я положил ему эту "колбасу" на ноги. Он опять попробовал ее вертеть, но у него все равно ничего не вышло. - Нет, - сказал он, - лучше я сначала буду учиться ловить ее ногами, как тот эквилибрист в цирке. Ты бросай ее издали, а я буду подхватывать на ноги. Я взял подушку, отошел в сторону - и как брошу! Подушка полетела, но не попала ему на ноги, а попала по голове. - Ах ты, растяпа! - закричал Шишкин. - Не видишь, куда бросаешь? На ноги надо бросать! Тогда я взял подушку и бросил ему на ноги. Костя задрыгал ногами, но все-таки не смог ее удержать. Так я бросал подушку раз двадцать, и ему удалось один раз ее подхватить ногами и удержать. - Видал? - закричал он. - Прямо как у настоящего циркача получилось! Я тоже решил попробовать, лег на спину и стал ловить подушку ногами. Только мне ни разу не удалось ее поймать. Наконец я выбился из сил. Спина у меня болела, будто на мне кто-нибудь верхом ездил. - Ну ладно, - говорит Шишкин, - на сегодня упражнений с подушкой довольно. Давай упражняться со стульями. Он сел на стул и стал постепенно наклонять его назад, чтоб он стоял только на двух задних ножках. Вот он наклонял его, наклонял, наконец стул опрокинулся, Шишкин полетел на пол и больно ушибся. Тогда я стал пробовать, не получится ли что-нибудь у меня. Но у меня получилось то же самое: я полетел вместе со стулом на пол и набил на затылке шишку. - Нам еще, видно, рано такие упражнения делать, - сказал Костя. - Давай лучше учиться жонглировать. - Чем же мы будем жонглировать? - А тарелками, как жонглеры в цирке. Он полез в шкаф и достал две тарелки. - Вот, - говорит, - ты бросай мне, а я тебе. Как только я брошу свою тарелку, ты сейчас же бросай свою мне, а мою лови, а я твою буду ловить. - Постой, - говорю, - мы ведь сразу разобьем тарелки, и ничего не выйдет. - Это правда, - говорит он. - Давай вот что: будем сначала одной тарелкой жонглировать. Когда научимся как следует одну ловить, начнем двумя, потом тремя, потом четырьмя, и так у нас пойдет, как у настоящих жонглеров. Мы стали швырять одну тарелку и сейчас же ее разбили. Потом взяли другую и тоже разбили. - Нет, это не годится, - сказал Шишкин. - Так мы перебьем всю посуду, и ничего не выйдет. Надо достать что-нибудь железное. Он разыскал на кухне небольшой эмалированный тазик. Мы стали жонглировать этим тазиком, но нечаянно попали в окно. Еще хорошо, что мы совсем не высадили стекло - на нем только получилась трещина. - Вот так неприятность! - говорит Костя. - Надо что-нибудь придумать. - Может быть, заклеить трещину бумагой? - предложил я. - Нет, так еще хуже будет. Давай вот что: вынем в коридоре стекло и вставим сюда, а это стекло вставим в коридоре. Там никто не заметит, что оно с трещиной. Мы отковыряли от окна замазку и стали вытаскивать стекло с трещиной. Трещина увеличилась, и стекло распалось на две части. - Ничего, - говорит Шишкин. - В коридоре может быть стекло из двух половинок, Потом мы пошли и вынули стекло из окна в коридоре, но это стекло оказалось немного больше и не влезало в оконную раму в комнате. - Надо его подрезать, - сказал Шишкин. - Не знаешь, у кого-нибудь из ребят есть алмаз? Я говорю: - У Васи Ерохина есть, кажется. Пошли мы к Васе Ерохину, взяли у него алмаз, вернулись обратно и стали искать стекло, ко его нигде не было. - Ну вот, - ворчал Шишкин, - теперь стекло потерялось! Тут он наступил на стекло, которое лежало на полу. Стекло так и затрещало. - Это какой же дурак стекло положил на пол? - закричал Шишкин. - Кто же его положил? Ты же и положил, - говорю я. - А разве не ты? - Нет, - говорю, - я к нему не прикасался. Не нужно тебе было его на пол класть, потому что на полу оно не видно и на него легко наступить. - Чего ж ты мне этого не сказал сразу? - Я и не сообразил тогда. - Вот из-за твоей несообразительности мне теперь от мамы нагоняй будет! Что теперь делать? Стекло разбилось на пять кусков. Лучше мы его склеим и вставим обратно в коридор, а сюда вставим то, что было, - все-таки меньше кусков получится. Мы начали вставлять стекло из кусков в коридоре, но куски не держались. Мы пробовали их склеивать, но было холодно, и клей не застывал. Тогда мы бросили это и стали вставлять стекло в комнате из двух кусков, но Шишкин уронил один кусок на пол, и он разбился вдребезги. Как раз в это время вернулась с работы мать, Шишкин стал ей рассказывать, что тут у нас случилось. - Ты прямо хуже маленького! - сказала мать. - Тебя страшно одного оставлять дома! Того и гляди, чего-нибудь натворишь! - Я вставлю, вот увидишь, - говорил Шишкин. - Я все из кусочков сделаю. - Еще чего не хватало! Из кусочков! Придется позвать стекольщика. А это еще что за осколки? - Я тарелку разбил, - ответил Шишкин. - О-о-о! - только сказала мама. Она закрыла глаза и приложила обе руки к вискам, будто у нее заболела вдруг голова. - Убери это сейчас же - и марш заниматься! Уроки небось и не думал учить! - закричала она. Мы с Костей собрали с полу осколки и отнесли их в мусорный ящик. - У тебя мама все-таки добрая, - сказал я Косте. - Если бы я такого натворил дома, то разговору было бы на целый день. - Не беспокойся, еще разговор будет. Вот подожди, скоро придет тетя Зина, она мне намылит голову. Еще и тебе попадет. Я не стал дожидаться прихода тети Зины и поскорее ушел домой. На другой день я встретил Шишкина на улице утром, и он сказал, что не пойдет в школу, а пойдет в амбулаторию, потому что ему кажется, будто он болен. Я пошел в школу, и, когда Ольга Николаевна спросила, почему нет Шишкина, я сказал, что он сегодня, наверно, не придет, так как я его встретил на улице и он сказал, что идет в амбулаторию. - Проведай его после школы, - сказала Ольга Николаевна. В этот день у нас был диктант. После школы я сделал сначала уроки, а потом пошел к Шишкину. Его мама уже вернулась с работы. Шишкин увидел меня и стал делать какие-то знаки: прижимать палец к губам, мотать головой. Я понял, что мне нужно о чем-то молчать, и вышел с ним в коридор. - Ты не говори маме, что я не был сегодня в школе, - сказал он. - А почему ты не был? Что тебе в амбулатории сказали? - Ничего не сказали. - Почему? - Да там врач какой-то бездушный. Я ему говорю, что я болен, а он говорит: "Нет, ты здоров". Я говорю: "Я сегодня так чихал, что у меня чуть голова не оторвалась", а он говорит: "Почихаешь и перестанешь". - А может, ты и на самом деле не был болен? - Да, ну конечно, не был. - Зачем же в амбулаторию пошел? - Ну, я утром сказал маме, что болен, а она говорит: "Если болен, то иди в амбулаторию, а я больше не буду тебе в школу записок писать, ты и так много пропустил". - Зачем же ты сказал маме, что болен, если вовсе не болен? - Ну как ты не понимаешь? Ведь Ольга Николаевна сказала, что сегодня будет диктант. Чего же я пойду? Очень мне интересно опять получить двойку! - Что же ты теперь будешь делать? Ведь завтра Ольга Николаевна спросит, почему ты не пришел в школу. - Не знаю, что и делать! Я, наверно, и завтра не пойду в школу, а если Ольга Николаевна спросит, то скажи, что я заболел. - Слушай, - говорю я, - это ведь глупо. Лучше ты признайся маме и попроси, чтоб она написала записку. - Ну уж не знаю... Мама сказала, что больше не будет писать никаких записок, чтоб я не приучался прогуливать. - Что же, - говорю я, - если такой случай вышел. Ты и завтра не пойдешь и послезавтра - что же это получится? Скажи маме, она поймет. - Ну ладно, я скажу, если смелости хватит. На следующий день Шишкин снова не пришел в школу, и я понял, что у него не хватило смелости признаться маме. Ольга Николаевна спросила меня о Шишкине, я сказал, что он болен, а когда она спросила, чем он болен, я придумал, что у него грипп. Вот как по милости Шишкина я сделался обманщиком. Но не мог же я наябедничать на него, если он просил никому не говорить! Глава 13После занятий я зашел к Шишкину и рассказал, что мне пришлось из-за него Ольге Николаевне соврать, а он стал рассказывать, как бродил целое утро по городу, вместо того чтоб пойти в школу, потому что побоялся признаться маме, а без записки тоже не мог явиться в школу. - Что же ты будешь делать? - спрашиваю я. - Ты и сегодня не скажешь маме? - Не знаю. Я вот что думаю: лучше я в цирк поступлю. - Как - в цирк? - удивился я. - Ну, поступлю в цирк и буду артистом. - Что же ты будешь делать в цирке? - Ну, что... Что и все артисты делают. Выучу Лобзика считать и буду с ним выступать, как та артистка. - А вдруг тебя не возьмут? - Возьмут. - А как же со школой? - В школу совсем не буду ходить. Только ты, пожалуйста, не выдавай меня Ольге Николаевне, будь другом! - Так мама ведь все равно в конце концов узнает, что ты в школу не ходишь. - Ну пока она не узнает, а потом, когда я поступлю В цирк, я сам ей скажу, и все будет в порядке. - А вдруг тебе не удастся выучить Лобзика? - Удастся. Почему не удастся? Вот мы сейчас попробуем. Лобзик! - закричал он. Лобзик подбежал и принялся юлить вокруг. Шишкин достал из буфета сахарницу и сказал: - Сейчас, Лобзик, ты будешь учиться считать. Если будешь считать хорошо, получишь сахару. Будешь плохо считать - ничего не получишь. Лобзик увидел сахарницу и облизнулся. - Погоди облизываться. Облизываться будешь потом. Шишкин вынул из сахарницы десять кусков сахару и сказал: - Будем сначала учиться считать до десяти, а потом и дальше пойдем. Вот у меня десять кусков сахару. Смотри, я буду считать, а ты постарайся запомнить. Он начал выкладывать перед Лобзиком на табурет куски сахару и громко считал: "Один, два, три..." И так до десяти. - Вот видишь, всего десять кусков. Понял? Лобзик завилял хвостом и потянулся к сахару. Костя щелкнул его по носу и сказал: - Научись сначала считать, а потом тянись к сахару! Я говорю: - Как же он может научиться сразу до десяти? Этому и ребят не сразу учат. - Тогда, может, научить его сначала до пяти или до трех? - Конечно, - говорю, - до трех ему будет легче. - Ну, давай тогда сначала до двух, - говорит Костя - Ему тогда совсем легко будет. Он убрал со скамейки весь сахар и оставил только два кусочка. - Смотри, Лобзик, сейчас здесь только два куска - один, два, вот видишь? Если я заберу один, то останется один. Если положу обратно, то опять будет два. Ну, отвечай, сколько здесь сахару? Лобзик привстал, помахал хвостом, потом сел на задние лапы и облизнулся. - Как же ты хочешь, чтоб он ответил? - сказал я. - Кажется, он у нас еще не выучился говорить по-человечески. - Зачем по-человечески? Пусть говорит по-собачьи, как та собака в цирке. Гау! Гау! Понимаешь, Лобзик, "гау-гау" - значит "два". Ну, говори "гау-гау"! Лобзик молча поглядывал то на меня, то на Шишкина. - Ну, чего же ты молчишь? - сказал Шишкин. - Может быть, не хочешь сахару? Вместо ответа Лобзик снова потянулся к сахару. - Нельзя! - закричал Шишкин строго. Лобзик в испуге попятился и принялся молча облизываться. - Ну, говори "гау-гау"! Говори "гау-гау"! - приставали мы к нему оба. - Не понимает! - воскликнул с досадой Шишкин. - Надо его как-нибудь раззадорить. Слушай, сейчас я буду дрессировать тебя, а он пусть смотрит и учится. - Как это ты будешь дрессировать меня? - удивился я. - Очень просто. Ты становись на четвереньки и лай по-собачьи. Он посмотрит на тебя и выучится. Я опустился рядом с Лобзиком на четвереньки. - Ну-ка, отвечай: сколько здесь сахару? - спросил меня Шишкин. - Гау! Гау! - ответил я громко. - Молодец! - похвалил меня Шишкин и сунул мне в рот кусок сахару. Я принялся грызть сахар и нарочно громко хрустел, чтоб Лобзику стало завидно. А Лобзик с завистью смотрел на меня, и у него даже потекли слюнки. - Ну, смотри, Лобзик, теперь здесь остался один кусок сахару. Гау - один. Понимаешь? Ну, отвечай: сколько здесь сахару? Лобзик нетерпеливо фыркнул, зажмурился и стал стучать по полу хвостом. - Ну отвечай, отвечай! - твердил Шишкин. Но Лобзик никак не мог догадаться, что ему нужно лаять. - Эх ты, бестолковый! - сказал ему Шишкин и снова обратился ко мне: - Ну, отвечай ты! - Гау! - закричал я, и опять кусок сахару очутился у меня во рту. Лобзик только облизнулся и фыркнул. - Сейчас мы его раззадорим, - сказал Шишкин. Он снова положил на табурет кусок сахару и сказал: - Вот, кто первый ответит, тот и получит сахар. Ну, считайте. - Гау! - закричал я. - Вот молодец! - похвалил Шишкин. - А ты остолоп! Он взял кусок сахару, медленно поднес к носу Лобзика, пронес мимо и сунул мне в рот. Я опять громко зачавкал и захрустел сахаром. Лобзик облизнулся, чихнул и смущенно затряс головой. - Ага, завидно стало! - обрадовался Шишкин. - Кто лает, тот и сахар получает, а кто не лает, тот сидит без сахару. Он снова положил перед Лобзиком кусок сахару и сказал: - Считай теперь ты. Лобзик облизнулся, затряс головой, встал, потом сел, фыркнул. - Ну, считай, считай, иначе не получишь сахару! Лобзик как-то напрягся, подался назад и вдруг как залает. - Понял! - закричал Шишкин и бросил ему кусок сахару. Лобзик на лету подхватил сахар и проглотил в два счета. - Ну-ка, считай еще раз! - закричал Шишкин. - Гаф! - ответил Лобзик. И снова кусок сахару полетел ему в рот. - Ну-ка, еще разочек! - Гаф! - Понял! - обрадовался Шишкин. - Теперь у нас пойдет паука. В это время вернулась мать Шишкина. - Почему сахарница на столе? - спросила она. - Это я взял немного сахару, чтоб выучить считать Лобзика. - Еще что выдумал! - Да ты только послушай, как он считает. Шишкин положил перед Лобзиком кусок сахару и сказал: - Ну-ка, скажи, Лобзик, маме, сколько здесь кусков сахару? - Гаф! - ответил Лобзик. - И это все? - спросила мама. - Все, - сказал Шишкин. - Не многому же он у вас научился! - А что ты хочешь? Ведь Лобзик - не человек Сейчас он научился до одного считать, потом мы научим его до двух, потом - до трех, а там, глядишь, он и все цифры, выучит. - Глядишь, придется мне от тебя сахарницу прятать, - сказала мама. - Я ведь не для себя беру, - обиделся Шишкин. - Я для науки. - "Для науки"! - усмехнулась мама. - А свои уроки ты сделал? - Нет еще, сейчас буду делать. - Ты ведь обещал, что к моему приходу у тебя всегда будут уроки сделаны. - Будут, будут! Это я только сегодня забыл из-за Лобзика. - Ну, смотри же! Если не будешь уроки делать вовремя, то не разрешу тебе брать сахар и сахарницу спрячу. Мы с Костей засели делать уроки вместе, потому что он ведь даже не знал, что задано, а на другой день принялись продолжать обучение Лобзика. - Надо учить его не только сахар считать, а чтоб он понимал цифры, сказал Костя. Мы взяли кусочек картона, написали на нем цифру "один" и показали Лобзику. - Во г это, Лобзик, цифра один. Все равно что один кусок сахару, - сказал Шишкин. - Ну, говори: какая это цифра? - Гаф! - ответил Лобзик. - Молодец! Это он сразу понял, - обрадовался Шиш-кип. - Теперь перейдем к цифре два. Он положил перед Лобзиком два куска и сказал: - Считай! - Гаф! - ответил Лобзик. - Неправильно! Ты говоришь - один, а тут два. Что нужно ответить? - Гаф! - снова ответил Лобзик. - "Гаф"! - передразнил его Костя. - Где же тут "гаф", когда здесь "гаф-гаф"? У тебя на плечах что: голова или кочан капусты? - Гаф! - ответил Лобзик. - Затвердила сорока Якова одно про всякого! Где ты гут видишь один? закричал Шишкин. Лобзик в испуге даже попятился. - Ты не кричи, - говорю я. - С собакой надо вежливо обращаться, потому что она будет бояться и ничему не научится. Шишкин снова принялся объяснять Лобзику, что один - это один, а два - это два. - Ну, считай! - приказал он ему. - Гаф! - снова тявкнул Лобзик. - Еще раз! Еще! - подсказал я. Лобзик покосился на меня. Я закивал головой и заморгал глазами. Тогда он несмело тявкнул еще раз. - Вот теперь - два! - обрадовался Шишкин и бросил ему кусок сахару. Ну-ка, считай еще раз. Лобзик пролаял еще раз. - Еще раз! Еще! - зашептал я снова. - А ты не подсказывай ему! - говорит Шишкин. - Он сам должен знать. Отвечай, Лобзик! Лобзик пролаял еще раз. - Правильно! - сказал Шишкин. - Только ты должен лаять два раза подряд. Он снова заставил его считать. Лобзик и на этот раз пролаял раз, а потом увидел, что мы от него еще чего-то ждем, и пролаял второй раз. Постепенно мы добились, что он лаял два раза подряд, и перешли к цифре "три". Занятия пошли так успешно, что в этот день мы выучили все цифры до десяти, но когда стали на другой день повторять, то оказалось, что у Лобзика все в голове перепуталось. Когда показывали ему цифру "три", он отвечал, что это четыре, или пять, или десять. Когда показывали десять, он говорил, что это два, короче говоря молол разную чепуху. Костя злился, кричал на Лобзика и воображал, что это он назло ему отвечает неправильно. Иногда Лобзик отвечал правильно, но, наверно, это получалось случайно, а Костя говорил: - Вот видишь, ответил правильно - значит, знает, какая это цифра, а спроси его в другой раз, ни за что не ответит. Такой прохвост! Он подозревал, что Лобзику просто надоело учиться и он нарочно дает неправильные ответы, чтоб к нему не приставали. Вот, например, Костя показывает ему цифру "пять", а Лобзик отвечает, что это четыре. - Да не четыре, Лобзик, посмотри хорошенько, - говорит ласково Костя. Лобзик снова отвечает, что это четыре. - Ну, не глупи, Лобзик, ты же сам видишь, что это не четыре, - уговаривает его Костя. "Четыре", - упрямо твердит Лобзик. - Дурак! - начинает сердиться Костя. - Считай правильно, тебе говорят! "Четыре", - отвечает Лобзик. - Вот я дам тебе четыре раза по шее, тогда узнаешь, как злить человека! Вот скажи еще раз четыре, я тебе покажу! "Четыре", - опять повторяет Лобзик. - Ты видишь, что он со мной делает? - кипятится Костя. Он берет цифру "четыре" и показывает Лобзику: - Ну, а это, по-твоему, какая цифра? Лобзик отвечает, что это пять. - Вот видишь! - кричал Костя. - Когда ему показывали пять, так он все время твердил, что это четыре, а когда показали четыре, он говорит, что это пять! А ты говоришь, что он это не назло мне делает! Я знаю, почему он на меня злится. Утром я нечаянно наступил ему па лапу, так он запомнил и теперь мстит мне. Я не знал, хитрил Лобзик или не хитрил, но было ясно, что из нашей дрессировки никакого толку не вышло. Может быть, мы с Шишкиным были плохие учителя, а может быть, сам Лобзик был никудышный ученик, не способный к арифметике. - Может быть, лучше признаться маме да идти в школу? - сказал я Косте. - Нет, нет! Я не могу! Теперь я уже столько прогулял. Мама как узнает, так и не знаю, что с нею будет. Шуточка дело! Если б я один день прогулял. - Тогда, может быть, рассказать Ольге Николаевне и посоветоваться с ней? предложил я. - Нет, мне стыдно говорить Ольге Николаевне. - Ну, если тебе стыдно, то, может быть, я расскажу ей? - Ты? Выдавать меня пойдешь? Знать тебя не хочу больше! - Зачем, - говорю, - выдавать? Вовсе я не собираюсь тебя выдавать. Ты сам говоришь, что тебе стыдно, ну я бы и сказал, чтоб тебе стыдно не было. - "Стыдно не было"! - передразнил меня Шишкин. - Да мне в двадцать раз стыдней будет, если ты скажешь! Молчал бы лучше, если ничего не можешь придумать умней! - Что же делать? - спрашиваю я. - С Лобзиком ничего не вышло. В цирк тебе все равно не поступить. Или ты, может быть, еще надеешься Лобзика выучить? - Нет, на него я уже не надеюсь. По-моему, Лобзик - это или отчаянный плут, или круглый осел. Все равно из него никакого толку не будет. Мне надо другую собаку достать. Или вот что: лучше я акробатом стану. - Как же ты акробатом станешь? - Ну, буду кувыркаться и на руках ходить. Я уже пробовал, и у меня немножко получается, только я не могу все время вверх ногами стоять. Надо, чтоб сначала меня кто-нибудь за ноги держал, а потом я и сам смогу. Вот подержи меня за ноги, я попробую. Он встал на четвереньки, я поднял его за ноги кверху, и он стал ходить па руках по комнате, но скоро руки у него устали и подогнулись. Он упал и ударился головой об пол. - Это ничего, - сказал Шишкин, поднявшись и потирая ушибленную голову. Постепенно руки у меня окрепнут, и тогда я смогу ходить без посторонней помощи. - Но ведь па акробата долго учиться надо, - говорю я. - Ничего, скоро зимние каникулы. Я как-нибудь дотяну до каникул. - А после каникул что будешь делать? Ведь зимние каникулы скоро кончатся. - Ну, а там как-нибудь дотяну до летних каникул. - Это долго тянуть придется. - Ничего. Странный это был человек. На все у него был один ответ: "Ничего". Стоило ему придумать какое-нибудь дело, и он уже воображал, что дело сделано. Но я-то видел, что все это пустая затея и все его мечты через несколько дней разлетятся, как дым. Глава 14Костины мама и тетя вовсе не догадывались, что он в школу не ходит. Когда его мама приходила с работы, она первым долгом проверяла его уроки, а у него все оказывалось сделано, потому что каждый раз я приходил к нему и говорил, что задано. Шишкин так боялся, чтоб мама не догадалась о его проделках, что стал делать уроки даже исправнее, чем когда ходил в школу. Утром он брал сумку с книжками и вместо школы отправлялся бродить по городу. Дома он не мог оставаться, так как тетя Зина занималась во второй смене и уходила в училище поздно. Но шататься без толку по улицам тоже было опасно. Однажды он чуть не встретился с нашей учительницей английского языка и поскорей свернул в переулок, чтоб она не увидела его. В другой раз он увидел на улице соседку и спрятался от нее в чужое парадное. Он стал бояться ходить по улицам и забирался куда-нибудь в самые отдаленные кварталы города, чтоб не встретить кого-нибудь из знакомых. Ему все время казалось, что все прохожие на улице смотрят на него и подозревают, что он нарочно не пошел в школу. Дни в это время были морозные, и шататься по улицам было холодно поэтому он иногда заходил в какой-нибудь магазин, согревался немножко, а потом шел дальше. Я почувствовал, что все это получилось как-то нехорошо, и мне было не по себе. Шишкин ни на минуту не выходил у меня из головы. В классе пустое место за нашей партой все время напоминало мне о нем. Я представлял себе, как, пока мы сидим в теплом классе, он крадется по городу совсем один, точно вор, как он прячется от людей в чужие подъезды, как заходит в какой-нибудь магазин, чтоб погреться. От этих мыслей я стал рассеянным в классе и плохо слушал уроки. Дома я тоже все время думал о нем. Ночью никак не мог уснуть, потому что мне в голову лезли разные мысли, и я старался найти для Шишкина какой-нибудь выход. Если б я рассказал об этом Ольге Николаевне, то Ольга Николаевна сразу вернула бы Шишкина в школу, но я боялся что тогда все считали бы меня ябедой. Мне очень хотелось поговорить об этом с кем-нибудь, и я решил поговорить с Ликой. - Слушай, Лика, - спросил я ее. - У вас в классе девчонки выдают друг дружку? - Как это - выдают? - Ну, если какая-нибудь ученица чего-нибудь натворит, то другая ученица скажет учительнице? Был у вас в классе такой случай? - Был, - говорит Лика. - Недавно Петрова сломала на окне гортензию, а Антонина Ивановна подумала на Сидорову и хотела наказать ее, сказала, чтоб родители пришли в школу Но я видела, что это Петрова сломала гортензию, и сказала об этом Антонине Ивановне. - Зачем же тебе нужно было говорить? Значит, ты у нас ябеда! - Почему - ябеда? Я ведь правду сказала. Если б не я, Антонина Ивановна наказала бы Сидорову, которая совсем не виновата, - Все равно ябеда, - говорю я. - У нас ребята не выдают друг друга. - Значит, ваши ребята сваливают один на другого. - Почему - сваливают? - Ну, если б ты в классе сломал гортензию, а учительница подумала на другого... - У нас, - говорю, - гортензии не растут. У нас в классе кактусы. - Все равно. Если бы ты сломал кактус, а учительница подумала на Шишкина, и все бы молчали, и ты бы молчал, значит, ты свалил бы на Шишкина. - А у Шишкина разве языка нету? Он бы сказал, что это не он, - говорю я. - Он мог сказать, а его все-таки подозревали бы. - Ну и пусть подозревали бы. Никто же не может доказать, что это он, раз это не он. - У нас в классе не такой порядок, - говорит Лика. - Зачем нам, чтоб кого-нибудь напрасно подозревали? Если кто виноват, сам должен признаться, а если не признается, каждый имеет право сказать. - Значит, у вас там все ябеды. - Совсем не ябеды. Разве Петрова поступила честно? Антонина Ивановна хочет вместо нее другую наказать, а она сидит и молчит, рада, что на другую подумали. Если б я тоже молчала, значит, я с ней заодно. Разве это честно? - Ну ладно, - говорю я. - Этот случай совсем особенный. А не было у вас такого случая, чтоб какая-нибудь девочка не явилась в школу, а дома говорила, что в школе была? - Нет, у нас такого случая не было. - Конечно, - говорю я. - Разве у вас такое может случиться! У вас там все примерные ученицы. - Да, - говорит Лика, - у нас класс хороший. А разве у вас был такой случай? - Нет. У нас, - говорю, - нет. Такого случая еще не было. - А почему ты спрашиваешь? - Так просто. Интересно узнать Я перестал разговаривать с Ликой, а сам все время думал о Шишкине. Мне очень хотелось посоветоваться с мамой, но я боялся, что мама сейчас же сообщит об этом в школу, и тогда все пропало. А мама и сама заметила, что со мной что-то неладное творится. Она так внимательно поглядывала на меня иногда, будто знала, что я о чем-то хочу поговорить с ней. Мама всегда знает, когда мне нужно что-то сказать ей. Но она никогда не требует, чтоб я говорил, а ждет, чтоб я сам сказал. Она говорит: если что-нибудь случилось, то гораздо лучше, если я сам признаюсь, чем если меня заставят это сделать. Не знаю, как это мама догадывается. Наверное, у меня просто лицо такое, что на нем все как будто написано, что у меня в голове. И вот я так сидел и все поглядывал на маму и думал, сказать ей или не сказать, а мама тоже нет-нет да и взглянет на меня, словно ждет, чтоб я сказал. И мы долго так переглядывались с ней, и оба только делали вид: я - будто книжку читаю, а она - будто рубашку шьет. Это, наверно, было бы смешно, если бы мне в голову не лезли грустные мысли о Шишкине. Наконец-таки мама не вытерпела и, усмехнувшись, сказала: - Ну, докладывай, что у тебя там? - Как это - докладывай? - притворился я, будто не понимаю. - Ну говори, о чем хочешь сказать. - О чем же я хочу сказать? Ни о чем я не хочу сказать, - стал я выкручиваться, а сам уже чувствую, что сейчас же обо всем расскажу, и рад, что мама сама об этом заговорила, так как легче сказать, когда тебя спрашивают, чем когда не спрашивают вовсе. - Будто я не вижу, что ты о чем-то хочешь сказать! Ты уже три дня ходишь как в воду опущенный и воображаешь, что никто этого не замечает. Ну, говори, говори! Все равно ведь скажешь. Что-нибудь в школе случилось? - Нет, не в школе, - говорю. - Да нет, - говорю, в школе. - Что, опять небось получил двойку? - Ничего я не получил. - Что же с тобой случилось? - Да это не со мной вовсе. Со мной ничего не случилось. - С кем же? - Ну, с Шишкиным. - А с ним что же? - Да не хочет учиться. - Как - не хочет? - Ну, не хочет, и все! Тут я увидел, что проговорился, и подумал: "Батюшки, что же я делаю? А вдруг мама завтра же пойдет в школу и скажет учительнице!" - Что же, Шишкин уроков не делает? - спросила мама. - Двойки получает? Я увидел, что не совсем еще проговорился, и сказал; - Не делает. По русскому у него двойка. Совсем не хочет по русскому учиться. У него с третьего класса запущено. - Как же он в четвертый-то класс перешел? - Ну, не знаю, - говорю. - Он к нам из другой школы перевелся. В третьем классе у нас не учился. - Почему же учительница не обратит на него внимания? Его подтянуть надо. - Так он, - говорю, - хитрый, как лисица! Что на дом задано, спишет, а когда в классе диктант или сочинение, не придет вовсе. - А ты бы занялся с ним. Ведь думаешь о товарище, огорчаешься из-за него, а помочь не хочешь. - Поможешь, - говорю, - ему, когда он сам не хочет заниматься! - Ну, ты растолкуй ему, что учиться надо, подействуй на него. Ты вот сумел взяться за дело сам, а ему помощь нужна. Попадется ему хороший товарищ, и он выправится, и из него настоящий человек выйдет. - Разве я ему плохой товарищ? - говорю я. - Значит, не плохой, если думаешь о нем. Мне стало очень стыдно, что я не сказал маме всей правды, поэтому я поскорей оделся и пошел к Шишкину, чтоб поговорить с ним как следует. Странное дело! Почему-то именно в эти дни я по-настоящему подружил с Шишкиным и по целым дням думал о нем. Шишкин тоже изо всех сил привязался ко мне. Он скучал по школьным товарищам и говорил, что теперь, кроме меня, у него никого не осталось. Когда я пришел, Костя, его мама и тетя Зина сидели за столом и пили чай. Над столом горела электрическая лампочка под большим голубым абажуром, и от этого абажура вокруг было как-то сумрачно, как бывает летним вечером, когда солнышко уже зашло, но на дворе еще не совсем стемнело. Все очень обрадовались моему приходу. Меня тоже усадили за стол и стали угощать чаем с баранками. Костина мама и тетя Зина принялись расспрашивать меня о моей маме, о папе, о том, где он работает и что делает. Костя молча слушал наш разговор. Он опустил в стакан с чаем половину баранки. Баранка постепенно разбухала в стакане и становилась все толще и толще. Наконец она раздулась почти во весь стакан, а Костя о чем-то задумался и как будто совсем позабыл о ней. - О чем это ты там задумался? - спросила его мама. - Так просто. Я думаю о моем папе. Расскажи о нем что-нибудь. - Что же рассказывать? Я тебе уже все рассказала. - Ну, ты еще расскажи. - Вот любит, чтоб ему об отце рассказывали, а сам ведь и не помнит его, сказала тетя Зина. - Нет, я помню. - Что же ты можешь помнить? Ты был грудным младенцем, когда началась война и твой папа ушел на фронт. - Вот помню, - упрямо повторил Шишкин. - Я помню: я лежал в своей кроватке, а папа подошел, взял меня на руки, поднял и поцеловал. - Не можешь ты этого помнить, - ответила тетя Зина. - Тебе тогда три недели от роду было. - Нет. Папа ведь приходил с войны, когда мне уже год был. - Ну, тогда он забежал на минутку домой, когда его часть проходила через наш город. Тебе про это мама рассказывала. - Нет, я сам помню, - обиженно сказал Костя. - Я спал, потом проснулся, а папа взял меня на руки и поцеловал, а шинель у него была такая шершавая и колючая. Потом он ушел, и я больше ничего не помню. - Ребенок не может помнить, что с ним в год было, - сказала тетя Зина. - А я помню, - чуть ли не со слезами на глазах сказал Костя. - Правда, мама, я помню? Вот пусть мама скажет! - Помнишь, помнишь! - успокоила его мама. - Уж если ты запомнил, что шинель была колючая, значит, все хорошо помнишь. - Конечно, - сказал Шишкин. - Шинель была колючая, и я помню и никогда не забуду, потому что это был мой папа, который на войне погиб. Шишкин весь вечер был какой-то задумчивый. Я так и не поговорил с ним, о чем хотел, и скоро ушел домой. В эту ночь я долго не мог заснуть, все думал о Шишкине. Как было бы хорошо, если бы он учился исправно, ничего бы такого с ним не произошло! Вот я, например: я ведь тоже неважно учился, а потом взял себя в руки и добился чего хотел. Все-таки мне было, конечно, легче, чем Шишкину: у меня есть отец. Я всегда люблю брать с него пример. Я вижу, как он добивается чего-нибудь по своей работе, и тоже хочу быть таким, как он. А у Шишкина отца нет. Он погиб на войне, когда Костя был совсем маленьким. Мне очень хотелось помочь Косте, и я стал думать, что если бы начать с ним как следует заниматься, то он может выправиться по русскому языку, и тогда учеба у него пойдет успешно. Я размечтался об этом и решил, что буду заниматься с ним каждый день, но тут же вспомнил, что о занятиях нечего и мечтать, пока он не вернется в школу. Я принялся думать, как бы уговорить его, но мне стало понятно, что уговоры тут не помогут, так как Костя слабохарактерный и теперь уже не решится признаться матери. Мне стало ясно, что с Костей надо действовать твердо. Поэтому я решил зайти к нему завтра после школы и поговорить серьезно. Если он не захочет признаться матери и не вернется в школу по своей воле, то я пригрожу, что не буду больше врать Ольге Николаевне и не стану его выгораживать, потому что от этого для него получается только вред. Если он не поймет, что это для его же пользы, то пусть обижается на меня. Ничего! Я перетерплю, а потом он сам увидит, что я не мог поступить иначе, и мы снова подружимся с ним. Как только я это решил, у меня на душе стало легче, и мне сделалось стыдно, что я до сих пор ничего не сказал маме. Я тут же хотел встать и рассказать обо всем, но было поздно, и все давно уже спали. Глава 15На другой день все вышло не так, как я ожидал. Я хотел после уроков зайти к Шишкину и в последний раз серьезно поговорить с ним. Но так как я всем говорил в школе, что Шишкин болен, то все наше звено решило навестить больного товарища. Я испугался и сейчас же после уроков помчался к Шишкину, чтоб предупредить его. Прибегаю к нему. Он увидел меня и говорит: - Знаешь, я могу уже вверх ногами стоять! Нужно стать у стенки, перевернуться и держаться ногами за стенку. - Некогда, - говорю, - сейчас вверх ногами стоять. Ложись скорее в постель. - Зачем? - Ну, ты ведь болен. - Как - болен? - Да я ведь всем говорил в школе, что ты болен. Сам ведь просил! - Ну, просил! - А теперь вот сейчас к тебе ребята придут. - Да что ты! Тут он моментально нырнул в постель, как был, в одежде, в ботинках, и накрылся одеялом. - Что же мне говорить ребятам? - спрашивает. - Что ж говорить? Говори, что болен. Больше говорить нечего. Скоро пришли ребята. Они разделись в коридоре и вошли в комнату. Шишкин натянул одеяло до самого подбородка и с беспокойством поглядывал на ребят. Ребята говорят: - Здравствуй, Шишкин! - Здравствуйте, ребята! - говорит он. А голос у него такой слабый-слабый! Ну, прямо настоящий больной! - Вот зашли тебя навестить, - сказал Юра. - Спасибо, ребята, садитесь. - Ну, как ты себя чувствуешь? - спросил Ваня, - Да так... - Лежишь? - Лежу вот. - Скучно тебе, небось, лежать все время? - спрашивает Леня, - Скучно. - Ты один весь день? - Один. Мама на работе. Тетя в училище. - Мы теперь будем к тебе приходить почаще. Ты извини, что мы не приходили: думали - ты скоро выздоровеешь и сам придешь. - Ничего, ребята, ко мне Витя каждый день приходит. - Мы к тебе тоже будем каждый день приходить, хочешь? - предложил Слава. - Хочу, - говорит Шишкин. Не мог же он сказать - не хочу! - А что у тебя болит? - спросил Юра. - Все болит: и руки и ноги... - Что ты? И даже ноги? - Да. И голова. - И что? Все время болит? - Нет, не всё. То пройдет, пройдет, а потом как заболит, заболит! - У нас в квартире у одного мальчика тоже вот так все болело. У него ревматизм был, - сказал Вася Ерохин. - Может быть, и у тебя ревматизм? - Может быть, - говорит Шишкин. - А доктор что говорит? - спросил Ваня. - Ну, что он говорит!.. Что ему говорить? Ну, высунь язык, говорит. Скажи "а", говорит. - А какая болезнь, не говорит? - Болезнь эта вот... как ее?.. Апендикокс. - Что же это за болезнь такая - апендикокс? - Сам не знаю, - пожал Шишкин плечами. - А чем тебя лечат? - Лекарством. - Каким? - Не знаю, как называется. Микстура. - Горькая или сладкая? - Горькая! - сказал Шишкин и скорчил такую физиономию, будто на самом деле микстуры попробовал. - Когда я был больной, мне тоже микстуру давали. Ох, и горькую! Я не хотел пить, - сказал Дима Балакирев. - Я тоже не хочу. - Нет, ты лучше пей, скорей поправишься. - Я и то пью. - Это ничего, что горькая, - сказал Леня. - Ты выпей микстуры, а потом ложку сахару в рот. - Хорошо. - А об уроках не беспокойся. Вот начнешь поправляться, мы тебе будем уроки носить и помогать учиться. Ты нагонишь. - Ничего, нагоню! - говорит Шишкин. Тут я заметил, что из-под одеяла высовывается нога Шишкина в ботинке. Я испугался. Думаю: вдруг кто-нибудь из ребят заметит! Но ребята разговаривали с ним и не замечали ботинка. Я подошел потихоньку и накрыл одеялом ботинок. - Ну, ребята, - говорю, - он пока еще слабый, так что вы не утомляйте его. Идите себе домой. Ребята стали прощаться: - Ну, до свиданья. Выздоравливай, поправляйся. Мы к тебе завтра зайдем. Ребята ушли. Шишкин вскочил с постели и запрыгал по комнате. - Вот как все хорошо вышло! - закричал он. - Никто не догадался. Все в порядке! - Ну, нечего радоваться! - сказал я. - Мне с тобой нужно серьезно поговорить. - О чем? - О том, что тебе надо в школу вернуться. - Я и сам знаю, что надо, а как я теперь могу? Ты же сам видишь, что не могу. - Ничего я не вижу! Я решил сегодня с тобой в последний раз поговорить: если ты завтра же не придешь в школу, то я сам скажу Ольге Николаевне, что ты не больной вовсе. - Зачем? - удивился Костя. - Затем, что тебе надо учиться, а не гулять. Все равно из тебя никакого акробата не выйдет. - Почему - не выйдет? Посмотри, как я уже научился вверх ногами стоять! Он подошел к стенке и стал вверх ногами. Тут отворилась дверь, и вошел Леня. - Послушай, - говорит, - я тут свои перчатки забыл... А это что? Послушай, ты чего вверх ногами стоишь? Шишкин вскочил на ноги и растерянно остановился. - Так вот ты какой больной! - воскликнул Леня. - Честное слово, больной! - сказал Шишкин и покраснел как вареный рак. Он заохал и заковылял к постели. - Брось притворяться! Говорил, руки-ноги болят, а сам тут вверх ногами ходишь! - Честное слово, болят! - Ну, не ври, не ври! И когда ты успел одеться? Ты, значит, одетый в постели лежал? - Ну ладно, я тебе открою секрет, только ты поклянись, что никому не скажешь. - Зачем я буду клясться? - Ну, тогда я ничего не скажу. В это время в коридоре послышались чьи-то шаги. Дверь приоткрылась, в комнату заглянул Ваня и сказал: - Ты скоро, Леня? Мы тут тебя все ждем. - Ну-ка, иди сюда, Ваня! Он, оказывается, вовсе не болен! - Не болен? - удивился Ваня и вошел в комнату. - Кто не болен? - послышался из коридора голос Юры. Юра тоже вошел в комнату, а за ним остальные ребята. - Да кто же еще! Вот он, Шишкин, не болен, - ответил Леня. - Как так? - Да вот так: вхожу, а он тут вверх ногами стоит! - Что же это такое? - заговорили ребята. - Зачем ты нас обманывал? - Это я так просто, ребята... - стал оправдываться Шишкин. - Я просто пошутил. - Что это еще за шутки такие? - Вот такие вот шутки! - развел Костя руками. - Мы о нем беспокоились, - говорит Ваня, - всем звеном пришли навестить, а он тут, оказывается, шутки шутит: больным притворяться вздумал! - Я больше не буду, ребята, вот увидите... - пролепетал Шишкин. - А почему ты в школу не ходишь? - спросил Юра. - Ты нарочно решил притворяться больным, чтоб не ходить в школу! - Я вам все расскажу, ребята, только вы не сердитесь. Я не хотел обмануть вас. Просто я решил циркачом стать. - Как это - циркачом? - удивились все. - Ну, поступлю в цирк и буду цирковым акробатом. - Ты что, рехнулся? - И ничуть не рехнулся. - Кто же тебя возьмет в цирк? - спросил Ваня. - А откуда, ты думаешь, цирковые артисты берутся? - А почему же ты все-таки в школу не ходишь? - Не хочу больше учиться. Я и так уже все знаю. - Как - всё? - Ну, все, что нужно цирковому артисту. - Что же ты думаешь, цирковой артист может неучем быть? - Почему - неучем? Кое-чему я уже выучился. - "Выучился"! А пишешь с ошибками! Надо сначала окончить школу, а потом идти в цирковое училище. Цирковой артист тоже должен быть образованным. Ты бы сначала посоветовался с Ольгой Николаевной, - сказал Юра. - Будто я не знаю, что Ольга Николаевна скажет! - ответил Шишкин. - По-моему, ребята, он не дело затеял, - сказал Игорь. - Пусть перестанет выдумывать и является завтра в школу. - А если завтра же не явится, мы скажем Ольге Николаевне, - заявил Юра. - Ну, и будете ябеды! - ответил Шишкин. - Не будем, - сказал Юра. - Раз мы предупредили тебя, значит не ябеды. - Вот попробуй не приди завтра в школу, тогда узнаешь! - сказал Игорь. Нечего тебе гулять. Надо учиться, Тут снова послышались шаги в коридоре, и кто-то постучал в дверь. Шишкин, вместо того чтобы отворить, юркнул, как мышь, в постель и накрылся одеялом. Я отворил дверь и увидел Ольгу Николаевну. - О, да тут все звено! - сказала Ольга Николаевна, входя в комнату. Решили навестить больного товарища? Все ребята молчали, никто не знал, что сказать. Костя смотрел на Ольгу Николаевну во все глаза и изо всех сил натягивал на себя одеяло, будто решил закутаться в него с головой. Ольга Николаевна подошла к нему: - Что ж это ты, Костя, расхворался у нас? Что у тебя болит? - Ничего у него не болит! - сказал Юра. - Он вовсе не болен. - Как - не болен? - Ну, не болен, и все! Шишкин увидел, что теперь уже все равно все пропало. Он вылез из-под одеяла, уселся на кровати и, свесив голову вниз, стал смотреть на пол. Ольга Николаевна обвела взглядом ребят, увидела меня и сказала: - Почему же ты, Витя, говорил мне, что Костя болен? От стыда я не знал куда деваться. - Почему же ты молчишь? Ты мне неправду сказал? - Это не я сказал. Это он сказал, чтоб я сказал. Я и сказал. - Значит, Костя просил тебя обмануть меня? - Да, - пролепетал я. - И ты обманул? - Обманул. - И ты думаешь, хорошо сделал? - Но он ведь просил меня! - Ты думаешь, что оказал ему хорошую услугу, обманывая меня? - Нет. - Почему же ты это сделал? - Ну, я думал, что нельзя же товарища выдавать! - Как - выдавать? Это врагу нельзя выдавать, а я разве ваш враг? Я не знал, что сказать, и молча смотрел на пол. - Не думала я, что мои ученики считают меня врагом! - сказала Ольга Николаевна. - Мы не считаем, Ольга Николаевна, - сказал Ваня. - Разве мы считаем? - Почему же никто не сказал мне? - Да ведь никто и не знал. Мы только сегодня пришли, и вот все выяснилось. - Ну хорошо, об этом поговорим после... Почему же ты, Костя, не ходил в школу? - Я боялся, - пробормотал Костя. - Чего ты боялся? - Что вы записку от мамы спросите. - Какую записку? - Ну, записку, что я пропустил, когда был диктант. - Почему же ты пропустил, когда диктант был? - Боялся. - Чего? - Двойку получить боялся. - Значит, ты нарочно пропустил, когда писали диктант, а потом не приходил, потому что у тебя не было записки от матери? - Да. - Что же ты думал делать, когда решил не ходить в школу? - спросила Ольга Николаевна. - Не знаю. - Но ведь какие-то планы у тебя были? - Какие у меня планы! - Он решил сделаться цирковым акробатом, - сказал Юра. - В цирковую школу без семилетнего образования не берут. Да еще там надо лет пять учиться. Не мог же ты сразу стать цирковым артистом! - сказала Ольга Николаевна. - Не мог, - согласился Шишкин. - Вот видишь. Не обдумав ничего, так сразу и решил не ходить в школу. Разве так можно? Шишкин молчал. - Что же ты теперь думаешь делать? - Не знаю. - А ты подумай. Шишкин помолчал, потом взглянул на Ольгу Николаевну исподлобья и сказал: - Я хочу вернуться в школу! - Что ж, это самое лучшее, что ты мог придумать. Только условие: ты должен дать обещание, что исправишься и будешь хорошо учиться. - Я теперь буду хорошо, - сказал Шишкин. - Ну смотри. Завтра с утра приходи в школу, а я попрошу директора, чтоб он разрешил тебе продолжать учиться. - Я приду. Ольга Николаевна сказала нам всем, чтобы мы шли домой делать уроки. Костя увидел, что она не собирается уходить, и сказал: - Ольга Николаевна, я хочу вас попросить: не говорите маме! - Почему? - спросила Ольга Николаевна. - Я теперь буду хорошо учиться, только не говорите! - Значит, ты хочешь продолжать обманывать маму? И еще хочешь, чтобы я тебе помогала в этом? - Я не буду больше обманывать маму. Мне так не хочется огорчать ее! - А если мама узнает, что мы с тобой вместе обманывали ее? Ведь она будет огорчена еще больше. Правда? - Правда. - Вот видишь, надо маме сказать. Но так как ты обещаешь взяться за учебу как следует, то я попрошу маму, чтобы она не очень сердилась на тебя. - Я обещаю. - Вот и договорились, - сказала Ольга Николаевна. - А сейчас бери книги, и будем заниматься. Я ушел домой вместе с ребятами и не знаю, что было дальше. Глава 16И вот на другой день Шишкин явился в класс. Он растерянно улыбался и смущенно поглядывал на ребят, но, видя, что его никто не стыдит, он успокоился и сел рядом со мной. Пустое место за нашей партой заполнилось, и я почувствовал облегчение, будто у меня в груди тоже что-то заполнилось и стало па свое место. Ольга Николаевна ничего не сказала Шишкину, и уроки шли как обычно, своим порядком. На перемене к нам пришел Володя, ребята стали рассказывать ему про этот случай. Я думал, что Володя станет стыдить Шишкина, а Володя вместо этого стал стыдить меня. - Ты ведь знал, что твой товарищ поступает неправильно, и не помог ему исправить ошибку, - сказал Володя. - Надо было поговорить с ним серьезно, а если бы он тебя не послушался, надо было сказать учительнице, или мне, или ребятам. А ты от всех скрывал. - Будто я с ним не говорил! Я сколько раз ему твердил об этом! Что я мог сделать? Он ведь сам решил не ходить в школу. - А почему решил? Потому что плохо учился. А ты помог ему учиться лучше? Ты ведь знал, что он плохо учится? - Знал, - говорю. - Это все у него из-за русского языка. Он всегда у меня русский списывал. - Вот видишь, если б ты по-настоящему заботился о своем друге, то не давал бы ему списывать. Настоящий друг должен быть требовательным. Какой же ты товарищ, если миришься с тем, что твой друг поступает нехорошо? Такая дружба ненастоящая - это ложная дружба. Все ребята начали говорить, что я ложный друг, а Володя сказал: - Давайте после уроков соберемся, ребята, и поговорим обо всем. Мы решили собраться после уроков, но, как только занятия кончились, Ольга Николаевна подозвала меня и Шишкина и сказала: - Костя и Витя, зайдите сейчас к директору. Он хочет поговорить с вами. - А о чем? - испугался я. - Вот он вам и расскажет о чем. Да вы идите, не бойтесь! - усмехнулась она. Мы пришли в кабинет директора, остановились на пороге и сказали: - Здравствуйте, Игорь Александрович! Игорь Александрович сидел за столом и что-то писал. - Здравствуйте, ребята! Заходите и садитесь вот на диван, - сказал он, а сам продолжал писать. Но мы сесть боялись, потому что диван стоял очень близко возле директора. Стоять возле дверей казалось нам безопаснее. Игорь Александрович кончил писать, снял очки и сказал: - Садитесь. Чего же вы стоите? Мы подошли и сели. Диван был кожаный, блестящий. Кожа была скользкая, и я все время съезжал с дивана, потому что сел с краю, а усесться на нем как следует я не решался. И так я мучился в продолжение всего разговора - а разговор получился длинный! - и от такого сидения устал больше, чем если бы все это время стоял на одной ноге. - Ну, расскажи, Шишкин, как это тебе пришло в голову стать прогульщиком? спросил Игорь Александрович, когда мы сели. - Не знаю, - замялся Шишкин. - Гм! - сказал Игорь Александрович. - Кто же об этом может знать, как ты думаешь? - Н-не знаю, - снова пролепетал Шишкин. - Может быть, по-твоему, я знаю? Шишкин исподлобья взглянул на Игоря Александровича, чтоб узнать, не шутит ли он, но лицо у директора было серьезное. Поэтому он снова ответил: - Не знаю. - Что это, братец, у тебя на все один ответ: "Не знаю". Уж если разговаривать, то давай разговаривать серьезно. Ведь я не просто из любопытства спрашиваю тебя, почему ты не ходил в школу. - Так просто. Я боялся, - ответил Шишкин. - Чего же ты боялся? - Я боялся диктанта и пропустил, а потом боялся, что Ольга Николаевна спросит записку от матери, вот и не приходил. - Почему же ты боялся диктанта? Что он, такой страшный? - Я боялся получить двойку. - Значит, ты плохо готовился по русскому языку? - Плохо. - Почему же ты плохо готовился? - Мне трудно. - А по другим предметам тебе тоже трудно учиться? - По другим легче. - Почему же по русскому трудно? - Я отстал. Не знаю, как слова писать. - Так тебе подогнать надо, а ты, наверно, мало по русскому занимаешься? - Мало. - Почему же? - Ну, он у меня не идет. Историю я прочитаю или географию - и уже знаю, а тут как напишу, так обязательно ошибки будут. - Вот тебе и нужно побольше по русскому заниматься. Надо делать не только то, что легко, но и то, что трудно. Если хочешь научиться, то должен и потрудиться. Вот скажи, Малеев, - спросил Игорь Александрович меня, - ты ведь не успевал раньше по арифметике? - Не успевал. - А теперь стал лучше учиться? - Лучше. - Как же это у тебя вышло? - А я сам захотел. Мне Ольга Николаевна сказала, чтоб я захотел, и я захотел и принялся добиваться. - И добился-таки? - Добился. - Но тебе ведь сначала было, наверно, трудно? - Сначала было трудно, а теперь мне совсем легко. - Вот видишь, Шишкин! Возьми пример с Малеева. Сначала будет трудно, а потом, когда одолеешь трудность, будет легко. Так что берись за дело, и у тебя все выйдет. - Хорошо, - сказал Шишкин, - я попробую. - Да тут и пробовать нечего Надо сразу браться, и дело с концом. - Ну, я попытаюсь, - ответил Шишкин. - Это все равно что попробовать, - сказал Игорь Александрович. - Вот и видно, что у тебя нет силы воли. Чего ты боишься? У тебя есть товарищи. Разве они не помогут тебе? Ты, Малеев, ведь друг Шишкина? - Да, - говорю я. - Ну, так помоги ему подтянуться по русскому языку. Он очень запустил этот предмет, и ему одному не справиться. - Это я могу, - говорю, - потому что сам был отстающим и теперь знаю, с какого конца нужно браться за это дело. - Вот-вот! Значит, попробуешь? - улыбнулся Игорь Александрович. - Нет, - говорю, - и пробовать не буду. Сразу начну заниматься с ним. - Хорошо Это мне нравится, - сказал Игорь Александрович. - У тебя общественная работа есть? - Нету, - говорю - Вот это и будет твоя общественная работа на первое время Я советовался с Ольгой Николаевной, и она сказала, что ты сумеешь помочь Шишкину. Уж если ты сам себе сумел помочь, то и другому поможешь. Только отнесись к этому делу серьезно. - Я буду серьезно, - ответил я. - Следи, чтоб он все задания выполнял самостоятельно, вовремя, чтобы все доводил до конца. За него ничего делать не надо. Это будет плохая помощь с твоей стороны. Когда он научится работать сам, у него появится и сила воли и твоя помощь ему уже будет не нужна. Понятно это тебе? - Понятно, - сказал я. - А ты, Шишкин, запомни, что все люди должны честно трудиться. - Но я ведь еще не трудюсь... не тружусь, - пролепетал. Шишкин. - Как так не трудишься? А учеба разве не труд? Учеба для тебя и есть самый настоящий труд. Взрослые работают на заводах и фабриках, в колхозах и совхозах, строят электростанции, соединяют каналами реки и моря, орошают пустыни, насаждают леса. Видишь, как много дел!.. А дети учатся в школах, чтобы в будущем стать образованными и, в свою очередь, принести нашей родине как можно больше пользы. Разве ты не хочешь приносить родине пользу? - Хочу. - Вот видишь! Но, может быть, ты думаешь, достаточно сказать просто "хочу"? Надо быть стойким, упорным, без упорства ты ничего не достигнешь. - Я буду теперь упорным. - Вот хорошо, - сказал Игорь Александрович. - Надо быть честным. А разве ты честен? Ты обманывал мать, обманывал учительницу, обманывал своих товарищей. - Я буду честным теперь. - Постарайся, - сказал Игорь Александрович. - Но это еще не все. Надо любить своих товарищей. - Разве я не люблю их? - удивился Шишкин. - Где же любишь! Бросил их всех и решил без них обойтись. Разве это любовь? - Но я ведь скучал по ним! - чуть ли не со слезами на глазах воскликнул Шишкин. - Ну хорошо, что хоть скучал, но будет еще лучше, если ты будешь чувствовать, что без товарищей тебе не прожить, чтоб даже в голову не приходило бросать их. - Я буду больше любить, - сказал Шишкин. - Что же ты делал, голубчик, пока не ходил в школу? - спросил его Игорь Александрович. Мы рассказали, как учили Лобзика считать. Игорь Александрович очень заинтересовался этим и подробно расспрашивал, как мы это делали. - Да разве же можно научить собаку считать, как человека? - сказал наконец он. - А как же считала та собака в цирке? Игорь Александрович засмеялся: - Та собака вовсе не умела считать. Ее выучили только лаять и останавливаться по сигналу. Когда собака пролает столько раз, сколько нужно, дрессировщик дает ей незаметный для публики сигнал, и собака перестает лаять, а публике кажется, что собака сама лает, сколько нужно. - Какой же сигнал дает дрессировщик? - спросил Костя. - Ну, он незаметно кивает головой, или машет рукой, или потихоньку щелкает пальцами. - Но наш Лобзик иногда считает правильно и без сигнала, - сказал Костя. - Собаки очень наблюдательны, - сказал Игорь Александрович. - Ты сам незаметно для себя можешь кивать головой или делать какое-нибудь телодвижение как раз в то время, когда Лобзик пролает столько раз, сколько нужно, вот он подмечает это и старается угадать. Но так как твои телодвижения очень неуловимы, то он и ошибается часто. Для того чтобы он лаял правильно, приучите его к какому-нибудь определенному сигналу, например щелкайте пальцами. - Я возьмусь за это, - сказал Костя. - Только я сначала подтянусь по русскому языку, а потом буду учить Лобзика. - Вот правильно! А когда у нас будет вечер в школе, можете выступить со своей дрессированной собакой. Мы так боялись, что Игорь Александрович придумает для нас какое-нибудь наказание, но он, видно, и не собирался наказывать нас, а хотел только объяснить нам, что надо учиться лучше. Глава 17Когда мы вышли из кабинета директора, то увидели, что Володя и все ребята дожидались нас в коридоре. Они моментально окружили нас и стали спрашивать: - Ну что? Что вам Игорь Александрович сказал? Что вам будет? - Простил. Теперь уже ничего не будет, - ответил я. - Ну вот и хорошо! - обрадовался Толя. - Пойдемте в пионерскую комнату, поговорим. Надо поговорить. Мы все гурьбой пошли в пионерскую комнату. Шишкин вошел последним. - Иди, иди, Шишкин, не бойся! - говорил Юра. - Никто тебя ругать не будет. Мы сели вокруг стола, и Володя сказал: - Теперь поговорим, ребята, как помочь Шишкину. Он плохо учился и в конце концов дошел до того, что совсем перестал ходить в школу. Но мы все тоже виноваты в этом. Мы не обращали внимания на то, как он учится, и не помогли ему вовремя. - Мы, конечно, тоже виноваты, - ответил Ваня. - Но и Шишкин должен понять, что надо учиться лучше. Если он не возьмется теперь, то это опять может плохо кончиться. - Правда, Шишкин, только ты не обижайся, это опять может плохо кончиться, - сказал Юра. - А мы поможем тебе, честное слово! Все, что надо, сделаем. - А как помогать? - сказал Лепя Астафьев. - Мы ведь ему помощника выделили. Видно, Алик Сорокин плохо занимался с ним, раз такие результаты. - Может быть, вы и не занимались совсем? - спросил Володя Алика. - Почему - не занимались? Мы занимались! - ответил Алик. - Сколько же раз вы занимались? - Ну, я не помню. Раза два или три. - Раза два или три? - удивился Юра. - Да ты должен был каждый день заниматься с ним, а не раза два или три. Сам обещал на собрании. Мы тебе это дело доверили, а ты не оправдал доверия! - Как же я мог оправдать доверие? - сказал Алик. - К нему придешь, а его дома нет. Или придешь, а он говорит: "Я сегодня не в настроении заниматься". Ну, я и бросил. - Ишь ты, "бросил"! - сказал Юра. - Ты должен был на звене поставить вопрос, чтоб звено помогло. Шишкин у нас неорганизованный. Ты вот хорошо учишься, о себе позаботился, а о товарище позаботиться не захотел... Ну ладно, я тоже виноват, что не проверил тебя. - Я теперь буду хорошо заниматься с Шишкиным, - сказал Алик. - Я шахматами увлекся, поэтому так и вышло. - Нет, - ответил Володя, - больше мы тебе этого дела не доверим. - Теперь я буду с Шишкиным заниматься, - сказал я. - Мне Игорь Александрович велел. - Что ж, - сказал Володя, - раз тебя Игорь Александрович назначил, то и мы тебя на это дело выделим. Правда, ребята? - Конечно, - согласились ребята. - Пусть занимается, раз Игорь Александрович сказал. Сбор кончился, и мы вышли на улицу. Шишкин по дороге долго молчал, все думал о чем-то, потом сказал: - Вот, оказывается, какой я скверный! Никакой у меня, силы воли нет! Ни к чему я не способный. Ничего из меня путного не выйдет! - Нет, почему же? Ты не такой уж скверный, - попробовал я утешить его. - Нет, не говори, я знаю. Только я сам не хочу быть таким Я исправлюсь. Вот ты увидишь. Честное слово, исправлюсь! Только ты уж, пожалуйста, помоги мне! Тебе ведь Игорь Александрович велел. Ты не имеешь нрава отказываться! - Да я и не отказываюсь, - говорю я. - Только ты меня слушайся. Давай начнем заниматься с сегодняшнего же дня. После обеда я приду к тебе, и начнем заниматься. После обеда я сейчас же отправился к Шишкину и еще на лестнице услышал собачий лай. Захожу в комнату, смотрю - Лобзик уже сидит на стуле и лает, а Костя щелкает пальцами у него перед самым носом. - Это, - говорит, - я его приучаю к сигналу, как Игорь Александрович учил. Давай немножко позанимаемся с Лобзиком, а потом начнем делать уроки. Все равно ведь Лобзика учить надо. - Э, брат, - говорю я, - сам сказал, что с Лобзиком начнешь заниматься после того, как исправишься по русскому языку, и уже передумал. - Кончено! - закричал Шишкин. - Пошел вон, Лобзик! Вот, даже смотреть на него не стану, пока не исправлюсь по русскому. Скажи, что я тряпка, если увидишь, что я занимаюсь с Лобзиком. Ну, с чего мы начнем? - Начнем, - говорю, - с русского. - А нельзя ли с географии или хотя бы с арифметики? - Нет, нет, - говорю. - Я уж на собственном опыте знаю, кому с чего начинать. Что нам по русскому задано? - Да вот, - говорит, - суффиксы "очк" и "ечк", и еще мне Ольга Николаевна задала повторить правило на безударные гласные и сделать упражнение. - Вот с этого ты и начнешь, - сказал я. - Ну ладно, давай начнем. - Вот и начинай. Или, может быть, ты думаешь, что я с тобой буду это упражнение делать? Ты все будешь делать сам. Я только проверять тебя буду. Надо приучаться все самому делать. - Что ж, хорошо, буду приучаться, - вздохнул Шишкин и взялся за книгу. Он быстро повторил правило и принялся делать упражнение. Это упражнение было очень простое. Нужно было списать примеры и вставить в словах пропущенные буквы. Вот Шишкин писал, писал, а я в это время учил географию и делал вид, что не обращаю на него внимания. Наконец он говорит: - Готово! Я посмотрел... Батюшки! У него там ошибок целая куча! Вместо "гора" он написал "гара", вместо "веселый" написал "виселый", вместо "тяжелый" "тижелый". - Ну-ну! - говорю. - Наработал же ты тут! - Что, очень много ошибок сделал? - Да не так чтоб уж очень много, а, если сказать по правде, порядочно. - Ну вот! Я так и знал! Мне никогда удачи не будет! - расстроился Костя. - Здесь не в удаче дело, - говорю я. - Надо знать, как писать. Ты ведь учил правило? - Учил. - Ну, скажи: что в правиле говорится? - В правиле? Да я уж и не помню. - Как же ты учил, если не помнишь? Я заставил его снова прочитать правило, в котором говорится о том, что безударные гласные проверяются ударением, и сказал: - Вот ты написал "тижелый". Почему ты так написал? - Наверно, "тежелый" надо писать? - А ты не гадай. Знаешь правило - пользуйся правилом. Измени слово так, чтоб на первом слоге было ударение. Шишкин стал изменять слово "тяжелый" и нашел слово "тяжесть". - А! - обрадовался он. - Значит, надо писать не "тижелый" и не "тежелый", а "тяжелый". - Верно, - говорю я. - Вот теперь возьми и сделай упражнение снова, потому что ты делал его и совсем не пользовался правилом, а от этого никакой пользы не может быть. Всегда надо думать, какую букву писать. - Ну ладно, в другой раз я буду думать, а сейчас пусть так останется. - Э, братец, - говорю, - так не годится! Уж если ты обещал слушаться меня, слушайся. Шишкин со вздохом принялся делать упражнение снова. На этот раз он очень спешил. Буквы у него лепились в тетрадке и вкривь и вкось, валились набок, подскакивали кверху и заезжали вниз. Видно было, что ему уже надоело заниматься. Тут к нам пришел Юра. Он увидел, что мы занимаемся, и сказал: - А, занимаетесь! Вот это хорошо! Что вы тут делаете? - Упражнение, - говорю. - Ему Ольга Николаевна задала. Юра заглянул в тетрадь. - Что же ты тут пишешь? Надо писать "зуб", а ты написал "зуп". - А какое тут правило? - спрашивает Шишкин. - У меня правило на безударные гласные, а это разве безударная гласная? - Тут, - говорю, - такое правило, что надо внимательно списывать. Смотри, что в книжке написано? "Зуб"! - Тут тоже есть правило, - сказал Юра. - Надо изменить слово так, чтобы после согласной, которая слышится неясно, стояла гласная буква. Вот измени слово. - Как же его изменить? "Зуб" так и будет "зуб". - А ты подумай. Что у тебя во рту? - У меня во рту зубы, и язык еще есть. - Про язык тебя никто не спрашивает. Вот ты изменил слово: было "зуб", стало "зубы". Что слышится: "б" или "п"? - Конечно, "б"! - Значит, и писать надо "зуб". В это время пришел Ваня. Он увидел, что мы занимаемся, и тоже сказал: - А, занимаетесь! - Занимаемся, - говорим. - Молодцы! За это вам весь класс скажет спасибо. - Еще чего не хватало! - ответил Шишкин. - Каждый ученик обязан хорошо учиться, так что спасибо тут не за что говорить. - Ну, это я так просто сказал. Весь класс хочет, чтоб все хорошо учились, а раз вы учитесь, значит, все будет хорошо. Тут опять отворилась дверь, и вошел Вася Ерохин. - А, занимаетесь! - говорит. - Что это такое? - говорю я. - Каждый приходит и говорит: "А, занимаетесь", будто мы первый раз в жизни занимаемся, а до этого и не учились вовсе! - Да я не про тебя говорю, я про Шишкина, - ответил Вася. - А Шишкин что? Будто он совсем не учился? У него по всем предметам не такие уж плохие отметки, только по русскому... - Ну, не сердись, я так просто сказал. Я думал, что он не занимается, а он занимается, вот я и сказал - Мог бы хоть что-нибудь другое сказать. Будто других слов нет на свете! - Откуда же я знал, что это вас так обидит? По-моему, ничего тут обидного нет. Тут снова отворилась дверь, и на пороге появился Алик Сорокин. - Сейчас тоже, наверно, скажет: "А, занимаетесь!" - прошептал Шишкин. - А, занимаетесь! - улыбнулся Алик Сорокин. Мы все чуть "от смеха не лопнули. - Чего вы смеетесь? Что я такого смешного сказал? - смутился Алик. - Да ничего. Мы не над тобой смеемся, - ответил я. -А ты чего пришел? - Так просто. Думал, может, моя помощь понадобится. - Может быть, и шахматы с собой захватил? - спросил я. - Ах я растяпа! Забыл шахматы захватить! Вот бы мы и сыграли тут! - Нет, ты уж с шахматами лучше уходи отсюда подальше, - сказал Юра. Пойдемте домой, ребята, не будем им мешать заниматься. Ребята ушли. - Это они приходили проверить, учимся мы или нет, - сказал Костя. - Ну и что же? - говорю я. - Ничего тут обидного нет. - Что же тут обидного? Я и не говорю. Ребята хорошие, заботливые. - А Ольга Николаевна сказала маме, что ты не ходил в школу? - спросил я Костю. - Сказала. И маме сказала и тете Зине сказала! Знаешь, какая мне за это была головомойка! Ох, и стыдили меня - век помнить буду! Но ничего! Я и то рад, что все теперь кончилось. Я так мучился, пока не ходил в школу. Чего я только не передумал за эти дни! Все ребята как ребята: утром встанут - в школу идут, а я как бездомный щепок таскаюсь по всему городу, а в голове мысли разные. И маму жалко! Разве мне хочется ее обманывать? А вот обманываю и обманываю и остановиться уже не могу. Другие матери гордятся своими детьми, а я такой, что и гордиться мною нельзя. И не видно было конца моим мучениям: чем дальше, тем хуже! - Что-то я не заметил, чтоб ты так мучился, - говорю я. - Да что ты! Конечно, мучился! Это я только так, делал вид, будто мне все нипочем, а у самого на душе кошки скребут! - Зачем же ты делал вид? - Да так. Ты придешь, начнешь укорять меня, а мне, понимаешь, стыдно, вот я и делаю вид, что все хорошо, будто все так, как надо. Ну, теперь конец этому, больше уже не повторится. Как будто буря надо мной пронеслась, а теперь все тихо, спокойно. Мне только надо стараться учиться получше. - Вот и старайся, - сказал я. - Я и то уже начал стараться. Глава 18На следующий день Ольга Николаевна проверила упражнение, которое задала Косте на дом, и нашла у него ошибки, каких даже я не заметил. Пропущенные буквы в словах он написал в конце концов правильно, потому что я за этим следил, а ошибок наделал просто при списывании. То букву пропустит, то не допишет слово, то вместо одной буквы другую напишет. Вместо "кастрюля" у него получилась "карюля", вместо "опилки" - "окилки". - Это у тебя от невнимательности, - сказала Ольга Николаевна. - А невнимательность оттого, что еще нет, наверно, охоты заниматься как следует. Сразу видно, что ты очень торопишься. Спешишь, как бы поскорей отделаться от уроков. - Да нет, я не очень спешу, - сказал Костя. - Как же не спешишь? А почему у тебя буквы такие некрасивые? Посмотри: и косые и кривые, так и валятся на стороны. Если б ты старался, то и писал бы лучше. Если ученик делает урок прилежно, с усердием, то обращает внимание не только на ошибки, но и на то, чтобы было аккуратно, красиво написано. Вот и сознайся, что охоты у тебя еще нет. - У меня есть охота, только вот не хватает силы воли, чтоб заставить себя усидчиво заниматься. Мне все хочется сделать поскорей почему-то. Сам не знаю почему! - А потому, что ты еще не понял, что все достигается лишь упорным трудом. Без упорного труда не будет у тебя и силы воли и недостатков своих не исправишь, - сказала Ольга Николаевна. С тех пор по Костиной тетрадке можно было наблюдать, как он боролся со своей слабой волей. Иногда упражнение у него начиналось красивыми, ровными буквами, на которые просто приятно было смотреть. Это значило, что вначале воля у него была сильная и он садился за уроки с большим желанием начать учиться как следует, но постепенно воля его слабела, буквы начинали приплясывать, налезать друг на дружку, валиться из стороны в сторону и постепенно превращались в какие-то непонятные кривульки, даже трудно было разобрать, что написано. Иногда получалось наоборот: упражнение начиналось кривульками. Сразу было видно, что Косте хотелось как можно скорее покончить с этим неинтересным делом, но, по мере того как он писал, воля его крепла, буквы становились стройнее, и кончалось упражнение с такой сильной волей, что казалось, будто начал писать один человек, а кончил совсем другой. Но все это было полбеды. Главная беда была - это ошибки. Он по-прежнему делал много ошибок, и, когда был диктант в классе, он опять получил двойку. Все ребята надеялись, что Костя на этот раз получит хоть тройку, так как все знали, что он взялся за учебу серьезно, и поэтому все были очень огорчены. - Ну-ка, расскажи, Витя, как вы занимаетесь с Костей, - сказал Юра на перемене. - Как занимаемся? Мы хорошо занимаемся - Где же хорошо? Почему он до сих пор не исправился? - Я же не виноват, что так получается! Я с ним каждый день занимаюсь. - Почему же до сих пор нет никаких сдвигов? - Я же не виноват, что нет сдвигов! Просто еще мало времени прошло. - Как - мало времени? Уже две недели прошло. Просто ты не умеешь заставить Шишкина работать по-настоящему. Придется тебя сменить. Вот мы попросим Ольгу Николаевну, чтоб она выделила вместо тебя Ваню Пахомова. Он сумеет заставить Шишкина работать побольше. - Ну, уж это извините! - говорю я. - Меня сам Игорь Александрович назначил. Вы не имеете права меня сменять. - Ничего. Завтра мы поговорим с Ольгой Николаевной. Думаешь, если тебя Игорь Александрович назначил, так на тебя и управы нет? - Уступи, Малеев, - скачал Леня Астафьев. - Все равно Ольга Николаевна сменит тебя. Ты не справился. Ваня лучше тебя будет заниматься - Конечно, лучше, - сказал Юра. - Это еще неизвестно, - говорю я. - Ну что ты споришь? Сам видишь, какие результаты. Тут и другие ребята стали говорить, чтоб я уступил, но я заупрямился, как козел: - Нет, пусть меня Ольга Николаевна сменяет, а сам я не уступлю. - Ну и сменит тебя Ольга Николаевна. Тебе же хуже будет, - сказали ребята. Не знаю, почему меня такое упрямство одолело. Я и сам чувствовал, что не надо настаивать, раз вышло такое дело и Шишкин получил двойку. Если б на моем месте был кто-нибудь другой, может быть, все было бы совсем не так, а иначе. Ну что ж, ничего не поделаешь! В этот день мы с Шишкиным были очень огорчены. - Мы занимаемся с тобой сегодня в последний раз. Завтра Ольга Николаевна, наверно, сменит меня, - сказал я, когда пришел к нему после школы. - А может быть, Ольга Николаевна и не сменит, - сказал Костя. - Да нет, - говорю. - Все равно от меня, видно, мало толку. Наверно, я не умею учить. Мне только обидно, что Игорь Александрович будет недоволен. Я обещал ему подтянуть тебя, а тут видишь что вышло. И еще он сказал, что это мне как общественная работа. Значит, я с общественной работой не справился и не будет у меня никакого авторитета. - А может быть, это вовсе и не ты виноват? Может быть, это я сам виноват? - сказал Костя. - Надо мне было лучше учиться. Ты знаешь, я тебе открою секрет: это я сам виноват. Я всегда спешил, торопился, вот и писал плохо и делал много ошибок. Если бы я не торопился, то учился бы лучше. - Почему же ты торопился? - Ну, я тебе открою секрет: мне хотелось каждый раз поскорей отделаться от уроков и начать учить Лобзика. - И ты его учил? - Учил. - А, - говорю. - То-то у тебя буквы то такие, то этакие. Значит, ты писал, а сам думал не о том, что пишешь, а о своем Лобзике. - Ну, вроде этого. Я и о том думал и о другом. Поэтому, наверно, такие результаты. - Результаты... - говорю я, - никаких результатов нет. За двумя зайцами погонишься, ни одного не поймаешь. Надо было одного зайца ловить. - Ну, одного зайца-то я поймал. - Какого? - Ну, Лобзика-то я выучил. Сейчас увидишь. Лобзик, иди сюда! Лобзик подбежал к нему. Костя показал ему табличку с цифрой "три". - Ну-ка, скажи, Лобзик, какая это цифра? Лобзик пролаял три раза. - А это? Костя показал ему цифру "пять". Лобзик пролаял пять раз. - Видишь, я потихоньку щелкаю пальцами, и он знает, когда нужно останавливаться. - Как же ты этого добился? - спросил я. - Сначала он никак не хотел понимать сигнала. Тогда я стал делать так: как только он пролает столько раз, сколько нужно, я бросаю ему кусочек сахару, колбасы или хлеба и в это же время щелкаю пальцами. Лобзик бросается ловить подачку и перестает лаять. Так я приучал его несколько дней, а потом попробовал только щелкать пальцами и ничего не давал. Лобзик все равно останавливался, так как привык в это время получать что-нибудь вкусное. Как услышит щелчок, так сейчас же перестает лаять и ждет, чтоб я чего-нибудь дал. Сначала я щелкал громко, но постепенно приучил к тихим щелчкам. - Ну вот, - говорю, - значит, ты, вместо того чтоб самому выучиться, собаку выучил! - Да, - говорит, - у меня все как-то шиворот-навыворот получается. Безвольный я человек! Ну, теперь уже все равно я его выучил и буду сам как следует заниматься. Больше ничто мне мешать не будет, вот увидишь! - Увижу, - говорю. - Только теперь уже не я это увижу, а Ваня. На другой день Костя собрал все упражнения, которые ему задавала на дом Ольга Николаевна, и понес в школу. Он показал все это Ольге Николаевне и сказал: - Ольга Николаевна, вот это все упражнения, которые вы мне задавали. Вот тут вот, смотрите, хорошие, а вот тут плохие. Это, если я делал упражнение плохо, Витя заставлял меня переделывать снова. Скажите, разве он плохо со мной занимался? - Я знаю, что Витя хорошо с тобой занимается, - сказала Ольга Николаевна. - Но ты и сам должен быть старательнее. Нужно отнестись к делу еще серьезнее. Витя тебе помогает, но учиться за тебя ведь он не может. Ты сам должен учиться. - Я сам буду учиться, Ольга Николаевна, только разрешите, чтоб Витя помогал мне. Он уже столько времени потратил со мной. - Хорошо, пусть помогает. Я вижу, что Витя добросовестно занимается с тобой. Скоро каникулы, вот вы вместе зайдите ко мне в первый же день. Я тебе дам задание на каникулы, а Вите расскажу, как заниматься с тобой, чтоб были лучшие результаты. Мы обрадовались, когда услышали, что Ольга Николаевна согласна, чтоб я продолжал заниматься с Костей, а Костя сказал: - Ольга Николаевна, у нас еще есть дрессированная собака Лобзик. Разрешите нам выступить с этой собакой на новогоднем вечере. - А что ваша собака умеет делать? - Она арифметику знает. Умеет считать, как та собака, которую мы видели в цирке. - Кто же ее выучил? - Мы сами. - Ну хорошо. Приводите ее на новогодний вечер. Я думаю, всем ребятам будет интересно посмотреть на ученую собаку. Глава 19Мне было очень досадно, что Костя без меня выучил Лобзика, так как мне тоже было интересно его учить, но теперь уже все равно ничего не поделаешь. - Ты не горюй, - сказал Костя. - Когда-нибудь я встречу на улице еще какую-нибудь бездомную собаку и подарю тебе, тогда ты сам сможешь ее выучить. - Самому мне неинтересно, - ответил я. - Я люблю все в компании делать, а один я возиться не стану. - Ну, я ведь буду помогать тебе учить ее. Мы вместе будем дрессировать, и у тебя тоже будет ученая собака. - Нет, - говорю, - это не годится. Как только появится новая собака, ты начнешь с ней заниматься, вместо того чтобы делать уроки. Лучше отложим это дело до лета. - Ну ладно, если не хочешь, отложим. А ребятам скажем, что Лобзик - это наш с тобой ученик. Мы ведь начали учить его вместе. И будем вместе выступать с ним на новогоднем вечере. - А вдруг он испугается, когда попадет на сцену? - говорю я. - Надо заранее приучить его, чтоб он не пугался людей. - Как же его приучить? - Надо повести его куда-нибудь, где побольше людей. Вот окончим уроки и поведем его к нам, покажем нашим, как он умеет считать. Когда мы кончили делать уроки, Костя надел на Лобзика ошейник, привязал к ошейнику поводок, и мы отправились ко мне. Как раз в это время к нам пришли тетя Надя и дядя Сережа. - Сейчас мы покажем вам ученую собаку, - сказал я. - Садитесь все на места, как в театре, и смотрите внимательно. Мы посадили Лобзика на табурет. Костя достал из кармана таблички с цифрами и стал приказывать Лобзику считать. Лобзик лаял исправно. Тут мне в голову пришла замечательная мысль. Я не стал показывать Лобзику никакой цифры, а просто спросил: - Ну-ка, Лобзик, сколько будет дважды два? Лобзик пролаял четыре раза. Конечно, я вовремя щелкнул пальцами. Лика обрадовалась: - Ого! Он даже таблицу умножения знает! Все хвалили нас за то, что мы так хорошо выучили собаку, а мы сказали, что будем выступать с Лобзиком на новогоднем вечере в школе. - А у вас костюмы для выступления есть? - спросила Лика. - Ну, уж будто нельзя без костюмов, - говорю я. - Без костюмов неинтересно. - сказала Лика. - Лучше я вам разноцветные колпаки сделаю. Вы будете в этих колпаках, как два клоуна в цирке. - Из чего же ты сделаешь колпаки? - У меня разноцветная бумага есть. Я купила для елочных украшений. - Ну, - говорю, - делай. С колпаками даже еще лучше будет. - А нельзя ли Лобзику тоже сделать колпак? - спросил Костя. - Нет, Лобзик будет очень смешной в колпаке. Лучше я ему сделаю воротничок из золотой бумаги. - Ладно, Делай что хочешь, - говорю я. - Теперь пойдем к Глебу Скамейкину, покажем ему, как наш Лобзик умеет считать, - предложил Костя. Мы пошли к Глебу, от Глеба - к Юре, от Юры - к Толе Везде мы показывали искусство Лобзика, и за это Лобзик получал разные вкусные пещи Наконец мы отправились к Ване Пахомову, а у Ваниных родителей как раз были гости. Мы об радовались и решили, что у нас получится настоящая репетиция. Но напрасно мы радовались. Мы осрамились так, что не знали, куда от стыда деваться. Лобзик, вместо того чтоб отвечать правильно, начал путать и врать. Ни одной цифры не назвал правильно! Наконец совсем перестал отвечать. А мыто расхвастались, что привели ученую собаку-математика! Пришлось нам уйти с позором, - Что же это случилось с ним? - сказал Костя, когда мы вышли на улицу. Он дал Лобзику кусочек сахару, но Лобзик только разгрыз его и тут же выплюнул. - Теперь понятно, - сказал я. - Мы просто обкормили его. Он объелся, поэтому и не старается отвечать правильно. Костя сказал: - А вдруг во время представления в школе такая штука случится? Вот будет позор на всю школу! Может быть, нам лучше не выступать? - Нет, - говорю, - теперь уже поздно отказываться. Раз взялись, так надо до конца довести. Целый день накануне Нового года Костя волновался и все пытался дрессировать Лобзика. - Оставь его в покое, - сказал я. - Опять ты ему надоешь за день, а когда будет нужно, он не захочет отвечать. - Ладно, не буду его больше трогать. Иди отдыхай, Лобзик! Мы оставили Лобзика в покое, а сами стали готовиться к представлению. Лика приготовила нам два колпака: мне - синий с серебряными звездочками, а Косте зеленый с золотыми звездами. Кроме того, она сделала нам серебряные воротники и золотые манжеты на рукава. Мы все это примерили и остались очень довольны. Получилось прямо как два настоящих клоуна в цирке. Лобзику тоже был сделан золотой воротник. Наконец время пришло, и мы отправились с Лобзиком в школу. Пока шло первое отделение концерта, мы сидели с Лобзиком в зале, чтоб он привыкал к публике, а потом пошли за кулисы и стали ждать своей очереди. Так мы посмотрели выступления всех ребят и ничего не пропустили. Мы заранее нарядились в свои колпаки, надели Лобзику на шею воротничок. И вот занавес открылся, и все увидели, как мы с Костей вышли на сцену в своих разноцветных колпаках. Костя шел впереди, за ним бежал на поводке Лобзик, а я шел сзади, и в руках у меня был чемоданчик, где лежали все вещи, которые мы приготовили для представления. Костя посадил Лобзика на табурет посреди сцены и сказал: - Дорогие ребята, сейчас перед вами выступит ученая собака-математик, по имени Лобзик. Пока она выучилась считать до десяти, но она будет учиться дальше, и тогда мы вам ее снова покажем. Мы просим, чтоб вы вели себя тихо, потому что наш Лобзик выступает на сцене впервые и может испугаться шума. Костя, видно, очень волновался, и голос у него дрожал. Я тоже волновался, и если бы мне пришлось говорить, то я, наверно, не смог бы сказать ни одного слова. - Ну, начинаем представление, - закончил Костя. Я достал из чемодана три деревянные чурки и поставил их рядышком на столе, так, чтоб было всем видно. - Сейчас Лобзик сосчитает, сколько на столе чурок, - объявил Костя. - Ну, считай, Лобзик! Лобзик пролаял три раза. Ребята громко захлопали в ладоши и закричали от радости. Лобзик испугался, соскочил с табурета и бросился бежать. Костя догнал его, сунул в рот ему кусок сахару и посадил обратно на табурет. Лобзик принялся грызть сахар. Ребята постепенно утихли. Я достал из чемодана еще одну чурку и поставил рядом с остальными. - Ну, а теперь сколько чурок? - спросил Костя. Лобзик пролаял четыре раза. Ребята снова дружно захлопали. Лобзик опять хотел соскочить с табурета, но Костя вовремя подхватил его и сунул ему в рот кусок сахару. Я поставил на стол еще три чурки. - А теперь сколько стало чурок? - спросил Костя. Лобзик пролаял семь раз. Я достал из чемодана табличку с цифрой "2" и показал публике. - Какая это цифра? - спросил Костя. Лобзик пролаял два раза. Мы стали показывать Лобзику разные цифры; потом Костя спрашивал: - Сколько будет дважды два? Сколько будет дважды три? Сколько будет три плюс четыре? Лобзик отвечал правильно. Ребята все время хлопали в ладоши, но Лобзик постепенно привык к аплодисментам и уже не пугался. Я тоже перестал волноваться и сказал: - Ребята, наш Лобзик умеет даже задачи решать. Кто хочет, может задать какую-нибудь задачку, чтоб были небольшие числа, и Лобзик решит. Тут встал один мальчик и задал такую задачу: "Бутылка и пробка стоят 10 копеек. Бутылка на 8 копеек дороже пробки. Сколько стоит бутылка и сколько пробка?" - Ну, Лобзик, - говорю, - подумай и реши задачу. Конечно, Лобзику нечего было думать. Это я говорил так, чтобы самому подумать. Я быстро решил задачу: пробка стоила 2 копейки, бутылка 8 копеек, а вместе 10 копеек. - Ну, Лобзик, говори: сколько стоит пробка? - спросил я. Лобзик пролаял два раза. - А бутылка? Лобзик пролаял восемь раз. Ну и крик тут поднялся! - Неправильно! - кричали ребята. - Собака ошиблась! - Почему неправильно? - говорю я. - Вместе ведь стоят 10 копеек. Значит, бутылка 8 копеек, а пробка 2. - Как же? Ведь в задаче сказано, что бутылка на 8 копеек дороже пробки. Если пробка стоит 2 копейки, то бутылка должна стоить 10 копеек, а они вместе стоят 10 копеек, - объяснили ребята. Тут я сообразил, что ошибся, и говорю: - Слушай, Лобзик, ты ошибся. Подумай хорошенько и реши задачу правильно. Конечно, это мне самому надо было подумать, а не Лобзику, но я сказал: - Подождите, ребята, сейчас он подумает и решит правильно. - Пусть думает, - закричали ребята. - Не надо его торопить. Для собаки эта задача, конечно, трудная. Я стал думать: "Если бутылка на 8 копеек дороже пробки, то пробка, значит, стоит 2 копейки, а бутылка 10. Но в таком случае они вместе будут стоить 12 копеек, а в задаче сказано, что вместе они стоят 10 копеек. Если же пробка стоит 2 копейки, а бутылка 8 копеек, то выходит, что бутылка всего на 6 копеек дороже". Прямо затмение на меня нашло! Что это за задача такая? Не задача, а какой-то заколдованный круг! - Подождите еще, ребята, - говорю я. - Ему еще немного надо подумать. Сейчас он решит. - Ничего, пусть думает! - закричали ребята. - Собака ведь не человек. Не может же она сразу. "Да, - думаю, - тут и человек не может сразу решить, не то что собака!" Стал снова думать. - Эх ты, чудак! - прошептал Костя. - Пробка ведь стоит копейку! Тут я сообразил, в чем дело: пробка стоит копейку, а бутылка на 8 копеек дороже, значит 9, а вместе - 10. - Есть! - закричал я. - Внимание! Сейчас Лобзик ответит правильно. Ребята затихли. - Ну отвечай, Лобзик, сколько стоит пробка? Лобзик пролаял один раз. - Ура! - закричали ребята. - Тише, - говорю я. - Еще не вся задача. Пусть теперь скажет, сколько стоит бутылка. Лобзик пролаял девять раз. Ну и шум тут поднялся! Ребята хлопали в ладоши и громко кричали, - Вот так собака! - говорили они. - Хоть ошиблась, но в конце концов решила задачу правильно. На этом представление окончилось. Глава 20И вот наступил Новый год и начались зимние каникулы. Во всех домах красовались нарядные елки. Настроение у всех было веселое, праздничное. У нас с Костей тоже было праздничное настроение, но мы решили не только гулять во время каникул, а и заниматься. В первый же день мы пошли к Ольге Николаевне и получили у нее задание на каникулы. У Кости появилась такая охота к учению, что он согласен был учиться по целым дням, но я решил, что мы будем работать по два часа в день, остальное время гулять, отдыхать или книжки читать. Так мы занимались с ним каждый день, и Костя начал понемногу выправляться. Когда каникулы кончились, у нас вскоре был диктант, и Костя получил за него тройку. Он был так рад, будто это была не тройка, а самая настоящая пятерка. - Чего ты так радуешься? - сказал я ему. - Тройка не такая уж замечательная отметка. - Ничего, сейчас для меня хороша и тройка. Я уже давно тройки по письму не получал. Но я на этом не успокоюсь. Вот увидишь, в следующий раз получу четверку, а там и до пятерки доберусь. - Конечно, доберешься, - сказал ему Юра. - Но ты сейчас еще о пятерке не думай, а скорей получай четверку, тогда у нас в классе ни одного троечника не будет. - Не беспокойся, - ответил Костя, - все будет в порядке. Теперь уже класс не будет за меня краснеть. Я теперь понял, что каждый должен бороться за честь своего класса. Я и то уже поборолся как следует, а теперь уже совсем немножко осталось. Ольга Николаевна тоже была рада, что Шишкин стал лучше учиться. - Пора вам, ребята, включаться в общественную работу, - сказала она нам. Все что-нибудь делают на общую пользу, только вы ничем не заняты. - Теперь мы тоже возьмем какую-нибудь работу, - говорю я. - Возьмем, - говорит Костя. - Я уже давно хочу работать в стенгазете, да меня все не выбирают в редколлегию. - Правда, - говорю я. - Пусть нас выберут в редколлегию стенгазеты. - В редколлегию вам еще рано. Там должны работать самые авторитетные ребята, - сказала Ольга Николаевна. - Ну, все равно, мы и на какую-нибудь другую работу согласны, - говорит Костя. - Если хотите, пусть нас выберут в санкомиссию. Я уже был в санкомиссии, когда учился во втором классе. Мне очень нравилось ходить и всем приказы давать, чтоб мыли руки и чтоб у всех были чистые уши. - Санкомиссия у нас уже выбрана. Если хотите, я вам дам очень интересную работу. Нужно организовать классную библиотечку. Будете выдавать ребятам книги. - А где взять книги? - спрашиваю я. - Книги получите в школьной библиотеке. А шкаф я вам достану. - Я возьмусь, - говорит Костя. - Я люблю книги читать. - Я тоже, - говорю, - возьмусь. - Значит, договорились. Постарайтесь быть хорошими библиотекарями. Берегите книги, следите, чтоб ребята тоже бережно обращались с книгами. Мы пошли к нашей библиотекарше Софье Ивановне, сказали, что мы теперь тоже будем библиотекарями в четвертом классе и нам нужны книги. - Вот и хорошо, - сказала Софья Ивановна. - Книги для четвертого класса у меня есть. Вы сейчас их возьмете? Она дала нам целую стопку книг для четвертого класса, и мы перетащили их в наш класс. Книг было много, штук сто, но когда мы поставили их в шкаф на полки, то нам показалось мало, потому что они заняли всего три полки, а три полки остались пустые. - Может быть, нам из дому принести еще книжек, чтоб было побольше? сказал Костя. - Я могу штук пять принести или шесть. - Я тоже, - говорю, - могу принести штук пять, но этого мало. На три полки не хватит. - А что, если у ребят попросить? Может быть, у кого-нибудь есть старые книжки, которые уже прочитаны. Пусть принесут для библиотечки. Мы поговорили об этом с Ольгой Николаевной. - Что же, скажите ребятам, может быть, ребята откликнутся на вашу просьбу, - сказала Ольга Николаевна. На другой день мы объявили ребятам, что теперь у нас будет своя классная библиотечка, только книг у пас еще не очень много, и, кто хочет, пусть принесет для библиотечки хоть по одной книжке. На эту просьбу откликнулись все ребята, и каждый принес кто книгу, кто две, а многие принесли и больше. Книг получилось так много, что весь шкаф целиком заполнился. Мы хотели тут же начать выдавать книги ребятам, но Ольга Николаевна сказала, что нужно сначала сделать журнал. Мы взяли толстую тетрадь и в эту тетрадь записали каждую книгу под номером. Теперь, если нужно было отыскать какую-нибудь книгу, то можно было не рыться на полках, а посмотреть по журналу. Костя радовался, что теперь в нашей библиотечке такой порядок. Особенно ему нравилось, что все полки заняты книгами. - Теперь как раз хорошо! - говорил он. - Ни прибавить ничего нельзя, ни убавить. Он то и дело отворял шкаф и любовался на книги. Некоторые книжки были уже старенькие. У некоторых еле держались переплеты или оторвались страницы. Мы решили взять такие книжки домой, чтоб починить. И вот, сделав все уроки, мы пошли с Костей ко мне, потому что у меня дома был клей, и взялись за дело. Лика увидела, что мы починяем книжки, и тоже захотела нам помогать. Особенно много возни у нас было с переплетами. Костя все время ворчал. - Ну вот! - говорил он. - Не знаю, что ребята делают с книжками. Бьют друг друга по голове, что ли? - Кто же это дерется книжками? - сказала Лика. - Вот еще выдумал! Книги вовсе не для того. - Почему же переплеты отрываются? Ведь если я буду сидеть спокойно и читать, разве переплет оторвется? - Конечно, не оторвется. - Вот об этом я и говорю. Или вот, смотрите: страница оторвалась! Почему она оторвалась? Наверно, кто-то сидел да дергал за листик, вместо того чтоб читать. А зачем дергал, скажите, пожалуйста? Вот дернуть бы его за волосы, чтоб не портил книг! Теперь страничка выпадет и потеряется, кто-нибудь станет читать и ничего не поймет. Куда это годится, спрашиваю я вас? - Верно, - говорим, - никуда не годится. - А вот это куда годится? - продолжал кричать он. - Смотрите, собака на шести ногах нарисована! Разве это правильно? - Конечно, неправильно, - говорит Лика. - Собака должна быть на четырех ногах. - Эх, ты! Да разве я о том говорю? - А о чем? - Я говорю о том, что разве правильно в книжках собак рисовать? - Неправильно, - согласилась Лика. - Конечно, неправильно! А на четырех она ногах или на шести, в этом разницы нет, то есть для книжки, конечно, нет, а для собаки есть. Вообще в книжках ничего не надо рисовать - ни собак, ни кошек, ни лошадей, а то один нарисует собаку, другой кошку, третий еще что-нибудь придумает, и получится в конце концов такая чепуха, что и книжку невозможно будет читать. Он взял резинку и принялся стирать собаку. Потом вдруг как закричит: - А это что? Рожу какую-то нарисовали, да еще чернилами! Он принялся стирать рожу, но чернила въелись в бумагу, и кончилось тем, что он протер в книге дырку. - Ну, если б знал, кто это нарисовал, - кипятился Шишкин, - я бы ему показал! Я бы его этой книжкой - да по голове! - Ты ведь сам говорил, что книжками нельзя бить по голове, - сказала Лика. - От этого переплеты отскакивают. Костя осмотрел книгу со всех сторон. - Нет, - говорит, - эта книжка выдержит, у нее переплет хороший. - Ну, - говорю я, - если все библиотекари будут бить читателей по голове книжками, то переплетов не напасешься! - Надо же учить как-нибудь, - сказал Костя. - Если у нас будут такие читатели, то я и не знаю, что будет. Я не согласен, чтоб они государственное имущество портили. - Надо будет объяснить ребятам, чтоб они бережно обращались с книжками, говорю я. - А вы напишите плакат, - предложила Лика. - Вот это дельное предложение! - обрадовался Костя - Только что написать? Лика говорит: - Можно написать такой плакат: "Осторожней обращайся с книгой. Книга не железная". - Где же это ты видела такой плакат? - спрашиваю я. - Нигде, - говорит, - это я сама выдумала. - Ну, и не очень умно, - ответил я. - Каждый без плаката знает, что книга железная не бывает. - Может быть, написать просто: "Береги книгу, как глаз". Коротко и ясно, сказал Костя. - Нет, - говорю, - мне это не нравится. При чем тут глаз? И потом, не сказано, почему нужно беречь книгу. - Тогда нужно написать: "Береги книгу, она дорого стоит", - предложил Костя. - Тоже не годится, - ответил я, - есть книжки дешевые, так их рвать нужно, что ли? - Давайте напишем так: "Книга - твой друг. Береги книгу", - сказала Лика. Я подумал и согласился: - По-моему, это подойдет. Книга - друг человека, потому что книга учит человека хорошему. Значит, ее нужно беречь, как друга. Мы взяли бумагу, краски и написали плакат. На другой день мы повесили этот плакат на стене, рядом с книжным шкафом, и начали выдавать ребятам книжки. Выдавая кому-нибудь из учеников книгу, Костя говорил: - Смотри, чтоб никаких собак, ни рож, ни чертей в книге не было. - Как это? - Ну, возьмешь да нарисуешь в книге какую-нибудь загогулину. - Зачем же я стану рисовать? - Будто я знаю! Мое дело предупредить, чтоб ни рож, ни собак. Это книжка общественная. Если б это была твоя собственная книга, тогда, пожалуйста, рисуй, но даже в собственной книжке не надо ничего рисовать, потому что после тебя она достанется твоему младшему брату или сестре или товарищу дашь почитать. Так что мое дело предупредить, а если ты не будешь слушаться, то потом я не так с тобой буду разговаривать. - Ну ладно, сказал - и хватит. Но Костя не унимался, и каждому, кто брал книжки, он растолковывал в отдельности, почему надо бережно обращаться с книгами. После уроков он, пригорюнившись, сидел возле шкафа и с грустью смотрел на поредевшие ряды книг на полках. - Эх, - горевал он. - Снова книг мало стало! Так хорошо было! Шкаф был полнехонек, а теперь хоть бери и опять где-нибудь доставай книг. - Что ж тут такого? - утешал его я. - Ведь ребята прочитают и принесут книги обратно. - "Принесут"! Принести-то они принесут, да что толку! - ответил Костя. Они одни книжки принесут, а другие взамен их возьмут. Вот никогда и не соберешь всех книг обратно. - Зачем же их собирать? Ведь книги для того, чтоб читать, а не для того, чтоб на полках стоять. Я взял и себе книжку, чтоб почитать дома. - Как? - говорит Костя. - И ты берешь? И так книжек мало осталось. - Да я, - говорю, - быстренько прочитаю и принесу. Тогда и он взял себе книжку. - Ну ничего, - утешал он сам себя. - Будет на одну книжку меньше. Все равно их мало осталось. С тех пор мы с Костей имели свободный доступ к книгам и стали много читать. Костя так увлекся, что читал даже на улице. Возьмет из библиотечки книжку, идет по улице и читает. Кончилось это тем, что он налетел на фонарный столб и набил на лбу шишку. После этого он перестал читать на улице и читал только дома. К библиотечной работе он относился серьезно, и постепенно у него даже характер переменился. Он стал аккуратным, более организованным и не таким рассеянным, как был раньше. К ребятам он относился требовательно. Если кто-нибудь приходил за книжкой с грязными руками, он начинал "пилить" его: - Как тебе не стыдно? Почему у тебя такие грязные руки? - Ну испачкались. Тебе-то какое дело? - Как - какое дело? Ты ведь за книжкой пришел? - За книжкой. - И ты такими руками будешь брать книжку? - Какими же мне ее еще брать руками? - Чистыми надо брать руками. Ты ведь своими руками книжку испачкаешь! - Ну, я приду домой - вымою. - Нет, голубчик, иди-ка ты лучше под кран и вымой руки, а потом я тебе дам книжку. Если кто-нибудь брал книжку и долго не приносил, Костя делал ему выговор: - И тебе не стыдно так долго книжку держать? Другим ребятам тоже хочется почитать, а ты держишь и держишь! Если неохота читать, то отдай книжку обратно, а потом снова возьмешь. - Я ведь не прочитал. Прочитаю и принесу. - Так ты, может, до скончания веков будешь читать! - Зачем до скончания веков? Книжка ведь выдается на десять дней. - Ну на десять дней. А ты когда взял? - А я взял неделю назад. Еще не прошло десяти дней. - А тебе обязательно надо, чтобы все десять дней прошли? Десять дней крайний срок. А ты прочитал раньше и приноси раньше, никто тебе не велит все десять дней держать. - Так говорят же тебе, что еще не прочитал! - Ну, так читай быстрей! Если кто-нибудь слишком быстро приносил книгу, ему это тоже не нравилось: - Послушай, когда же ты успел прочитать? Вчера только взял книжку, а сегодня уже обратно принес! Может быть, ты и не читал ее? - Зачем же я тогда брал? - Откуда же я знаю, зачем ты берешь! Может быть, ты только картинки рассматриваешь. - Что я, маленький? - Ну ладно, рассказывай, о чем здесь написано. - Что это еще за экзамен? - Ну, мне нужно проверить, читал ты или не читал. - Не твое дело! Твое дело выдавать книжки, а не проверять. - Нет, уж если меня назначили библиотекарем, то я должен проверить. Если ты не читаешь, то тебе, может быть, не нужно и давать книг. Пусть лучше кто-нибудь другой берет, кто читает. Приходилось ученику рассказывать содержание книжки. Глава 21С тех пор как Костя исправил свою двойку по русскому и мы с ним стали вести общественную работу, наш авторитет среди ребят очень повысился. Косте разрешили играть в баскетбольной команде, и он оказался очень способным игроком. Мы выбрали его капитаном своей команды. Костя очень хорошо натренировал свою команду, и мы выиграли первенство в школьном соревновании. От этого наш авторитет еще больше увеличился, и о нашей команде написали в школьной стенгазете. Но еще не все было у нас благополучно. Мы с Костей упорно продолжали заниматься по русскому языку, но он как застрял на тройке, так и не мог сдвинуться с места. Ему казалось, что после тройки он тут же сразу получит четверку, а потом и пятерку, но не тут-то было! Ольга Николаевна упорно продолжала ставить ему тройки, так что в конце концов Костя даже начал приходить в отчаяние. - Вы понимаете, - говорил он Володе, - мне теперь уже нельзя учиться на тройку. Я библиотекарь в классе и капитан команды. Про меня в школьной стенгазете написано. А я учусь на тройку! Куда это годится? - Потерпи еще немного, - сказал Володя. - Надо продолжать заниматься. - А я разве к тому говорю, чтоб не заниматься? Я все равно буду заниматься, только мне Ольга Николаевна никогда не поставит отметки лучше, чем тройка. Она уже привыкла, что я плохо учусь. Так я и буду ехать все время на тройке. - Нет, - ответил Володя, - Ольга Николаевна справедливая. Когда ты будешь знать на четверку, она поставит тебе четверку. - Ах, скорей бы она поставила! - говорил Костя. - Во всем классе один я троечник. Если бы не я, весь класс учился бы только на "хорошо" и "отлично". Я всему классу дело порчу! Мы снова решительно брались за дело. Ольга Николаевна тоже занималась с Костей отдельно после уроков, и он хотя медленно, но зато верно продвигался вперед. Прошло полтора месяца с тех пор, как Костя получил тройку, и вот у него наконец появилась четверка. Это было радостное событие для всего класса. В тот день у нас было собрание, и Ольга Николаевна сделала сообщение об успеваемости. - Теперь у нас в классе нет плохих отметок, - сказала она. - Мы изжили не только двойки, но даже и тройки. Она сказала, что мы с Костей очень хорошо поработали и Костя подтянулся так, что в дальнейшем сможет хорошо учиться. - В нашей школе есть очень хорошие классы, где много отличников и хороших учеников, но такого дружного класса, как наш, где все учатся только хорошо и отлично, пока больше нет, - сказала Ольга Николаевна. - Думаю, что и другие классы последуют хорошему примеру наших учеников и добьются хорошей успеваемости. А вам, ребята, не нужно успокаиваться на достигнутом. Если вы успокоитесь и станете меньше работать, то опять можете снизить отметки. Потом выступил вожатый Володя и сказал: - Ребята, я напишу о вашем классе статью в школьную стенгазету, чтоб вся школа знала, как вы работаете, и чтоб другие классы могли брать с вас пример. А вы расскажите, что вам помогло добиться хороших результатов в учебе. - Я думаю, это оттого, что Ольга Николаевна нас хорошо учила, - сказал Ваня Пахомов. - Ольга Николаевна у нас очень хорошая, вот это и потому, - сказал Вася Ерохин. - В классе не все зависит от учительницы, - сказала Ольга Николаевна. - И у хороших учителей бывают такие классы, где не все ученики учатся хорошо. - Мы добились успехов потому, что Ольга Николаевна нас хорошо учила, и еще потому, что все захотели хорошо учиться, - сказал Толя Дёжкин. - Вот и скажите, почему все захотели? - спросил Володя. - Можно мне сказать? - попросил Костя. - Мне кажется, это потому, что у нас в классе между ребятами настоящая дружба. Каждый думает не только о себе, но и о своих товарищах. Это я на себе испытал. Когда я плохо учился, все ребята думали обо мне. Только я тогда был еще очень глупый и даже обижался. А теперь я вижу, что ребята хотели мне помочь и боролись за честь всего класса. - Ты правильно сказал, Костя: дружба помогла вашему классу добиться успехов, - сказал Володя. - В вашем классе ребята поняли, что настоящая дружба состоит не в том, чтобы прощать слабости своих товарищей, а в том, чтобы быть требовательным к своим друзьям - Позвольте мне сказать, - попросил я. - Вот я теперь понял, как нужно относиться к своему другу. От него надо требовать, чтоб он был хорошим. Если он ошибается, то надо ему сказать, а если не скажешь - значит ты сам плохой товарищ. Это я тоже на себе испытал. Костя сначала поступал неправильно, а я помогал ему в этом, и от этого получился один только вред. А потом я стал требовательным к нему, и теперь я ему настоящий друг. - Ты рассудил правильно, - ответил Володя. Так мы разговаривали долго и задавали разные вопросы, а потом Костя сказал: - Ольга Николаевна, я хочу попросить вас: поставьте мне мою четверку в дневник. - В конце недели я буду проставлять всем отметки, тогда и тебе поставлю, ответила Ольга Николаевна. - Ну, поставьте сегодня, Ольга Николаевна, мне очень хочется! - Зачем же тебе так спешно? Твоя четверка от тебя не уйдет. - Я знаю, что не уйдет. Я хотел показать маме. Я давно уже обещал маме, что у меня будет четверка по русскому языку. - Разве мама тебе без дневника не поверит? - спросила Ольга Николаевна. - Поверит! - ответил Костя. - Только, знаете, на словах это так... А когда в дневнике - это совсем иначе. - Правда, Ольга Николаевна, поставьте! Ему очень хочется! - стали просить ребята. Володя тоже сказал: - Мы все просим, Ольга Николаевна! Только ему, а остальным в конце недели. Ольга Николаевна улыбнулась. - Ну, если все просят... - сказала она и взяла у Кости дневник. Костя с волнением смотрел, как Ольга Николаевна поставила в его дневнике четверку. Мы с Костей вышли из школы, и я заметил, что, пока мы сидели в классе, на дворе стало теплей. Мороз отпустил. С утра еще было холодно, а теперь под крышами заплакали сосульки. Они сверкали на солнышке, как блестящие украшения на новогодней елке. В лицо нам дул ветер. Он был какой-то мягкий, теплый и ласковый. От него пахло вот как пахнет водой у реки в жаркий день. Казалось, что этот ветер примчался к нам прямо с юга, из широких степей Казахстана, где уже наступила весна и начался сев. На душе у меня стало так хорошо, так радостно! Сердце громко стучало в груди и рвалось на простор. Хотелось куда-то мчаться или лететь. В голове теснились какие-то чудесные мысли, от которых захватывало дух, хотелось быть добрым, хорошим; хотелось сделать что-то необыкновенное, чтобы все удивились и чтобы всем стало так хорошо, как было мне. Вот какие мысли были у меня в голове. А Костя шел и ничего не замечал. Потом он остановился, вынул из сумки дневник и полюбовался на свою четверку. - Вот она, четверочка! - улыбнулся он. - Сколько я мечтал о ней! Сколько раз думал: вот получу четверку и покажу маме, и мама будет довольна мной. Я знаю, что не для мамы учусь, мама всегда говорит об этом, но все-таки я хоть немножечко, а и для мамы учусь. Ведь ей хочется, чтоб ее сын был хорошим. Я буду хорошим, вот увидишь. И мама будет гордиться мной. Еще поднажму, и у меня будет пятерка. Пусть тогда мама гордится. И тетя Зина пусть тоже гордится. Пусть, мне не жалко. Ведь тетя Зина тоже хорошая, хотя и пробирает меня иногда. Он остановился, спрятал в сумку дневник и огляделся по сторонам. Потом вздохнул полной грудью. - Ты чувствуешь? - сказал он. - Это весенний ветер! Скоро весна. Ведь сейчас уже конец февраля, а февраль - последний месяц зимы. Скоро наступит март, и придет весна, и потекут ручейки, и зазеленеет трава, в лесах проснутся ежи и ужи и другие разные звери, и запоют птички, и зацветут цветы... И он начал еще что-то рассказывать про весну и про птичек, но я не запомнил, потому что как раз в это время мне в голову пришла мысль написать про все, что с нами случилось. С тех пор я начал писать и писал чуть ли не каждый день понемногу, и, хотя я писал не обо всем, а только самое главное, я подошел к концу, уже когда занятия в школе кончились и мы с Костей перешли в следующий класс с одними пятерками. Вот и все, о чем мне хотелось сказать.

Этой, во многом автобиографической, повести, написанной двумя совсем юными выпускниками школы для беспризорных подростков, исполнилось уже 90 лет. Но, хотя те бурные времена ушли в прошлое, приключения мальчишек с непростыми судьбами, а главное, талантливо написанная галерея очень разных педагогов и сейчас захватывают читателя. Как найти подход к изломанным молодым душам, не знает ни один учитель. Во многом школа держится на личности своего директора, Виктора Николаевича (ВикНикСора). ____________________________________________________________________________________________________________________ Леонид Пантелеев, Григорий Белых Республика Шкид Посвящаем эту книгу товарищам по школе имени Достоевского. Об этой книге Первой книге молодого автора редко удается пробить себе дорогу к широкой читательской аудитории. Еще реже выдерживает она испытание временем. Немногие из начинающих писателей приходят в литературу с уже накопленным жизненным опытом, со своими наблюдениями и мыслями. Одним из счастливых исключений в ряду первых писательских книг была «Республика Шкид», написанная двумя авторами в 1926 году, когда старшему из них – Г. Белых – шел всего лишь двадцатый год, а младшему – Л. Пантелееву – не было еще и восемнадцати. Вышла в свет эта повесть в самом начале 1927 года, на десятом году революции. Все у нас было тогда ново и молодо. Молода Советская республика, молода ее школа, литература. Молоды и авторы книги. В это время впервые заговорило о себе и о своей эпохе поколение, выросшее в революционные годы. Только что выступил в печати со звонкой и яркой романтической повестью, озаглавленной тремя загадочными буквами «Р.В.С.», Аркадий Голиков, избравший впоследствии псевдоним «Аркадий Гайдар». Это был человек, прошедший суровую фронтовую школу в тогда еще молодой Красной Армии, где шестнадцатилетним юношей он уже командовал полком. Авторы «Республики Шкид» вошли в жизнь не таким прямым и открытым путем, каким вошел в нее Гайдар. Оттого и повесть их полна сложных житейских и психологических изломов и поворотов. Эту повесть написали бывшие беспризорные, одни из тех, кому судьба готовила участь бродяг, воров, налетчиков. Осколки разрушенных семей, они легко могли бы докатиться до самого дна жизни, стать «человеческой пылью», если бы молодая Советская республика с первых лет своего существования не начала бережно собирать этих, казалось бы, навсегда потерянных для общества будущих граждан, сделавшихся с детства «бывшими людьми». «Их брали из «нормальных» детдомов, из тюрем, из распределительных пунктов, от измученных родителей и из отделений милиции, куда приводили разношерстную беспризорщину прямо с облавы по притонам… Пестрая ватага распределялась по новым домам. Так появилась новая сеть детских домов-школ, в шеренгу которых стала и вновь испеченная «Школа социально-индивидуального воспитания имени Достоевского», позднее сокращенная ее дефективными обитателями в звучное «Шкид». Должно быть, это сокращенное название, заменившее собою более длинное и торжественное, привилось и укоренилось так скоро потому, что в новообразованном слове «Шкид» (или «Шкида») бывшие беспризорники чувствовали нечто знакомое, свое, созвучное словечкам из уличного жаргона «шкет» и «шкода». И вот в облупленном трехэтажном здании на Петергофском проспекте приступила к работе новая школа-интернат. Нелегко было обуздать буйную ораву подростков, сызмала привыкших к вольной, кочевой, бесшабашной жизни. У каждого из них была своя, богатая приключениями биография, свой особый, выработанный в отчаянной борьбе за жизнь характер. Многие воспитатели оказывались, несмотря на свой зрелый возраст, наивными младенцами, очутившись лицом к лицу с этими прожженными, видавшими виды ребятами. Острым, наметанным глазом шкидцы сразу же находили у педагога слабые стороны и в конце концов выживали его или подчиняли своей воле. На ребят не действовали ни грозные окрики, ни наказания. Еще рискованнее были попытки заигрывать с ними. Сам того не замечая, педагог, подлаживавшийся к ребятам, становился у них посмешищем или невольным сообщником и должен был терпеливо сносить не только издевательства, но подчас и побои. Всего лишь нескольким воспитателям удалось – да и то не сразу – найти верный тон в отношениях с питомцами Шкиды. Но, в сущности, упорная борьба двух лагерей длится чуть ли не до самого конца повести. Один лагерь – это «халдеи», довольно пестрый коллектив педагогов во главе с неистощимым изобретателем новых тактических приемов и маневров, заведующим школой Викниксором. Другой лагерь – орда лукавых и непокорных, ничуть не менее изобретательных шкидцев. То одна, то другая сторона берет верх в этой борьбе. Иной раз кажется, что решающую победу одержал Викниксор, наконец-то нашедший путь к сердцам ребят или укротивший их вновь придуманными суровыми мерами. И вдруг шкидцы преподносят воспитателям новый сюрприз – такую сногсшибательную «бузу», какой не бывало еще с первых дней школы. В классах и залах громоздят баррикады и учиняют дикую расправу над «халдеями». Шкида бушует, как разгневанная стихия, а потом также неожиданно утихает и снова входит в прежние границы. На первый взгляд, герои Шкиды – бывалые ребята, прошедшие сквозь огонь, воду и медные трубы, отчаянные парни с воровскими повадками и блатными кличками – Гужбан, Кобчик, Турка, Голый барин (шкидцы переименовали не только свою школу, но и друг друга, и всех воспитателей). Но стоит немного пристальнее вглядеться в юных обитателей Шкиды, как под лихими бандитскими кличками вы обнаружите искалеченных жизнью, изморенных долгим недоеданием, истеричных подростков, по нервам которых всей тяжестью прокатились годы войны, блокады, разрухи.Страница 2 из 126 Вот почему они так легко возбуждаются, так быстро переходят от гнетущей тоски к исступленному веселью, от мирных и даже задушевных бесед с Викниксором – к новому, еще более отчаянному восстанию. И все же нравы в республике Шкид с течением времени меняются. Правда, это происходит куда менее заметно и последовательно, чем во многих книгах, авторы которых ставили себе целью показать, как советская школа, детский дом или рабочая бригада «перековывает» опустившихся людей. Казалось бы, неопытные литераторы, взявшиеся за биографическую повесть в восемнадцати-девятнадцатилетнем возрасте, легко могли свернуть на эту избитую дорожку, быстро размотать пружину сюжета и довести книгу до благополучного конца, минуя все жизненные противоречия, зигзаги и петли. Но нет, движущая пружина повести оказалась у молодых авторов тугой и неподатливой. Они не соблазнились упрощениями, не сгладили углов, не обошли трудностей. Перед нами проходит причудливая вереница питомцев Шкиды разного возраста и происхождения. Даже самих себя Л. Пантелеев и Г. Белых изобразили с беспощадной правдивостью, лишенной какой бы то ни было подкраски и ретуши. Сын вдовы-прачки, способный, ловкий, изворотливый Гришка Черных, по прозвищу Янкель, рано променял школу на улицу. С жадностью глотает он страницы «Ната Пинкертона» и «Боба Руланда» и в то же время занимается самыми разнообразными промыслами: «обрабатывает двумя пальцами» кружку с пожертвованиями у часовни, а потом обзаводится санками и становится «советской лошадкой» – ждет у вокзала приезда мешочников, чтобы везти через весь город их тяжелый багаж за буханку хлеба или за несколько «лимонов». А вот другой шкидец, одетый в рваный узкий мундирчик с несколькими уцелевшими золотыми пуговицами. До Шкиды он учился в кадетском корпусе. – Эге! – восклицает Янкель. – Значит, благородного происхождения? – Да, – отвечает Купец, но без всякой гордости, – благородного… Фамилия-то моя полная – Вольф фон Офенбах. – Барон?! – ржет Янкель. – Здорово!.. – Да только жизнь-то моя не лучше вашей… тоже с детства дома не живу. – Ладно, – заявил Япошка. – Пускай ты барон, нас не касается. У нас – равноправие». И в самом деле, в Шкиде нет имущественных и сословных различий. Все равны. Однако и здесь появляются среди ребят свои хищники. В Шкиде, как и в голодном Петрограде времен блокады и разрухи, голод порождает спекуляцию. Неизвестно откуда появившийся Слаенов, подросток, «похожий на сытого и довольного паучка», дает в долг своим отощавшим товарищам осьмушки хлеба и получает за них четвертки. Скоро он становится настоящим богачом – даже не по шкидским масштабам, – уделяет долю своих хлебных запасов старшему отделению, чтобы с его помощью властвовать над обращенными в рабство младшими ребятами. Все это продолжается до тех пор, пока республика Шкид не обрушивается на опутавшего ее своей сетью «паучка» со всей свойственной ей внезапной яростью и неистовством. Рабство в Шкиде упраздняется, долги аннулируются: «Нынче вышел манифест. Кто кому должен, тому крест!» Так понемногу преодолевает Шкида болезни, привитые улицей, толкучкой, общением с уголовным миром. Тот, кто внимательно прочтет эту необычную школьную эпопею, с интересом заметит, какой сложный и причудливый сплав постепенно образуется в Шкиде, где увлекающийся педагогическими исканиями Викниксор пытается привить сборищу бывших беспризорных чуть ли не лицейские традиции. В одной и той же главе книги шкидец Бобер напевает на мотив «Яблочка» характерные для того времени зловещие уличные частушки: Эх, яблочкоНа подоконничке!В Петрограде появилисяПокойнички… И тут же хор шкидцев затягивает сочиненный ребятами по инициативе Викниксора торжественный гимн на мотив старинной студенческой песни «Gaudeamus». В этом школьном гимне, которым Викниксор рассчитывал поднять у ребят чувство собственного достоинства и уважения к своей школе, строго выдержан стиль и ритм стихотворного латинского текста, рожденного в стенах университетов: Мы из разных школ пришли,Чтобы здесь учиться.Братья, дружною семьейБудем же труди-и-ться!.. А в самые тяжелые для Шкиды дни, когда в ней вспыхнула бурная эпидемия воровства, заведующий школой опять, по выражению шкидцев, «залез в глубокую древность» и вытащил оттуда социальную меру защиты от преступников, применявшуюся в Древней Греции, – остракизм. Вопрос о том, кого подвергнуть остракизму, поставили на закрытое голосование. Еще так недавно все шкидцы были связаны круговой порукой, нерушимым блатным законом: «Своих не выдавать!» Но, предлагая новую крутую меру, Викниксор чувствовал, что лед тронулся: Шкида уже не та, на нее можно положиться. И в самом деле, только меньшинство голосовавших возвратило листки незаполненными. Да и то по мотивам, которые были четко выражены в надписи на одном из листков: «Боюсь писать – побьют». А большинство ребят нашло в себе мужество назвать имена коноводов, которые всего лишь за несколько дней до того задавали в Шкиде буйные и щедрые пиры и катали босоногую компанию по городу в легковом автомобиле.Страница 3 из 126 Этот товарищеский суд был, в сущности, крупнейшей победой Викниксора в борьбе со шкидской анархией и воровством. Нанесен был решительный удар круговой поруке, развенчана бандитская удаль. Нелегко было победить романтику уголовщины. Викниксор хорошо понимал натуру своих питомцев, их склонность ко всему острому, необычному, яркому. Поэтому-то он и старался изо всех сил увлечь их все новыми и новыми оригинальными и причудливыми затеями. Ребята на первых порах относились к ним довольно насмешливо, но понемногу втягивались в изобретенную Викниксором своеобразную педагогическую игру. Так были придуманы школьная газета, затем герб и гимн школы, потом самоуправление – республика (откуда впоследствии и возникло заглавие повести) и наконец остракизм, перенесенный с площадей Древних Афин в школу для дефективных на Петергофском проспекте. Но в своих непрестанных поисках новых педагогических приемов Викниксор не всегда уходил «в глубь веков». Вместе с пристрастием к некоторой экзотике ему свойственно было живое чувство реальности и современности. Перебирая характеристики и биографии самых безнадежных шкидцев с длинным перечнем их преступлений и наказаний, он напряженно думал: «А все-таки что-то еще не использовано. Что же?..» И тут он понял, что им упущено самое главное: трудовое воспитание. Четверых самых злостных виновников кражи, получивших наибольшее число записок при голосовании, Викниксор после долгого раздумья решил перевести в Сельскохозяйственный техникум. С горьким чувством покидала эта четверка Шкиду. На вокзале один из четверки – Цыган – решительно заявил: «Убегу!» Но он не убежал. Спустя некоторое время товарищи получили от него из техникума пространное письмо. «…Викниксор хорошо сделал, что определил меня сюда, – писал он. – Передайте ему привет и мое восхищение перед его талантом предугадывать жизнь, находить пути для нас. Влюблен в сеялки, молотилки, в племенных коров, в нашу маленькую метеорологическую станцию… Я оглядываюсь назад. Четыре года тому назад я гопничал в Вяземской лавре, был стремщиком у хазушников. Тогда моей мечтой было сделаться хорошим вором… Я не думал тогда, что идеал мой может измениться. А сейчас я не верю своему прошлому, не верю, что когда-то я попал по подозрению в мокром деле в лавру, а потом и в Шкиду. Ей, Шкиде, я обязан своим настоящим и будущим…» В статье «Детство и литература» (1937 г.) А. С. Макаренко, говоря о повести Белых и Пантелеева, отзывается о ней так: «…Собственно говоря, эта книга есть добросовестно нарисованная картина педагогической неудачи». И в самом деле, неудач, срывов и метаний в работе педагогического коллектива республики Шкид было немало. Подчас он проявлял по отношению к своим питомцам чрезмерный либерализм, а иной раз прибегал к таким давно осужденным советской педагогикой мерам, как дневники, похожие на кондуит, и карцер. Однако же считать всю деятельность Шкиды сплошной педагогической неудачей было бы едва ли справедливо, хоть у талантливого, но не всегда последовательного Викниксора не было той стройной и тщательно разработанной системы, какой требовал от воспитателей А. С. Макаренко. Не хватало ему иной раз и выдержки, необходимой для того, чтобы справиться со стихией, бушевавшей в Шкиде. Автор «Педагогической поэмы» подходит к петроградской школе имени Достоевского как строгий критик-педагог, резко и решительно осуждающий распространенное тогда в литературе любование романтикой беспризорщины. Настороженность, с какой он читал повесть бывших беспризорников, вполне понятна. Но не надо забывать, что «Педагогическая поэма» была итогом долгого опыта воспитательной работы, а «Республику Шкид» написали юноши, только что покинувшие школьную парту. И все же им удалось нарисовать правдивую и объективную – «добросовестную», по выражению А. С. Макаренко, – картину, выходящую далеко за рамки школьного быта. В этой повести со всей четкостью отразилось время. Сквозь хронику «Республики Шкид» с ее маленькими волнениями и бурями проступает образ Петрограда тех суровых дней, когда в его ворота рвались белые и в городе было слышно, как «ухают совсем близко орудия и в окошках дзинькают стекла». И даже после того как был отражен последний натиск врага, улицы городских окраин еще были опутаны колючей проволокой и завалены мешками с песком. Город, стойко выдержавший блокаду, только начинал оживать, приводить в порядок разрушенные и насквозь промороженные здания, восстанавливать заводы, бороться с голодом и спекуляцией. Но черный рынок – толкучка – все еще кишел всяким сбродом – приезжими мешочниками, маклаками, продавцами и скупщиками краденого. И среди этой кипящей, «как червивое мясо», толпы шныряли бездомные или отбившиеся от дома ребята, с малых лет проходившие здесь школу воровства. В лихорадочной суете толкучки металось и судорожно дышало обреченное на гибель прошлое. Работая над своей книгой, молодые авторы понимали – или, вернее, чувствовали, – что без этого фона времени их школьная летопись оказалась бы куда менее серьезной и значительной.Страница 4 из 126 Но, в сущности, не только в повести, а и в самой школе, о которой идет в ней речь, можно проследить явственные приметы времени. В Шкиде, как и за ее стенами, еще боролся отживающий старый быт с первыми ростками нового. И в конце концов новое одержало верх. Об этом убедительно говорят сами же питомцы Шкиды. Вспомним письмо Цыгана и его же слова, сказанные в то время, когда он был уже не шкидцем и не учеником техникума, а взрослым человеком, агрономом совхоза: «Шкида хоть кого исправит!» Встречи бывших шкидцев, пути которых после выпуска из школы разошлись, чем-то напоминают «лицейские годовщины», хоть буйная, убогая и голодная Шкида так мало похожа на Царскосельский лицей. Встречаясь после недолговременной разлуки, молодые люди, уже вступившие в жизнь, с интересом оглядывают друг друга, как бы измеряя на глаз, насколько они изменились и повзрослели, сердечно вспоминают отсутствующих товарищей, свою необычную школу и ее доброго, чудоковатого руководителя, которого в конце концов успели узнать и по-настоящему полюбить. Если бы деятельность этой школы была и в самом деле всего только «педагогической неудачей», ее вряд ли поминали бы добром бывшие воспитанники. Но, пожалуй, еще больше могут сказать о Шкиде самые судьбы взращенных ею людей. Недаром пели они в своем школьном гимне: Путь наш труден и суров,Много предстоит трудов,Чтобы выйти в люди… Среди бывших питомцев Шкиды – литераторы, учителя, журналисты, директор издательства, агроном, офицеры Советской Армии, военный инженер, инженеры гражданские, шофер, продавец в магазине, типографский наборщик. Это ли педагогическая неудача? Однако заслугу перевоспитания бывших беспризорных и малолетних преступников нельзя приписать целиком ни Викниксору (хоть он и вложил в это дело всю душу), ни лучшим из его сотрудников. Никакими усилиями не справились бы они с непокорной, разнохарактерной и в то же время сплоченной Больницей, если бы на нее одновременно не влияли другие – более мощные – силы. О том, что именно сыграло решающую роль в судьбе шкидцев, можно узнать, прочитав один из рассказов Л. Пантелеева. Этот рассказ, носящий заглавие «Американская каша», написан в форме открытого письма к бывшему президенту Соединенных Штатов Гуверу, основателю АРА – Ассоциации помощи голодающим. Обращаясь к президенту, Л. Пантелеев говорит: «…Я в то время не был писателем. Я был тем самым голодающим, которым вы помогали. Я был беспризорным, бродягой и в тысяча девятьсот двадцать первом году попал в исправительное заведение для малолетних преступников. Я выражаюсь вашим языком, так как боюсь, что вы меня не поймете. По-нашему, я был социально-запущенным и попал в дефективный детдом имени Достоевского…» Очевидно не надеясь на литературную осведомленность президента Гувера, Пантелеев считает нужным вполне серьезно пояснить: «…Достоевский – это такой писатель. Он уже умер», А затем продолжает: «В этом доме нас жило шестьдесят человек. Хорошее было времечка Для вас – потому, что недавно лишь кончилась мировая война и ваша страна с аппетитом поедала и переваривала военные прибыли… Для нас это время было хорошим потому, что уже заканчивалась гражданская война и наша Красная Армия возвращалась домой с победными песнями, хотя и в рваных опорках. И мы тоже бегали без сапог, мы едва прикрывали свою наготу тряпками и писали диктовки и задачи карандашами, которые урвали бумагу и ломались на каждой запятой. Мы голодали так, как не голодают, пожалуй, ваши уличные собаки. И все-таки мы всегда улыбались. Потому, что живительный воздух революции заменял нам и кислород, и калории, и витамины…» Дальше в «Письме к президенту» рассказывается, как в благотворительной столовой АРА кто-то перечеркнул химическим карандашом крест-накрест лицо Гувера, самодовольно поглядывавшего с портрета, и под портретом написал: «Old devil» («Старый дьявол»). Случилось это вскоре после того, как на стоявшем в петроградском порту американском пароходе «Old devil» офицер в фуражке с золотыми звездами жестоко избил повара-негра, бросившего шкидцам с борта какой-то пакетик. Кто именно перечеркнул портрет Гувера чернильным карандашом, ни автор «Письма президенту», ни его тогдашние товарищи не знали, но на грозный вопрос: «Кто это сделал?» – все они, не сговариваясь, встали из-за стола и хором ответили: «Я!» За эту историю их выгнали из столовой АРА, лишили американской шоколадной каши, маисового супа, какао и белых булок, а заодно и отпуска на целых два месяца. «Опять мы хлебали невкусный жиденький суп с мороженой картошкой. Опять жевали мы хлеб из кофейной гущи. И снова и снова мы набивали свои желудки кашей, в которой было больше камней, чем сахара или масла…» Воспитанники школы для дефективных, так долго не признававшие никаких законов и не ладившие с милицией и угрозыском, чувствовали себя, однако, советскими гражданами, детьми революции. Часто они спрашивали Викниксора: «– Виктор Николаевич, почему у нас в школе нельзя организовать комсомол?Страница 5 из 126 Викниксор хмурил брови и отвечал, растягивая слова: – Очень просто… Наша школа дефективная, почти что с тюремным режимом, а в тюрьмах и дефективных детдомах ячейки комсомола организовывать не разрешается… Выйдете из школы, равноправными гражданами станете – можете и в комсомол и в партию записаться». Ребята долго и настойчиво просят Викниксора дать им учителя политграмоты, но после нескольких неудачных гастролей весьма сомнительных преподавателей сами решают организовать кружок для изучения политграмоты и марксизма. Собираются по ночам в дровяном сарае или в коридоре сырого полуразрушенного здания. В желтом свете огарка Еонин, по прозвищу Японец, несколько более осведомленный в области политики, чем другие шкидцы, читает им доклады о съезде комсомола, о конгрессе Коминтерна. Собрания эти окружены романтической тайной, и паролем для приходящих служат поговорки из жаргона картежников и уголовников: «– Четыре сбоку! Ваших нет». Или: «– Деньги ваши! Будут наши!» О ночных сборищах стало наконец известно вездесущему Викниксору. Как и во многих других случаях, он сумел вовремя подхватить и натравить в новое русло затею шкидцев. По его совету вместо «подпольного комсомола» был организован в школе открытый кружок, которому ребята дали название «Юный коммунар», сокращенно – Юнком. На первых порах юнкомцам пришлось выдержать яростное сопротивление шкидской орды, да и сами они не один раз срывались. И все-таки в конце концов юнком стал силой, с которой уже не могли не считаться самые закоренелые зачинщики бузы и воровства. В душную и затхлую атмосферу школы для несовершеннолетних преступников проник тот «живительный воздух революции», о котором так хорошо говорит в своем рассказе Л. Пантелеев. Закончив повесть, юные авторы «Республики Шкид» отнесли свою рукопись, на которой еще не высохли чернила, в Отдел народного образования, а оттуда она была переслана в редакцию детской и юношеской литературы Госиздата. Это было время, когда наша новая книга для детей только создавалась. От старой, дореволюционной литературы в детской библиотеке сохранились лишь немногие книги, которые были созданы в свое время классиками. Нужны были новые темы и новые люди. И эти люди пришли. Один за другим появились в те годы писатели, ныне известные у нас в стране: Борис Житков, М. Ильин, Аркадий Гайдар, В. Бианки и другие. Почти все они были крестниками ленинградской редакции и принимали самое горячее участие в ее работе – обсуждали вместе с редакторами рукописи и планы будущих изданий. На шестом этаже ленинградского Дома книги всегда толпился народ. Сидели на подоконниках и на столах, до хрипоты спорили, весело шутили. Но все это ничуть не мешало напряженной работе редакции. Я не ошибусь, если скажу, что почти каждая книга, выпущенная детским отделом Госиздата, становилась событием. Достаточно вспомнить «Морские истории» Житкова, «Рассказ о великом плане» и «Горы и люди» Ильина, «Лесную газету» Бианки, «От моря и до моря» и «Военных коней» Николая Тихонова, «Приключения Буратино» Алексея Толстого, «Штурм Зимнего» Савельева и многое другое. Таким событием оказалась и «Республика Шкид». Сотрудники редакции и близкие к ней литераторы (а среди них были известные теперь писатели Борис Житков, Евгений Шварц, Николай Олейников) читали вместе со мной эту объемистую рукопись и про себя и вслух. Читали и перечитывали. Всем было ясно, что эта книга – явление значительное и новое. Вслед за рукописью в редакцию явились и сами авторы, на первых порах неразговорчивые и хмурые. Они были, конечно, рады приветливому приему, но не слишком охотно соглашались вносить какие-либо изменения в свой текст. Помню, как нелегко было мне убедить Л. Пантелеева переделать резко выделявшуюся по стилю главу, почему-то написанную ритмической прозой. Вероятно, в этом сказалась прихоть молодости, а может быть, и невольная дань недавней, но уже отошедшей в прошлое литературной моде. Я полагал, что четкий, почти стихотворный ритм одной из глав менее всего соответствует характеру документальной повести. В конце концов автор согласился со мной и переписал главу «Ленька Пантелеев» заново. В новом варианте она оказалась едва ли не лучшей главой книги. И вот наконец «Республика Шкид» вышла в свет. Вся редакция с интересом ждала откликов печати и читателей. Скоро из библиотек стали приходить сведения, что повесть читают запоем, берут нарасхват. Сочувственно встретили ее и писатели, и многие из педагогов. Как говорится в таких случаях, успех повести превзошел все ожидания. Одним из первых откликнулся на нее А. М. Горький. Книга появилась в начале 1927 года, а уже в марте того же года он писал о ней воспитанникам колонии его имени в Куряже: «…Я очень ценю людей, которым судьба с малых лет нащелкала по лбу и по затылку. Вот недавно двое из таких написали и напечатали удивительно интересную книгу… Авторы – молодые ребята, одному 17, а другому, кажется, 19 лет, а книгу они сделали талантливо, гораздо лучше, чем пишут многие из писателей зрелого возраста.Страница 6 из 126 Для меня эта книга – праздник, она подтверждает мою веру в человека, самое удивительное, самое великое, что есть на земле нашей». В том же месяце Горький писал С. Н. Сергееву-Ценскому об авторах повести: «…Это – не вундеркинды, а удивительные ребята, сумевшие написать преоригинальную книгу, живую, веселую, жуткую. Фигуру заведующего школой они изобразили монументально. Не преувеличиваю». Очевидно, повесть взволновала и обрадовала Горького, так хорошо знавшего «дно» жизни, своею предельной правдивостью и оптимизмом, купленным дорогой ценой. В «Заметках читателя» он посвящает ей такие строки: «…На днях я прочитал замечательную книгу «Республика Шкид»… В этой книге авторы отлично, а порой блестяще рассказывают о том, что было пережито ими лично и товарищами их за время пребывания в школе… Значение этой книги не может быть преувеличено, и она еще раз говорит о том, что в России существуют условия, создающие действительно новых людей». Со дня выхода «Республики Шкид» прошло более тридцати лет. Но книги по-настоящему, а не только формально современные не стареют с течением времени. Утратив прямую злободневность, они становятся подлинными и незаменимыми документами эпохи. Сейчас «Республика Шкид» выходит вновь. Один из ее авторов – Григорий Белых – безвременно погиб, едва перешагнув за тридцать. Другой – Л. Пантелеев – давно уже стал видным писателем. Его повести и рассказы – «Часы», «Пакет», «Честное слово», «На ялике», «Ленька Пантелеев», «Маринка», «Новенькая», «Индиан чубатый», «Рассказы о Кирове» и другие – популярны у нас в стране и переведены на многие зарубежные языки. Он-то и подготовил к печати настоящее издание – оглядел книгу, написанную в юности, оком зрелого мастера, внес в нее некоторые изменения и поправки, стараясь в то же время сохранить в неприкосновенности ее молодой почерк. Так и мы, кому довелось редактировать «Республику Шкид» тридцать лет назад, больше всего заботились о том, чтобы она не утратила жизненной подлинности, молодого задора, остроты и свежести юношеских впечатлений. С. Маршак Первые дни Основатели республики Шкид. – Воробышек в роли убийцы. – Сламщики. – Первые дни. На Старо-Петергофском проспекте в Ленинграде среди сотен других каменных домов затерялось облупившееся трехэтажное здание, которому после революции суждено было превратиться в республику Шкид. До революции здесь помещалось коммерческое училище. Потом оно исчезло вместе с учениками и педагогами. Ветер и дождь попеременно лизали каменные стены опустевшего училища, выкрашенные в чахоточный серовато-желтый цвет. Холод проникал в здание и вместе с сыростью и плесенью расползался по притихшим классам, оседая на партах каплями застывшей воды. Так и стоял посеревший дом со слезящимися окнами. Улица с очередями, с торопливо пробегающими людьми в кожанках словно не замечала его пустоты, да и некогда было замечать. Жизнь кипела в других местах: в совете, в райкоме, в потребиловке. Но вот однажды тишина здания нарушилась грохотом шагов. Люди в кожанках, с портфелями, пришли, что-то осмотрели, записали и ушли. Потом приехали подводы с дровами. Отогревали здание, чинили трубы, и наконец прибыла первая партия крикливых шкетов-беспризорников, собранных неведомо откуда. Много подростков за время революции, голода и гражданской войны растеряли своих родителей и сменили семью на улицу, а школу на воровство, готовясь в будущем сделаться налетчиками. Нужно было немедленно взяться за них, и вот сотни и тысячи пустующих, полуразрушенных домов снова приводили в порядок, для того чтобы дать кров, пищу и учение маленьким бандитам. Подростков собирали всюду. Их брали из «нормальных» детдомов, из тюрем, из распределительных пунктов, от измученных родителей и из отделений милиции, куда приводили разношерстную беспризорщину прямо с облавы по притонам. Комиссия при губоно сортировала этих «дефективных», или «трудновоспитуемых», как называли тогда испорченных улицей ребят, и оттуда эта пестрая публика распределялась по новым домам. Так появилась особая сеть детских домов-школ, в шеренгу которых стала и вновь испеченная «Школа социально-индивидуального воспитания имени Достоевского», позднее сокращенная ее дефективными обитателями в звучное «Шкид». Фактически жизнь Шкиды и началась с прибытия этой маленькой партии необузданных шкетов. Первые дни новорожденной школы шли в невообразимом беспорядке. Четырнадцати- и тринадцатилетние ребята, собранные с улицы, скоро спаялись и начали бузить, совершенно не замечая воспитателей. Верховодить сразу же стал Воробьев, прозванный с первого дня Воробышком – отчасти из-за фамилии, отчасти из-за своей внешности. Он был маленький, несмотря на свои четырнадцать лет, и за все пребывание в школе не вырос и на полдюйма. Пришел Воробей вместе с парнем, по фамилии Косоров, из нормального детского дома, где он собирался убить заведующего школой. Как-то летним вечером Воробьева по приказу завдетдомом не пустили гулять, и он поклялся жестоко отомстить за такое зверство. На другой день Косоров – его верный товарищ – достал ему револьвер, и Воробьев пошел в кабинет заведующего. Косоров стоял у дверей и ждал единственного выстрела – другого не могло быть, так как в револьвере был один патрон.Страница 7 из 126 Что произошло в кабинете, осталось неизвестным. Выстрела Косоров так и не услышал, а видел только, как раскрылась дверь и разъяренный заведующий стремительно протащил за шиворот бледного Воробья. Впоследствии Воробьев рассказывал, что, когда он скомандовал «руки вверх», заведующий упал на колени и лишь осечка испортила все дело. За это неудавшееся покушение и за целый ряд других подвигов Воробья перевели в Шкиду. Вместе с ним был переведен и его верный товарищ – Косоров. «Косарь», в противоположность Воробью, был плотным здоровяком, но всегда ходил хмурый. Таким образом, соединившись в «сламу», они дополняли друг друга. Жить «на сламу» означало жить в долгой и крепкой дружбе. «Сламщики» должны были всем делиться между собой, каждый должен был помогать своему другу. Придя в Шкиду, сламщики сразу поставили дело так, что остальные шесть шкетов боялись дохнуть без их разрешения, а заика Гога стал подобострастно прислуживать новым заправилам. Состав педагогов еще не был подобран. Воспитанникам жилось вольготно. День начинался часов в одиннадцать утра, когда растрепанная кухарка вносила в спальню вчерашний обед и чай. Не вставая с кровати, принимались за шамовку. Воробей, потягиваясь на кровати, грозно покрикивал тоненьким голосом на Гогу: – Подай суп! Принеси кашу! Гога беспрекословно выполнял приказания, бегая по спальне, за что милостиво получал в награду папироску. Шамовки было много, несмотря на то что в городе, за стенами школы, сидели еще на карточках с «осьмушками». Происходило это оттого, что в детдоме было пятнадцать человек, а пайков получали на сорок. Это позволяло первым обитателям Шкиды вести сытную и даже роскошную жизнь. Уроков в первые дни не было, поэтому вставали лениво, часам к двенадцати, потом сразу одевались и уходили из школы на улицу. Часть ребят под руководством Гоги шла «крохоборствовать», собирать окурки, другая часть просто гуляла по окрестным улицам, попутно заглядывая и на рынок, где, между прочим, прихватывала с лотков зазевавшихся торговцев незначительные вещицы, вроде ножей, ложек, книг, пирожков, яблок и т.д. К обеду Шкида в полном составе собиралась в спальне и ждала, когда принесут котлы с супом и кашей. Столовой еще не было, обедали там же, где и спали, удобно устраиваясь на койках. Сытость располагала к покою. Как молодые свинки, перекатывались питомцы по койкам и вели ленивые разговоры. «Крохоборы» разбирали мерзлые «чинаши», тщательно отдирая бумагу от табака и распределяя по сортам. Махорку клали к махорке, табак к табаку. Потом эта сырая, промерзлая масса раскладывалась на бумаге и начиналась сушка. Сушили после вечернего чая, когда с наступлением зимних сумерек появлялась уборщица и, громыхая кочергой и заслонками, затапливала печку. Серенький, скучный день проходил тускло, и поэтому поминутно брызгающая красными искрами печка с веселыми язычками пламени всегда собирала вокруг себя всю школу. Усевшись в кружок, ребята рассказывали друг другу свои похождения, и тут же на краю печки сушился табак – самая дорогая валюта школы. Полумрак, теплота, догорающие в печке поленья будили в ребятах новые мысли. Затихали. Каждый думал о своем. Тогда Воробей доставал свою балалайку и затягивал тоскующим голосом любимую песню: По приютам я с детства скитался,Не имея родного угла.Ах, зачем я на свет появился,Ах, зачем меня мать родила… Песню никто не знал, но из вежливости подтягивали, пока Гога, ухарски тряхнув черной головой, не начинал играть «Яблочко» на «зубарях». «Зубари», или «зубарики», были любимой музыкой в Шкиде, и всякий новичок прежде всего старательно и долго изучал это сложное искусство, чтобы иметь право участвовать в общих концертах. Для зубарей важно было иметь слух и хорошие зубы, остальное приходило само собой. Техника этого дела была такая. Играли на верхних зубах, выщелкивая мотив ногтями четырех пальцев, а иногда и восьми пальцев, когда зубарили сразу двумя руками. Рот при этом то открывался широко, то почти совсем закрывался. От этого получались нужной высоты звуки. Спецы по зубарям доходили до такой виртуозности, что могли без запинки сыграть любой самый сложный мотив. Таким виртуозом был Гога. Будучи заикой, он не мог петь и всецело отдался зубарикам. Он был одновременно и дирижером, и солистом шкидского оркестра зубарей. Обнажив белые крупные зубы, Гога мечтательно закидывал голову и быстрой дробью начинал выбивать мелодию. Потом подхватывал весь оркестр, и среди наступившей тишины слышался отчаянный треск зубариков. Лица теряли человеческое выражение, принимали тупой и сосредоточенный вид, глаза затуманивались и светились вдохновением, свойственным каждому музыканту. Играли, разумеется, без нот, но с чувством, запуская самые головоломные вариации, и в творческом порыве не замечали, как входил заведующий. Это означало, что пора спать. В первые дни штат Шкиды был чудовищно велик. На восемь воспитанников было восемь служащих, хотя среди них не было никого лишнего. Один дворник, кухарка, уборщица, завшколой, помощница зава и три воспитателя.Страница 8 из 126 Завшколой – суровая фигура. Грозные брови, пенсне на длинном носу и волосы ежиком. Начало педагогической деятельности Виктора Николаевича уходило далеко в глубь времен. О днях своей молодости он всегда вспоминал и рассказывал с любовью. Воспитанники боялись его, но скоро изучили и слабые стороны. Он любил петь и слушать песни. Часто, запершись во втором этаже в зале, он садился за рояль и начинал распевать на всю школу «Стеньку Разина» или «Дни нашей жизни». Тогда у дверей собиралась кучка слушателей и ехидно прохаживалась на его счет: – Эва, жеребец наш заржал! – Голосина что у дьякона. – Шаляпин непризнанный!.. Завшколой переехал в интернат с первого дня его основания и поселился во втором этаже. От интерната квартиру заведующего отделял один только зал, который в торжественные минуты назывался «Белым залом». Стены Белого зала были увешаны плохими репродукциями с картин и портретами русских писателей, среди которых почетное место занимал портрет Ф. М. Достоевского. В качестве помощницы заведующего работала его жена, белокурая немка Элла Андреевна Люмберг, или просто Эллушка, на первых порах взявшая на себя роль кастелянши, но потом перешедшая на преподавание немецкого языка. Они-то и являлись основателями школы. Воспитателей было немного. Один – студент, преподаватель гимнастики, получивший кличку Батька. Другой – хрупкий естествовед, влюбленный в книжки Кайгородова о цветах, мягкий и простодушный человек, потомок петербургских немцев-аптекарей. Прежде всего «ненормальный» питомник не принял его трудно выговариваемого имени. Герберта Людвиговича сперва переделали в Герб Людовича, потом сократили до Герб Людыча, потом любовно и просто стали звать Верблюдычем и наконец окончательно закрепили за ним имя Верблюд. Однако Верблюда любили за мягкость, хотя и смеялись над некоторыми его странностями. А их у него было много. То подсмотрят ребята, как Верблюдыч перед сном начинает танцевать в кальсонах, напевая фальшивым голосом мазурку, то вдруг он начнет мучить шкидцев, настойчиво разучивая гамму на разбитом пианино, которое не в добрый час оказалось у него в комнате. Музыка у Верблюдыча была второй страстью после цветов. Однако все же он играть ни на чем не умел и за все свое пребывание в школе не поразил шкидцев ни одним новым номером, кроме гаммы. Третий педагог был ни то ни се. Он скоро исчез со шкидского горизонта, обидевшись на маленький паек и на слишком тяжелую службу у «дефективных». Впоследствии он был спортинструктором Всеобуча, а оттуда перешел в мясную лавку на должность «давальца». Цыган из Александро-Невской лавры Здравствуйте, сволочи! – Викниксор. – Бальзам от скуки. – Первый поэт республики. – Однокашник Блока. – Цыган в ореоле славы. Недолго тянулись медовые дни ничегонеделания. Постепенно комплект воспитанников пополнился, появились и приходящие ученики, такие, которых отпускали после уроков домой. Открылись три класса, которые завшколой назвал почему-то отделениями. Начались занятия. Меньше стало свободного времени для прогулок. К тому же завернули морозы, и ребята все больше отсиживались в спальне, мирно коротая зимние вечера. В один из таких вечеров, когда весь питомник, сгрудившись, отогревался у печки, в спальню вошел Виктор Николаевич, а за ним показалась фигура парня в обтрепанном казенном пальто. «Новичок», – решили мысленно шкидцы, критически осматривая нового человека. Завшколой откашлялся, взял за руку парня и, вытолкнув вперед, проговорил: – Вот, ребята, вам еще один товарищ. Зовут его Николай Громоносцев. Парень умный, хороший математик, и вы, надеюсь, с ним скоро сойдетесь. С этими словами Виктор Николаевич вышел из комнаты, оставив ребят знакомиться. Колька Громоносцев довольно нахально оглядел сидевших и, решив, что среди присутствующих сильнее его никого нет, независимо поздоровался: – Здравствуйте, сволочи! – Здравствуй, – недружелюбно процедил за всех Воробьев. Он сразу понял, что этот новичок скоро будет в классе коноводом. С появлением Громоносцева власть уходила от Воробья, и, уже с первого взгляда почувствовав это, Воробышек невзлюбил Кольку. Между тем Колька, нимало не беспокоясь, подошел к печке и, растолкав ребят, сел у огня. Ребята посторонились и молча стали оглядывать новичка. Вызывающее поведение и вся его внешность им не понравились. У Кольки был зловещий вид. Взбитые волосы лезли на прямой лоб. Глаза хитро и дерзко выглядывали из-под темных бровей, а худая мускулистая фигура красноречиво утверждала, что силенок у него имеется в достатке. Путь, но которому двигался Громоносцев к Шкиде, был длинный путь беспризорного. Пяти лет он потерял отца, а позже и мать. Без присмотра, живя у дальних родственников, исхулиганился, и родственники решили сплавить юнца поскорее с рук, сдав его в Николо-Гатчинский институт. Родственники получили облегчение, но институт не обрадовался такому приобретению. Маленький шкетик Колька развернулся вовсю: дрался, ругался, воровал и неизвестно чем закончил бы свои подвиги, если б в это время институт не расформировался.Страница 9 из 126 Но Колька – сирота, и его переводят в другое заведение, потом в третье. Колька так много сменил казенных крыш, что и сам не мог их перечислить, пока наконец воровство не привело его в Александро-Невскую лавру. Когда-то лавра кишела черными монашескими скуфьями и клобуками, но к прибытию Кольки святая обитель значительно изменила свою физиономию. Исчезли монахи, а в бывших кельях поселились новые люди. Тихие кельи превратились в общие и одиночные камеры, в которых теперь сидели несовершеннолетние преступники. Лавра была последней ступенью исправительной системы. Отсюда было только две дороги: либо в тюрьму, либо назад в нормальный детдом. Попасть в лавру считалось в те годы самым большим несчастьем, самым страшным, что могло ожидать молодого правонарушителя. Провинившихся школьников и детдомовцев пугали Шкидой, но если уж речь заходила о лавре – значит, дело было швах, значит, парень считался конченным. И вот Колька Громоносцев докатился-таки до лавры. Три месяца скитался он по камерам, наблюдая, как его товарищи по заключению дуются самодельными картами в «буру», слушал рассказы бывалых, перестукивался с соседями, даже пытался бежать. В темную зимнюю ночь он с двумя товарищами проломили решетку камеры и спустились на полотенцах во двор. Поймали их на ограде, через которую они пытались перелезть. Отсидев тридцать суток в карцере, Колька неожиданно образумился. Однажды, явившись к заведующему, твердо заявил: – Люблю математику. Хочу быть профессором. Категорическое заявление Кольки подействовало. Громоносцева перевели в Шкиду. В тот же день, рассмотрев поближе новичка, шкидцы держали совет: – Как его прозвать? – Трубочистом назовем. Эва, черный какой! – Жуком давайте. – Нет. – Ну, так пусть будет – Цыган. – Во! Правильно! – Цыган и есть. Колька снисходительно слушал, а когда приговор был вынесен, улыбнулся и небрежно сказал: – Мне все равно. Цыган так Цыган. … – А почему вы школу зовете Шкид? – спрашивал Колька на уроке, заинтересованный странным названием. Воробышек ответил: – Потому что это, брат, по-советски. Сокращенно. Школа имени Достоевского. Первые буквы возьмешь, сложишь вместе – Шкид получится. Во, брат, как, – закончил он гордо и добавил многозначительно: – И все это я выдумал. Колька помолчал, а потом вдруг опять спросил: – А как зовут заведующего? – Виктор Николаевич. – Да нет… Как вы его зовете? – Мы? Мы Витей его зовем. – А почему же вы его не сократили? Уж сокращать так сокращать. Как его фамилия? – Сорокин, – моргая глазами, ответил Воробышек. – Ну, вот: Вик. Ник. Сор. Звучно и хорошо. – И правда, дельно получилось. – Ай да Цыган! – И в самом деле, надо будет Викниксором величать. Попробовали сокращать и других, но сократили только одну немку. Получилось мягкое – Эланлюм. Оба прозвища единогласно приняли. Однажды Викниксор, бывший Виктор Николаевич Сорокин, любитель всего нового и оригинального, зашел к ребятам и, присев на подоконник, мягко, по-отечески заговорил: – Вы, ребята, скучаете? – Скучаем, – печально ответили ребята. – Надо, ребята, развлекаться. – Надо, – поддакнули опять шкидцы. – Ну, если так, то у меня есть идея. Школа наша расширяется, и пора нам издавать газету. Ребята погмыкали, но ничего не ответили, и Викниксору пришлось повторить предложение: – Давайте издавать газету. – Давайте, Виктор Николаевич. Только… – замялся Косарь, – мы это не умеем. Может, вы сделаете?.. Предложение было смелое, но Викниксор согласился: – Хорошо, ребята, я вам помогу. На первых порах нужно руководство. Так что – ладно, устроим. Скоро о беседе забыли. Но завшколой, увлеченный своей идеей, не остыл. Каждый вечер в маленькой канцелярии дробно стучала пишущая машинка. Это готовился руками самого Викниксора первый номер шкидской газеты. В то же время питомник стал замечать рост популярности Цыгана. Колька ужо не ходил мокрой курицей, новичком, а запросто, по-товарищески беседовал с завшколой и долгие вечера коротал с ним за шахматной доской. – Ишь, стерва, подлизывается к Викниксору, – злобно скулили ребята, поглядывая на ловкого фаворита, но тот и в ус не дул и по-прежнему увивался около зава. – Не иначе как кляузником будет, – разжигал массы Воробей. Ребята слушали и озлоблялись, но Цыган не обращал внимания на хмурившихся товарищей, хотя было обидно, что до сих пор с ним никто не желал дружить, а тем более повиноваться ему так, как повиновались Воробышку. Дело в том, что Шкида только тогда начинала уважать своего товарища, когда находила в нем что-нибудь особенное – такое, чего нет у других. У Воробья это было. У него имелась балалайка, паршивая, расстроенная в ладах балалайка, и умение кое-как тренькать на ней. Из всех воспитанников никто этой науки не осилил, и поэтому единственного музыканта уважали. У Цыгана еще не было случая завоевать расположение товарищей, но он искал долго, упорно и наконец нашел.Страница 10 из 126 Однажды, сидя в кабинете завшколой за партией в шахматы, Колька, победив три раза подряд, четвертую игру нарочно провалил. Приунывший Викниксор повеселел. Несмотря на свои пятнадцать лет, Колька хорошо играл в шахматы, и завшколой редко выигрывал. Поэтому он очень обрадовался, когда загнанный и зашахованный его король вдруг получил возможность дышать, а через шесть ходов Колька пропустил важное передвижение и получил мат. – Красивый матик. Здорово вы мне влепили, – притворно восторгался Цыган, разваливаясь в кожаном кресле. – Очень красивый мат, Виктор Николаевич. Викниксор расцвел в улыбке. – Что? Получил? То-то, брат. Знай наших. Цыган минуту выждал, тактично промолчав, и дал Викниксору возможность насладиться победой. Потом, переменив тон, небрежно спросил: – Виктор Николаевич, а как насчет газеты? Будете выпускать или нет? – Как же, как же. Она уже почти готова, – оживился Викниксор. – Только вот, брат, материалу маловато. Ребята не несут. Приходится самому писать. – Да, это плохо, – посочувствовал Колька, но Викниксор уже увлекся: – Ты знаешь, я и название придумал, и даже пробовал сам заголовок нарисовать, но ничего не вышло, плохо рисую. Зато весь номер уже перепечатан, только уголок заполнить осталось. Я пробовал и стихи написать, да что-то неудачно выходит. А ведь когда-то гимназистом писал, и писал недурно. Помню, еще, бывало, Блок мне завидовал. Ты знаешь Блока – поэта знаменитого? – Знаю, Виктор Николаевич. Он «Двенадцать» написал. Читал. – Ну вот. Так я с ним в гимназии на одной парте сидел, и вот, бывало, сидим и пишем стихи, все своим дамам сердца посвящали. Так ведь, представь себе, бывало, так у меня складно выходило, что Блок завидовал. – Неужели завидовал? – удивлялся Колька. – Да. А вот теперь совсем не могу писать – разучился. – А я ведь с вами, Виктор Николаевич, как раз об этом и хотел поговорить, – деликатно вставил Цыган. Завшколой удивленно взглянул. – Ну-ну, говори. Колька помялся. – Да вот тоже, вы знаете, попробовал стишки написать, принес показать вам. – Стишки? Молодец. Давай, давай сюда. – Они, Виктор Николаевич, так, первые мои стихи. Я их о выпуске стенгазеты написал. – Вот, вот и хорошо. Тон заведующего был такой ободряющий и ласковый, что Колька уже совсем спокойно вытащил свои стихи и, положив на стол, отошел в сторону. Завшколой взял листочек и стал читать вслух; Ура, ребята! В нашей школеСвершилось чудо в один миг.И вот теперь висит на стенкеСвоя газета – просто шик. Прочтя первый куплет, Викниксор помолчал, подумал и сказал: – Гм. Ничего. Колька, чуть не прыгая от радости, выскочил из кабинета. В спальню он вошел спокойный. Ребята по-прежнему сидели у печки. При его входе никто даже не оглянулся, и Кольку это еще больше обозлило. – Ладно, черти, узнаете, – бормотал он, укладываясь спать.* * * Через пару дней Шкида действительно узнала Громоносцева. – Ты видел, а? – Что? – Вот чумичка. Что! Пойди-ка к канцелярии, Позек-сай, газету выпустили школьную. «Ученик» называется. – Ну? – Ты погляди, а потом нукай. Громоносцев-то у нас… – Что Громоносцев? – Погляди – увидишь! Шли толпами и смотрели на два маленьких листика. Четвертую часть всей газеты занимал заголовок, разрисованный карандашами. Читали напечатанные бледным шрифтом статейки без подписи о методах воспитания в школе, потом шмыгали глазами по второму листку и изумленно гоготали: – Ай да Цыган! Ловко оттяпал. – Прямо поэт. Колька и сам не поверил, когда увидел свои стихи рядом с большой статьей Викниксора, но под стихами стояло: «Ник. Громоносцев». Оставалось верить и торжествовать. Стихи были чуть-чуть исправлены и первое четверостишие звучало так: Ура, ребята! В нашей школеСвершилось чудо в один миг!У канцелярии на стенкеВисит газета «Ученик». Газета произвела большое впечатление. Читали ее несколько раз. Вызывал некоторое недоумение заголовок, представлявший собою нечто странное. По белому полю полукругом было расположено название «Ученик», а под ним помещался загадочный рисунок – головка подсолнуха с оранжевыми лепестками, внутри которого красовался черный круг с двумя белыми буквами: «Ш. Д.», вписанными одна в одну – монограммой. Что это означало, никто не мог понять, пока однажды за обедом непоседливый Воронин не спросил при всех заведующего: – Виктор Николаевич, а что означает этот подсолнух? – Подсолнух? Да, ребята… Я забыл вам сказать об этом. Это, ребята, наш герб. Отныне этот герб мы введем в употребление всюду. А значение его я сейчас вам объясню. Каждое государство, будь то республика или наследственная монархия, имеет свой государственный герб. Что это такое? Это – изображение, которое, так сказать, аллегорически выражает характер данной страны, ее историческое и политическое лицо, ее цели и направление. Наша школа – это тоже своеобразная маленькая республика, поэтому я и решил, что у нас тоже должен быть свой герб. Почему я выбрал подсолнух? А потому, что он очень точно выражает наши цели и задачи. Школа наша состоит из вас, воспитанников, как подсолнух состоит из тысячи семян. Вы тянетесь к свету, потому что вы учитесь, а ученье – свет. Подсолнух тоже тянется к свету, к солнцу, – и этим вы похожи на него.Страница 11 из 126 Кто-то ехидно хихикнул. Викниксор поморщился, оглядел сидящих и, найдя виновного, молча указал на дверь. Это означало – выйти из-за стола и обедать после всех. Под сочувствующими взглядами питомника наказанный вышел. А кто-то ядовито прошипел: – Мы подсолнухи, а Витя нас лузгает! Настроение Викниксора испортилось, и продолжать объяснение ему, видимо, не хотелось, поэтому он коротко заключил: – Подсолнух – наш герб. А теперь, дежурный, давай звонок в классы. Таким образом, в один день республика Шкид сделала два ценных приобретения: герб и национального поэта Николая Громоносцева. Популярность сразу перешла к нему, и первой крысой с тонувшего Воробьиного корабля был Гога, решительно пославший к черту балалаечника и перешедший на сторону поэта. Воробышек был взбешен, но продолжать борьбу он уже не мог. Тщетно перепробовал он все средства: писал стихи, которые и сам не мог читать без отвращения, пробовал рисовать, – Шкида холодно отнеслась к его попыткам, и Воробей сдался. Цыган торжествовал, а слава поэта прочно укрепилась за ним несмотря на то, что газета после первого номера перестала существовать, а сам Громоносцев надолго оставил свои поэтические опыты. Янкель пришел Кладбищенские рай. – Нат Пинкертон действует. – Гришка достукался. – Богородицыны деньги. – «Советская лошадка». – Гришка в придачу к брюкам. – Янкель пришел. Еще маленьким, сопливым шкетом Гришка любил свободу и самостоятельность. Страшно негодовал, когда мать наказывала его за то, что, побродивши в весенних дождевых лужах, он приходил домой грязным и мокрым. Не выносил наказаний и уходил из дому, надув губы. А на дворе подбивал ребят и, собрав орду, шел далеко за город, через большое кладбище с покосившимися крестами и проваливающимися гробницами к маленькой серенькой речке. И здесь наслаждался. Свобода успокаивала Гришкины нервы. Он раздевался и начинал с громким хохотом носиться по берегу и бултыхаться в мутной, грязной речонке. Поздно приходил домой и, закутавшись, сразу валился на свой сундук спать. Гришка вырос среди улицы. Отца он не помнит. Иногда что-то смутно промелькнет в его мозгу. Вот он видит себя на белом катафалке, посреди улицы. Он сидит на гробу высоко над всеми, а за ними идут мать, бабушка и кто-то еще, кого он не знает. Катафалк тащат две ленивые лошади, и Гришка подпрыгивает на деревянной гробовой доске, и Гришке весело. Это все, что осталось у него в памяти от отца. Больше он ничего вспомнить не мог. Кузница дворовая с пылающим горном стала его отцом. Мать работала прачкой «по господам», некогда было сыном заниматься. Гришка полюбил кузницу. Особенно хорошо было смотреть вечером на пылающий кровавый горн и нюхать едкий, но вкусный дым или наблюдать, как мастер, выхватив из жара раскаленную полосу, клал ее на наковальню, а два молотобойца мощными ударами молотов мяли ее, как воск. Тяжелые кувалды глухо ухали по мягкому железу, и маленький ручник отзванивал такт. Выходило красиво – как музыка. До того сжился с кузницей Гришка, что даже ночевать стал вместе с подмастерьями. Летом заберутся в карету непочиненную – усядутся. Уютно, хорошо, потом подмастерья рассказывают страшные сказки – про чертей, мертвецов, про колокольню с двенадцатью ведьмами. Слушает Гришка – мороз кожу выпузыривает, а не уходит – жалко оставить так историю, не узнав, чем кончится. Так бежало детство. Потом мать повела в школу, пора было взяться за дело, да Гришка и не отвиливал, пошел с радостью. Учиться хотелось по разным причинам, и главной из них были книжки брата с красивыми обложками, на которых виднелись свирепые лица, мелькали кинжалы, револьверы, тигры и текла красная хромолитографская кровь. Гришка оказался способным. То, что его товарищи усваивали в два-три урока, он схватывал на лету, и учительница не могла нахвалиться им за его ретивость. Однако успехи Гришкины на первом же году кончились. Читать он научился, писать тоже. Он вдруг решил, что этого вполне довольно, и с яростью засел за «Пинкертонов». Никакие наказания и внушения не помогали. Гришка в самозабвении, затаив дыхание, носился с прославленным американским сыщиком по следам неуловимых убийц, взломщиков и похитителей детей или с помощником гениального следопыта Бобом Руландом пускался на поиски самого Ната Пинкертона, попавшего в лапы кровожадных преступников. Так два года путешествовал он по американским штатам, а потом мать грустно сказала ему: – Достукался, скотина. Из школы вышибли дурака. Что мне с тобой делать? Гришка был искренне огорчен, однако ничего советовать матери не стал и вообще воздержался от дальнейшего обсуждения этого сложного вопроса. С грехом пополам пристроила мать «отбившегося от рук» мальчишку в другую школу, но Гришка уже считал лишним учение и по выходе из дому прятал сумку с книгами в подвал, а сам шел на улицу, к излюбленному выступу у ювелирного магазина, где стояла уличная часовня. Здесь он садился около кружки с пожертвованиями и двумя пальцами начинал обрабатывать ее содержимое.Страница 12 из 126 Помогала этой операции палочка. Заработок был верный. В день выходило по двугривенному и больше. Потом пришла война, угнали на фронт брата. Гришку опять вышибли из школы за непосещение. Некоторое время отсиживался он дома, но мать упорно стояла на своем, и вот третья по счету классная доска начала маячить перед Гришкиными глазами. С революцией Гришка и у себя сделал переворот. На глазах у матери он твердо отказался учиться и положил перед ней потрепанный и видавший виды ранец. Напрасно ругалась мать, напрасно грозилась побить – он стоял на своем и упорно отказывался. И вот мать махнула на него рукой, и Гришка вновь получил свободу. Таскался по кинушкам, торговал папиросами, потом даже приобрел санки и сделался «советской лошадкой». Часами стоял он у вокзалов, ожидая приезда спекулянтов-мешочников, которым за хлеб или за деньги отвозил по адресу багаж. Но работа сорвалась: слабовата была «лошадка». Однажды, в тусклый зимний вечер, накинув на плечи продранную братнину шинель и обрядив свои сапки, Гришка направился к Варшавскому встречать дальний поезд. Улицы уже опустели. Тихо посвистывая, Гришка подъехал к вокзалу и стал на свое обычное место у выхода. «Лошадок» уже собралось немало. Гришка поздоровался со своими соседями и, поудобнее усевшись на санки, стал ждать. То и дело со всех сторон прибывали новые саночники, ждавшие «хлебного» поезда. На углу, у лестницы, кучка ребят-лошадок ожесточенно нападала на новичков, тоже приехавших с саночками в поисках заработка. – Чего к чужому вокзалу приперли? Вали вон! Новички робко топтались на месте и скулили: – Не пхайся! Местов много. Вокзал некупленный, где хотим, там и стоим! Поезд пришел. Началась давка. Саночники наперли, яростно вырывали из рук ошалевших пассажиров мешки. – Прикажете отвезти, земляк? – Вот санки заграничные! – За полтора фунта на Петроградскую сторону! Гришка, волоча за собой санки, тоже уцепился было за сундук какой-то бабы и робко предложил: – Куда прикажете, гражданка? Но гражданка, не поняв Гришку, жалобно заголосила: – Ах, паскуда! Караул! Сундук тянут! Гришка, смущенный таким оборотом дела, выпустил сундук. Через мгновение он увидел, как тем же сундуком завладел какой-то верзила, с привычной сноровкой уговаривавший перепуганную старуху: – Вы не волнуйтесь, гражданочка. Свезем в лучшем виде, прямо как на лихачах! Становилось тише. Уже «лошадки» разъехались по всем направлениям, а Гришка все стоял и ждал. Остались только он да две старушонки с детскими саночками. На заработок не было уже никакой надежды, но домой ехать с пустыми руками не хотелось. Вдруг из вокзала вышел мужик, огляделся и гаркнул: – Эй, совецкие! – Есть, батюшка, – прошамкали старушки. – Пожалуйте, гражданин, – тихо проговорил Гришка. Мужик оглядел трех саночников и с сомнением пробормотал: – Да нешто вам свезти? Потом выбрал Гришку и стал выносить мешки, туго набитые картошкой. Гришка испугался. Его сани покряхтывали от тяжести. Ужо некуда было класть, а мужик все носил. Гришка хотел было отказаться, но потом с отчаянием решил: – Эх, была не была, вывезу! И повез. Везти нужно было далеко, за заставу. Гришка весь вымок от пота, руки его немели, веревка резала грудь, а он все вез. Вечером он, разбитый, пришел домой и принес с собой целых три фунта черного, каленого, смешанного с овсом хлеба. Заработок был по тем временам крупный, но зато и последний. Гришка надорвался. Дело обернулось совсем плохо. Дома не было даже хлеба, а Гришке нужны были деньги. Он курил и любил лакомиться лепешками с салом на толкучке. Потихоньку стал он воровать из дома вещи: то бабушкину золотую монету, то кофейник. Потом как-то сразу все открылось. Терпение родительницы лопнуло, и мать, побегав неделю, отвезла Гришку за город в детскую трудовую колонию. Колония помещалась в монастыре. Тут же в монастыре было и кладбище. Голодно было, но весело. Полюбил Гришка товарищей, полюбил могилки и совсем было забыл дом, как вдруг разразилось новое несчастье. К городу подступали белые. Шли войска, тянулись обозы, артиллерия. Рассыпалась колония по огородам, и, пользуясь случаем, запасались воспитанники картошкой, капустой, редькой и прочей зеленью. Тут Гришка, под наплывом чувств, вдруг вспомнил родных и начал снабжать их краденой снедью. Тревожно было в городе. Ухали совсем близко орудия, и стекла дзинькали в окошках. Окутались улицы проволокой и мешками с песком. Настроение у всех приподнятое. У Гришки тоже. Он пришел в любимый монастырь, в последний раз посмотрел на резные окна и белые кресты на могилках и, стащив две пары валенок из кладовой, ушел, с тем чтобы больше не возвращаться. Потом еще приют, еще кражи. Распределительный пункт с трудом отделался от мальчика, дав направление о переводе в Шкиду. Но взяли его только тогда, когда вместе с ним в приданое послали две пары брюк, постельное белье, матрац и кровать. К тому времени у Гришки выработались свои взгляды на жизнь. Он стал какойто холодный ко всему, ничто не удивляло его, ничто не трогало. Рассуждал он, несмотря на свои четырнадцать лет, как взрослый, а правилом себе поставил: «Живи так, чтоб тебе было хорошо».Страница 13 из 126 Таким пришел Гришка в Шкиду[1]. Пришел он утром. Его провели к заведующему в кабинет. Вид школы Гришке понравился, но при входе в кабинет зава он немного струхнул. Вошел тихо и, притворив дверь, стал оглядывать помещение. «Буржуем живет», – подумал он, увидев мягкие диваны и кресла, а на стенах фотографии в строгих черных рамках. Викниксор сидел за столом. Увидев новичка, он указал ему рукой на кресло. – Садись. Гришка сел и притих. – Мать есть? – Есть. – Чем занимается? – Прачка она. – Так, так. – Викниксор задумчиво барабанил пальцами по столу. – Ну а учиться ты любишь или нет? Гришка хотел сказать «нет», потом раздумал и, решив, что это невыгодно, сказал: – Очень люблю. Учиться и рисовать. – И рисовать? – удивился заведующий. – Ну? Ты что же, учился где-нибудь рисовать? Гришка напряг мозги, тщетно стараясь выпутаться из скверного положения, но залез еще глубже. – Да, я учился в студии. И меня хвалили. – О, это хорошо. Художники нам нужны, – поощрительно и уже мягче протянул Викниксор. – Будешь у нас рисовать и учиться. Викниксор порылся в бумагах и, достав оттуда лист, проглядел его, внимательно вчитываясь: – Ага. Твоя фамилия Черных. Ну ладно, идем, Черных. Я сведу тебя к товарищам. Викниксор крупными шагами прошел вперед. Гришка шел сзади и критически осматривал зава. Сразу определил, что заведующему не по плечу клетчатый пиджак, и заметил отвисшее голенище сапога. Невольно удивился: «Ишь ты. Квартира буржуйская, а носить нечего». Прошли столовую, и Викниксор дернул дверь в класс – Гришку сперва оглушил невероятный шум, а потом тишина, наступившая почти мгновенно. Он увидел ряды парт и десятка полтора застывших как по команде учеников. Между тем Викниксор, позабыв про новичка, минуту осматривал класс, потом спокойно, не повышая голоса и даже как-то безразлично, процедил: – Громоносцев, ты без обеда! Воронин, сдай сапоги, сегодня без прогулки! Воробьев, выйди вон из класса! – За что, Виктор Николаевич?! Мы ничего не делали! Чего придираетесь-то! – хором заскулили наказанные, но Викниксор, почесав за ухом, не допускающим возражения тоном отрезал: – Вы бузили в классе, – следовательно, пеняйте на себя! А теперь вот представляю вам еще новичка. Зовут его Григорий Черных. Это способный и даровитый парень, к тому же художник. Он будет заниматься в вашем отделении, так как по уровню знаний годится к вам. Класс молчал и оглядывал новичка. С виду Гришка, несмотря на свои светлые волосы, напоминал еврея, и особенно бросался в глаза его нос, длинный и покатый, с загибом у кончика. Минуту они стояли друг против друга – класс и Гришка с Викниксором. Потом завшколой, еще раз почесав за ухом и ничего не сказав, вышел из класса. Цыган подошел поближе к насторожившемуся новичку, минуту молча осматривал его, потом вдруг отошел в сторону и, давясь от смеха, указывая пальцем на Гришку, хихикнул: – Янкель пришел! Смотрите-ка, сволочи. Еврей! Типичный блондинистый еврей! Гришка обиделся и огрызнулся: – А чего ты смеешься-то? Ну, предположим, еврей… А ты-то на кого похож? Типичный цыган черномазый!.. Такой выходки никто не ожидал, и класс одобрительно загоготал: – Ай да Янкель! Сразу Цыгана угадал. – Коля, слышишь? Цыган издалека виден. Колька сам был немало огорошен ответом и уже собирался проучить новичка, как вдруг выступил Воробышек; – Чего пристаете к парню? Зануды грешные! Осмотреться не дадут. – Потом он, уже обращаясь к Гришке, добавил: – Иди сюда, Янкель, садись со мной. – Да я совсем но Янкель, – протестовал Гришка, но Воробей только махнул рукой. – Это уж, брат, забудь и думать! Раз прозвали Янкелем, значит – ша! Теперь Янкель навеки! Гришка минуту постоял под злобным взглядом Кольки, мысленно взвешивая – схватиться с ним или нет, потом решил, что невыгодно, и пошел за Воробьем. – Ты Цыгана не бойся. Он сволочь порядочная, но мы ему намылим шею, зря беспокоишься. А тебя он теперь не тронет, – тихо проговорил Воробей, сидя рядом с Гришкой. Гришка молчал и только изредка улавливал краем уха зловещий шепот черномордого противника: – Янкель пришел. Янкель воюет. Но класс не поддержал Кольку. Янкель уже завоевал сочувствие ребят, к тому же не в обычае шкидцев было травить новичков. Где-то за стеной зазвенел колокольчик. – Уроки начинаются, – объяснил Воробей и добавил: – Теперь, Янкель, мы с тобой все время будем сидеть на этой парте. Хорошо? – Хорошо, – удовлетворенно кивнул Янкель и впервые почувствовал, что наконец-то найден берег, найдена тихая пристань, от которой он теперь долго не отчалит. За стеной звенел колокольчик. Табак японский Янкель дежурный. – Паломничество в кладовую. – Табак японский. – Спальня пирует. – Роковой обед. – Скидавай пальто. – Янкель-живодер. – Око за око. – Аудиенция у Викниксора. – Гога-Азеф. – Смерть Янкелю? – Мокрая идиллия. Как показало время, Викниксор был прав, когда отрекомендовал нового воспитанника даровитым, способным парнишкой.Страница 14 из 126 Так как способный Янкель уже около недели жил в Шкиде, то решили, что пора испробовать его даровитость на общественной работе. Особенно большой общественной работы в то время в Шкиде не было, но среди немногих общественных должностей была одна особо почетная и важная – дежурство по кухне. Дежурный, назначавшийся из воспитанников, прежде всего обязан был ходить за хлебом и другими продуктами в кладовую, где седенький старичок эконом распоряжался желудками своих питомцев. Дежурный получал продукты на день и относил их на кухню к могущественной кухарке, распределявшей с ловкостью фокусника скудные пайки крупы и селедок таким образом, что выходил не только обед из двух блюд, но еще и на ужин коечто оставалось. Янкеля назначили дежурным, но так как это поле деятельности ему было незнакомо, то к нему приставили помощником и наставником еще одного воспитанника – Косаря.* * * Когда зимние лучи солнца робко запрыгали по стенкам спальни, толстенький и меланхоличный Косарь хмуро поднялся с койки и, натягивая сапоги, прохрипел: – Янкель, вставай. Ты дежурный. Вставать не хотелось: кругом, свернувшись калачиком, распластавшись на спине или уткнувшись носом в подушку, храпели восемь молодых чурбашек, и так хотелось закутаться с головой в теплое одеяло и похрапеть еще полчаса вместе с ними. За стеной брякал рояль. Это Верблюдыч, проснувшийся с первым солнечным лучом, разучивал свою гамму. Верблюдыч сидел за роялем, – это означало, что времени восемь часов. Янкель лениво зевнул и обратился к Косарю: – Курить нет? – Нету. Потом оба кое-как оделись и двинулись в кладовку. Кладовая находилась на чердаке, а площадкой ниже, в однокомнатной квартирке, жил эконом. От лестницы эту квартиру отделял довольно длинный коридор, дверь в который была постоянно замкнута на ключ, и нужно было долго стучаться, чтобы эконом услышал. Янкель и Косарь остановились перед дверью в коридор. Косарь, лениво потягиваясь, стукнул кулаком по двери, вызывая эконома, и вдруг широко раскрыл заспанные глаза. Дверь открылась от удара. – Ишь ты, тетеря. Забыл закрыть, – покачал головой Косарь и, знаком позвав Янкеля, пошел в темноту. Добрались ощупью до другой двери, открыли и вошли в прихожую, залитую солнечным светом. В прихожей было так тепло и уютно, что заспанные общественники невольно медлили входить в комнату эконома, наслаждаясь минутами покоя и одиночества. В этот момент и случилось то простое, но памятное дело, в котором Янкель впервые выказал свои незаурядные способности. Косарь стоял и силился побороть необычайную сонливость, упорно направляя все мысли к одному: надо войти к эконому. В момент, когда, казалось, сила воли поборола в нем лень и когда он хотел уже нажать ручку двери, вдруг послышался голос Янкеля, странно изменившийся до шепота: – Курить хочешь? Хотел ли курить Косарь? Еще бы не хотел! Поэтому вся энергия, собранная на то, чтобы открыть дверь, вдруг сразу вырвалась в повороте к Янкелю и в энергичном возгласе: – Хочу! – Ну, так, пожалуйста, кури. Вон табак. Косарь проследил за взглядом Янкеля и замер, упершись глазами в стол. Там правильными рядами лежали аккуратненькие коричневые четвертушки табаку. По обложке наметанный глаз курильщика определил: высший сорт Б. Пачек сорок – было мысленное заключение практических математиков. Взглянули друг на друга и решили, не сговариваясь: 40 – 2 = 38. Авось не заметят недостачи. Так же молча подошли к столу и, положив по пачке в карман, вышли на цыпочках из комнаты.* * * Сонную тишину спальни нарушил треск двери, и два возбужденных шпаргонца ворвались в комнату. – Ребята, табак! Восемь голов мгновенно вынырнули из-под одеял, восемь пар глаз заблестело масляным блеском, узрев в поднятых руках Косаря и Янкеля аппетитные пачки. Первым оправился Цыган. Быстро вскочив с койки и исследовав вблизи милые четвертушки, он жадно спросил: – Где? Дежурные молча мотнули головами по направлению к комнате эконома. Цыган сорвался с места и скрылся за дверьми. Спальня притихла в томительном ожидании. – Ура, сволочи! Есть! Громоносцев влетел победоносно, размахивая двумя пачками табаку. Пример заразителен, и никакие силы уже не могли сдержать оставшихся. Решительно всем захотелось иметь по четвертке табаку, и, уже забыв о предосторожностях, спальня сорвалась и, как на состязаниях, помчалась в заветную комнату… Через пять минут Шкида ликовала. Каждый ощупывал, мял и тискал злосчастные пакетики, так неожиданно свалившиеся к ним. Черный, как жук, заика Гога, заядлый курильщик, страдавший больше всех от недостатка курева и собиравший на улице «чиновников», был доволен больше всех. Он сидел в углу и, крепко сжимая коричневую четвертку, безостановочно повторял: – Таб-бачок есть. Таб-бачок есть. Янкель, забравшись на кровать, глупо улыбался и пел: Шинель английский,Табак японский,Ах, шарабан мой… На радостях даже не заметили, что на подоконнике притулилась лишняя пачка, пока Цыган не обратил внимания.Страница 15 из 126 – Сволочи! Чей табак на подоконнике? У всех есть? – У всех. – Значит, лишняя?.. – Лишняя. – Ого, здорово, даже лишняя! – Тогда лишнюю поделим. А по целой пачке заначим. – Вали! – Дели. Согласны. Лишнюю четвертку растерзали на десять частей. Когда дележку закончили, Цыган грозно предупредил: – Табак заначивайте скорее. Не брехать. Приходящим ни слова об этом. Поняли, сволочи? А если кого запорют, сам и отвиливай, других не выдавай. – Ладно. Вались. Знаем… В это утро воспитатель Батька, войдя в спальню, был чрезвычайно обрадован тем обстоятельством, что никого не надо было будить. Все гнездо было на ногах. Батька удовлетворенно улыбнулся и поощрительно сказал: – Здорово, ребята! Как вы хорошо, дружно встали сегодня! Цыган, ехидно подмигнув, загоготал: – Ого, дядя Сережа, мы еще раньше можем вставать. – Молодцы, ребята. Молодцы. – Ого, дядя Сережа, еще не такими молодцами будем. Между тем Янкель и Косарь снова пошли в кладовую. Эконом еще ничего не подозревал. Как всегда ласково улыбаясь, он не спеша развешивал продукты и между делом справлялся о новостях в школе, говорил о хорошей погоде, о наступивших морозах и даже дал обоим шкидцам по маленькому куску хлеба с маслом. Янкель молчал, а Косарь хмуро поддакивал, но оба вздохнули свободно только тогда, когда вышли из кладовой. Остановившись у дверей, многозначительно переглянулись. Потом Янкель сокрушенно покачал головой и процедил: – Огребем. – Огребем, – поддакнул Косарь.* * * День потянулся по заведенному порядку. Утренний чай сменился уроками, уроки – переменами, все было как всегда, только приходящие удивлялись: сегодня приютские не стреляли у них, по обыкновению, докурить «оставочки», а торжественно и небрежно закуривали свои душистые самокрутки. В четвертую перемену, перед обедом, Янкель забеспокоился: пропажа могла скоро открыться, а у него до сих пор под подушкой лежал табак. Подстегивали его и остальные, уже успевшие спрятать свою добычу. Не переводя духа взбежал он по лестнице наверх в спальню, вытащил табак и остановился в недоумении. Куда же спрятать? Закинуть на печку? Нельзя – уборка будет, найдут. В печку – сгорит. В отдушину – провалится. Янкель выскочил в коридор, пробежал до ванной и влетел туда. Сунулся с радостью под ванну и выругался: кто-то предупредил его – рука нащупала чужую пачку. В панике помчался он в пустой нижний зал, превращенный в сарай и сплошь заваленный партами. С отчаянной решимостью сунул табак под ломаную кафедру и только тогда успокоился. Спускаясь вниз, Янкель услышал дребезжащую трель звонка, звавшего на обед. Вспомнил, что он дежурный, и сломя голову помчался на кухню. Надо было нарезать десять осьмушек – порций хлеба для интернатских, – ведь это была обязанность дежурного. Шкидский обед был своего рода религиозным обрядом, и каждый вновь приходящий питомец должен был твердо заучить обеденные правила. Сперва в столовую входили воспитанники «живущие» и молча рассаживались за столом. За другой стол садились «приходящие». Минуту сидели молча, заложив руки за спины, и ерзали голодными глазами по входным дверям, ведущим в кухню. Затем появлялся завшколой с тетрадочкой в руках и начинался второй акт – перекличка. Ежедневно утром и вечером, в обед и ужин выкликался весь состав воспитанников, и каждый должен был отвечать: «Здесь». Только тогда получал он право есть, когда перед его фамилией вырастала «птичка», означающая, что он действительно здесь, в столовой, и что паек не пропадет даром. Затем дежурный вносил на деревянном щите осьмушки и клал перед каждым на стол. После этого появлялась широкоскулая, рябоватая Марта, разливавшая неизменный пшенный суп на селедочном отваре и неизменную пшенную кашу, потому что, кроме пшена да селедок, в кладовой никогда ничего не было. Постное масло, которым была заправлена каша, иногда заменял тюлений жир. По сигналу Викниксора начиналось всеобщее сопение, пыхтение и чавканье, продолжавшееся, впрочем, очень недолго, так как порции супа и каши не соответствовали аппетиту шкидцев. В заключение, на сладкое, Викниксор произносил речь. Он говорил или о последних событиях за стенами школы, или о каких-нибудь своих новых планах и мероприятиях, или просто сообщал, на радость воспитанникам, что ему удалось выцарапать для школы несколько кубов дров. Точка в точку то же повторилось и в день дежурства Янкеля, но только на этот раз речь Викниксора была посвящена вопросам этическим. С гневом и презрением громил завшколой ту часть несознательных учеников, которая предается отвратительному пороку обжорства, стараясь получить свою порцию поскорее и вне очереди. Речь кончилась. Довольна ли была аудитория, осталось неизвестным, но завшколой был удовлетворен и уже собирался уйти к себе, чтобы принять и свою порцию селедочного бульона и пшенной каши, как вдруг всю эту хорошо проведенную программу нарушил эконом. Он старческой, дрожащей походкой выпорхнул из двери, подковылял к заву и стал что-то тихо ему говорить. Шкидцы нюхом почуяли неладное, физиономии их вытянулись, и добрая пшенка, пища солдат и детдомовцев времен гражданской войны и разрухи, обычно скользкая, неощутимая и гладкая, вдруг сразу застряла в десяти глотках и потеряла свой вкус.Страница 16 из 126 В воздухе запахло порохом. Эконом говорил долго, – пожалуй, дольше, чем хотелось шкидцам. Десять пар глаз следили, как постепенно менялось лицо Викниксора: сперва брови удивленно прыгнули вверх и кончик носа опустился, потом тонкие губы сложились в негодующую гримасу, пенсне скорбно затрепетало на горбинке, а кончик носа покраснел. Викниксор встал и заговорил: – Ребята, у нас случилось крупное безобразие! Экстерны беззаботно впились в дышавшее гневом лицо зава, ожидая услышать добавочную речь в виде второго десерта, но у живущих сердца робко екнули и разом остановились. – В нашей школе совершена кража. Какие-то канальи украли из передней нашего эконома одиннадцать пачек табаку, присланного для воспитателей. Ребята, я повторяю: это безобразие. Если через полчаса виновные не будут найдены, я приму меры. Так что помните, ребята!.. Это была самая короткая и самая содержательная речь из всех речей, произнесенных Викниксором со дня основания Шкиды, и она же оказалась первой, вызвавшей небывалую бурю. За словами Викниксора последовало всеобщее негодование. Особенно возмущались экстерны, для которых все это было неожиданным, а интернатским ничего не оставалось делать, как поддерживать и разделять это возмущение. Буря из столовой перелилась в классы, но полчаса прошло, а воров не нашли. Таким образом, автоматически вошли в силу «меры» завшколой, которые очень скоро показали себя. После уроков у интернатских отняли пальто. Это означало, что они лишены свободной прогулки. Это был тяжелый удар. Само по себе пришло тоскливое настроение, и хотя активное ядро – Цыган, Воробей, Янкель и Косарь старались поддерживать дух и призывать к борьбе до конца, большим успехом их речи уже не пользовались. Напрасно Цыган, свирепо вращая черными глазами и скрипя зубами, говорил страшным голосом: – Смотрите, сволочи, стоять до последнего. Не признаваться!.. Его плохо слушали. Долгий зимний вечер тянулся томительно и скучно. За окном, покрытым серыми ледяными узорами, бойко позванивали трамваи и слышались окрики извозчиков. А здесь, в полутемной спальне, томились без всякого дела десять питомцев. Янкель забился в угол и, поймав кошку, ожесточенно тянул ее за хвост. Та с отчаянной решимостью старалась вырваться, потом, после безуспешных попыток, жалобно замяукала. – Брось, Янкель. Чего животную мучаешь, – лениво пробовал защитить «животную» Воробей, но Янкель продолжал свое. – Янкель, не мучь кошку. Ей тоже небось больно, – поддержал Воробья Косарь. Кошкой заинтересовались и остальные. Сперва глядели безучастно, но, когда увидели, что бедной кошке невтерпеж, стали заступаться. – И чего привязался, в самом деле! – Ведь больно же кошке, отпусти!.. – Потаскал бы себя за хвост, тогда узнал бы. В спальню вошел воспитатель. – Ого, Батька пришел! Дядя Сережа, дядя Сережа, расскажите нам что-нибудь, – попробовал заигрывать Цыган, но осекся. Батька строго посмотрел на него и отчеканил: – Громоносцев, не забывайтесь. Я вам не батька и не Сережа и прошу ложиться спать без рассуждений. Дверь шумно захлопнулась. Долго ворочались беспокойные шкидцы на поскрипывающих койках, и каждый по-своему обдумывал случившееся, пока крепкий, властный сон по одолел их тревоги и под звуки разучиваемого Верблюдычем мотива не унес их далеко прочь из душной спальни.* * * Рано утром Янкель проснулся от беспокойной мысли: цел ли табак? Он попытался отмахнуться от этой мысли, по тревожное предчувствие но оставляло его. Кое-как одевшись, он встал и прокрался в зал. Вот и кафедра. Янкель, поднатужась, приподнял ее и, с трудом удерживая тяжелое сооружение, заглянул под низ, по табаку не увидел. Тогда, потея от волнения, он разыскал толстую деревянную палку, подложил ее под край кафедры, а сам лег на живот и стал шарить. Табаку не было. Янкель зашел с другой стороны, опять поискал: по-прежнему рука его ездила по гладкой и пыльной поверхности паркета. Он похолодел и, стараясь успокоить себя, сказал вслух: – Наверное, под другой кафедрой. Опять усилия, ползание и опять разочарование. Под третьей кафедрой табаку также не оказалось. – Сперли табак, черти! – яростно выкрикнул Янкель, забыв осторожность. – Тискать у товарищей! Ну, хорошо! Злобно погрозив кулаком в направлении спальни, он тихо вышел из зала и зашел в ванную. Когда он снова показался в дверях, на лице его уже играла улыбка. В руке он держал плотно запечатанную четвертку табаку.* * * – Элла Андреевна! А как правильно: «ди фенстер» или «дас фенстер»? – Дас. Дас. Эланлюм любила свой немецкий язык до самозабвения и всячески старалась привить эту любовь своим питомцам, поэтому ей было очень приятно слышать назойливое гудение класса, зазубривавшего новый рассказ о садовниках. – Воронин, о чем задумался? Учи урок. – Воробьев, перестань читать посторонние книги. Дай ее сюда немедленно. – Элла Андреевна, я не читаю. – Дай сюда немедленно книгу.Страница 17 из 126 Книга Воробьева водворилась на столе, и Эланлюм вновь успокоилась. Когда истек срок, достаточный для зазубривания, голос немки возвестил: – Теперь приступим к пересказу. Громоносцев, читай первую строку. Громоносцев легко отчеканил по-немецки первую фразу: – У реки был берег, и на земле стоял дом. – Черных, продолжай. – У дома стояла яблоня, на яблоне росли яблоки. Вдруг в середине урока в класс вошел Верблюдыч и скверным, дребезжащим голосом проговорил, обращаясь к Эланлюм: – Ошень звиняйсь, Элла Андреевна. Виктор Николайч просил прислать к нему учеников Черний, Громоносцев унд Воробьев. Разрешите, Элла Андреевна, их уводить. – Не Черный, а Черных! Научись говорить, Верблюд! – пробурчал оскорбленный Янкель, втайне гордившийся своей оригинальной фамилией, и захлопнул книгу. По дороге ребята сосредоточенно молчали, а обычно ласковый и мягкий Верблюдыч угрюмо теребил прыщеватый нос и поправлял пенсне. Невольно перед дверьми кабинета завшколой шкидцы замедлили шаги и переглянулись. В глазах у них застыл один и тот же вопрос: «Зачем зовет? Неужели?» Викниксор сидел за столом и перебирал какие-то бумажки. Шпаргонцы остановились, выжидательно переминаясь с ноги на ногу, и нерешительно поглядывали на зава. Наступила томительная тишина, которую робко прервал Янкель. – Виктор Николаевич, мы пришли. Заведующий повернулся, потом встал и нараспев проговорил: – Очень хорошо, что пришли. Потрудитесь теперь принести табак! Если бы завшколой забрался на стол и исполнил перед ними «танец живота», и то тройка не была бы так удивлена. – Виктор Николаевич! Мы ничего не знаем. Вы нас обижаете! – раздался единодушный выкрик, но завшколой, не повышая голоса, повторил: – Несите табак! – Да мы не брали. – Несите табак! – Виктор Николаевич, ей-богу, не брали, – побожился Янкель, и так искренне, что даже сам удивился и испугался. – Вы не брали? Да? – ехидно спросил зав. – Значит, не брали? Ребята сробели, но еще держались. – Не-ет. Не брали. – Вот как? А почему же ваши товарищи сознались и назвали вас? – Какие товарищи? – Все ваши товарищи. – Не знаем. – Не знаете? А табак узнаете? – Викниксор указал на стол. У ребят рухнули последние надежды. На столе лежали надорванные, помятые, истерзанные семь пачек похищенного табаку. – Ну, как же, не брали табак? А? – Брали, Виктор Николаевич! – Живо принесите сюда! – скомандовал заведующий. За дверьми тройка остановилась. Янкель, сплюнув, ехидно пробормотал: – Ну вот и влопались. Теперь табачок принесем, а потом примутся за нас. А на кой черт, спрашивается, брали мы этот табак! – Но кто накатил, сволочи? – искренне возмутился Цыган. – Кто накатил? Этот злосчастный вопрос повис в воздухе, и, не решив его, тройка поползла за своими заначками. Первым вернулся Янкель. Положил, посапывая носом, пачку на стол зава и отошел в сторону. Потом пришел Воробей. Громоносцева не было. Прошла минута, пять, десять минут – Колька не появлялся. Викниксор уже терял терпение, как вдруг Цыган ворвался в комнату и в замешательстве остановился. – Ну? – буркнул зав. – Где табак? Цыган молчал. – Где, я тебя спрашиваю, табак? – Виктор Николаевич, у меня нет… табаку… У меня… тиснули, украли табак, – послышался тихий ответ Цыгана. Янкеля передернуло. Так вот чей табак взял он по злобе, а теперь бедняге Кольке придется отдуваться. Рассвирепевший Викниксор подскочил к Цыгану и, схватив его за шиворот, стал яростно трясти, тихо приговаривая: – Врать, каналья? Врать, каналья? Неси табак! Неси табак! Янкелю казалось, что трясут его, но сознаться не хватало силы. Вдруг он нашел выход. – Виктор Николаевич! У Громоносцева нет табака, это правда. Викниксор прекратил тряску и гневно уставился на защитника. Янкель замер, но решил довести дело до конца. – Видите ли, Виктор Николаевич. Одну пачку мы скурили сообща. Одна была лишняя, а одну… а одну вы ведь нашли, верно, сами. Да? Так вот это и была Громоносцева пачка. – Да, правильно. Мне воспитатель принес, – задумчиво пробормотал заведующий. – Из ванной? – спросил Громоносцев. – Нет, кажется, не из ванной. Сердце Янкеля опять екнуло. – Ну, хорошо, – не разжимая губ, проговорил Викниксор. – Сейчас можете идти. Вопрос о вашем омерзительном поступке обсудим позже.* * * Кончились уроки; с шумом и смехом, громко стуча выходной дверью, расходились по домам экстерны. Янкель с тоской посмотрел, как захлопнулась за последним дверь и как дежурный, закрыв ее на цепочку, щелкнул ключом. «Гулять пошли, задрыги. Домой», – тоскливо подумал он и нехотя поплелся в спальню. При входе его огорошил невероятный шум. Спальня бесилась. Лишь только он показался в дверях, к нему сразу подлетел Цыган: – Гришка! Знаешь, кто выдал нас, а? – Кто? – Гога – сволочь! Гога стоял в углу, прижатый к стене мятущейся толпой, и, напуганный, мягко отстранял кулаки от носа.Страница 18 из 126 Янкель сорвался с места и подлетел к Гоге. – Ах ты подлюга! Как же ты мог сделать зто, а? – Д-д-да я, ей-богу, не нарочно, б-б-ратцы. Не нарочно, – взмолился тот, вскидывая умоляющие коричневые глаза и силясь объясниться. – В-ви-ви-тя п-пп-озвал меня к се-бе и г-говорит: «Ты украл табак, мне сказали». А я д-думал, вы сказали, и с-сознался. А п-потом он спрашивает, к-как мы ук-крали. А я и ск-казал: «Сперва Ч-черных и Косоров п-пошли, а п-потом Громоносцев, а потом и все». – А-а п-потом и в-все, зануда! – передразнил Гогу Янкель, но бить его было жалко – и потому, что он так глупо влип, и потому, что вообще он возбуждал жалость к себе. Плюнув, Янкель отошел в сторону и лег на койку. Разбрелись и остальные. Только заика остался по-прежнему стоять в углу, как наказанный. – Что-то будет? – вздохнул кто-то. Янкель разозлился и, вскочив, яростно выкрикнул: – Чего заныли, охмурялы! «Что-то будет! Что-то будет!» Что будет, то и будет, а скулить нечего! Нечего тогда было и табак тискать, чтоб потом хныкать! – А кто тискал-то? – Все тискали. – Нет, ты! Янкель остолбенел. – Почему же я-то? Я тискал для себя, а ваше дело было сторона. Зачем лезли? – Ты подначил! Замолчали. Больше всего тяготило предчувствие висящего над головой наказания. Нарастала злоба к кому-то, и казалось, дай малейший повод, и они накинутся и изобьют кого попало, только чтобы сорвать эту накопившуюся и не находящую выхода ненависть. Если бы наказание было уже известно, было бы легче, – неизвестность давила сильнее, чем ожидание. То и дело кто-нибудь нарушал тишину печальным вздохом и опять замирал и задумывался. Янкель лежал, бессмысленно глядя в потолок. Думать ни о чем не хотелось, да и не шли в голову мысли. Его раздражали эти оханья и вздохи. – Зачем мы пошли за этим сволочным Янкелем? – нарушил тишину Воробей, и голос его прозвучал так отчаянно, что Гришка больше не выдержал. Ему захотелось сказать что-нибудь едкое и злое, чтобы Воробей заплакал, Но он ограничился только насмешкой: – Пойди, Воробышек, сядь к Вите на колени и попроси прощения. – И пошел бы, если бы не ты. – Дурак! – Сам дурак. Сманил всех, а теперь лежит себе. Янкель рассвирепел. – Ах ты сволочь коротконогая! Я тебя сманивал? – Всех сманил! – Факт, сманил, – послышались голоса с кроватей. – Сволочи вы, а не ребята, – кинул Янкель, не зная, что сказать. – Ну, ты полегче. За сволочь морду набью. – А ну набейте. – И набьем. Еще кошек мучает! – Сейчас вот развернусь – да как дам! – услышал Янкель над собой голос Воробья и вскочил с койки. – Дай ему, Воробышек! Дай, не бойся. Мы поможем! Положение принимало угрожающий оборот, и неизвестно, что сделала бы с Янкелем рассвирепевшая Шкида, если бы в этот момент в спальню не вошел заведующий. Ребята вскочили с кроватей и сели, опустив головы и храня гробовое молчание. Викниксор прошелся по комнате, поглядел в окно, потом дошел до середины и остановился, испытующе оглядывая воспитанников. Все молчали. – Ребята, – необычайно громко прозвучал его голос. – Ребята, на педагогическом совете мы только что разобрали ваш поступок. Поступок скверный, низкий, мерзкий. Это – поступок, за который надо выгнать вас всех до одного, перевести в лавру, в реформаториум, В лавру, в реформаториум! – повторил Викниксор, и головы шкидцев опустились еще ниже. – Но мы не решили этот вопрос так просто и легко. Мы долго его обсуждали и разбирали, долго взвешивали вашу вину и после всего уже решили. Мы решили… У шкидцев занялся дух. Наступила такая тяжелая тишина, что, казалось, упади на пол спичка, она произвела бы грохот. Томительная пауза тянулась невыносимо долго, пока голос заведующего не оборвал ее: – И мы решили, мы решили… не наказывать вас совсем… Минуту стояла жуткая тишь. Потом прорвалась. – Виктор Николаевич! Спасибо!.. – Неужели, Виктор Николаевич? – Спасибо. Больше никогда этого не будет. – Не будет. Спасибо. Ребята облепили заведующего, сразу ставшего таким хорошим, похожим на отца. А он стоял, улыбался, гладил рукой склоненные головы. Кто-то всхлипнул под наплывом чувств, кто-то повторил этот всхлип, и вдруг все заплакали. Янкель крепился и вдруг почувствовал, как слезы невольно побежали из глаз, и странно – вовсе не было стыдно за эти слезы, а, наоборот, стало легко, словно вместе с ними уносило всю тяжесть наказания. Викниксор молчал. Гришке вдруг захотелось показать свое лицо заведующему, показать, что оно в слезах и что слезы эти настоящие, как настоящее раскаяние. В порыве он задрал голову и еще более умилился. Викниксор – гроза шкидцев, Викниксор – строгий заведующий школой – тоже плакал, как и он, Янкель, шкидец… Так просто и неожиданно окончилось просто и неожиданно начавшееся дело о табаке японском – первое серьезное дело в истории республики Шкид… Маленький человек из-под Смольного Маленький человек. – На Канонерский остров. – Шкида купается. – Гутен таг, камераден. – Бисквит из Гамбурга. – Идея Викниксора. – Гимн республики Шкид.Страница 19 из 126 У дефективной республики Шкид появился шеф – портовые рабочие. Торгпорт сперва помог деньгами, на которые прикупили учебников и кое-каких продуктов, потом портовики привезли дров, а когда наступило лето, предоставили детдому Канонерский остров и территорию порта для экскурсий и прогулок. Прогулки туда для Шкиды были праздником. Собирались с утра и проводили в порту весь день, и только поздно вечером довольные, но усталые возвращались под своды старого дома на Петергофском проспекте. Обычно сборы на остров поглощали все внимание шкидцев. Они бегали, суетились, одни добывали из гардеробной пальто, другие запаковывали корзины с шамовкой, третьи суетились просто так, потому что на месте не сиделось. Немудрено поэтому, что в одно из воскресений, когда происходили сборы для очередного похода в порт, ребята совершенно не заметили внезапно появившейся маленькой ребячьей фигурки в сером, довольно потертом пальтишко и шапочке, похожей на блин. Он – этот маленький, незаметный человечек – изумленно поглядывал на суетившихся и шмыгал носом. Потом, чтобы не затолкали, прислонился к печке и так и замер в уголке, приглядываясь к окружающим. Между тем ребята построились в пары и ожидали команды выходить на улицу. Викниксор в последний раз обошел ряды и тут только заметил притулившуюся в углу фигурку. – Ах, да. Эй, Еонин, иди сюда. Стань в задние ряды. Ребята, это новый воспитанник, – обратился он к выстроившейся Шкиде, указывая на новичка. Ребята оглянулись на него, но в следующее же мгновение забыли про его существование. Школа тронулась. Вышли на улицу, по-воскресному веселую, оживленную. Со всех сторон, как воробьи, чирикали торговки семечками, блестели нагретые солнцем панели. До порта было довольно далеко, но бодро настроенные шкидцы шагали быстро, и скоро перед ними заскрипели и распахнулись высокие синие ворота Торгового порта. Сразу повеяло прохладой и простором. Впереди сверкала вода Морского канала, какая-то особая, более бурливая и волнующаяся, чем вода Обводного или Фонтанки. Несмотря на воскресный день, порт работал. Около приземистых, широких, как киты, пакгаузов суетились грузчики, сваливая мешки с зерном. От движения ветра тонкий слой пыли не переставая серебрился в воздухе. Дальше, вплотную к берегу, стоял немецкий пароход, прибывший с паровозами. Шкидцы попробовали прочесть название, но слово было длинное и разобрали его с трудом – «Гамбургер Обербюр-гермейстер». – Ну и словечко. Язык свернешь, – удивился Мамочка, недавно пришедший в Шкиду ученик. Мамочка – это было его прозвище, а прозвали его так за постоянную поговорку: «Ах мамочки мои». «Ах мамочки» постепенно прообразовалось в Мамочку и так и осталось за ним. Мамочка был одноглазый. Второй глаз ему вышибли в драке, поэтому он постоянно носил на лице черную повязку. Несмотря на свой недостаток, Мамочка оказался очень задиристым и бойким парнем, и скоро его полюбили. Вот и теперь Мамочка не вытерпел, чтобы не показать язык немецкому матросу, стоявшему на палубе. Тот, однако, не обиделся и, добродушно улыбнувшись, крикнул ему: – Здрасте, комсомол! – Ого! Холера! По-русски говорит, – удивились ребята, но останавливаться было некогда. Все торопились на остров, солнце уже накалило воздух, хотелось купаться. Прошли быстро под скрипевшим и гудевшим от напряжения громадным краном и, уже издали оглянувшись, увидели, как гигантская стальная лапа медленно склонилась, ухватила за хребет новенький немецкий паровоз и бесшумно подняла его на воздух. В лодках переехали через канал и углубились в зелень, – по обыкновению, шли в самый конец Канонерского, туда, где остров превращается в длинную узкую дамбу. Жара давала себя знать. Лица ребят уже лоснились от пота, когда наконец Викниксор разрешил сделать привал. – Ура-а-а! Купаться! – Купа-а-аться! Сразу каменистый скат покрылся голыми телами, Море, казалось, едва дышало, ветра не было, но вода у берега беспокойно волновалась. Откуда-то накатывались валы и с шумом обрушивались на камни. В воду влезать было трудно, так как волна быстро выбрасывала купающихся на камни. Но ребята уже приноровились. – А ну, кто разжигает! Начинай! – выкрикнул Янкель, хлопая себя по голым ляжкам. – Разжигай! – Дай я. Я разожгу, – выскочил вперед Цыган. Стал у края, подождал, пока не подошел крутой вал, и нырнул прямо в водяной горб. Через минуту он уже плыл, подкидываемый волнами. Одно за другим исчезали в волнах тела, чтобы через минуту – две вынырнуть где-то далеко от берега, на отмели. Янкель остался последний и уже хотел нырять, как вдруг заметил новичка. – А ты что не купаешься? – Не хочу. Да и не умею. – Купаться не умеешь? – Ну да. – Вот так да, – искренне удивился Черных. Потом подумал и сказал: – Все равно, раздевайся и лезь, а то ребята засмеют. Да ты не бойся, здесь мелко. Еонин нехотя разделся и полез в воду. Несмотря на свои четырнадцать лет, был он худенький, слабенький, и движения у него были какие-то неуклюжие и угловатые.Страница 20 из 126 Два раза Еонина вышвыривало на берег, но Янкель, плававший вокруг, ободрял: – Ничего. Это с непривычки. Уцепись за камни крепче, как волна найдет. Потом ему стало скучно возиться с новичком, и он поплыл за остальными. На отмели ребята отдыхали, валяясь на песке и издеваясь над Викниксором, который плавал, по шкидскому определению, «по-бабьи». Время летело быстро. Как-то незаметно берег вновь усыпали тела. Ребята накупались вдоволь и теперь просиди есть. Роздали хлеб и по куску масла. Тут Янкель вновь вспомнил про новичка и, решив поговорить с ним, стал его искать, но Еонина нигде не было. – Виктор Николаевич, а новичку дали хлеб? – спросил он быстро. Викниксор заглянул в тетрадку и ответил отрицательно. Тогда Янкель, взяв порцию хлеба, пошел разыскивать Еонина. Велико было его изумление, когда глазам его представилась следующая картина. За кустами на противоположной стороне дамбы сидел новичок, а с ним двое немецких моряков. Самое удивительное, что все трое оживленно разговаривали по-немецки. Причем новичок жарил на чужом языке так же свободно, как и на русском. «Ого!» – с невольным восхищением подумал Янкель и выскочил из-за куста. Немцы удивленно оглядели нового пришельца, потом приветливо заулыбались, закивали головами и пригласили Янкеля сесть, поясняя приглашение жестами. Янкель, не желая ударить лицом в грязь, призвал на помощь всю свою память и наконец, собрав несколько подходящих слов, слышанных им на уроках немецкого языка, галантно поклонился и произнес: – Гутен таг, дейтчлянд камераден. – Гутен таг, гутен таг, – снова заулыбались немцы, но Янкель уже больше ничего не мог сказать, поэтому, передав хлеб новичку, помчался обратно. Там он, состроив невинную улыбку, подошел к заведующему. – Виктор Николаевич, а как по-немецки будет… Ну, скажем: «Товарищ, дай мне папироску»? Викниксор добродушно улыбнулся: – Не помню, знаешь. Спроси у Эллы Андреевны. Она в будке. Янкель отошел. Эланлюм сидела в маленькой полуразрушенной беседке на противоположном берегу острова. Она пришла позже детей и, выкупавшись в стороне, теперь отдыхала. Янкель повторил вопрос, но Эланлюм удивленно вскинула глаза: – Зачем это тебе? – Так. Хочу в разговорном немецком языке попрактиковаться. Эллушка минуту подумала, потом сказала: – Камраден, битте, гебен зи мир айне цигаретте. – Спасибо, Элла Андреевна! – выкрикнул Янкель и помчался к немцам, стараясь не растерять по дороге немецкие слова. Там он еще раз поклонился и повторил фразу. Немцы засмеялись и вынули по сигарете. Янкель взял обе и ушел, вполне довольный своими практическими занятиями. На берегу он вытащил сигарету и закурил. Душистый табак щекотал горло. Почувствовав непривычный запах, ребята окружили его. – Где взял? – Сигареты курит! Но Черных промолчал и только рассказал о новичке и о том, как здорово тот говорит по-немецки. Однако ребята уже разыскали немцев. Поодиночке вся Шкида скоро собралась вокруг моряков. Еонин выступал в роли переводчика. Он переводил и вопросы ребят, и ответы немцев. А вопросов у ребят было много, и самые разнообразные. Почему провалилась в Германии революция? Имеются ли в Германии детские дома? Есть ли там беспризорники? Изучают ли в немецких школах русский язык? Случалось ли морякам бывать в Африке? Видели ли они крокодилов? Почему они курят не папиросы, а сигареты? Почему немцы терпят у себя капиталистов? Моряки пыхтели, отдувались, но отвечали на все вопросы. Ребята так увлеклись беседой, что даже не заметили, как подошли заведующий с немкой. – Ого! Да тут гости, – раздался голос Викниксора. Эланлюм сразу затараторила по-немецки, улыбаясь широкой улыбкой. Ребята ничего не понимали, но сидели и с удовольствием рассматривали иностранцев, а старшие сочли долгом ближе познакомиться с новичком, выказавшим такие необыкновенные познания в немецком языке. – Где это ты научился так здорово говорить? – спросил его Цыган. Еонин улыбнулся. – А там, в Очаковском. Люблю немецкий язык, ну и учился. И сам занимался – по самоучителю. – А что ото за «Очаковский»? – Интернат. Раньше, до революции, он так назывался. Он под Смольным находится. Я оттуда и переведен к вам. – За бузу? – серьезно спросил Воробей. Новичок помолчал. Усмехнулся. Потом загадочно ответил: – За все… И за бузу тоже. Постепенно разговорились. Новичок рассказал о себе, о том, что жил он в малолетство круглым сиротой, что где-то у него есть дядя, но где – он и сам не знает, что мать умерла после смерти отца, а отца убили в четырнадцатом году на фронте. За разговором время бежит быстро, только оклик Викниксора вернул ребят к действительности. Солнце уже опускалось за водной гладью Финского залива, когда Викниксор отдал приказ сниматься с якоря. Обратно шли с моряками. Когда переправились через канал и вышли на территорию порта, немцы поблагодарили ребят за дружескую беседу и, попросив минутку подождать, скрылись на корабле. Через минуту они вернулись с пакетом и, что-то сказав, передали его Эланлюм.Страница 21 из 126 Немка засияла. – Дети, немецкие матросы угощают вас печеньем и просят не забывать их. У них у обоих есть дети вашего возраста. Шкида радостно загоготала и, махая шапками на прощание, двинулась к воротам. Только один Горбушка остался недоволен тем, что немцы, по его мнению, очень мало дали. Он всю дорогу тихо бубнил, доказывая своему соседу по паре, Косарю, что немцы пожадничали. – Тоже, дали! Чтоб им на том свете черти водички столько дали. Это же не подарок, а одна пакость! – Почему же? – робко допытывался Косарь. – Да потому, что если разделить это печенье, то по одной штуке достанется только, – мрачно изрек Горбушка, а потом, после некоторого раздумья, добавил: – Разве, может, еще одна лишняя будет, для меня. – Ну ладно, не скули! – крикнули на Горбушку старшие. А Цыган, не удовольствовавшись словами, еще прихлопнул ладонью Горбушку по затылку и тем заставил его наконец смириться. Горбушка получил прозвище благодаря необычной форме своей головы. Черепная коробка его была сдавлена и шла острым хребтом вверх, действительно напоминая хлебную горбушку. Несмотря на то, что Горбушка был новичок, он уже прославился как вечный брюзга и ворчун, поэтому на его скульбу обычно никто не обращал внимания, а если долгое ворчанье надоедало ребятам, то они поступали так, как поступил Цыган. Теплое чувство к морякам сохранилось у шкидцев, и особенно у Янкеля, у которого, кроме приятных воспоминаний, оставалась еще от этой встречи заграничная сигарета с узеньким золотым ободком. После этой прогулки ребята прониклись уважением к новичку. Случай с немцами выдвинул Еонина сразу, и то обстоятельство, что старшие шли с ним рядом, показало, что новичок попадает в «верхушку» Шкиды.* * * Так и случилось. Еонина перевели в четвертое, старшее отделение. Умный, развитой и в то же время большой бузила, он пришелся по вкусу старшеклассникам. Скоро у него появилась и кличка – Японец, – и получил он ее за свою «субтильную», по выражению Мамочки, фигуру, за легкую раскосость и вообще за порядочное сходство с сынами страны Восходящего Солнца. Еще больше прославился Японец, когда оказался творцом шкидского гимна. Произошло это так. Однажды вечером воспитатели сгоняли воспитанников в спальни, и классы уже опустели. Только в четвертом отделении сидели за своими партами Янкель и Япончик. Янкель рисовал, а Японец делал выписки из какой-то немецкой книги. Вдруг в класс вошел Викниксор. По-видимому, он был в хорошем настроении, так как все время мурлыкал под нос какой-то боевой мотив. Он походил по классу, осмотрел стены и согнувшиеся фигуры воспитанников и вдруг, остановившись перед партой, произнес: – А знаете, ребята, нам следовало бы обзавестись своим школьным гимном. Янкель и Японец удивленно вскинули на заведующего глаза и деликатно промолчали, а тот продолжал: – Ведь наша школа – это своего рода республика. Свой герб у нас уже есть, должен быть и свой гимн. Как вы думаете? – Ясно, – неопределенно промямлил Янкель, переглядываясь с Японцем. – Ну, так в чем же дело? – оживился Викниксор. – Давайте сейчас сядем втроем и сочиним гимн! У меня даже идея есть. Мотив возьмем студенческой песни «Гау-деамус». Будет очень хорошо. – Давайте, – без особой охоты согласились будущие творцы гимна. Викниксор, весь захваченный новой идеей, сел и объяснил размер, два раза пропев «Гаудеамус». Янкель достал лист, и приступили к сочинению. Позабыв достоинство и недоступность зава, Викниксор вместе с ребятами старательно подбирал строчки и рифмы. Уже два раза в дверь заглядывал дежурный воспитатель и, подивившись необычайной картине, не посмел тревожить воспитанников и вести их спать, так как оба они находились сейчас под покровительством Викниксора. Наконец, часа через полтора, после усиленного обдумывания и долгих творческих споров, гимн был готов. Тройка творцов направилась в Белый зал, где Викниксор, сев за рояль, взял первые аккорды. Оба шкидца, положив лист на пюпитр, приготовились петь. Наконец грянул аккомпанемент и два голоса воспитанников, смешавшись с низким басом завшколой, единодушно исполнили новый гимн республики Шкид: Мы из разных школ пришли,Чтобы здесь учиться.Братья, дружною семьейБудем же трудиться.Бросим прежнее житье,Позабудем, что прошло.Смело к но-о-о-вой жизни!Смело к но-о-о-вой жи-и-з-ни! Время для пения было не совсем подходящее. Наверху, в спальнях, уже засыпали ребята, а здесь, внизу, в полумраке огромного зала, три глотки немилосердно рвали голосовые связки, словно стараясь перекричать друг друга: Школа Достоевского,Будь нам мать родная,Научи, как надо житьДля родного края. Ревел бас Викниксора, сливаясь с мощными аккордами беккеровского рояля, а два тоненьких и слабых голоска, фальшивя, подхватывали: Путь наш длинен и суров,Много предстоит трудов,Чтобы вы-и-й-ти в лю-у-ди,Чтобы вы-и-й-ти в лю-у-ди.Страница 22 из 126 Когда пение кончилось, Викниксор встал и, отдышавшись, сказал: – Молодцы! Завтра же надо будет спеть наш гимн всей школой. Янкель и Японец, гордые похвалой, с поднятыми головами прошли мимо воспитателя и отправились в спальню. На другой день вся Шкида зубрила новый гимн республики Шкид, а имена новых шкидских Руже де Лилей[2] – Янкеля и Японца – не сходили с уст возбужденных и восхищенных воспитанников. Гимн сразу поднял новичка на недосягаемую высоту, и оба автора сделались героями дня. Вечером в столовой вся школа под руководством Викниксора уже организованно пела свой гимн. Халдеи Человек в котелке. – Исчезновение в бане. – Опера и оперетта. – Война до победного конца. – Кое-что о Пессимисте со Спичкой. – Безумство храбрых. Халдей – это по-шкидски воспитатель. Много их перевидала Шкида. Хороших и скверных, злых и мягких, умных и глупых, и, наконец, просто неопытных, приходивших в детдом для того, чтобы получить паек и трудовую книжку. Голод ставил на пост педагога и воспитателя людей, раньше не имевших и представления об этой работе, а работа среди дефективных подростков – дело тяжелое. Чтобы быть хорошим воспитателем, нужно было, кроме педагогического таланта, иметь еще железные нервы, выдержку и громадную силу воли. Только истинно преданные своему делу работники могли в девятнадцатом году сохранить эти качества, и только такие люди работали в Шкиде, а остальные, пай-коеды или слабовольные, приходили, осматривались день–два и убегали прочь, чувствуя свое бессилие перед табуном задорных и дерзких воспитанников. Много их перевидала Шкида.* * * Однажды в плохо окрашенную дверь Шкиды вошел человек в котелке. Он был маленький, щуплый. Птичье личико его заросло бурой бородкой. Во всей фигуре новопришедшего было что-то пришибленное, робкое. Он вздрагивал от малейшего шороха, и тогда маленькие водянистые глаза на птичьем личике испуганно расширялись, а веки, помимо воли, опускались и закрывали их, словно в ожидании удара. Одет человек был очень бедно. Грязно-темное драповое пальто, давно просившееся на покой, мешком сидело на худеньких плечах, бумажные неглаженные брюки свисали из-под пальто и прикрывали порыжевшие сапоги солдатского образца. Это был новый воспитатель, уже зачисленный в штат, и теперь он пришел посмотреть и познакомиться с детьми, среди которых должен был работать. Скитаясь по комнатам безмолвной тенью, маленький человек зашел в спальню. В спальне топилась печка, и возле нее грелись Японец, Горбушка и Янкель. Маленький человек осмотрел ряды кроватей, и, хотя было ясно видно, что это спальня, он спросил: – Это что, спальня? Ребята изумленно переглянулись, потом Япошка скорчил подобострастную мину и приторно ответил: – Да, это – спальня. Человек тихо кашлянул. – Так. Так. Гм… Это вы печку топите? – Да, это мы печку топим. Дровами, – уже язвительно ответил Японец, но человек не обратил внимания. – Гм… И вы здесь спите? – Да, и мы здесь спим. Человек минуту походил по комнате, потом подошел к стене и пощупал портрет Ленина. – Это что же – сами рисовали? – снова спросил он. В воздухе запахло комедией. Янкель подмигнул ребятам и ответил: – Да, это тоже сами рисовали. – А кто же рисовал? – А я рисовал. – Янкель с серьезным видом подошел к воспитателю и молча уставился в него, ожидая вопросов. Маленький человек оглядел комнату еще раз и остановил взгляд на кроватях. – Это – ваши кровати? – Да, наши кровати. – Вы спите на них? – Мы спим на них. Потом Янкель с невинным видом добавил: – Между прочим, они деревянные. – Кто? – не понял воспитатель. – Да кровати наши. – Ах, они деревянные! Так, так, – бормотал человек, не зная, что сказать, а Янкель уже зарвался и с тем же невинным видом продолжал: – Да, они деревянные. И на четырех ножках. И покрыты одеялами. И стоят на полу. И пол тоже деревянный. – Да, пол деревянный, – машинально поддакнул халдей. Японец хихикнул. Шутка показалась забавной, и он, подражая Викниксору, непомерно растягивая слова, с серьезной важностью проговорил, обращаясь к воспитателю: – Обратите внимание. Это – печка. Халдей уже нервничал, но шутка продолжалась. – А печка – каменная. А это – дверцы. А сюда дрова суют. Маленький человек начал понимать, что над ним смеются, и поспешил выйти из комнаты. Скоро вся Шкида уже знала, что по зданию ходит человек, который обо всем спрашивает. За человеком стала ходить толпа любопытных, а более резвые шли впереди него и под общий хохот предупредительно объясняли: – А вот тут – дверь… – А вот – класс… – А это вот – парты. Они деревянные. – А это – стенка. Не расшибитесь. Через полчаса затравленный новичок укрылся в канцелярии, а толпа ребят гоготала у дверей, издеваясь над жертвой любознательности. Запуганный приемом, маленький человек больше уже не приходил в Шкиду. Человек в котелке понял, что ему здесь не место, и удалился так же тихо, как и пришел.Страница 23 из 126 Не так просто обстояло дело с другими. Однажды Викниксор представил ребятам нового воспитателя. Воспитатель произвел на всех прекрасное впечатление, и даже шкидцы, которых обмануть было трудно, почувствовали в новичке какую-то силу и обаяние. Он был молод, хорошо сложен и обладал звучным голосом. Черные непокорные кудри мохнатой шапкой трепались на гордо поднятой голове, а глаза сверкали, как у льва. В первый же день дежурства ему выпало на долю выдержать воспитательный искус. Нужно было вести Шкиду в баню. Однако юноша не сробел, и уже со второй перемены голос его призывно гремел в классах: – Воспитанницы! Получайте белье. Сегодня пойдете в баню. Шкидцы тяжелы на подъем. Любителей ходить в баню среди них – мало. Сразу же десяток гнусавых голосов застонал: – Не могу в баню. Голова болит. – У меня поясница ноет. – Руку ломит. – Чего мучаете больных! Не пойдем! Но помер не прошел. Голос новичка загремел так внушительно и властно, что даже проходивший мимо Викниксор умилился и подумал: «Из него выйдет хороший воспитатель». Шкидцы покорились. Ворча, шли получать белье в гардеробную, потом построились парами в зале и затихли, ожидая воспитателя. А тот в это время получал в кладовой месячный паек продуктов в виде аванса. Ученики ждали вместе с Викниксором, который хотел лишний раз полюбоваться энергичным новичком. Наконец тот пришел. За спиной его болтался вещевой мешок с продуктами. Он зычно скомандовал равняться, потом вдруг замялся, нерешительно подошел к Викниксору и вполголоса проговорил: – Виктор Николаевич, видите ли, я не знал, что ученики пойдут в баню… и поэтому не захватил белья. – Ну, так в чем же дело? – Да я, видите ли, хочу попросить, чтобы мне на один день отпустили казенное белье. Разумеется, как только сменюсь, я его принесу. Обычно такие вещи не допускались, но воспитатель был так симпатичен, так понравился Викниксору, что тот невольно уступил. Белье тотчас же подобрали, и школа тронулась в баню. Все шло благополучно. Пары стройно поползли по улице, и даже ретивые бузачи не решались на этот раз швыряться камнями и навозом в трамвайные вагоны и в прохожих. В бане шумно разделись и пошли мыться. Воспитатель первый забрался на полок и, казалось, совсем забыл про воспитанников, увлекшись мытьем. Потом ребята одевались, ругались с банщиком, стреляли у посетителей папиросы и совсем не заметили отсутствия воспитателя. Потом спохватились, стали искать, обыскали всю баню и не нашли его. Подождав полчаса, решили идти одни. Нестройная орда, вернувшаяся в школу, взбесила Викниксора. Он решил прежде всего сделать выговор новому педагогу. Но того не было. Не явился он и на другой день. Викниксор долго разводил руками и говорил сокрушенно: – Такой приятный, солидный вид – и такое мелкое жульничество. Спер пару белья, получил продуктов на месяц, вымылся на казенный счет и скрылся!.. Однако урок послужил на пользу, и к новичкам педагогам стали с тех пор больше приглядываться. Галерея безнадежных не кончается этими двумя. Их было больше. Одни приходили на смену другим, и почти у всех была единственная цель: что-нибудь заработать. Каждый, чтобы удержаться, подлаживался то к учителям, то, наоборот, к воспитанникам. Молодой педагог Пал Ваныч, тонконосый великан с лошадиной гривой, обладал в этом отношении большими способностями. Он с первого же дня взял курс на ученика, и, когда ему представили класс старших, он одобрительно улыбнулся и бодро сказал: – Ну, мы с вами споемся! – Факт, споемся, – подтвердили ребята. Они не предполагали, что «спеваться» им придется самым буквальным образом. «Спевка» началась на первом же уроке. Воспитатель пришел в класс и начал спрашивать у приглядывающихся к нему ребят об их жизни. Разговор клеился туго. Старшие оказались осторожными, и тогда для сближения Пал Ваныч решил рискнуть. – Не нравятся мне ваши педагоги. Больно уж они строги к воспитанникам. Нет товарищеского подхода. Класс удивленно безмолвствовал, только один Горбушка процедил что-то вроде «угу». Разговор не клеился. Все молчали. Вдруг воспитатель, походив по комнате, неожиданно сказал: – А ведь я хороший певец. – Ну? – удивился Громоносцев. – Да. Неплохо пою арии. Я даже в любительских концертах выступал. – Ишь ты! – восхищенно воскликнул Янкель. – А вы нам спойте что-нибудь, – предложил Японец. – Верно, спойте, – поддержали и остальные. Пал Ваныч усмехнулся. – Говорите, спеть? Гм… А урок?.. – Ладно, урок потом. Успеется, – успокоил Мамочка, не отличавшийся большой любовью к урокам. – Ну ладно, будь по-вашему, – сдался воспитатель. – Только что же вам спеть? – нахмурился он, потирая лоб. – Да ладно. Спойте что-нибудь из оперы, – раздались нетерпеливые голоса. – Арию какую-нибудь! – Арию! Арию! – Ну, хорошо. Арию так арию. Я спою арию Ленского из оперы «Евгений Онегин». Ладно? – Валите, пойте! – Даешь! Чего там.Страница 24 из 126 Пал Ваныч откашлялся и запел вполголоса: Куда, куда, куда вы удалились,Весны моей златые дни?Что день грядущий мне готовит… Пел он довольно хорошо. Мягкий голос звучал верно, и, когда были пропеты заключительные строки, класс шумно зааплодировал. Только Мамочке ария не поправилась. – Пал Ваныч! Дружище! Дерните что-нибудь еще, только повеселей. – Верно, Пал Ваныч. Песенку какую-нибудь. Тот попробовал протестовать, но потом сдался. – Что уж с вами делать, мерзавцы этакие! Так и быть, спою вам сейчас студенческие куплеты. Когда, бывало, я учился, мы всегда их певали. Он опять откашлялся и вдруг, отбивая ногой такт, рассыпался в задорном мотиве: Не женитесь на курсистках,Они толсты, как сосиски,Коль жениться вы хотите,Раньше женку подыщите,Эх-эх труля-ля…Раньше женку подыщите… Класс гоготал и взвизгивал. Мамочка, тихо всхлипывая короткими смешками, твердил, восхищаясь: – Вот это здорово! Сосиски. Бурный такт песни закружил питомцев. Горбушка, сорвавшись с парты, вдруг засеменил посреди класса, отбивая русского. А Пал Ваныч все пел: Поищи жену в медичках,Они тоненьки, как спички,Но зато резвы, как птички.Все женитесь на медичках. Ребята развеселились и припев пели уже хором, прихлопывая в ладоши, гремя партами и подсвистывая. По классу металось безудержное: Эх-эх, труля-ля…Все женитесь на медичках… Песню оборвал внезапный звонок за стеной. Урок был кончен. Когда Пал Ваныч уходил из класса, его провожали гурьбой. – Вот это да! Это свой парень! – восхищался Янкель, дотягиваясь до плеча воспитателя и дружески хлопая его по плечу кончиками пальцев. – Почаще бы ваши уроки. – Полюбили мы вас, Пал Ваныч, – изливал свои чувства Японец. – Друг вы нам теперь. Можно сказать, прямо брат кровный. Пал Ваныч, ободренный успехом, снисходительно улыбнулся. – Мы с вами теперь заживем, ребята. Я вас в театры водить буду. Скоро Пал Ваныч стал своим парнем. Он добывал где-то билеты, водил воспитанников в театр, делился с ними школьными новостями, никого не наказывал, а главное – не проводил никаких занятий: устраивал «вольное чтение» или попросту объявлял, что сегодня свободный урок и желающие могут заняться чем угодно. Пал Ваныч твердо решил завоевать расположение ребят и скоро его действительно завоевал, да так крепко, что, когда пришел момент и поведение воспитателя педагогический совет признал недопустимым, Шкида, как один человек, поднялась и взбунтовалась, горой встав за своего любимца. А любимец ходил и разжигал страсти, распространяясь о том, что враги его во главе с Викниксором хотят выгнать его из школы. Разгорелся страшный бунт. Целую неделю дефективные шкеты дико бузили, вовсю распоясавшись и объявив решительный бой педагогам. Создалось «Ядро защиты». Штаб работал беспрерывно. Руководителями восстания оказались, по обыкновению, старшие: Цыган, Японец, Янкель и Воробей. Они по целым дням заседали, придумывая все новые и новые способы защиты любимого воспитателя. По классам рассылались агитаторы, которые призывали шкидцев не подчиняться халдеям и срывать уроки. – Не учитесь. Бойкотируйте педагогов, стремящихся прогнать нашего Пал Ваныча. И уроки срывались. Лишь только педагог входил в класс и приступал к уроку, в классе раздавалось тихое гудение, которое постепенно росло и переходило в рев. Преимущество этого метода борьбы состояло в том, что нельзя было никого уличить. Ребята сидели смирно, сжав губы, и через нос мычали. Кто мычит, – обнаружить невозможно. Стоит педагогу подойти к одному, тот сразу замолкает и сидит, поджав губы, педагог отходит – мычание раздается снова. Говорить невозможно. Уроки срывались один за другим. Учителя, выбившиеся из сил, убегали с половины урока. Постепенно борьба за Пал Ваныча превратилась в настоящую войну. Штаб отдал приказ перейти к активным действиям. Ночью в школе вымазали чернилами ручки дверей, усыпали сажей подоконники, воспитательские столы и стулья. Набили гвоздей в сиденья, а около канцелярии устроили газовую атаку – стащили большой кусок серы из химического шкафа и, положив его под вешалку, зажгли. Едкая серная вонь заставила халдеев отступить и из канцелярии. На уроках ребята уже открыто отказывались заниматься. Целую неделю школа бесновалась. Педагогический состав растерялся. Он еще ни разу не встречал такого организованного сопротивления. Воспитатели ходили грязные, вымазанные в чернилах и мелу, в порванных брюках и не знали, что делать. Общая растерянность еще больше ободряла восставших шкидцев. Штаб работал, придумывая все новые средства для поражения халдеев. Заседали целыми днями, разрабатывая стратегические планы борьбы. – Мы их заставим оставить у себя Пал Ваныча! – бесновался Японец. – Правильно! – Не отдадим Пал Ваныча! – Надо выпустить и расклеить плакаты! – предложил Янкель, любитель печатного слова.Страница 25 из 126 Этот проект тотчас же приняли, и штаб поручил Янкелю немедленно выпустить плакаты. В боевом порядке он созвал всех художников и литераторов школы. Плакаты начали изготовлять десятками, а проворные агитаторы расклеивали на стенах классов и в коридоре грозные лозунги:ТРЕПЕЩИТЕ, ХАЛДЕИ!МЫ НЕ ДОПУСТИМ ИЗГНАНИЯ ЛУЧШЕГО ПЕДАГОГА. МЫ ПРОТЕСТУЕМ!!! Воспитатели не успевали срывать подметные листки. Восстание разжигалось опытными и привычными к бузе руками. Уже в некоторых классах открыто задвигали двери партами и скамьями, не давая входить на урок педагогам. Строились баррикады. Среди воспитателей появилось брожение. Откололась группа устрашившихся, которые начали поговаривать об оставлении Пал Ваныча. Но Викниксор встал на дыбы и, чтобы укротить восстание, решил поскорее убрать педагога. Его уволили в конце недели, но надежды, что вместе с его уходом утихнет буза, не оправдались. Пал Ваныч сделал ловкий маневр. Когда ему объявили об увольнении, он пришел в четвертое отделение и грустно поведал об этом воспитанникам. Поднялась невероятная буря. Ребята клялись, что отстоят его, и дали торжественное обещание закатить такую бузу, какой Шкида еще ни разу не видела. Этот день шкидцы и педагоги запомнили надолго. Старшеклассники призвали все отделения к борьбе и дали решительный бой. Штаб обсудил план действий, и сразу после ухода Пал Ваныча на стенах школы запестрели плакаты:ПОД СТРАХОМ СМЕРТИ МЫ ТРЕБУЕМ ОСТАВЛЕНИЯ В ШКОЛЕ П. И. АРИКОВА!!! В ответ на это за обедом Викниксор в пространной речи пробовал доказать, что Ариков никуда не годен, что он только развращает учеников, и кончил тем, что подтвердил свое решение. – Он сюда больше не придет, ребята. Я так сказал, так и будет! Гробовое молчание было ответом на речь зава, а после обеда начался ад, которого не видела Шкида со дня основания школы. Во всех залах, классах и комнатах закрыли двери и устраивали из скамеек, щеток и стульев западни. Стоило только открыть дверь, как на голову входившего падало что-нибудь внушительное и оставляло заметный след в виде синяка или шишки. Такие забавы не очень нравились педагогам, но сдаваться они не хотели; нужно было проводить уроки. Халдеи ринулись в бой, и после долгой осады баррикады были взяты штурмом. У троих педагогов на лбу и на подбородках синели фонари. Однако педагоги самоотверженно продолжали бороться. В тот же день штаб отдал приказание начать «горячую» войну, и не одна пара воспитательских брюк прогорела от подложенных на стулья углей. Но надо отдать справедливость – держались педагоги стойко. Об уроках уже не могло быть и речи, нужно было хотя бы держать в своих руках власть, и только за это и шла теперь борьба, жестокая и упорная. Наступил вечер. За ужином Викниксор, видя угрожающее положение, предпринял рискованную контратаку и объявил школу на осадном положении. Запретил прогулки и отпуска до тех пор, пока не прекратится буза. Но, увы, это только подлило масла в огонь. Приближались сумерки, и штаб решил испробовать последнее средство. Средство было отчаянное. Штаб выкинул лозунг: «Бей халдеев». Как стадо диких животных, взметнулась вся школа. Сразу везде погасло электричество и началась дикая расправа. В темноте по залу метались ревущие толпы. Застигнутые врасплох, халдеи оказались окруженными. Их сразу же смяли. Подставляли ножки. Швыряли в голову книгами и чернильницами, били кулаками и дергали во все стороны. Напрасны были старания зажечь свет. Кто-то вывинтил пробки, и орда осатанелых шпаргоцев носилась по школе, сокрушая все и всех. Стонала в темноте на кухне кухарка. Гремели котлы. Это наиболее предприимчивые и практичные ребята решили воспользоваться суматохой и грабили остатки обеда и ужина. Наконец воспитатели не выдержали и отступили в канцелярию. И тут, оцепив всю опасность положения и поняв, кто является зачинщиком, Викниксор пошел немедля в класс старших и устроил экстренное собрание. Для того чтобы победить, нужно было переменить тактику, и он ее переменил. Когда все ребята сели и немного успокоились, Викниксор ласково заговорил: – Ребята, скажите откровенно, почему вы бузите? – А зачем Пал Ваныча выгнали? – послышался ответ. – Ребята! Но вы поймите, что Павел Иванович не может быть воспитателем. – Почему это не может? – Да потому хотя бы, что он молод. Ну скажите сами, разве вы не хотите учиться? – Так ведь он нас тоже учит! – загудели нестройные голоса, но Викниксор поднял руку, дождался наступления тишины и спросил: – Чему же он вас учит? Ну что вы с ним прошли за месяц? Ребята смутились. – Да мы разное проходили… Всего не упомнишь! А Мамочка при общем смехе добавил: – Он здорово песни пел. Про сосиски! Настроение заметно изменилось, и Викниксор воспользовался этим. – Ребята, – сказал он печально, – как вам не стыдно… Вы, старшеклассники, все-таки умные, развитые мальчики, и вдруг полюбили человека за какие-то «сосиски»… Класс нерешительно захихикал.Страница 26 из 126 – Ведь Павел Иванович не педагог, – он цирковой рыжий, который только тем и интересен, что он рыжий! – Верно! – раздался возглас. – Рыжий! Как в Чипизелли. – Ну так вот, – продолжал Викниксор. – Рыжего-то вам и в цирке покажут, а литературы вы знать не будете. Класс молчал. Сидели подперев головы руками, смотрели на разгуливающего по комнате Викниксора и молчали. – Так что, – громко сказал Викниксор, – выбирайте: или Пал Ваныч, или литература. Если вы не кончите бузить, – Пал Ваныч, может быть, будет оставлен, но литературу мы принуждены будем вычеркнуть из программы школы. Он задел больное место. Шкидцы все-таки хотели учиться. – Ребята! – крикнул Японец. – Ша! Как по-вашему? – Ша! – повторил весь класс. И все зашумели. Сразу стало легко и весело, как будто за окном утихла буря. Буза прекратилась. Павла Ивановича изгнали из школы, и штаб повстанцев распустил сам себя. А вечером после чая Японец сказал товарищам: – Бузили мы здорово, но, по правде сказать, не из-за Пал Ваныча, как вы думаете? – Это правда, – сказал Цыган. – Бузили мы просто так – ради самой бузы… А Пал Ваныч – порядочная сволочь… – Факт, – поддакнул Янкель. – Бить таких надо, как Пал Ваныч… – Бей его! – с возбуждением закричал Воробей, но он опоздал. Пал Ваныча уже не было в школе. Он ушел, оставив о себе сумбурное воспоминание.* * * Другую тактику повел некий Спичка, прозванный так за свою необыкновенную худобу. Это был несчастный человек. Боевой офицер, участник двух войн, он был контужен на фронте, навеки сделавшись полуглухим, озлобленным и угрюмым человеком. В школу он пришел как преподаватель гимнастики и сразу принял сторону начальства, до каждой мелочи выполняя предписание Викниксора и педсовета. Он нещадно наказывал, записывал в журнал длиннейшие замечания, оставлял без отпусков. Хороший педагог – обычно хороший дипломат. Он рассчитывает и обдумывает, когда можно записать или наказать, а когда и не следует. Спичка же мало задумывался и раздавал наказания направо и налево, стараясь только не очень отходить от правил. Он расхаживал на своих длинных, худых ногах по Шкиде, хмуро оглядываясь но сторонам, и беззлобно скрипел: – Встань к печке. – В изолятор. – Без обеда. – Без прогулки. – Без отпуска. Его возненавидели. Началась война, которая закончилась победой шкидцев. Школьный совет признал работу Спички непедагогичной, и Спичка ушел. Тем же кончил и Пессимист – полуголодный студент, не имевший ни педагогической практики, ни педагогического таланта и не сумевший работать среди шкидцев. Много их перевидела Шкида. Около шестидесяти халдеев переменила школа только за два года. Они приходили и уходили. Медленно, как золото в песке, отсеивались и оставались настоящие, талантливые, преданные делу работники. Из шестидесяти человек лишь десяток сумел, не приспосабливаясь, не подделываясь под «своего парня», найти путь к сердцам испорченных шкетов. И этот десяток на своих плечах вынес на берег тяжелую шкидскую ладью, оснастил ее и отправил в далекое плавание – в широкое житейское море.* * * Ольга Афанасьевна – мягкая, тихая и добрая, пожалуй даже слишком добрая. Когда она представилась заведующему как преподавательница анатомии, он недоверчиво и недружелюбно посмотрел на нее и подумал, что вряд ли она справится с его буйными питомцами. Однако время показало другое. То, что другим педагогам удавалось сделать путем угроз и наказаний, у нее выходило легко, без малейшего нажима и напряжения. Хрупкая и болезненная на вид, она, однако, обладала большим запасом хладнокровия: никогда не кричала, никому не угрожала, и все же через месяц все классы полюбили ее, и везде занятия по ее предмету пошли хорошо. Даже самые ленивые делали успехи. Мамочка, Янкель и Воробей – присяжные лентяи – вдруг внезапно обрели интерес к человеческому скелету и тщательно вырисовывали берцовые и теменные кости в своих тетрадях. Ольга Афанасьевна сумела привить ученикам любовь к занятиям и сделала бы много, если бы не тяжелая болезнь, заставившая се бросить на некоторое время Шкиду.* * * Гражданская война кончилась. Вступила в свои права мирная жизнь. В городе один за другим открывались новые клубы и домпросветы. Задумались над этим и в детском доме. Свободного времени у ребят было достаточно, надо было использовать его с толком. И вот пришла Мирра Борисовна, полная, жизнерадостная еврейка. Она пришла пасмурным осенним вечером, когда в классе царила скука, и сразу расшевелила ребят. – Ну, ребята, я к вам. Будем вместе теперь работать. – Добро пожаловать, – угрюмо приветствовал ее появление Мамочка. – Только насчет работы бросьте. Не загибайте. Все равно номер не пройдет. – Почему же это? – искренне удивилась воспитательница. – Разве плохо разработать пьеску, поставить хороший спектакль? И вам будет весело, и других повеселите. – Ого! Спектакль? Это лафа! – Засохни, Мамочка! Дело будет! – раздались возгласы.Страница 27 из 126 Работа закипела. Подходили праздники, и поэтому Мирра Борисовна с места в карьер взялась за дело. Даже свое свободное время она проводила в Шкиде. Сразу же подобрали пьесы. Взяли «Скупого рыцаря» и отрывки из «Бориса Годунова». Вечером, собравшись в классе, устраивали репетиции. Япошка, разучивший два монолога царя Бориса, выходил на середину класса и открывал трагедию. Но как только монолог подходил к восклицанию: И мальчики кровавые в глазах… Япошка терялся. Темперамент исчезал, и он, как-то заплетаясь, заканчивал: И мальчики кроватые в глазах… Тогда следовал мягкий, но решительный возглас Мирры Борисовны: – Еончик… Опять не так!.. Еончик чуть не плакал и начинал с начала. В конце концов он добился своего. В репетициях и в подвижных играх, устраиваемых неутомимой Миррой, как звали ее воспитанники, коротались долгие шкидские вечера. Все больше и больше сближались ребята с воспитательницей и скоро так ее полюбили, что в дни, когда она не была дежурной, шкидцы по-настоящему тосковали. Стоило только показаться ее овчинному полушубку и мягкой оренбургской шали, как Шкида мгновенно оглашалась криками: – Мирра пришла! День спектакля был триумфом Мирры Борисовны. Играли ребята с подъемом. Вечер оказался лучшим вечером в школе, а после программы шкидцы устроили сюрприз. На сцену вышел Янкель, избранный единогласно конферансье, сообщил о дополнительной программе, которую ученики приготовили от себя в честь своей воспитательницы, и прочел приветственное стихотворение: Окончивши наш грандиозный спектакль,Дадим ему новый на смену.В нем чествуем Мирру Борисовну Штак,Создавшую шкидскую сцену. С этого дня дружба еще более окрепла, но однажды в середине зимы Мирра пришла и, смущаясь, сообщила, что она выходит замуж и уезжает из Питера. Жалко было расставаться, однако пришлось смириться, и веселая учительница в солдатском полушубке навсегда исчезла из Шкидской республики, оставив на память о себе знакомую билетершу в «Сплендид Паласе», еженедельно пропускавшую в кино двух питомцев Мирры – Янкеля и Японца. Таковы были эти две воспитательницы, сумевшие среди дефективных детей заронить любовь к занятиям и привязанность к себе. Их любила вся школа. Зато Амебку Шкида невзлюбила, хотя, может быть, он был и неплохим преподавателем. Амебка – мужчина средних лет, некрасиво сложенный, с узким обезьяньим лбом – был преподавателем естествознания. Свой предмет он любил горячо и всячески старался привить эту любовь и ученикам, однако это удавалось ему с трудом. Ребята ненавидели естествознание, ненавидели и Амебку. Амебка был слишком мрачный, склонный к педантизму человек, а Шкида таких не любила. Идет урок в классе. Амебка рассказывает с увлечением о микроорганизмах. Вдруг он замечает, что последняя парта, где сидит Еонин, не слушает его. Он принимает меры: – Еонин, пересядь на первую парту. – Зачем же это? – изумляется Япошка. – Еонин, пересядь на первую парту. – Да мне и здесь хорошо. – Пересядь на первую парту. – Да чего вы привязались? – вспыхивает Японец, но в ответ слышит прежнее монотонное приказание: – Пересядь на первую парту. – Не сяду. Халдей несчастный! – озлобленно кричит Еонин. Амебка некоторое время думает, потом начинает все с начала: – Еонин, выйди вон из класса. – За что же это? – Выйди вон из класса. – Да за что же? – Выйди вон из класса. Еонин озлобляется и уже яростно топает ногами. Кнопка носа его краснеет, глаза наливаются кровью. – Еонин, выйди вон из класса, – невозмутимо повторяет Амебка, и тогда Японец разражается взрывом ругательств: – Амебка! Халдей треклятый! Чего привязался, тупица деревянная! Амебка спокойно выслушивает до конца и говорит: – Еонин, ты сегодня будешь мыть уборные. На этом обе стороны примиряются. Вот за такое жуткое спокойствие и не любили Амебку шкидцы. Однако человек он был честный, его побаивались и уважали. Но самыми яркими фигурами, лучшими воспитателями, на которых держалась школа, являлись два халдея: Сашкец и Костец, дядя Саша и дядя Костя, Алникпоп и Косталмед, а попросту Александр Николаевич Попов и Константин Александрович Меденников. Оба пришли почти одновременно и сразу же сработались. Сашкец – невысокий, бодрый, пожилой воспитатель. Высокий лоб и маленькая проплешина. На носу пенсне с расколотым стеклом. Небольшая черная бородка, фигура юркая, живая. Громадный, неиссякаемый запас энергии, силы, знаний и опыта. Сашкеца в первые дни невзлюбили. Лишь только появилась его коренастая фигурка в потертой кожаной куртке, шкидцы начали его травить. Во время перемен за ним носилась стая башибузуков и на все лады распевала всевозможные куплеты, сочиненные старшеклассниками: Есть у нас один грибок:Он не низок, не высок.Он не блошка и не клоп,Он горбатый Алникпоп… – Эй, Сашкец, Алникпоп! – надрывались ребята, дергая его за полы куртки, но Сашкец словно бы и не слыхал ничего.Страница 28 из 126 Перед самым носом у него останавливались толпы ребят и, глядя нахально на его порванные и небрежно залатанные сапоги, пели экспромт, тут же сочиненный: Сапоги у дяди СашиПросят нынче манной каши… Бывали минуты, когда хладнокровие покидало нового воспитателя, тогда он резко оборачивался к изводившему его, но тут же брал себя в руки, усмехался и грозил пальцем: – Ты смотри у меня, гусь лапчатый… Гусь лапчатый – тоже сделалось одной из многих его кличек. Однако скоро травля прекратилась. Новичок оказался сильнее воспитанников, выдержал испытание. Выдержка его ребятам понравилась. Сашкеца признали настоящим воспитателем. Он был по-воспитательски суров, но знал меру. Ни одна шалость не проходила для ребят без последствий, однако не всегда виновные терпели наказание. Сашкец внимательно разбирал каждый проступок и только после этого или наказывал провинившегося, или отпускал его, прочитав хорошую отповедь. Не делал он никаких поблажек, был беспощаден и строг только к тем, кто плохо занимался по его предмету – русской истории. Тут он мягкости не проявлял, и лентяи дорого платились за свою рассеянность и нежелание заниматься. Время шло. Все больше и больше сживались ребята с Алникпопом, и скоро выяснилось, что он не только отличный воспитатель, но и добрый товарищ. Старшие ребята по вечерам стали усиленно зазывать к себе Алникпопа, потому что с ним можно было очень хорошо и обо многом поговорить. Часто после вечернего чая приходил к ним Алникпоп, усаживался на парту и, горбясь, поблескивая расколотым пенсне, рассказывал – то анекдот, то что-нибудь о последних международных событиях, то вспомнит какой-нибудь эпизод из своей школьной или студенческой жизни, поспорит с ребятами о Маяковском, о Блоке, расскажет о том, как они издавали в гимназии подпольный журнал, или о том, как он работал рецензентом в дешевых пропперовских изданиях. Разговор затягивается и кончается только тогда, когда зазвенит звонок, призывающий спать. Так постепенно из Сашкеца новый воспитатель превратился в дядю Сашу, в старшего товарища шкидцев, оставаясь при этом строгим, взыскательным и справедливым халдеем. Костец пришел месяцем позже. Пришел он из лавры, где работал несколько месяцев надзирателем, и уже одно это сразу обрезало все поползновения ребят высмеять новичка. Вид его внушал невольное уважение самому отъявленному бузачу. Львиная грива, коричневато-рыжая борода, свирепый взгляд и мощная фигура в соединении с могучим, грозным, рыкающим голосом сперва настолько всполошили Шкиду, что ученики в панике решили: это какой-то живодер из скотобойни – и окрестили его сразу Ломовиком, однако кличку уже через несколько дней пришлось отменить Ломовик, в сущности, оказался довольно мягким добродушным человеком, рыкающим и выкатывающим глаза только для того, чтобы напугать. Скоро к его львиному рычанию привыкли, а когда он брал кого-либо за шиворот, то знали, что это только так, для острастки, да и сам зажатый в мощной руке жмурился и улыбался, словно его щекотали. Однако грозный вид делал свое. Гимнастика, бывшая в ведении Косталмеда, проходила отлично. Ребята с удовольствием проделывали упражнения, и только четвертое отделение вечно воевало с дядей Костей, как только можно отлынивая от уроков. Скоро Костец и Сашкец почувствовали взаимную симпатию и сдружились, считая, вероятно, что их взгляды на воспитание сходятся. Великан Косталмед и маленький, сутулый Алникпоп принадлежали к числу тех немногих халдеев, которые сумели удержаться в школе и оставили добрый след в истории Шкидской республики, вложив немало сил в великое дело борьбы с детской преступностью. Власть народу Вечер в Шкиде. – Тихие радости. – В погоне за крысой. – Танцкласс. – Власть народу. Кончились вечерние уроки. Дежурный в последний раз прошел по коридорам, отзвенел последний звонок, и Шкида захлопала партами, затопала, запела, заплясала и растеклась но этажам старого здания. Младшие отделения высыпали в зал играть в чехарду, другие ринулись на лестницу – кататься на перилах, а кое-кто направился на кухню в надежде поживиться остатками обеда. Старшие занялись более культурным развлечением. Воробей, например, достал где-то длинную бечевку и, сделав петлю, вышел в столовую. Там он уселся около дыры в полу, разложил петлю и бросил кусок холодной каши. Потом спрятался за скамейку и стал ждать. Это он ловил крыс. Ловля крыс была последнее время его любимым развлечением. Воробей сам изобрел этот способ, которым очень гордился. Япошка сидел в классе, пошмыгивал носом и с необычайным упорством переводил стихотворения Шамиссо с немецкого на русский. Перевод давался с трудом, но Японец, заткнув пальцами уши, не уставая подбирал и бубнил вслух неподатливую строку стиха: Я в своих мечтах, чудесных, легких…Я в мечтах своих, чудесных, легких…Я в чудесных, радостных мечтаньях…Я в мечтаньях, радостных, чудесных… И так без конца. До тех пор, пока строчка наконец не принимала должного вида и не становилась на место.Страница 29 из 126 Громоносцев долго, позевывая, смотрел в потолок, потом вышел из класса и, поймав какого-то шкета из младшего отделения, привел его в класс. Привязав к ноге малыша веревку, он лениво жмурился, улыбался и приказывал: – А ну, мопсик, попляши. Мопсик сперва попробовал сыграть на Колькином милосердии и взвыл: – Ой, Коленька! У меня нога болит! Но Громоносцев только посмеивался. – Ничего, мопсик, попляши. В углу за классной доской упражнялся в пении недавно пришедший новичок Бобер. Он распевал куплеты, слышанные где-то в кино, и аккомпанировал себе, изо всей силы барабаня кулаками по доске: Ай! Ай! Петроград –Распрекрасный град.Петро-Петро-Петроград –Чудный град!.. Доска скрипела, ухала и трещала под мощными ударами. За партой сидел Янкель, рисовал лошадь. Потом рисовать надоело, и, бессмысленно уставившись взором в стенку, он тупо забормотал: – Дер катер гейт нах хаузе. Дер катер гейт нах хаузе. Янкель ненавидел немецкий язык, и фраза эта была единственной, которую он хорошо знал, прекрасно произносил и которой оперировал на всех уроках Эланлюм. В стороне восседали группой одноглазый Мамочка, Горбушка, Косарь и Гога. Они играли в веревочку. Перебирая с пальца на палец обрывок веревки, делали замысловатые фигуры и тут же с трудом их распутывали. Вдруг все, кто находился в классе, насторожились и прислушались. Сверху слышался шум. Над головами топали десятки ног, и стены класса тревожно покряхтывали под осыпающейся штукатуркой. – Крысу поймали! – радостно выкрикнул Мамочка. – Крысу поймали! – подхватили остальные и помчались наверх. В зале царило смятение. Посреди зала вертелся Воробей и с трудом удерживал длинную веревку, на конце которой судорожно извивалась большая серая крыса. По стенкам толпились шкидцы. – Ну, я сейчас ее выпущу, а вы ловите, – скомандовал Воробей. Он быстро наклонился и надрезал веревку почти у самой шеи крысы. Раздался визг торжества. Крыса, оглушенная страшным шумом, заметалась по залу, не зная, куда скрыться, а за ней с хохотом и визгом носилась толпа шкидцев, стараясь затоптать ее ногами. – О-о-о!!! Лови! – А-га-а… Бей! – Души! – И-и-их! Зал содрогался под дробным топотом ног и от могучего рева. Тихо позвякивали стекла в высоких школьных окнах. – О-го-го!!! Лови! Лови! – Забегай слева-а! – Ногой! Ногой! – Над-дай! Двери зала были плотно закрыты. Щели заткнуты. Все пути отступления серому существу были отрезаны. Тщетно тыкался ее острый нос в углы. Везде стены и стены. Наконец Мамочка, почувствовав себя героем, помчался наперерез затравленной крысе и энергичным ударом ноги прикончил ее. Мамочка, довольный, гордо оглядел столпившихся ребят, рассчитывая услышать похвалу, но те злобно заворчали. Им вовсе не хотелось кончать такое интересное развлечение. – Эва! Расхрабрился! – Сволочь! Надо было убивать? – Подумаешь, герой, отличился! Этак бы и всякий мог! Недовольные, расходились шкидцы. В это время внизу Бобер закончил лихую песенку «Ай-ай, Петроград», загрустил и перешел на романс: В шумном платье муаровом,В макинтоше резиновом… Потом затянул было «Разлуку», но тут же оборвал себя и громко зевнул. – Пойти потанцевать, что ли, – предложил он скучающим голосом. – Пойдем, – поддержал Цыган. – Пойдем, – подхватил Янкель. – Пошли! Пошли! Танцевать! – оживились остальные. Янкель помчался за воспитателем и, поймав его где-то в коридоре, стал упрашивать: – Сыграйте, дядя Сережа. А? Один вальсик и еще что-нибудь. В Белом зале собралось все взрослое население республики. Шкидцы, как на балу, выбирали партнеров, и пары церемонно устанавливались одна за другой. Дядя Сережа мечтательно запрокинул голову, ударил по клавишам, и под звуки «Дунайских волн» пары закружились в вальсе. Собственно, кое-как умела танцевать только одна пара – Цыган и Бобер. Остальные лишь вертелись, топтались и толкали друг друга. – Синьоры! Медам! Танц-вальс! Верти, крути, наворачивай! – надрывался Янкель, грациозно подхватывая Японца – свою даму – и нежно наступая ему на ногу. Японец морщился, но продолжал топтаться, удивляясь вслух: – Черт! Четверть часа вертимся – и все на одном месте! Вальс сменился тустепом, тустеп – падеспанью. Веселье постепенно просачивалось в холодные белые двери зала. В самый разгар танцев, когда Шкида, единодушно закусив удила, дико отплясывала краковяк, ожесточенно притопывая дырявыми казенными сапогами, в дверях показался Викниксор. – Ребята! Крякнул вспугнутый рояль и смущенно смолк, захлебнувшись в аккорде. Не успев в очередной раз притопнуть, остановились насторожившиеся пары. Лицо заведующего сияло какой-то особой торжественностью. – Ребята, – повторил Викниксор, когда наступила полная тишина, – все немедленно идите в столовую. Сейчас состоится общешкольное собрание.* * * В полутемной столовой, пропахшей тюленьим жиром, тревожный гул голосов.Страница 30 из 126 Бритые головы поминутно вертятся в разные стороны, а на лицах застыл вопрос: в чем дело? Школьное собрание для шкидцев – новость. Это в первый раз. Все с нетерпением ждут Викниксора: что-то он скажет? Наконец заведующий входит в столовую. Несколько минут он стоит, осматриваясь, потом подзывает воспитателя и громко говорит: – Сергей Иванович, вы будете для первого раза секретарем. Ребята еще не привыкли к самоуправлению. Воспитатель молча садится, кладет перед собой лист бумаги и ждет, а Викниксор минуту думает и почесывает ухо. Потом он выпрямляется и начинает говорить: – Ребята! До сих пор у нас в школе нет жизни… Да, постойте!.. Он сбивается. – Я забыл начать-то. Итак, считаю первое общешкольное собрание открытым. Председателем пока буду я, секретарем Сергей Иванович. В порядке дня – мой доклад о самоуправлении в школе. Итак, я начинаю. Шкида молчит. Шкида притаилась и ждет, что скажет ее рулевой. – Итак, прошу внимания. Что такое наша школа? Это – маленькая республика. – Пожалуй, скорее – монархия, – ехидным шепотом поправляет зава Японец. – Наша школа – республика, но в республике всегда власть в руках народа. У нас же до сих пор этого но было. Мы имели, с одной стороны, воспитанников, с другой воспитателей, которыми руководил я. Этим, так сказать, нарушалась наша негласная конституция. – Правильно! – несется приглушенный выкрик из гущи воспитанников. Викниксор грозно хмурит брови, по тут же спохватывается и продолжает: – Теперь этого не будет. Сейчас я изложу перед вами мой план. Школа должна идти в ногу с жизнью, а посему наш коллектив должен ввести у себя самоуправление. – О-го-го! – Здорово! Шкидцы удивлены. – Да. Самоуправление. Вам непонятно это слово? Слово русское. Вот схема нашей системы самоуправления. Сегодня же мы изберем старост по классам, по спальням, но кухне и по гардеробу. На обязанности их будет лежать назначение дежурных. Дежурные будут назначаться на один день. Сегодня один, завтра другой, послезавтра третий и так далее. Таким образом, все вы постепенно будете вовлечены в общественную жизнь школы. Поняли? – О-го-го! Поняли! – Ну, так вот. Старосту мы будем выбирать на месяц или на две недели. Но старосты – это еще но все. Старосты по кухне и по гардеробу нуждаются в контроле. Мы изберем для них тройку. Ревизионную тройку, которая и будет контролировать их работу. Согласны? – Ясно! Согласны! – гудят голоса. – Таким образом, мы изживем возможности воровства и отначивания. – Вот это да! Правильно. Викниксор чувствует себя прекрасно. Ему кажется, что он совершил огромный подвиг, сделал большой государственный шаг, ему хочется еще что-нибудь сообщить, и он говорит: – Кроме того, педагогический совет будет созывать совет старост, и вместе с воспитателями ваши выборные будут обсуждать все наиболее существенные мероприятия школы и ее дальнейшую работу. Шкида поражена окончательно. Возгласы и реплики разрастаются в рев. – Ур-ра-а! Но Викниксор переходит к выборам. Как на аукционе, он выкрикивает названия постов для будущих старост, а в ответ в многоголосом гуле слышатся фамилии выбираемых. – Староста по кухне. Кого предлагаете? – возглашает Викниксор. – Янкеля! – Цыгана! – Янкеля! – Даешь Черных! – Черных старостой! – Кто за Черных? Поднять руки. Кто против? Против нет. Итак, единодушное большинство за. Черных, ты – староста по кухне. Уже прозвенел звонок, призывающий спать, а собрание еще только разгоралось. Наконец, далеко за полночь, Викниксор встал и объявил: – Все места распределены. Время позднее, пора спать. Он пошел к дверям, по, вспомнив что-то, обернулся и добавил: – Собрание считаю закрытым. Между прочим, ребята, за последнее время вы что-то очень разбузились, поэтому я решил ввести для неисправимых изолятор. Поняли? А теперь – спать. – Вот вам и конституция! – съязвил за спиной Викниксора Японец. Но его не слушали. – Ай да Витя! Ну и молодец! – восхищался Янкель, чувствуя, что пост кухонного старосты принесет ему немало приятного. – Да-с, здорово. – Теперь мы равноправные граждане. – Эй, посторонитесь, гражданин Викниксор!.. Гррражданин шкидец идет, – не унимался Японец. Новый закон Викниксора обсуждали везде. В спальне, в уборной, в классах. Бедный дядя Сережа безуспешно пытался угомонить и загнать в спальню своих возбужденных питомцев. Шкидцы радовались. Только один Еонин с видом глубоко обиженного, непризнанного пророка презрительно выкрикивал фразы, полные желчи и досады: – Эх вы! Дураки! Растаяли! Вам дали парламент, но вы получили и каторгу. Он намекал на старост и изолятор. – Чего ты ноешь? – возмущались товарищи, однако Японец не переставал. Он закидывал руки вверх и трагически восклицал: – Народ! О великий шкидский народ! Ты ослеп. Тебя околдовали. Заклинаю тебя, Шкида, не верь словам Викниксора, ибо кто-кто, а он всегда надуть может. Не было случая, чтобы Еонин поддержал новую идею Викниксора, и всегда в его лице педагоги встречали ярого противника. Но если прежде за ним шло большинство, то теперь его мало кто слушал. Получившие конституцию шкидцы чувствовали себя именинниками.Страница 31 из 126 Великий ростовщик Паучок. – Клуб со стульчаком. – Четыре сбоку, ваших ист. – Шкида в рабстве. – Оппозиция. – Птички. – Савушкин дебош. – Смерть хлебному королю! Слаенов был маленький, кругленький шкет. Весь какой-то сдобный, лоснящийся. Даже улыбался он как-то сладко, аппетитно. Больше всего он был похож на сытого, довольного паучка. Откуда пришел Слаенов в Шкиду, никто даже не полюбопытствовал узнать, да и пришел-то он как-то по-паучьи. Вполз тихонько, осторожненько, и никто его не заметил. Пришел Слаенов во время обеда, сел на скамейку за стол и стал обнюхиваться. Оглядел соседей и вступил в разговор. – А что? У вас плохо кормят? – Плохо. Одной картошкой живем. – Здорово! И больше ничего? – А тебе чего же еще надо? Котлеток? Хорошо, что картошка есть. Это, брат, случайно запаслись. В других школах и того хуже. Слаенов подумал и притих. Дежурный с важностью внес на деревянном щите хлеб. За ним вошел, солидно помахивая ключом, староста Янкель. Он уже две недели исправно работал на новом посту и вполне освоился со своими обязанностями. – Опять по осьмухе дают! – тоскливо процедил Савушка, вечно голодный, озлобленный новичок из второго отделения, но осекся под укоризненным взглядом халдея Сашкеца. Однако настроение подавленности передалось и двум соседям Савушки, таким же нытикам, как и он сам. Кузя и Коренев вечно ходили озабоченные приисканием пищи, и это сблизило их. Они стали сламщиками. Слаенов приглядывался к тройке скулящих, но сам деликатно молчал. Новичку еще не подобало вмешиваться в семейные разговоры шкидцев. Янкель обошел два стола, презрительно швыряя «пайки» шкидцам и удивляясь в душе, как это можно так жадно смотреть на хлеб. Сам Янкель чувствовал полное равнодушие к черствому ломтю, возможно потому, что у него на кухне, в столе, лежала солидная краюха в два фунта, оставшаяся от развешивания. – Янкель, дай горбушку, – жалобно заскулил Кузя. – Поди к черту, – обрезал его Черных. Горбушки лежали отдельно, для старшего класса. Розданные пайки исчезали моментально. Только Слаенов не ел своего хлеба. Он равнодушно отложил его в сторону и лениво похлебывал суп. – Ты что же хлеб-то не ешь? – спросил его Кузя, с жадностью поглядывая на соблазнительную осьмушку. – Неохота, – так же равнодушно ответил Слаенов. – Дай мне. Я съем, – оживился Кузя. Но Слаенов уже прятал хлеб в карман. – Я его сам на уроке заверну. Кузя надулся и замолчал. Когда все именуемое супом было съедено, принесли второе. Это была жареная картошка. Липкий, слащавый запах разнесся по столовой. Шкидцы понюхали воздух и приуныли. – Опять с тюленьим жиром! – Да скоро ли он кончится? В глотку уже не лезет! Однако трудно проглотить только первую картофелину. Потом вкус «тюленя» притупляется и едят картошку уже без отвращения, стараясь как можно плотное набить животы. Этот тюлений жир был гордостью Викниксора, и, когда ребята возмущались, он начинал поучать: – Зря, ребята, бузите. Это еще хорошо, что у нас есть хоть тюлений жир, – в других домах и этого нет. А совершенно без жиру жить нельзя. – Истинно с жиру бесятся! – острил Японец, с печальной гримасой поглядывая на миску с картошкой. Он не мог выносить даже запаха «тюленя». Вид картошки был соблазнителен, но приторный привкус отбивал всякий аппетит. Еошка минуту боролся, наконец отвращение осилило голод, и, подцепив картошку на вилку, он с озлоблением запустил ею по столу. Желтенький шарик прокатился по клеенке, оставляя на ней жирный след, и влип в лоб Горбушке, увлекшемуся обедом. Громкий хохот заставил встрепенуться Сашкеца. Он обернулся, минуту искал глазами виновника, увидел утирающегося Горбушку, перевел взгляд на Японца и коротко приказал: – За дверь! – Да за что же, дядя Саша? – пробовал протестовать Японец, но дядя Саша уже вынимал карандаш и записную книжку, куда записывал замечания. – Ну и вали, записывай. Халдей! Еошка вышел из столовой. Кончился обед, а Кузя все никак не мог забыть осьмушку хлеба в кармане Слаенова. Он не отходил от него ни на шаг. Когда стали подниматься по лестнице наверх в классы, Слаенов вдруг остановил Кузю. – Знаешь что? – Что? – насторожился Кузя. – Я тебе дам свою пайку хлеба сейчас. А за вечерним чаем ты мне отдашь свою. Кузя поморщился. – Ишь ты, гулевой. За вечерним чаем хлеба по четвертке дают, а ты мне сейчас осьмушку всучиваешь. Слаенов сразу переменил тон. – Ну, как хочешь. Я ведь не заставляю. Он опять засунул в карман вынутый было кусок хлеба. Кузя минуту стоял в нерешительности. Благоразумие подсказывало ему: не бери, будет хуже. Но голод был сильнее благоразумия, и голод победил. – Давай. Черт с тобой! – закричал Кузя, видя, как Слаенов сворачивает в зал. Тот сразу вернулся и, сунув осьмушку в протянутую руку, уже независимо проговорил: – Значит, ты мне должен четвертку за чаем. Кузя хотел вернуть злосчастный хлеб, но зубы уже впились в мякиш.Страница 32 из 126* * * Вечером Кузя «сидел на топоре» и играл на зубариках. Хлеб, выданный ему к чаю, переплыл в карман Слаенова. Есть Кузе хотелось невероятно, но достать было негде. Кузя был самый робкий и забитый из всего второго отделения, поэтому так трудно ему было достать себе пропитание. Другие умудрялись обшаривать кухню и ее котлы, но Кузя и на это не решался. Вся его фигура выражала унижение и покорность, и прямо не верилось, что в прошлом за Кузей числились крупные кражи и буйства. Казалось, что по своей покорности он взял чью-то вину на себя и отправился исправляться в Шкиду. Рядом за столом чавкал – до тошноты противно – Кузин сламщик Коренев и, казалось, совсем не замечал, что у его друга нет хлеба. – Дай кусманчик хлебца. А? – робко попросил Кузя у него, но тот окрысился: – А где свой-то? – А я должен новичку. – Зачем же должал? – Ну ладно, дай кусманчик. – Нет, не дам. Коренев опять зачавкал, а измученный Кузя обратился, на что-то решившись, через стол к Слаенову. – До завтра дай. До утреннего чая. Слаенов равнодушно посмотрел, потом достал Кузину четвертку, на глазах всего стола отломил половину и швырнул Кузе. Вторую половину он так же аккуратно спрятал в карман. – Эй, постой! Дай и мне! Это крикнул Савушка. Он уже давно уплел свою пайку, а есть хотелось. – Дай и мне. Я отдам завтра, – повторил он. – Утреннюю пайку отдашь, – хладнокровно предупредил Слаенов, подавая ему оставшуюся половину Кузиного хлеба. – Ладно. Отдам. Не плачь.* * * На другой день у Слаенова от утреннего чая оказались две лишние четвертки. Одну он дал опять в долг голодным Савушке и Кузе, другую у него купил кто-то из первого отделения. То же случилось в обед и вечером, за чаем. Доход Слаенова увеличился. Через два дня он уже позволил себе роскошь – купил за осьмушку хлеба записную книжку и стал записывать должников, количество которых росло с невероятной быстротой. Еще через день он уже увеличил себе норму питания до двух порций в день, а через неделю в слаеновской парте появились хлебные склады. Слаенов вдруг сразу из маленького, незаметного новичка вырос в солидную фигуру с немалым авторитетом. Он уже стал заносчив, покрикивал на одноклассников, а те робко молчали и туже подтягивали ремешка на животах. Еще бы, все первое и половина второго отделения были уже его должниками. Уже Слаенов никогда не ходил один, вокруг него юлила подобострастная свита должников, которым он иногда в виде милостыни жаловал кусочки хлеба. Награждал он редко. В его расчеты не входило подкармливать товарищей, но подачки были нужны, чтобы ребята не слишком озлоблялись против него. С каждым днем все больше и больше запутывались жертвы Слаенова в долгах, и с каждым днем росло могущество «великого ростовщика», как называли его старшие. Однако власть его простиралась не далее второго класса: самые могучие и самые крепкие – третье и четвертое отделение – смотрели с презрением на маленького шкета и считали ниже своего достоинства обращать на него внимание. Слаенов хорошо сознавал опасность такого положения. В любой момент эти два класса или даже один из них могли разрушить его лавочку. Это ему не улыбалось, и Слаенов разработал план, настолько хитрый, что даже самые умные деятели из четвертого отделения не могли раскусить его и попались на удочку. Однажды Слаенов зашел в четвертое отделение и, как бы скучая, стал прохаживаться по комнате. Щепетильные старшие не могли вынести такой наглости: чтобы в их класс, вопреки установившемуся обычаю, смели приходить из первого отделения и без дела шляться по классу! Слаенов для них еще ничего особенного не представлял, поэтому на него окрысились. – Тебе что надо здесь? – гаркнул Громоносцев. Слаенов съежился испуганно. – Ничего, Цыганок, я так просто пришел. – Так? А кто тебя пускал? – Никто. – Ах, никто? Ну, так я тебе сейчас укажу дверь, и ты в другой раз без дела не приходи. – Да я что же, я ничего. Я только думал, я думал… – бормотал Слаенов. – Что думал? – Нет, я думал, вы есть хотите. Хочешь, Цыганок, хлеба? А? А то мне его девать некуда. Цыган недоверчиво посмотрел на Слаенова. – А ну-ка, давай посмотрим. При слове «хлеб» шкидцы оглянулись и насторожились, а Слаенов уже спокойно вынимал из-за пазухи четвертку хлеба и протягивал ее Громоносцеву. – А еще у тебя есть? – спросил, подходя к Слаенову, Японец. Тот простодушно достал еще четвертку. – На. Мне не жалко. – А ну-ка, дай и мне, – подскочил Воробей, за ним повскакали со своих мест Мамочка и Горбушка. Слаенов выдал и им по куску. Когда же подошли Сорока и Гога, он вдруг сморщился и бросил презрительно: – Нету больше! Хитрый паучок почуял сразу, что ни Гога, ни Сорока влиянием не пользуются, а поэтому и тратиться на них считал лишним. Ребята уже снисходительно поглядывали на Слаенова. – Ты вали, забегай почаще, – усмехнулся Цыган и, войдя во вкус, добавил: – Эх, достать бы сахаринчику сейчас да чайку выпить!Страница 33 из 126 Слаенов решил завоевать старших до конца – У меня есть сахарин. Кому надо? – Вот это клево, – удивился Японец. – Значит, и верно чайку попьем. А Слаенов уже распоряжался: – Эй, Кузя, Коренев! Принесите чаю с кухни. Кружки у Марфы возьмите. Старшие просят. Кузя и Коренев ждали у дверей и по первому зову помчались на кухню. Через пять минут четвертое отделение пировало. В жестяных кружках дымился кипяток, на партах лежали хлеб и сахарин. Ребята ожесточенно чавкали, а Слаенов, довольный, ходил по классу и, потирая руки, распространялся: – Шамайте, ребята. Для хороших товарищей разве мне жалко? Я вам всегда готов помочь. Как только кто жрать захочет, так посылайте ко мне. У меня всегда все найдется. А мне не жалко. – Ага. Будь спокоен. Теперь мы тебя не забудем, – соглашался Японец, набивая рот шамовкой. Так было завоевано четвертое отделение. Теперь Слаенов не волновался. Правда, содержание почти целого класса первое время было для него большим убытком, но зато постепенно он приучал старших к себе. В то время хлеб был силой, Слаенов был с хлебом, и ему повиновались. Незаметно он сумел превратить старших в своих телохранителей и создал себе новую могучую свиту. Первое время даже сами старшие не замечали этого. Как-то вошло в привычку, чтобы Слаенов был среди них. Им казалось, что не они со Слаеновым, а Слаенов с ними. Но вот однажды Громоносцев услышал фразу, с таким презрением произнесенную каким-то первоклассником, что его даже передернуло. – Ты знаешь, – говорил в тот же день Цыган Японцу, – нас младшие холуями называют. А? Говорят, Слаенову служим. – А ведь правы они, сволочи, – тоскливо морщился Японец. – Так и выходит. Сами не заметили, как холуями сделались. Противно, конечно, а только трудно отстать… Ведь он, гадюка, приучил нас сытыми быть! Скоро старшие свыклись со своей ролью и уже сознательно старались не думать о своем падении. Один Янкель по-прежнему оставался независимым, и его отношение к ростовщику не изменилось к лучшему. Силу сопротивления ему давал хлеб. Он был старостой кухни и поэтому мог противопоставить богатству Слаенова свое собственное богатство. Однако втайне Янкель невольно чувствовал уважение к паучку-ростовщику. Его поражало то умение, с каким Слаенов покорил Шкиду. Янкель признавал в нем ловкого человека, даже завидовал ему немножко, но тщательно это скрывал. Тем временем Слаенов подготавливал последнюю атаку для закрепления власти. Незавоеванным оставалось одно третье отделение, которое нужно было взять в свои руки. Кормить третий класс, как четвертый, было убыточно и невыгодно, затянуть его в долги, как первый класс, тоже не удалось. Там сидели не такие глупые ребята, чтобы брать осьмушку хлеба за четвертку. Тогда Слаенов напал на третье отделение с новым оружием. Как-то после уроков шкидцы, по обыкновению, собрались в своем клубе побеседовать и покурить. Клубов у шкидцев было два – верхняя и нижняя уборные. Но в верхней было лучше. Она была обширная, достаточно светлая и более или менее чистая. Когда-то здесь помещалась ванна, потом ее сняли, но пробковые стены остались, остался и клеенчатый пол. При желании здесь можно было проводить время с комфортом, и, главное, здесь можно было курить с меньшим риском засыпаться. В уборных всегда было оживленно и как-то по-семейному уютно. Клубился дым на отсвете угольной лампочки. Велись возбужденные разговоры, и было подозрительно тепло. На запах шкидцы не обращали внимания. Уборные настолько вошли в быт, что никакая борьба халдеев с этим злом не помогала. Стоило только воспитателю выгнать ребят из уборной и отойти на минуту в сторону, как она вновь наполнялась до отказа. В верхней-то уборной и начал Слаенов атаку на независимое третье отделение. Он вошел в самый разгар оживления, когда уборная была битком набита ребятами, Беспечно махнув в воздухе игральными картами, Слаенов произнес: – С кем в очко сметать? Никто не отозвался. – С кем в очко? На хлеб за вечерним чаем, – снова повторил Слаенов Худенький, отчаянный Туркин из третьего отделения принял вызов. – Ну давай, смечем. Раз на раз! Слаенов с готовностью смешал засаленные карты. Вокруг играющих собралась толпа. Все следили за игрой Турки. Все желали, чтобы Слаенов проиграл. Туркин набрал восемнадцать очков и остановился. – Побей. Хватит, – тихо сказал он. Слаенов открыл свою карту – король. Следующей картой оказался туз. – Пятнадцать очков, – пронесся возбужденный шепот зрителей. – Прикупаешь? – спросил Туркин тревожно. Слаенов усмехнулся. – Конечно. – Король! – Девятнадцать очков. Хватит. Туркин проиграл. – Ну, давай на завтрашний утренний сыграем, – опять предложил Слаенов. Толстый Устинович, самый благоразумный из третьеклассников, попробовал остановить. – Брось, Турка. Не играй. Но тот уже зарвался. – Пошел к черту! Не твой хлеб проигрываю. Давай карту, Слаеныч. Туркин опять проиграл.Страница 34 из 126 Дальше игра пошла лихорадочным темпом. Счастье переходило от одного к другому. Оторваться темпераментный Турка уже не имел силы, и игра прерывалась только на уроках и за вечерним чаем. Потом они играли, играли и играли. В третьем отделении царило невероятное возбуждение. То и дело в класс врывались гонцы и сообщали новости: – Туркин выиграл у Слаенова десять паек. – Туркин проиграл пять. Уже прозвенел звонок, призывающий ко сну, а игра все продолжалась. В спальне кто-то предупредительно сделал на кроватях отсутствующих чучела из одеял и подушек… Утром стало известно: Туркин в доску проигрался. Он за одну ночь проиграл двухнедельный паек и теперь должен был ежедневно отдавать весь свой хлеб Слаенову. Скоро такая же история случилась с Устиновичем, а дальше началась дикая картежная лихорадка. Очко, как заразная бацилла, распространялось в школе, и главным образом в третьем отделении. Появлялись на день, на два маленькие короли выигрыша, но их сразу съедал Слаенов. То ли ему везло, то ли он плутовал, однако он всегда был в выигрыше. Скоро третье отделение ужо почти целиком зависело от него. Теперь три четверти школы платило ему долги натурой. Слаенов еще больше вырос. Он стал самым могучим в Шкиде. Вечно он был окружен свитой старших, и с широкого лица его не сходило выражение блаженства. Это время Шкиде особенно памятно. Ежедневно Слаенов задавал пиры в четвертом отделении, откармливая свою гвардию. В угаре безудержного рвачества росло его могущество. Шкида стонала, голодная, а ослепленные обжорством старшеклассники не обращали на это никакого внимания. Каждый день полшколы отдавало хлеб маленькому жирному пауку, а тот выменивал хлеб на деньги, колбасу, масло, конфеты. Для этого он держал целую армию агентов. Из-за голода в Шкиде начало развиваться новое занятие – «услужение». Первыми «услужающими» оказались Кузя и Коренев. За кусочек хлеба эти вечно голодные ребята готовы были сделать все, что им прикажут. И Слаенов приказывал. Он уже ничего не делал сам. Если его посылали пилить дрова, он тотчас же находил заместителя за плату: давал кусок хлеба – и тот исполнял за него работу. Так было во всем. Скоро все четвертое отделение перешло на положение тунеядцев-буржуев. Все работы за них выполняли младшие, а оплачивал эту работу Слаенов. Вечером, когда Слаенов приходил в четвертое отделение, Японец, вскакивая с места, кричал: – Преклоните колени, шествует его величество хлебный король! – Ура, ура, ура! – подхватывал класс. Слаенов улыбался, раскланивался и делал знак сопровождающему его Кузе. Кузя поспешно доставал из кармана принесенные закуски и расставлял все на парте. – Виват хлебному королю! – орал Японец. – Да будет благословенна жратва вечерняя! Сдвигайте столы, дабы воздать должное питиям и яствам повелителя нашего! Мгновенно на сдвинутых партах вырастали горы конфет, пирожные, сгущенное молоко, колбаса, ветчина, сахарин. Шум и гам поднимались необыкновенные. Начиналась всамделишная «жратва вечерняя». С набитыми ртами, размахивая толстыми, двухэтажными бутербродами, старшие наперебой восхваляли Слаенова. – Бог! Божок! – надрывался Японец, хлопая Слаенова по жирному плечу. – Божок наш! Телец златой, румяненький, толстенький! И, припадая на одно колено, под общий исступленный хохот протягивал Слаенову огрызок сосиски и умолял: – Повелитель! Благослови трапезу. Слаенов хмыкал, улыбался и, хитро поглядывая быстрыми глазками, благословлял – мелко крестил сосиску. – Ай черт! – в восторге взвизгивал Цыган. – Славу ему пропеть! – Носилки королю! На руках нести короля! Слаенова подхватывали на руки присутствовавшие тут же младшие и носили его по классу, а старшие, подняв швабры – опахала – над головой ростовщика, ходили за ним и ревели дикими голосами: Славься ты, славься,Наш золотой телец!Славься ты, славься,Слаенов-молодец!.. Церемония заканчивалась торжественным возложением венка, который наскоро скручивали из бумаги. Доедая последний кусок пирожного, Японец, произносил благодарственную речь. …Однажды во время очередного пиршества Слаенов особенно разошелся. Ели, кричали, пели славу. А у дверей толпилась кучка голодных должников. Слаенов опьянел от восхвалений. – Я всех могу накормить, – кричал он. – У меня хватит! Вдруг взгляд его упал на Кузю, уныло стоявшего в углу. Слаенова осенило. – Кузя! – заревел он. – Иди сюда, Кузя! Кузя подошел. – Становись на колени! Кузя вздрогнул, на минуту смешался; что-то похожее на гордость заговорило в нем. Но Слаенов настаивал. – На колени. Слышишь? Накормлю пирожными. И Кузя стал, тяжело нагнулся, будто сломался, и низко опустил голову, пряча от товарищей глаза. Лицо Слаенова расплылось в довольную улыбку. – На, Кузя, шамай. Мне не жалко, – сказал он, швыряя коленопреклоненному Кузе кусок пирожного. Внезапно новая блестящая мысль пришла ему в голову.Страница 35 из 126 – Эй, ребята! Слушайте! – Он вскочил на парту и, когда все утихли, заговорил: – Кузя будет мой раб! Слышишь, Кузя? Ты – мой раб. Я – твой господин. Ты будешь на меня работать, а я буду тебя кормить. Встань, раб, и возьми сосиску. Побледневший Кузя покорно поднялся и, взяв подачку, отошел в угол. На минуту в классе возникла неловкая тишина. Японца передернуло от унизительного зрелища. То же почувствовали Громоносцев и Воробей, а Мамочка открыто возмутился: – Ну и сволочь же ты, Слаенов. Слаенов опешил, почувствовал, что зарвался, но уже у следующее мгновение оправился и громко запел, стараясь заглушить ворчание Мамочки. Рабство с легкой руки Слаенова привилось, и прежде всего обзавелись рабами за счет ростовщика четвертоотделенцы. Все они чувствовали, что поступают нехорошо, но каждый про себя старался смягчить свою вину, сваливая на другого. Рабство стало общественным явлением. Рабы убирали по утрам кровати своих повелителей, мыли за них полы, таскали дрова и исполняли все другие поручения. Могущество Слаенова достигло предела. Он был вершителем судеб, после заведующего он был вторым правителем школы. Когда оказалось, что хлеба у него больше, чем он мог расходовать, Слаенов начал самодурствовать. Он заставлял для своего удовольствия рабов петь и танцевать. При каждом таком зрелище присутствовали и старшие. Скрепя сердце они притворно усмехались, видя кривлянья младших. Им было до тошноты противно, но слишком далеко зашла их дружба со Слаеновым. А великий ростовщик бесновался. Часто, лежа в спальне, он вдруг поднимал свою лоснящуюся морду и громко выкрикивал: – Эй, Кузя! Раб мой! Кузя покорно выскакивал из-под одеяла и, дрожа от холода, ожидал приказаний. Тогда Слаенов, гордо посматривая на соседей, говорил: – Кузя, почеши мне пятки. И Кузя чесал. – Не так… Черт! Пониже. Да но скреби, а потихоньку, – командовал Слаенов и извивался, как сибирский кот, тихо хихикая от удовольствия. Ежедневно вечером за хлеб нанимал он сказочников, которые должны были говорить до тех пор, пока Слаенов не засыпал. Доход Слаенова с каждым днем все рос. Он получал каждый день чуть ли не весь паек школы – полтора – два пуда хлеба – и кормил старших. За это старшие устраивали ему овации, называли его «Золотым тельцом» и «Хлебным королем». Слаенов был первым богачом не только в Шкиде, но, пожалуй, и во всем Петрограде. Так продолжался разгул Слаенова, а между тем нарастало недовольство. Все чаще и чаще на кухне у Янкеля собиралась тройка заговорщиков. Там, за прикрытой дверью, за чаем с хлебом и сахарином, обсуждались деяния Слаенова. – Ой и сволочь же этот Слаенов, – возмущался Мамочка, поблескивая одним глазом. – Я бы его сейчас отдул, хоть он и сильнее меня! – И ст-т-оит. И ст-т-оит, – заикался Гога, но Янкель благоразумно увещевал: – Обождите, ребята, придет время, мы с ним поговорим. Тройка эта показала Слаенову свои когти. Однажды, когда он попытался заговорить с Мамочкой и ласково предложил ему сахарину, тот возмутился. Прямолинейный и страшно вспыльчивый Мамочка сперва покрыл Слаенова крепкой руганью, потом начал отчитывать: – Да я тебя, сволочь несчастная, сейчас кочергой пришибу, ростовщик поганый! Обокрал всю школу. Ты лучше со мной и не разговаривай, парша, а то, гляди, морду расквашу! Нападение было неожиданным. Мамочка искал только предлога, а Слаенов никак не думал, что противники окажутся такими стойкими и злобными. Скандал произошел в людном месте. Кругом стояли и слушали рабы и одобрительно, хотя и боязливо, хихикали. Слаенов так опешил, что даже не нашелся, что сказать, и, посрамленный, помчался в четвертое отделение. Там он сел в углу и сделал плачущее лицо. – Ты чего скуксился? – спросил его Громоносцев. Слаенов обо всем рассказал. – Понимаешь, Мамочка грозится побить, – говорил он и щупал глазами фигуры своих телохранителей, но те смущенно молчали. Тут Слаенов впервые почувствовал, что сделал крупный промах. Он считал себя достаточно сильным, чтобы заставить Громоносцева и всю компанию приверженцев повлиять на их одноклассника Мамочку, но ошибся. Мамочку, по-видимому, никто не решался трогать, и это было большим ударом для Слаенова. Он сразу почувствовал, во что может превратиться маленькое ядро оппозиции, и поэтому решил раздавить ее в зародыше. Но начал он уже не с Мамочки.* * * Янкель только что вошел в класс. В руках его была солидная краюха хлеба, которая, по обыкновению, осталась от развески. Он собирался пошамать, но, увидев Слаенова, нахмурился. – Долго ты здесь будешь шляться еще? – угрюмо спросил он ростовщика среди наступившей гробовой тишины, но вдруг, заметив в руках Слаенова карты, смолк. В голове родилась идея: а что, если попробовать обыграть? Расчет Слаенова оказался верен: в следующее же мгновение Янкель предложил сыграть в очко. Игра началась. Через час, после упорной борьбы, Янкель проиграл весь свой запас и начал играть на будущее.Страница 36 из 126 Игра велась ожесточенно. Весь класс чувствовал, что это не просто игра, что это борьба двух стихий. Но Янкелю в этот день особенно не везло. За последующие два часа он проиграл тридцать пять фунтов хлеба, двухмесячный паек. Слаенов предложил прекратить игру, по Янкель настаивал на продолжении. С трудом удалось его успокоить и увести в спальню. Маленький, лоснящийся, тихий паучок победил еще раз. Утром Янкель встал с больной головой. Он с отчаянием вспомнил о вчерашнем проигрыше. На кухне он заглянул в тетрадку и решил на риск назначить дежурным по кухне вне очереди Мамочку. Так и сделал. Сходили с ним в кладовую, получили на день хлеб и стали развешивать. Янкель придвинул весы, поставил на чашку четверточную гирю, собираясь вешать, и вдруг изумился, глядя на Мамочкины манипуляции. Тот возился, что-то подсовывая под хлебную чашку весов. – Ты что там делаешь? – Не видишь, что ли? Весу прибавляю, – рассердился Мамочка. – Что же, значит, обвешивать ребят будем? Ведь заскулят. – Не ребят, а Слаенова… Все равно ему пойдет. Янкель подумал и не стал возражать. К вечеру у них скопилось пять фунтов, которые и переправились немедленно в парту Слаенова. Янкель повеселел. Если так каждый день отдавать, то можно скоро отквитать весь долг. На другой день он по собственной инициативе подложил под весы солидный гвоздь и к вечеру получил шесть фунтов хлеба. Янкель был доволен. Тихо посвистывая, он сидел у стола и проверял по птичкам в тетради выданное количество хлеба. Птички ставились в списке против фамилии присутствующих учеников. Как назло, сегодня отсутствовало около десяти человек приходящих, и Янкель уже высчитал, что в общей сложности от них он получил около фунта убытку: обвешивать можно было только присутствующих. Вдруг Янкель вскочил, словно решил какую-то сложную задачу. – Идея! Кто же может заподозрить меня, если я поставлю четыре лишние птички. Открытие было до смешного просто, а результаты оказались осязательными. Четыре птички за утренний и за вечерний чай дали два лишних фунта, а четыре за обед прибавили еще маленький довесок в полфунта. Своим открытием Янкель остался доволен и применил его и на следующий день. Дальше пошло легко, и скоро оппозиция вновь задрала голову. От солидного янкелевского долга Слаенову осталось всего пять фунтов, которые он должен был погасить на следующий день. Но в этот день над Янкелем разразилось несчастье. После обеда он в очень хорошем настроении отправился на прогулку, а когда пришел обратно в школу, на кухне его встретил новый староста. За два часа прогулки случилось то, о чем Янкель даже и думать не мог. Викниксор устроил собрание и, указав на то, что Черных уже полтора месяца работает старостой на кухне, предложил его переизбрать, отметив в то же время, что работа Черных была исправной и безукоризненной. Старостой под давлением Слаенова избрали Савушку – его вечного должника. Удар пришелся кстати, и Викниксор невольно явился помощником Слаенова в борьбе с его противниками. Дни беззаботного существования сменились днями тяжелой нужды. Никогда не голодавшему Янкелю было очень тяжело сидеть без пайка, но долг нужно было отдавать. Слаенов между тем успокоился. По его мнению, угрозы его могуществу больше не существовало. Так же пировал он со старшими, не замечая, что Шкида, изголодавшаяся, измученная, все больше и больше роптала за его спиной. А ростовщик все наглел. Он уже сам управлял кухней, контролируя Савушку. Слаенов заставлял Савушку подделывать птички, не считаясь с опасностью запороться. Хлеб ежедневно по десятифунтовой буханке продавался за стенами Шкиды в лавку чухонки. Слаенов стал отлучаться по вечерам в кинематограф. Денег завелось много. Но злоупотребление птичками не прошло даром. Однажды за перекличкой Викниксор заметил подделку. Лицо его нахмурилось, и, подозвав воспитателя, он проговорил: – Александр Николаевич, разве Воронин был сегодня? Сашкец ответил без промедления: – Нет, Виктор Николаевич, не был. – Странно. Почему же он отмечен в тетради?.. Викниксор углубился в изучение птичек. – А Заморов был? – Тоже нет. – А Данилов? – Тоже нет. – Андриянов? – Нет. – Позвать старосту. Савушка явился испуганный, побледневший. – Вы меня звали, Виктор Николаевич? – Да, звал. – Викниксор строго поглядел на Савушку и, указав на тетрадь, спросил голосом, не предвещавшим ничего хорошего: – Почему здесь лишние отметки? Савушка смутился. – А я не знаю, Виктор Николаевич. – А хлеб кто за них получал? – Я… я никому не давал. Вид Савушки выдал его с головой. Он то бледнел, то краснел, шмыгал глазами по столовой и, как затравленный, не находя, что сказать, бормотал: – Не знаю. Не давал. Не знаю. Голос Викниксора сразу стал металлическим: – Савин сменяется со старост. Савина в изолятор. Александр Николаевич, позаботьтесь.Страница 37 из 126 Сашкец молча вытащил из кармана ключ и, подтолкнув, повел Савушку наверх. В столовой наступила грозная тишина. Все сознавали, что Савушка влип ни за что ни про что. Виноват был Слаенов. Ребятам стало жалко тихого и покорного Савушку. А Викниксор, возмущенный, ходил по комнате и говорил: – Это неслыханно! Это самое подлое и низкое преступление. Обворовывать своих же товарищей. Брать от них последний кусок хлеба. Это гадко! Вдруг его речь прервал нечеловеческий вопль. Крик несся с лестницы. Викниксор помчался туда. На лестнице происходила драка. Всегда покорный Савушка вдруг забузил. – Не пойду в изолятор. Сволочи, халдеи! Уйди, Сашкец, а то морду разобью! Сашкец делал героические попытки обуздать Савушку. Он схватил его за талию, стараясь дотащить до изолятора, но Савин не давался. В припадке ярости он колотил по лицу воспитателя кулаками. Сашкец посторонился и выпустил его. Савушка с громким воплем помчался к двери. В эту минуту в дверях показался Викниксор, но, увидев летящего ураганом воспитанника, отскочил – и сделал это вовремя. Кулак Савина промелькнул у самого его носа… – А, Витя! Я тебя убью, сволочь! Дайте мне нож… – Савин, в изолятор! – загремел голос заведующего, но это еще больше раззадорило воспитанника. – Меня? В изолятор? – взвизгнул Савушка и вдруг помчался на кухню. Оттуда он выскочил с кочергой. – Где Витя? Где Витя? – Савушка был страшен. При виде мчащегося на него ученика, яростно размахивающего кочергой, Викниксору сделалось нехорошо. Стараясь сохранить достоинство, он стал отступать к своей квартире, но в последний момент ему пришлось сделать большой прыжок за дверь и быстро ее захлопнуть. Кочерга Савушки с треском впилась в высокую белую дверь. Разозленный неудачным нападением, Савушка кинулся было на воспитателя, но ярость его постепенно улетучилась. Он бросил кочергу и убежал. Через четверть часа Сашкец, с помощью дворника, нашел его в классе. Савушка, съежившись, сидел в углу на полу и тихо плакал. В изолятор он пошел покорный, размякший и придавленный. Педагоги не знали, что стряслось с Савиным. Они недоумевали. Ведь многих же сажали в изолятор, но ни с кем не было таких припадков буйства, как с Савушкой. Истину знали шкидцы. Они-то хорошо понимали, кто был виноват в преступлении Савина, и Слаенов все больше и больше чувствовал обращенные на него свирепые взгляды. Страх все сильнее овладевал им. Он понимал, что теперь это не пройдет даром. Тогда он вновь решил задобрить свою гвардию и устроил в этот вечер неслыханный пир: он поставил на стол кремовый торт, дюжину лимонада и целое кольцо ливерной колбасы. Но холодно и неприветливо было на пиршестве. Угрюмы были старшие. А там наверху голодная Шкида паломничала к изолятору и утешала Савушку сквозь щелку: – Савушка, сидишь? – Сижу. – Ну, ладно, ничего. Посидишь – и выпустят. Это все Слаенов, сволочь, виноват. А Савушка, понурившись, ходил, как зверек, по маленькой четырехугольной комнатке и грозился: – Я этому Слаенову морду расквашу, как выйду. В верхней уборной собрались шкидцы и, мрачные, обсуждали случившееся. Турка держал четвертку хлеба и сосредоточенно смотрел на нее. Эта четвертка – его утренний паек, который нужно было отдать Слаенову, но Турка был прежде всего голоден, а кроме того, озлоблен до крайности. Он еще минуту держал хлеб в руке, не решаясь на что-то, и вдруг яростно впился зубами в хлебную мякоть. – Ты что же это? – удивился Устинович. – А долг? – Не отдам, – хмуро буркнул в ответ Турка. – Ну-у? Неужели не отдашь? А старшие?.. Да, старшие могли заставить, и это сразу охладило Турку. Теперь уже был опасен не Слаенов, а его гвардия. Он остановился с огрызком в раздумье – и вдруг услышал голос Янкеля: – Эх, была не была! И я съем свою четвертку. А долг пусть Слаенов с Гоголя получит. В зтот момент все притихли. В дверях показался Слаенов. Он раскраснелся. И так всегда красное лицо пылало. Он прибежал с пирушки – на углах рта еще белели прилипшие крошки торта и таяли кусочки крема. Слаенов почувствовал тревогу и насторожился, но решил держаться до конца спокойно. Он подошел, пронизываемый десятками взоров, к Турке и спокойно проговорил: – Гони долг, Турка. За утро. Туркин молчал. Молчали и окружающие. – Ну, гони долг-то! – настаивал Слаенов. – С Гоголя получи. Нет у меня хлеба, – решительно брякнул Турка. – Как же нет? А утренняя пайка? – Съел утреннюю пайку. – А долг? – А этого не хотел? – с этими словами Турка сделал рукою довольно невежливый знак. – Не буду долгов тебе отдавать – и все! – Как это не будешь? – опешил Слаенов. – Да не буду – и все. – А-а-а! Наступила тишина. Все следили за Слаеновым. Момент был критический, но Слаенов растерялся и глупо хлопал глазами. – Нынче вышел манифест. Кто кому должен, тому крест, – продекламировал Янкель, вдруг разбив гнетущее молчание, и громкий хохот заглушил последние его слова.Страница 38 из 126 – А-а-а! Значит, так вы долги платите?! Ну, хорошо… С этими словами Слаенов выскочил из уборной, и ребята сразу приуныли. – К старшим помчался. Сейчас Громоносцева приведет. Невольно чувствовалось, что Громоносцев должен будет решить дело. Ведь он – сила, и если сейчас заступится за Слаенова, то завтра же вновь Турка будет покорно платить дань великому ростовщику, а с ним будут тянуть лямку и остальные. – А может, он не пойдет, – робко высказал свои соображения Устинович среди всеобщего уныния. Все поняли, что под «ним» подразумевается Громоносцев, и втайне надеялись, что он не пойдет за Слаеновым. Но он пришел. Пришел вместе со Слаеновым. Слаенов гневно и гордо посмотрел на окружающих и проговорил, указывая пальцем на Туркина: – Вот, Цыганок, он отказывается платить долги! Все насторожились. Десяток пар глаз впился в хмурое лицо Цыгана, ожидая чего-то решающего. Да или нет? Да или нет?.. А Слаенов жаловался: – Я пришел. Давай, говорю, долг, а он смеется, сволочь, и на Гоголя показывает. Громоносцев молчал, но лицо его темнело все больше и больше. Узенькие ноздри раздулись, и вдруг он, обернувшись к Слаенову, скверно выругался. – Ты что же это?.. Думаешь, я держиморда или вышибала какой? Я вовсе не обязан ходить и защищать твою поганую морду, а если ты еще раз обратишься ко мне, я тебя сам проучу! Сволота несчастная! Хлопнула дверь, и Слаенов остался один в кругу врагов, беспомощный и жалкий. Ребята зловеще молчали. Слаенов почувствовал опасность и вдруг ринулся к двери, но у двери его задержал Янкель и толкнул обратно. – Попался, голубчик, – взвизгнул Турка, и тяжелая пощечина с треском легла на толстую щеку Слаенова. Слаенов охнул. Новый удар по затылку заставил его присесть. Потом кто-то с размаху стукнул кулаком по носу, еще и еще раз… Жирный ростовщик беспомощно закрылся руками, но очередной удар свалил его с ног. – За что бьете? Ребята! Больно! – взвыл он, но его били. Били долго, с ожесточением, словно всю жизнь голодную на нем выколачивали. Наконец отрезвились. – Хватит. Ну его к черту, паскуду! – отдуваясь, проговорил Турка. – Хватит! Ну его! Пошли… Слаенов, избитый, жалкий, сидел в углу у стульчака, всхлипывал и растирал рукавом кровь, сочившуюся из носа. Ребята вышли. Весть о случившемся сразу облетела всю Шкиду. Старшие в нижней уборной организовали митинг, где вынесли резолюцию: долги считать ликвидированными, рабство уничтоженным – и впредь больше не допускать подобных вещей. Почти полтора месяца голодавшая Шкида вновь вздохнула свободно и радостно. Вчерашние рабы ходили сегодня довольные, но больше других были довольны старшие. Сразу спал гнет, мучивший каждого из них. Они сознавали, что во многом были виноваты сами, и тем радостней было сознание, что они же помогли уничтожить сделанное ими зло. Падение Слаенова совершилось быстро и неожиданно. Это была катастрофа, которой он и сам не ожидал. Сразу исчезли все доходы, сразу он стал беспомощным и жалким, но к этому прибавилось худшее: он не имел товарищей. Все отшатнулись от него, и даже Кузя, еще недавно стоявший перед ним на коленях, смотрел теперь на него с презрением и отвращением. Через два дня из изолятора выпустили Савушку и сняли с него вину. Школа, как один человек, встала на его защиту, а старшеклассники рассказали Викниксору о деяниях великого ростовщика. Савушка, выйдя из изолятора, тоже поколотил Слаенова, а на другой день некогда великий, могучий ростовщик сам был заключен в изолятор, но никто не приходил к нему, никто не утешал его в заключении. Еще через пару дней Слаенов исчез. Дверь изолятора нашли открытой. Замок был сорван, а сам Слаенов бежал из Шкиды. Говорили, что он поехал в Севастополь, носились слухи, что он живет на Лиговке у своих старых товарищей-карманников, но все это были толки. Слаенов исчез навсегда. Так кончились похождения великого ростовщика – одна из тяжелых и грязных страниц в жизненной книге республики Шкид. Долго помнили его воспитанники, и по вечерам «старички», сидя у печки, рассказывали «новичкам» бесконечно прикрашенные легенды о деяниях великого, сказочного ростовщика Слаенова. Стрельна трепещет Май улыбнулся. – Переселение народов. – Косецкий-фокусник. – На даче. – Солнечные ванны. – Кабаре. – Все на одного. – «Зеркало». – Стрельна трепещет. – История неудавшегося налета. – «Летопись» и разряды. Первое мая. Маленькую республику захлестнул поток звуков, знамен, людей и солнца. С утра вокруг стен Шкиды беспрестанно перекатывались волны демонстрантов. Никогда еще шкидцы не были так возбуждены. Они столпились у раскрытых окон и кричали демонстрантам «ура». Они сами хотели быть там и шагать рядами на площадь, но в этом году детей в демонстрацию почему-то не допустили. Весна улыбалась первым маем. Первый май улыбался сайками. Белыми, давно не виданными сайками. Их раздавали за утренним чаем. За обедом Викниксор сказал речь о празднике, потом шкидцы пели «Интернационал».Страница 39 из 126 Вечером все от младшего до старшего ходили в город, смотрели иллюминацию, слушали музыку и толкались, довольные, в повеселевшей праздничной толпе. Шкидцы радостно встретили весну, а еще радостней им стало, когда узнали, что губоно разыскало для своих питомцев дачу. Когда окончательно стало известно, что для ребят отвоевана дача где-то в Стрельне и что пора переезжать, вся Шкида высыпала на улицу и наполнила ее воплем и гамом. Переезжать нужно было трамвайным путем. С утра мобилизованы были все силы. Воспитанники вязали тюки белья, свертывали матрацы и переносили вниз кровати. Ребята с рвением взялись за дело. Даже самые крохотные первоотделенцы прониклись важностью момента и работали не хуже больших. – Эй, ты! – кричал маленький пузыреподобный Тырновский на своего товарища. – Куда край-то заносишь? Левей, левей. А то не пролезешь. Они несли койку. Внизу укладкой вещей занимались Янкель, Цыган и Япошка, а вместе с ними был граф Косецкий. Граф Косецкий – халдей, но его молодость и чисто товарищеское отношение к ребятам сблизили с ним шкидцев. Графом Косецким его звали за спиной. Он был косым, отсюда и пошла эта кличка. Завоевал Косецкий доверие у старших с первого дня. Вот как это получилось. Косецкий только что явился в школу и вечером стал знакомиться с учениками. Сидели в классе. Косецкий долго распространялся о том, что он хороший физик и что он будет вести практические занятия. – Это хорошо! – воскликнул в восторге Японец. – А у нас физических пособий до черта. Вон целый шкап стоит. С этими словами он указал на шкаф, приютившийся в углу класса. – Где? Покажите, – оживился Косецкий. Глаза его заблестели, и он кинулся к шкафу. – Да он закрыт. – Не трогайте, Афанасий Владимирович! Витя запретил его трогать! Ребята сами испугались поведения Косецкого, а он, беспечно улыбаясь, говорил: – Черт с ним, что ваш Витя запретил, а мы откроем и посмотрим. – Не надо! – Попадет, запоремся! Однако Косецкий отвинтил перочинным ножичком скобу и, не тронув висячего замка, открыл шкаф. Он вытащил динамо и стал с увлечением объяснять его действие. В школе царила полная тишина. Младшие классы уже спали, и только маленькая группа старшеклассников бодрствовала. Ребята слушали объяснения, но сами тревожно насторожились, подстерегая малейший шорох. Вдруг на лестнице стукнула дверь. – Прячьте! Викниксор! – Прячьте! Динамо боком швырнули в шкаф, прикрыли дверь, едва успели всунуть винты и отскочили. В класс вошел Викниксор. Он делал свой очередной обход. – А, вы еще здесь? – Да, Виктор Николаевич. Договариваемся о завтрашних занятиях. Сейчас пойдем спать. – Пора, пора, ребята. Викниксор походил несколько минут по комнате, почесал за ухом, попробовал пальцем пыль на партах и подошел спокойно к шкафу. Ребята замерли. Взоры тревожно впились в пальцы Викниксора, а тот пощупал машинально замок – и, по близорукости не разглядев до половины торчащих винтов, вышел. Вздох облегчения вырвался сразу у всех из груди. – Пронесло! Потом, когда уже улеглись в кровати, Цыган долго восторгался: – Ну и смелый этот Косецкий. Я – и то сдрейфил, а ему хоть бы хны. После этого случая Косецкий прочно завоевал себе доверие среди старших и даже сошелся с ними близко, перейдя почти на товарищеские отношения. И вот теперь он вместе с ребятами весело занимался упаковкой вещей. В минуты перерыва компания садилась на ступеньки парадной лестницы и задирала прохожих. – Осторожней, гражданин. Здесь лужа. – Эй, торговка, опять с лепешками вышла. Марш, а не то в милицию сведем! – покрикивал Цыган. Косецкий сидел в стороне и насвистывал какой-то вальс, блаженно жмурясь на солнце. Наконец там, наверху в школе, все успокоились. Вещи, необходимые на даче, были перетащены вниз. Дожидались только трамвая. Прождали целый день. Викниксор звонил куда-то по телефону, ругался, но платформу и вагон подали лишь поздно вечером, когда в городе уже прекратилось трамвайное движение. Спешно погрузились, потом расселись по вагону, и республика Шкид тронулась на новые места. У Нарвских ворот переменили моторный вагон с дугой на маленький пригородный вагончик с роликом. Места в этом вагончике всем не хватило, и часть ребят перелезла на платформы. Зажурчали колеса, скрипнули рельсы, и снова понеслись вагоны, увозя стадо молодых шпаргонцев. На платформе устроились коммункой старшие. Сидели, и под тихий свист ролика следили за убегающими деревянными домиками заставы. Уже проехали последнее строение на окраине города, некогда носившее громкое и загадочное название «Красный кабачок», и помчались среди зеленеющих полей. Трамвай равномерно подпрыгивал на скрепах и летел все дальше без остановок. Шкидцам стало хорошо-хорошо, захотелось петь. Постепенно смолк смех, и вот под ровный гул движения кто-то затянул: Высоко над нивами птички поют,Страница 40 из 126И солнце их светом ласкает,А я горемыкой на свет родилсяИ ласк материнских не знаю. Пел Воробей. Песенка, грустная, тихая, тягучая, вплелась в мерный рокот колес. Сердитый и злобный, раз дворник меняНашел под забором зимою,В приют приволок меня, злобно кляня,И стал я приютскою крысой. Медленно-медленно плывет мотив, и вот уже к Воробью присоединился Янкель, сразу как-то притихший. Ему вторит Цыган. Влажный туман наползает с поля. А трамвай все идет по прямым, затуманившимся рельсам, и остаются где-то сзади обрывки песни. Я ласк материнских с рожденья не знал,В приюте меня не любили,И часто смеялися все надо мной,И часто тайком колотили. Притихли ребята. Даже Япончик, неугомонный бузила Япончик, притаился в уголке платформы и тоже, хоть и фальшиво, но старательно подтягивает. Летят поля за низеньким бортом платформы, изредка мелькнет огонек в домике, и опять ширь и туман. Уж лето настало, цветы зацвели,И птицы в полянах запели.А мне умереть без любви сужденоВ приютской больничной постели. Вдруг надоело скучать. Янкель вскочил и заорал диким голосом, обрывая тихий тенорок Воробья: Солнце светит высоко,А в канаве глубокоВсе течет парное молоко-о-о… Сразу десяток глоток подхватил и заглушил шум трамвая. Дикий рев разорвал воздух и понесся скачками в разные стороны – к полю, к дачам, к лесу. Сахар стали все кусать,Хлеб кусманами бросать,И не стали корочек соса-а-ать… – Вот это да! – Вот это дернули, по-шкидски по крайней мере! Вагоны, замедляя ход, пошли в гору. С площадки моторного что-то кричала Эланлюм, но ребята не слышали. Ее рыжие волосы трепались по ветру, она отчаянно жестикулировала, но ветер относил слова в сторону. Наконец ребята поняли. Скоро Стрельна. После подъема Янкель вдруг вытянул шею, вскочил и дико заорал: – Монастырь! Ребятки, монастырь! – Ну и что ж такого? – Как что? Ведь я же год жил в нем. Год! – умилялся Янкель, но, заметив скептические усмешки товарищей, махнул рукой. – Ну вас к черту. Если б вы понимали. Ведь монастырь. Кладбище, могилки. Хорошо. Кругом кресты. – И покойнички, – добавил Япончик. – И косточки, и черепушечки, – вторил ему, явно издеваясь над чувствительным Янкелем, Цыган – и так разозлил парня, что тот плюнул и надулся. Трамвай на повороте затормозил и стал. – Приехали!.. – Ребята, разгружайте платформу. Поздно. Надо скорее закончить разгрузку! – кричала Эланлюм, но ребята и сами работали с небывалым рвением. Им хотелось поскорее освободиться, чтобы успеть осмотреть свои новые владения. Втайне уже носились в бритых казенных головах мечты о далекой осени и о соблазнительной картошке со стрельнинских огородов, но первым желанием ребят было ознакомиться с окрестностями. Однако из этого ничего не вышло. Весь вечер и часть ночи таскали воспитанники вещи и расставляли их по даче. На рассвете распределили спальни и тут же сразу, расставив кое-как железные койки, завалились спать. Дача оказалась славная. Ее почти не коснулись ни время, ни разруха минувших лет. Правда, местные жители уже успели, как видно, не один раз навестить этот бывший графский или княжеский особняк, но удовольствовались почему-то двумя – тремя снятыми дверьми, оконными стеклами да парой медных ручек. Все остальное было на месте, даже разбитое запыленное пианино по-прежнему украшало одну из комнат. К новому месту шкидцы привыкли быстро. Дача стояла на возвышенности; с одной стороны проходило полотно ораниенбаумского трамвая, а с трех сторон были парк и лес, видневшийся в долине. Рядом находился пруд – самое оживленное место летом. С утра до позднего вечера Шкида купалась. Иногда и ночью, когда жара особенно донимала и горячила молодые тела, ребята крадучись, на цыпочках шли на пруд и там окунались в теплую, но свежую воду. Викниксор и здесь попытался ввести систему. С первых же дней он установил расписание. Утром гимнастика на воздухе, до обеда уроки, после обеда купание, вольное время и вечером опять гимнастика. Но из этого плана ничего не вышло. Прежде всего провалилась гимнастика, так как на летнее время, в целях экономии, у шкидцев отобрали сапоги, а без сапог ребята отказывались делать гимнастику, ссылаясь на массу битых стекол. Уроки были, но то и дело к педагогам летели просьбы: – Отпустите в уборную. – Сидеть не могу. Стоило парня отпустить, как он уже мчался к пруду, сбрасывал на ходу штаны и рубаху и купался долго, до самозабвения. Лето, как листки отрывного календаря, летело день за днем, быстро-быстро. Как-то в жаркий полдень, когда солнце невыносимо жгло и тело и лицо, Янкель, Японец и Воробей, забрав с собой ведро воды, полезли на чердак обливаться. Но на чердаке было душно. Ребята вылезли на крышу и здесь увидели загоравшую на вышке немку. – А что, ребята? Не попробовать ли и нам загорать по Эллушкиному методу? А? – предложил Янкель.Страница 41 из 126 – А давайте попробуем. Ребята, довольные выдумкой, моментально разделись и улеглись загорать. – А хорошо, – лениво пробормотал Воробей, ворочаясь с боку на бок. – И верно, хорошо, – поддержали остальные. Их примеру последовали другие, и скоро самым любимым занятием шкидцев стали загорать на вышке. Приходили в жаркие дни и сразу разваливались на горячих листах железной крыши. Скоро, однако, эти однообразные развлечения стали приедаться воспитанникам. Надоело шляться с Верблюдычем по полям, слушать его восторженные лекции о незабудках, ловить лягушек и червяков, надоело тенями ходить из угла в угол по даче и даже купаться прискучило. Все больше и больше отлеживались на вышке. Младшие еще находили себе забавы, лазили по деревьям, катались на трамвае, охотились с рогатками на ворон, по старшие ко всему потеряли интерес и жаждали нового. Когда-то в городе, сидя за уроками, они предавались мечтам о теплом лете, а теперь не знали, как убить время. – Скучно, – лениво тянул Японец, переворачиваясь с боку на бок под жгучими лучами солнца. – Скучно, – подтягивали в тон ему остальные. Все чаще и чаще собирались на вышке старшие и ругали кого-то за скуку. А солнце весело улыбалось с ярко-синего свода, раскаляло железную крышу и наполняло духотой, скукой и ленью притихшую дачу. – Ску-учно, – безнадежно бубнил Японец. …Вечерело. Сизыми хлопьями прорезали облачка красный диск солнца. Начинало заметно темнеть. Со стороны леса потянуло сыростью и холодом. Шкидцы сидели на вышке и, притихшие, ежась от ветерка, слушали рассказы Косецкого о студенческой жизни. – Бывало, вечерами такие попойки задавали, что небу жарко становилось. Соберемся, помню; сперва песни разные поем, а потом на улицу… Голос Косецкого от сырости глуховат. Он долго с увлечением рассказывает о фантастических дебошах, о любовных интрижках, о веселых студенческих попойках. Шкидцы слушают жадно и только изредка прерывают речь воспитателя возгласами восхищения: – Вот это здорово! – Ай да ребята! Сумерки сгустились. Внизу зазвенел колокольчик. – Тьфу, черт, уже спать! – ворчит Воробей. Ребята зашевелились. Косецкий тоже нехотя поднялся. Сегодня он дежурил и должен был идти в спальни укладывать воспитанников. Но спать никому не хотелось. – Может, посидим еще? – нерешительно предложил Янкель, но халдей запротестовал: – Нет, нет, ребята! Нельзя! Витя нагрянет, мне попадет! Идемте в спальню. Только дайте закурить перед сном. Ребята достали махорку, и, пока Косецкий свертывал папиросу, они один за другим спускались вниз. – Вы к нам заходите, в спальню побеседовать, когда младших уложите, – предложил Громоносцев. – Хорошо, забегу Уже внизу, в спальне, ребята, укладываясь, гуторили между собой: – Вот это парень!.. Последнее время Косецкий особенно близко сошелся со старшими. Они вместе курили, сплетничали про зава и его помощницу. Теперь ребята окончательно приняли в свою компанию свойского Косецкого и даже не считали его за воспитателя. Ночь наступила быстро. Скоро стало совсем темно, а ребята еще лежали и тихо разговаривали. Косецкий, уложив малышей, пришел скоро, сел на одну из кроватей, закурил и стал делиться с ребятами планами своей будущей работы. – Вы, ребята, со мной не пропадете. Мы будем работать дружно. Вот скоро я свяжусь с обсерваторией, так будем астрономию изучать. – Бросьте! – лениво отмахнулся Японец. – Что это бросьте? – удивился Косецкий. – Да обсерваторию бросьте. – Почему? – Да все равно ничего не сделаете, только так, плешь наводите. Уж вы нам много чего обещали. – Ну и что ж? Что обещал, то и сделаю! Я не такой, чтобы врать. Сказал – пойдем, и пойдем. Это же интересно. Будем звездное небо изучать, в телескопы посмотрим… – Есть что-то хочется, – вдруг со вздохом проговорил все время молчавший Янкель и, почему-то понюхав воздух, спросил Косецкого: – А вы хотите, Афанасий Владимирович? – Чего? – Да шамать! – Шамать-то… шамать… – Косецкий замялся. – Признаться, ребятки, я здорово хочу шамать. А что? Почему это ты спросил? – обратился он к Янкелю, но тот улыбнулся и неопределенно изрек, обращаясь неизвестно к кому. – И это жизнь! Хочешь угостить дорогого воспитателя плотным обедом – и нельзя. – Почему? – оживился Косецкий. – Собственно, угостить, пожалуй, можно… но… – робко пробормотал Японец. – Но требуется некоторая ловкость рук и так далее, – закончил Янкель, глядя в потолок. – Ах, вот в чем дело! – Косецкий понял. – А где же это? – Что? – Обед. – Обед на кухне! Потом вдруг все сразу оживились. Обступили плотной стеной Косецкого и наперебой посвящали его в свои планы. – Поймите, остаются обеды… Марта их держит в духовой… Сегодня много осталось. Спальня сыта будет, и вы подкормитесь. Все равно до завтра прокиснет… А мы в два счета, только вы у дверей на стреме постойте… Косецкий слушал, трусливо улыбаясь, потом захохотал и хлопнул по плечу Громоносцева.Страница 42 из 126 – Ах, черти! Ну, валите, согласен! – Вот это да! Я же говорил, – захлебывался Янкель от восторга, – я же говорил: вы не воспитатель, Афанасий Владимирович, а пройдоха первостатейный. Налет проводили организованно. Цыган, Японец и Янкель на цыпочках пробрались на кухню, а Косецкий прошел по всем комнатам дачи и, вернувшись, легким свистом дал знать, что все спокойно. Тотчас все трое уже мчались в спальню, кто со сковородкой, кто с котлом. Ели вместе из одного котла и тихо пересмеивались. – Хе-хе! С добрым утром, Марта Петровна! За ваше здоровье! – Хороший суп! Солидно подсадили куфарочку нашу, – отдуваясь, проговорил Косецкий, а Воробышек, деловито оглядев посудину, изрек: – Порций двенадцать слопали. Нести котлы обратно не хотелось, и лениво развалившийся после сытного обеда Косецкий посоветовал: – Швырните в окно, под откос. Так и сделали. Сытость располагает к рассуждениям, и вот Янкель, кувырнувшись на кровати, нежно пропел: – Кто бы мог подумать, что вы такой милый человек, Афанасий Владимирович, а я-то, мерзавец, помню, хотел вам чернил в карман налить. – Ну вот. Разве можно такие гадости делать своему воспитателю? – улыбнулся благодушно Косецкий, но Япончик захохотал. – Да какой же вы воспитатель? – А как же? А кто же? – Ладно! Бросьте арапа заправлять! Косецкий обиделся. – Ты, Еонин, не забывайся. Если я с вами обращаюсь по-товарищески, то это еще не значит, что вы можете говорить все, что вздумается. Теперь захохотала вся спальня. – Хо-хо-хо! – Бросьте вы, Афанасий Владимирович. – Воспитатель! Ха-ха-ха! Вот жук-то! А Япошка уже разошелся и, давясь от смеха, проговорил: – Не лепи горбатого, Афоня. Да где же это видано, чтобы воспитатель на стреме стоял, пока воспитанники воруют картошку с кухни! Хо-хо-хо! Косецкий побледнел. И, вдруг подскочив к Японцу, схватил его за шиворот: – Что ты сказал? Повтори! Япошка, под общий хохот, бессильно барахтаясь, пробовал увильнуть: – Да я ничего!.. – Что ты сказал? – шипел Косецкий, а спальня, принявшая сперва выходку воспитателя за шутку, теперь насторожилась. – Что ты сказал? – Больно! Отпустите! – прохрипел Японец, задыхаясь, и вдруг, обозлившись, уже рявкнул: – Пусти, говорю! Что сказал? Сказал правду! Воруешь с нами, так нечего загибаться, а то распрыгался, как блоха. – Блоха? А-а-а! Так я блоха?.. Ну хорошо, я вам покажу же! Если вы не понимаете товарищеского отношения, я вам покажу!.. Молчать! – Молчим-с, ваше сиятельство, – почтительно проговорил Громоносцев. – Мы всегда-с молчим-с, ваше сиятельство, где уж нам разговаривать… – Молчать!!! – дико взревел халдей. – Я вам покажу, что я воспитатель, я заставлю вас говорить иначе. Немедленно спать, и чтобы ни слова, или обо всем будет доложено Викниксору! Дверь хрястнула, и все стихло. Спальня придушенно хохотала, истеричный Японец, задыхаясь в подушке, не выдержал и, глухо всхлипывая, простонал: – Ох! Не могу! Уморил Косецкий! Вдруг дверь открылась, и раздался голос халдея: – Еонин, завтра без обеда. – За что? – возмутился Японец. – За разговоры в спальне. Дверь опять закрылась. Теперь смеялась вся спальня, но без Еонина. Тому уже смешно не было. Минут через пять, когда все успокоились, Цыган вдруг заговорил вполголоса: – Ребята, Косецкий забузил, поэтому давайте переменим ему кличку, вместо графа Косецкого будем звать граф Кособузецкий! – Громоносцев, без обеда завтра! – донеслось из-за двери, и тотчас послышались удаляющиеся шаги. – Сволочь. У дверей подслушивал! – Ну и зараза! – Сам ворует, а потом обижается, ишь гладкий какой, да еще наказывает! – Войну Кособузецкому! Войну! Возмущение ребят не поддавалось описанию. Было непонятно, почему вдруг халдей возмутился, но еще больше озлобило подслушивание у дверей. Подслушивать даже среди воспитанников считалось подлостью, а тут вдруг подслушивает воспитатель. – Ну, ладно же. Без обеда оставлять, да еще легавить! Хорошо же. Попомнишь нас, Косецкий. Попомнишь, – грозился озлобленный Цыган. Тут же состоялось экстренное совещание, на котором единогласно постановили: с утра поднять бузу во всей школе и затравить Косецкого. – Попомнишь у нас! Попомнишь, Кособузецкий!.. Спальня заснула поздно, и, засыпая, добрый десяток голов выдумывал план мести халдею.* * * Резкий звонок и грозный окрик «вставайте» сразу разбудил спальню старших. – Если кто будет лежать к моему вторичному приходу, того без чаю оставлю! – выкрикнул Косецкий и вышел. – Ага. Он тоже объявил войну, – ухмыльнулся Янкель, но не стал ожидать «вторичного прихода» халдея, а начал поспешно одеваться. Однако почти половина спальни еще лежала в полудремоте, когда вновь раздался голос Косецкого. Он ураганом ворвался в спальню и, увидев лежащих, начал свирепо сдергивать одеяла, потом подлетел к спавшему Еонину и стал его трясти: – Еонин, ты еще в кровати? Без чаю! Япончик сразу проснулся. Он хотел было вступить в спор с халдеем, но того уже не было.Страница 43 из 126 – Без чаю? Ну ладно! Мы тебе так испортим аппетит, что у тебя и обед не полезет в рот, – заключил он злорадно. Спальня была возбуждена. Лишь только встали, сейчас же начали раскачивать сложную машину бузы. Воробей помчался агитировать к младшим, те сразу же дали согласие. Главные агитаторы – Янкель, Японец и Цыган – отправились в третье отделение и скоро уже выступали там с успехом. Война началась с утреннего умывания. Косецкий стоял на кухне и отмечал моющихся в тетрадке. Вдруг со стороны столовой показалась процессия. Шло человек пятнадцать, вытянувшись в длинную цепочку. Они бодро махали полотенцами. Потом ребята стали важно проходить мимо халдея, выкрикивая по очереди: – Здрав– – ствуйте, – Афа– – насий – Влади– – мирович, – граф – Ко– – со– – бу– – зецкий! – смачно закончил последний. Халдей оторопел, дернулся было в расчете поймать виновника, но, вспомнив, что бузит не один, а все, сдержался и ограничился предупреждением: – Если это повторится, весь класс накажу. В ответ послышалось дружное ржание всех присутствующих: – О-го-го! Аника-воин! – Подожди. Заработаешь! Несмотря на эти угрозы, Косецкий не отступился от своего. Еонин остался без чаю, и это еще больше озлобило ребят. Они начали действовать. День выдался хороший. Солнце пекло как никогда, но у пруда стояло затишье. Обычного купания не было. Зато у перелеска царило необычайное оживление. Проворные шкидцы карабкались по дубовым стволам за желудями, сбивали их палками, каменьями и чем только было можно. Тут же внизу другая партия ползала по земле и собирала крепкие зеленые ядра в кепки, в наволочки и просто в карманы. Зачем готовились такие запасы желудей, выяснилось немного позже. Косецкий, довольный внезапной тишиной в школе, решил, что ребята успокоились. Откровенно говоря, он ожидал длительной и тяжелой борьбы и был чрезвычайно удивлен и обрадован, что все так скоро кончилось. Тихо посвистывая, он вышел во двор, прошел к пруду и сел на берегу, жмурясь под ярким солнцем. Ему вдруг захотелось выкупаться. Недолго думая, он тут же разделся и бросился в воду. Свежая влага приятно холодила тело. Косецкий доплыл до середины пруда и, как молодой, резвящийся тюлень, окунулся, стараясь достать до дна. Наконец он решил, что пора вылезать, и повернул к берегу. Вдруг что-то с силой стукнуло его по затылку. Боль была как от удара камнем. Косецкий оглянулся, но вокруг было все спокойно и неподвижно. Тут взор его упал на качающийся на поверхности воды маленький желтенький желудь. «Желудем кто-то запустил», – подумал халдей, но новый удар заставил его действовать и думать быстрее. Он поплыл к берегу. Щелк. Щелк. Сразу два желудя ударили его в висок и в затылок. Положение становилось критическим. «Нужно поскорее одеться. Тогда можно будет изловить негодяев», – подумал Косецкий. Однако размышления его прервал новый удар в висок, настолько сильный, что желудь, отлетев от головы, вдруг запрыгал по воде, а сам Косецкий пробкой выскочил на берег. По-прежнему кругом стояла мертвая тишина. – Погодите же! – пробормотал Косецкий и бросился к кустику, за которым лежало белье. – О, черт! Раз за разом в спину ему ударилось пять или шесть крепких как камень желудей. «Скорей бы одеться», – подумал воспитатель, добежав до куста, и вдруг холодная дрожь передернула его тело. Белья за кустом не было. Косецкий, вне себя от ярости, огляделся вокруг, все еще не веря, что одежда его пропала. Он остановился, беспомощный, не зная, что делать. Он чувствовал, что на него глядят откуда-то десятки глаз, наблюдают за ним и смеются. Как бы в подтверждение его мысли, где-то поблизости прокатилось сатанинское злорадное гоготанье, и новый желудь шлепнулся в плечо халдея. Теперь он понял, что началось сражение, исход которого будет зависеть от выдержки и стойкости той или другой стороны. Лично для него начало не предвещало ничего хорошего. Белья не было. Косецкий ужаснулся. Ведь он был беспомощен перед своими врагами. А между тем желуди все чаще и чаще свистели вокруг него. Тогда халдей лихорадочно бросился искать белье. Он обшарил соседние кусты, стараясь не высовываться из-за зелени, служившей ему прикрытием, но белья не было. В отчаянии он выпрямился, но тотчас же снова присел. Добрый десяток желудей, как пули из пулемета, посыпались ему в спину. Косецкому было и больно, и стыдно. Он, воспитатель, принужден сидеть нагишом и прятаться от мстительных воспитанников. Он знал, что так просто они его не отпустят. Теперь он желал только одного: разыскать белье. Напрасно шарили глаза вокруг, белья не было. И вдруг радостный крик. Косецкий увидел белье, но уже в следующее мгновение он разразился проклятием: – Сволочи! Негодяи! Белье, сияя своей белизной, тихо покоилось на высоченном дереве. «Что делать?!» Ведь если лезть на дерево, то его закидают желудями, а палкой не достать. Чуть не плача, но полный решимости, он пополз по стволу. Но едва только выпрямился, как снова тело обожгли удары.Страница 44 из 126 Бессознательно, руководимый только чувством самосохранения, Косецкий снова присел и услышал торжествующий рев невидимых врагов. «А-а-а, смеются!» Вопль отчаяния и злобы невольно вырвался из горла, и уже в следующее мгновение халдей, с решимостью осужденного на смерть, полез на дерево, осыпаемый желудями. Кора до боли царапала тело, два раза желуди попадали в лоб и причиняли такую боль, что халдей невольно закрывал глаза и приостанавливал путешествие, но потом, собравшись с силами, лез дальше. Наконец он у цели. Обратно Косецкий не слез, а как-то бессильно сполз, поцарапав при этом грудь и руки, но удовлетворенный победой. Однако с бельем ему еще пришлось помучиться. Рукава нижней рубашки и штанины кальсон оказались намоченными и туго завязанными узлом. На шкидском языке это называлось «сухариками», и Косецкий долго работал и руками и зубами, пока удалось развязать намокшие концы. Наконец он оделся и вышел на берег, ожидая нового обстрела, но на этот раз вокруг было тихо. Вне себя от обиды и злобы халдей помчался на дачу, решив немедленно переговорить с заведующим, но и здесь его постигла неудача: Викниксор уехал в город. Проходя по комнатам, Косецкий ловил насмешливые взгляды ребят и сразу угадал, что все они только что были свидетелями его позора. Подошел обед, и здесь халдей вновь почувствовал себя в силе. Громоносцев, Еонин и еще пять – шесть воспитанников были лишены обеда. После обеда шкидцы устроили экстренное собрание и, глубоко возмущенные, решили продолжать борьбу. Теперь Косецкий, наученный горьким опытом, никуда не отлучался с дачи, но это не помогло. Снова началась бомбардировка. Стоило только ему отвернуться, как в спину его летел желудь. Он был бессилен и нервничал все больше и больше, а тут, как бы в довершение всех его невзгод, со всех сторон слышалась только что сочиненная ребятами песенка: На березу граф КосецкийЛазал с видом молодецким,Долго плакал и рыдал,Все кальсоны доставал. Напрасно Косецкий метался, стараясь отыскать уголок, где можно было бы скрыться, везде его встречали желуди и песенка, песенка и желуди. Он решил наконец отсидеться в воспитательской комнате и помчался туда. Вдруг взгляд его приковала стена. На стене у входа в воспитательскую висел тетрадочный развернутый лист бумаги, вверху которого красовалось следующее:Бузовик Стенная газета Орган бузовиков республики Шкид Экстренный выпуск по поводу косых направлений в Шкиде Дальше замелькали названия: «Граф Косецкий», «Сенсационный роман», «Купание в пруду», «Долой графов». В глазах халдея потемнело. Он сорвал листок с твердым намерением показать его Викниксору. В комнате воспитателей Косецкого ожидал новый сюрприз. Едва он открыл дверь, как прислоненная к косяку щетка и надетый на нее табурет с грохотом обрушились ему на голову. Косецкий не выдержал. Слезы показались у него на глазах, и, повалившись на кровать, он громко зарыдал. Скоро по Шкиде пронеслась весть: с Косецким истерика. Янкель и Япошка – редакторы первой шкидской газеты «Бузовик» – приостановили работу на половине, не докончив номера. Настроение сразу упало. – Косецкий в истерике. – Что-то будет? Ребята ожидали грозы, но ничуть не боялись ее. Они чувствовали себя правыми. Явилась Эланлюм. – Что у вас вышло с Афанасием Владимировичем? – грозно спросила она, но, когда узнала, что Косецкий сам вел себя не лучше ребят, предложила замять всю историю и не доводить до сведения Викниксора. На этом и порешили. Ребята выслали делегацию к халдею, и они помирились. До Викниксора дошел только маленький скомканный листок газеты «Бузовик».* * * На другой день Янкелю и Японцу сообщили, что их зовет Викниксор. Прежде чем пойти к заву, ребята перебрали в уме все свои проступки за неделю и, не найдя ничего страшного, кроме замятого скандала с Косецким, бодро отправились в кабинет. – Можно войти? – Войдите. А, это вы! Викниксор сидел в кресле. В руках он держал номер «Бузовика». Ребята переглянулись и замерли. – Ну, садитесь. Поговорим. – Да мы ничего, Виктор Николаевич. Постоим. – Янкель тревожно вспоминал все ругательства по адресу Косецкого, которыми был пересыпан текст «Бузовика». – Так вот, ребята, – начал Виктор Николаевич. – Я, как видите, имел возможность прочесть вашу газету. На мой взгляд, в ней один недостаток: она пахнет бульварщиной. Она груба, хотя, говоря откровенно, в ней есть немало и остроумного. Викниксор вслух перебрал ряд удачных и неудачных заметок и, увлекшись, продолжал: – Почему бы вам в самом деле не издавать настоящей, хорошей школьной газеты? Видите ли, я сам в свое время пробовал натолкнуть ребят на это и даже выпустил один номер газетки «Ученик», но воспитанники не отозвались, и газета заглохла. Вы, я вижу, интересуетесь этим, а поэтому валите-ка, строчите. Название, разумеется, надо переменить. Ну… ну… хотя бы «Зеркало»… и с эпиграфом можно: «Неча на зеркало пенять, коли рожа крива».Страница 45 из 126 – Мы-то уж давно хотели, – вставил Японец. – Ну, а коли хотели, то и делайте. Я даже рад буду, – закончил Викниксор. Через четверть часа газетчики вышли из кабинета, нагруженные бумагой, чернилами, тушью, перьями, карандашами и красками. Все случившееся было так неожиданно, что только у дверей спальни ребята опомнились и сообразили, в чем дело. – Здорово вышло! – воскликнул восхищенный Янкель. – Да, – протянул Япончик. – Ожидали головомойки, а получили поощрение… На другой день на вышке готовился первый номер шкидской школьной газеты «Зеркало». Янкель, подложив под лист папку, разрисовывал заголовок. Япончик писал передовицу «от редакции». На краю крыши сидел согнувшись Цыган, вызвавшийся редактировать отдел шарад и ребусов. Тут же, впав в поэтический транс, Воробей строчил стихи о закате солнца – «На горизонте шкидской дачи…» Покончив с заголовком, Янкель уселся рядом с Японцем, и вдвоем они принялись за составление стихотворной передовицы, в которой нужно было изложить программу нового органа. Стишки были слабые, но начинающих стенгазетчиков они вполне устраивали, и поэтому Янкель немедля стал переписывать их в колонку стенгазеты. Первый номер «Зеркала» вышел на другой день утром. Редколлегия была в восторге и все время вертелась около толпы читающих шкидцев. Повесили номер в столовой. За обедом Викниксор в своей обычной речи отметил новый этап в жизни школы – появление «Зеркала», – передал привет сияющим редакторам и пожелал им дальнейших успехов. Стенгазета понравилась всем, но больше всего Янкелю. Тот раз десять подкрадывался к ней, с тайным удовлетворением перечитывая свои стихи: Наша «Зеркало»-газета –Орган школы трудовой,В ней хотим ребят потешить,Показать наш быт простой. Успех первого номера окрылил редакцию, и скоро выпорхнул номер второй, уже более обширный и более богатый материалами, за ним третий, четвертый. Так из бузы, из простой шалости родилось здоровое начинание. А лето незаметно меняло краски. Уже предательски поблескивали робкие желтенькие листики на деревьях, и темными, слишком темными становились ночи. К шкидской даче неслышно подкрадывалась осень…* * * Однажды случилась заминка с продуктами. То ли в складе оказалась недостача, то ли с ордерами запоздали, но следствием этого явилось резкое сокращение и так уже незначительного пайка. Перестали совершенно выдавать к обеду хлеб, а вечернюю порцию сократили с четверти фунта до осьмушки. Шкида погрузилась в уныние. Такой паек не предвещал ничего хорошего; к тому же, по слухам, увеличение предвиделось не скоро. «Зеркало», развернувшееся к этому времени в газету большого формата, забило тревогу. Появились запросы, обращения к педагогическому совету с приглашением осветить через газету причину недостатка продуктов. Викниксор вызвал редакторов и имел с ними по этому поводу беседу, результатом которой явилась большая статья-интервью, которая никого не насытила. Шкидцев охватила паника, но, пока третье и четвертое отделения ломали головы, ища выхода, первое и второе уже нашли его и втихомолку блаженствовали. Выход был прост. Подходила осень, по соседству находились огромные стрельнинские огороды, в которых поспевал картофель. Огороды почти не охранялись, и пронырливым малышам ничего не стоило устраивать себе ужин из печеного, вареного и даже жареного картофеля. Для этого ходившие в отпуск выклянчивали дома и привозили в Шкиду – кто жир, кто жировар, а кто и настоящее коровье масло. Скоро примеру младших последовали и старшие. Паломничество в чужие огороды росло и ширилось, пока не охватило всю школу. Прекратились сразу жалобы на скверный паек, на жидкий суп, потому что картошка, хорошая, розовая, молодая картошка, насытила всех. Жидкий суп становился густым, как только его разливали по тарелкам. Печеная картошка сыпалась в тощий тресковый бульон, и получалось довольно приличное питательное блюдо. На даче печек не топили, топилась только плита, но вокруг было так много густых перелесков, что в печках нужды и не чувствовалось. Лишь только солнце переставало светить и, побледневшее, окуналось в дымчатые дали горизонта, вокруг шкидской дачи вместе с поднимающимся туманом со всех сторон выпархивали узенькие, сизоватые струйки прозрачного дыма. Они рождались где-то там внизу, в лесу, у выдолбленных старых пней и высохшей травы. Маленькие костры весело мигали, шипели сырыми сучьями и манили продрогших в сыром тумане ночных похитителей стрельнинской картошки. Те приходили партиями, выгружали добычу и пекли в золе круглые катышки, приносящие довольство и сытость. С дачи эти дымки в долине были хорошо видны, но первое время на них не обращали внимания, пока однажды Викниксор, выглянув из окна кабинета, не обнаружил возле этих дымящихся костров движение каких-то загадочных существ и не отправился исследовать это таинственное явление. Загадочные существа в лесу вовремя заметили его длинную фигуру и в панике скрылись в чащу, а он нашел только десятка полтора костров и горы сырой и печеной картошки. Вызвав воспитанников, Викниксор велел им перенести все найденное картофельное богатство в кладовую для общего котла, а сам остался тушить костры.Страница 46 из 126 Потом он вернулся на дачу, заперся у себя в кабинете и задумался. Собственно, думать много не пришлось. Ясно было, что костры разводили воспитанники для того, чтобы печь картошку, которую они же воровали с огородов. Надо было принять меры. Викниксор вызвал прежде всего Янкеля и Япончика, как представителей печати, и предложил им начать кампанию в «Зеркале» против воровства, но «печать» скромно потупила очи, и последующие номера газеты ни словом не заикнулись о картошке. Тогда завшколой сам сказал нужное слово. Он предупредил воспитанников коротко и веско: – Кто попадется в краже картошки с чужих огородов, тот немедленно переводится в лавру. Угроза подействовала. Картошки стали воровать меньше, но зато ударились в близлежащие огороды за репой и брюквой. Скоро разыгрался крупный скандал. Пришли жаловаться. Сначала пришел один огородник, за ним второй… В общей сложности за три дня к Викниксору явилось шесть делегаций с категорическим требованием обуздать учеников Викниксор издал вторичный приказ по школе, еще более грозный, и запугивал шкидцев до отказа. То тут, то там стали раздаваться голоса: – Ну ее к черту, эту картошку! – Еще запорешься! Правда, еще находились смельчаки, которые по-прежнему ходили на отхожие промыслы, но благоразумные постепенно отставали. – Ша! Бросаем, пока не влопались. Так же говорили Янкель и Япончик: – Довольно. С завтрашнего дня ни одной картошки с чужих огородов. А сегодня… Сегодня надо сходить в последний раз. И пошли. Было это после обеда. День выдался пасмурный и холодный. Только что прошел дождь, и трава была сырая, леденящая. Но Янкеля и Японца это не остановило. Захватили по наволочке с подушек, решив набрать побольше. Вышли на трамвайную линию и зашагали по шпалам. Япончик ругался и подпрыгивал, согревая посиневшие ноги. – Черт! В такую погоду – да картошку копать. – Ничего не поделаешь. Последний раз, – успокаивал его Янкель. Наконец пришли к цели. Огород был большой и знакомый. Стенгазетчики уже привыкли к нему, так как оттуда они не раз таскали картошку. С минуту ребята постояли на дороге, оглядываясь и набираясь сил, потом Янкель нагнулся и юркнул в ботву. За ним последовал Японец. Сразу же оба выругались. Действительность превзошла все ожидания. Дождь оставил заметный след: в грядах стояли лужи, глинистая земля превратилась в липкую кашу. Зато копать было легко. Прямо руками дергали ребята мокрую ботву, и она покорно вылезала вместе с целым гнездом картошки. Работали молча, изредка вполголоса перекликаясь, чтобы не терять друг друга из виду, и наконец, когда наволочки вздулись до отказа и не могли больше вместить ни одной картофелины, ребята выползли на дорогу. Но тут, взглянув друг на друга, они не на шутку испугались. Чистенькие белые рубашки стали серыми от глины. – Здорово обработались, – сокрушенно проговорил Янкель, но Япошка только свирепо взглянул на него и дал знак отправляться обратно. Подходили к даче. – Как бы не засыпаться! Мимо Витиных окошек идти надо. – предупредил Янкель, но Японец и тут проявил беззаботность. – Пустяки. Он слепой. Не заметит. Ребята благополучно дошли до веранды, как вдруг в дверях показался Викниксор. Оба редактора юркнули под веранду и притаились. Шаги приближались. – Не заметил, – успокоил себя дрожащий Японец и вдруг сжался. – Еонин! Вылезай немедленно! – раздался окрик сверху. Оба молчали. – Еонин! Ну живей!.. Кому я говорю! – Вылезай, Япошка, – забеспокоился Янкель. – Запоролись, вылезай. Тщедушное тельце Япончика показалось на свет, и, виновато моргая, он остановился перед Викниксором. – А картошка где? – грозно спросил заведующий. – Какая картошка? – Доставай картошку, каналья! – заревел гневно Викниксор. От слова до слова все это слышал Янкель, и, дрожа всем телом, он стал поспешно отсыпать картошку из наволочки; в голове его тем временем проносились мысли одна другой ужаснее. «Засыпались… Позор… В лавру отправят… Прощай, Стрельна… Прощай, Шкида… и прощай… прощай, газета «Зеркало»!.. – Доставай картошку! – гремело наверху. Потом Янкель услышал непривычно тихий голос Япончика: – Сейчас, Виктор Николаевич. – И сам Еонин показался перед щелью. Янкель молча сунул ему в руки наполовину опустошенную наволочку, и тот полез обратно. Наверху завозились, и две пары ног, дробно отстукивая по настилу веранды, удалились. Янкель осторожно вылез и огляделся. В таком грязном виде идти в школу нельзя. Надо было вымыться и выстирать рубаху. Дрожа от холода, он помчался к пруду, скинул белье и стал стирать его, потом тщательно выжал и надел. От мокрой рубахи стало еще холодней. Зубы выбивали барабанную дробь. Янкель побегал, чтобы согреться и обсушить белье на теле, потом постарался придать себе беззаботный вид и, насвистывая, направился к даче. У дверей его встретили ребята и предупредительно насовали в руки желудей. – Скажи, что желуди собирал. Витя искал тебя.Страница 47 из 126 Однако желуди не понадобились. Лишь только он пришел в столовую, на него наскочили воспитатели. – Черных, в спальню немедленно. – Зачем? – Иди, не разговаривай. В спальне сидел Викниксор. При виде Янкеля он нахмурился. – Раздевайся и ложись. Янкель не понял, зачем он должен ложиться, но понял, что запирательства не помогут. – Где наволочка? – Сейчас принесу, Виктор Николаевич. Вместе с картошкой появилась на свет и грязная, замусоленная наволочка. Потом редакторов раздели, попросту отняли штаны, заставив их таким образом лежать в кроватях под домашним арестом. Летом это было очень тяжелым наказанием, но теперь на дворе уже бродила осень, и наказание подействовало мало. Много передумали Японец и Янкель, лежа в кроватях. Днем к ним забегали и сообщали последние новости: – Вас в лавру направляют! – Викниксор выхлопатывает сопроводительные документы! Новости были одна печальнее другой, и парочка приуныла. Потом постепенно к мысли об уходе привыкли. Горе стало казаться привычным, и преступники уже перестали считать себя шкидцами. На третий или четвертый день ожидания Янкель предложил: – Давай выпустим прощальный номер «Зеркала». Японец согласился. Нелегко было делать последнюю газету. Японец написал забавный фельетон под названием «Гроза огородов». Читая, оба смеялись над злополучными похождениями двух бандитов, а когда прочли, задумались. Грустно стало. Фельетон пустили гвоздем номера. Это было своевременно. Вопрос о переводе Янкеля и Японца был злободневным вопросом, и вопросом спорным. На педагогическом совете мнения разделились. Одни стояли за перевод ребят в лавру, другие за оставление. Янкель украсил фельетон карикатурами, потом написал грустное лирическое стихотворение – описание осени. Принес стихотворение и Финкельштейн – Кобчик, – недавно появившийся, но уже знаменитый в Шкиде поэт. Прибавили ряд заметок, и наконец прощальный номер вышел. Об отъезде в газете не было ни слова, но номер вышел на этот раз невеселый. Наконец наступил последний день. Янкелю и Японцу выдали белье и велели собираться. Серое, тусклое утро стояло за окном, накрапывал дождь, но когда одетые в пальто и сапоги ребята уложили свои пожитки и вышли на веранду, вся Шкида дожидалась их там. Ребята попрощались. Вышел Викниксор, сухо бросил: – Пошли. Вот уже и Петергофское шоссе. Блестят влажные трамвайные рельсы. В последний раз оглянулись ребята на дачу, где оставили своих товарищей, халдеев и – «Зеркало», любимое детище, взращенное их собственными руками… Сели в трамвай. Всю дорогу Викниксор молчал. У Нарвских ворот ребята вылезли, ожидая дальнейших распоряжений. Викниксор, не глядя на них, процедил: – Зайдем в школу. Пошли по знакомым улицам. В городе осень чувствовалась еще больше. Панели потемнели от дождя и грязи, с крыш капала вода, хотя дождя уже не было. Показалось знакомое желтое здание Шкиды. Сердца у ребят екнули. Они прошли двор, поднялись по лестнице во второй этаж. Дверь открыл дворник. Шаги непривычно гулко отдавались в пустынных комнатах. Странно выглядели пустые, мертвые классы, где зимой ни одной минуты не было тихо, где постоянно был слышен визг, хохот, треск парт, пение. Викниксор оставил ребят и прошел к себе в кабинет. Янкель и Японец переглянулись. Жалко было расставаться со Шкидой, к которой они так привыкли, а теперь стало и совсем невтерпеж – особенно когда они увидели знакомые парты с вырезанными ножиком надписями «Янкель-дурак», «Япошка-картошка». Оскорбительные когда-то слова вдруг приобрели необычайную прелесть. Ребята долго разглядывали эти надписи. Потом Янкель умиленно произнес: – Это Воробей вырезал. – Да, это он, – мечтательно поддакнул Японец и вдруг посмотрел на товарища и сказал: – Давай попытаемся? Может, оставит. Янкель понял. Раздались шаги. Вошел Викниксор, Он деловито осмотрел комнату и сказал: – Парты запылились. Возьмите тряпки и вытрите хорошенько. Ребята кинулись на кухню, принесли мокрые тряпки и стали обтирать парты. Кончив, твердо решили: – Пойдем к Викниксору, попытаемся. На робкий стук последовало: – Войдите. Увидев ребят, Викниксор встал. – Виктор Николаевич, вы, может, оставите нас? – заканючил Янкель. – Оставите, может? – как эхо повторил Еонин. Викниксор строго посмотрел через головы ребят куда-то в угол, пошевелил губами и спокойно сказал: – Да, я вас оставляю. За вас поручилась вся школа, а сюда я вас привез только для того, чтобы вы почистили помещение к приезду школы. Завтра она переезжает с дачи.* * * Шкида переехала с треском. Едва трамвайные платформы остановились у дома и ребята начали разгрузку, уличная шпана окружила их. – Эге-ге! Приютские крысы приехали. – Крысы приехали! – Эй вы, голодные! Крысенята!.. Воробей возмутился и подскочил к одному, особенно старавшемуся. – Как ты сказал, стерва? Повтори!Страница 48 из 126 Тот усмехнулся и, заложив руки в карманы, поглядел в сторону своих. – А вот как сказал, так и сказал. – А ну, повтори! – Голодные крысы! В следующее мгновение кулак Воробья беззвучно прилип к носу противника. Брызнула кровь. – А-а-а! Наших бить! Шпана смяла Воробья, но подоспела выручка. Шкидцев было больше. Они замкнули круг, и началась драка. Шпана сразу же оказалась в невыгодном положении. Их окружили плотной стеной. Сперва они бились отчаянно храбро, но скоро из десятка храбрецов половина лежала, а вторая половина уже не дралась, а только заслонялась руками от сыпавшихся ударов. – О-ой! Больно! – Хватит! – Не бейте! Шкида уже не слышала стонов. Она рассвирепела, и десятки рук по-прежнему без жалости опускались на головы врагов. Побоище прекратил Викниксор. Увидев из окна, что питомцы его дерутся, он выскочил, взбешенный, на улицу, однако при виде его шкидцы брызнули во все стороны, оставив на поле битвы лишь избитых противников и Воробья, который был здорово помят и даже не в силах был убежать. Это событие имело свои последствия. Едва шкидцы устроились и расставили в здании мебель, как получился приказ заведующего: «Никого гулять не выпускать». Ребята приуныли, пробовали протестовать, но приказ отменен не был. А на следующий день законодательство республики Шкид обогатилось двумя новыми параграфами. В этот день состоялось общее собрание, на которое Викниксор явился с огромной толстой книгой в руках. Притихшая аудитория с испуганным видом уставилась на эту глыбу в черном коленкоровом переплете, а заведующий поднял книгу над головой, открыл ее и показал всем первый лист, на котором акварельными красками было четко выведено:ЛЕТОПИСЬ ШКОЛЫ ИМЕНИ ДОСТОЕВСКОГО – Ребята, – торжественно начал Викниксор. – Отныне у нас будет школьная «Летопись». Сюда будут записываться замечания воспитанникам, все ваши проступки будут отмечаться здесь, в этой книге. Все провинности, все безобразия воспитанников будут на учете у педагогов; по книге мы будем судить о вашем поведении. Бойтесь попасть в «Летопись», это позорная книга, и нам неприятно будет открывать ее лишний раз. Однако сегодня же при вас я вынужден сделать первую запись. Викниксор достал карандаш и, отчетливо произнося вслух каждое слово, записал на чистом, девственном листе: «Черных уличен в попытке присвоить казенные краски». Ребята притихли, и все взоры обратились на Янкеля. А Янкель опустил глаза, не зная, огорчаться ему или радоваться, что его имя первым попало в этот исторический документ. Возражать Викниксору он не мог. Накануне, когда переносили вещи, Гришка с особенным рвением таскал по лестнице тюки с одеялами и подушками, связки книг, посуду и другое школьное имущество. В коридоре, у входа в учительскую, один из пакетов развязался и оттуда выпали два начатых тюбика краски. Будь это что-нибудь другое – может быть, Янкель и задумался бы, но перед этим соблазном его сердце художника устоять не могло. Он сунул тюбики в карман и в тот же миг услыхал над головой голос Викниксора. – Что у тебя в кармане, Черных? Янкелю ничего не оставалось делать, как извлечь из кармана злополучные тюбики. Викниксор взял тюбики, брезгливо посмотрел на Черных и сказал: – Неужели ты, каналья, успел забыть, что тебя только что простили и что тебе угрожал перевод в реформаторий?! – Они сами упали, Виктор Николаевич, – пролепетал Янкель. – Упали в карман? Викниксор приказал Янкелю немедленно отправляться в класс. Просить извинения на этот раз Янкель и не пытался. Никому не сказав о случившемся, он прошел в класс и весь вечер пребывал в самом ужасном унынии. Но вот миновала томительная бессонная ночь, наступил следующий день, и Янкель начал понемногу успокаиваться: может быть, Викниксор в суматохе забыл о нем? Оказалось, однако, что Викниксор не забыл. И теперь Янкель сидел под устремленными на него взглядами ребят и думал, что отделался он, пожалуй, дешево. А Викниксор записью в «Летопись» не ограничился. Расхаживая по столовой с толстенной книгой в руках, он, чтобы внушить трепет и уважение к этой книге, растолковывал воспитанникам смысл и значение только что сделанного замечания. – Вот я записал Черных, ребята: Черных хотел присвоить краски. Эта запись останется в «Летописи» навсегда. Кто знает, может быть, когда-нибудь впоследствии Черных сделается знаменитым художником. И вот он будет сидеть в кругу своих знакомых и почитателей, и вдруг появится «Летопись». Кто-нибудь откроет ее и прочтет: «Черных уличен в попытке присвоить казенные краски». Тогда все отшатнутся от него, ему скажут: «Ты вор – тебе нет места среди честных людей». Викниксор вдохновляется, но, вдруг вспомнив что-то, оставляет бедного Янкеля в покое и говорит: – Да, ребята, я отвлекся. Кроме «Летописи», у нас вводятся также и разряды. Вы хотите знать, что это такое? Это, так сказать, мерка вашего поведения. Разрядов у нас будет пять. В первом разряде будут числиться те ученики, которые в течение месяца не получат ни одного замечания в «Летописи». Перворазрядник – это примерный воспитанник, образец, на который все мы должны равняться. Он будет среди прочих в положении привилегированном. Перворазрядники беспрепятственно пользуются установленным отпуском, в вакационные часы они свободно ходят на прогулку, перворазрядники в первую очередь ходят в театры и в кинематограф, получают лучшее белье, обувь и одежду.Страница 49 из 126 – Аристократия, одним словом, – с ехидным смешком выкрикнул с места Япошка. – Да, если хочешь – это аристократия. Но аристократия не по крови, не наследственная, не паразитическая, а получившая свои привилегии по заслугам, добившаяся их честным трудом и примерным поведением. Желаю тебе, кстати, Еонин, стать когда-нибудь таким аристократом. – Где уж нам уж, – деликатно ухмыльнулся Японец. – Теперь выясним, что такое второй разряд, – продолжал Викниксор. – Второй разряд – это ученики, не получившие замечания в течение недели. Второй разряд тоже пользуется правом свободных прогулок и отпусков, все же остальное он получает во вторую очередь, после перворазрядников. Для того чтобы попасть в первый разряд, нужно месяц пробыть во втором без замечания. Третий разряд – это середняки, ребята, получившие одно или два не очень серьезных замечания, но третий разряд уже лишается права свободных прогулок, третьеразрядники ходят только в отпуск. Из третьего разряда во второй воспитанник переводится в том случае, если в течение недели у него не было замечаний, если же есть хоть одно замечание, он по-прежнему остается в третьем. Шкидцы сидели придавленные и ошарашенные. Они не знали, что эта громоздкая на первый взгляд система очень скоро войдет в их повседневный быт и станет понятной каждому из них – от первоклассника до «старичка». А Викниксор продолжал растолковывать новый шкидский «табель о рангах»; – Теперь дальше. Все, кто получил свыше трех замечаний за неделю, попадают в штрафной разряд – четвертый – и на неделю лишаются отпусков и прогулок. Но… – Викниксор многозначительно поднял брови. – Но если за неделю пребывания в штрафном, четвертом разряде воспитанник не получит ни одного замечания, он снова поднимается в третий. Понятно? – Понятно, – отозвались не очень дружные голоса. – А пятый? – спросил кто-то. – Да, ребята, – сказал Викниксор, и брови его снова поползли вверх. – Остается пятый разряд. Пятый разряд – это особый разряд. В него попадают воры и хулиганы. Кто проворуется, того мы не только лишаем на месяц отпусков и прогулок, мы изолируем его от остальных воспитанников, а в тетрадях его будет стоять буква «В». Янкель похолодел. Безобидное замечание в «Летописи» вдруг сразу приобрело страшный, угрожающий смысл. Он плохо слышал, о чем говорил Викниксор дальше. А тот говорил много и долго. Между прочим, он объявил, что, кроме общих собраний, в школе учреждаются еще и еженедельные классные, на которых воспитатели в присутствии учеников будут производить пересортировку в разрядах. Тут же были установлены дни – особые для каждого класса, – когда должна происходить эта пересортировка. И вот в ближайшую пятницу в четвертом отделении состоялось собрание, на котором отделенный воспитатель Алникпоп объявил, кто в какой разряд попадет. Большинство, не успевшее еще заработать замечаний, оказалось во втором разряде. В списке третьеразрядников числились Янкель и Воробей. В четвертый разряд попал Япошка, умудрившийся за неделю получить пять замечаний, и все «за дерзость и грубость». Тут же на собрании он заработал новое замечание, так как публично назвал новую викниксоровскую систему «халдейскими штучками». Янкель, к удивлению товарищей, ликовал. Зато рвал на себе волосы от обиды и негодования бедный Воробышек, получивший единственное замечание «за драку на улице», за ту самую драку, в которой он и без того потерпел самый большой урон. Остальные ждали, что будет дальше, куда понесет их судьба и собственное поведение: наверх или вниз? С «Летописью» – зоркой, как часовой, – начала свой новый учебный год Шкида. Лето прошло… Кауфман фон Офенбах Шкида на досуге. – Барон в полупердончике. – Воспоминания бывшего кадета. – О Николае Втором и просвирке с маслом. – Кауфман. – Держиморда, любящий кошек. В классе четвертого отделения слабо мерцают угольные лампочки… Но стенам прыгают серые бесформенные тени. У раскаленной печки сидят Мамочка, Янкель и Цыган. Они вполголоса разговаривают и, по очереди затягиваясь папиросным окурком, пускают дым в узкое жерло топки. Пламя топящейся печки бросает на их лица красный заревой отсвет. Остальные шкидцы разбрелись по разным углам класса; обладающие хорошим зрением читают, другие бузят – возятся, третьи, прикрывшись досками парт, дуются в очко. Горбушка играет с Воробьем в шахматы, получает мат за матом и по неопытности не ведает, что Воробей его надувает. Данилов и Ворона, усевшись на пол у классной доски, нашли игру, более для себя интересную – «ножички», – бросают по очереди перочинный нож. – С ладошки! – кричит Ворона и подбрасывает нож. Нож впивается в зашарпанную доску пола. Потом бросает Данилов. У него – промах. – С мизинчика! – снова кричит Ворона и опять вбивает нож. Сделав несколько удачных бросков, он разницу прощелкивает Данилову по лбу крепкими, звонкими щелчками. Широкоплечий Данилов, нагнув голову, тупо смотрит в пол, при каждом щелчке вздрагивает и моргает. В классе не шумно, но и не тихо, – голоса сливаются в неровный гул…Страница 50 из 126 Заходит воспитатель… Он нюхает воздух, замечает дым и спрашивает: – Кто курил? Никто не отвечает. – Класс будет записан, – объявляет халдей и выходит. После его ухода игры прекращаются, все начинают скулить на тройку, сидящую у печки. Те в свою очередь огрызаются на играющих в очко. Золотушный камчадал Соколов, по кличке Пьер, кончив чтение, подходит к играющим в шахматы и начинает приставать к Воробью. – Уйди, – говорит Воробей. – Никак нет-с, – отвечает Пьер. – В зубы дам. – Дай-с. Но щуплый Воробей в зубы не дает, а углубляется в обдумывание хода. Пьеру становится скучно, он садится за парту и, пристукивая доской, начинает петь: Спи, дитя мое родное,Бог твой сон хранит…Твоя мама-машинисткаПо ночам не спит.Брат ее убит в Кронштадте,Мальчик молодой… В это время в классе появляется Викниксор. Все вскакивают. Картежники украдкой подбирают рассыпавшиеся по полу карты, а Янкель, не успевший спрятать папиросу, тушит ее носком сапога. Вместе с Викниксором в класс вошел здоровенный детина, одетый в узкий, с золотыми пуговицами, мундирчик… Мундир у детины маленький, а сам детина большой, поэтому рукава едва доходят ему до локтя, а на животе отсутствует золотая пуговица и зияет прореха. – Новый воспитанник, – говорит Викниксор. – Мстислав Офенбах… Мальчик развитой и сильный. Обижать не будете… Правда, мальчик? – У-гу, – мычит Офенбах таким басом, что не верится, будто голос этот принадлежит ему, а не тридцатилетнему мужчине. – Мальчик, – насмешливо шепчет кто-то, – ничего себе мальчик. Небось сильнее Цыгана… Когда Викниксор уходит, все обступают новичка. – За что пригнали? – любопытствует Япошка. – Бузил… дома, – басит Офенбах. – Меня мильтоны вели, так бы не пошел. Он улыбается. Улыбка у него детская, не подходящая к мужественному, грубому лицу.. Сразу все почему-то решают, что Офенбах хотя и сильный, но незлой. – Сколько тебе лет? – спрашивает Цыган, уже почуявший в новичке конкурента по силе. – Четырнадцать, – отвечает Офенбах. – Сегодня как раз именинник… Это мне мамаша подарочек сделала, что пригнала сюда. Он осматривает серые стены класса и грустно усмехается. – Ничего, – говорит Японец. – Подарочек не так уж плох… Сживемся. – Неужели тебе четырнадцать лет? – задумчиво говорит Янкель. – Четырнадцать лет, а вид гужбанский – прямо купец приволжский какой-то. – И верно, – говорит Воробей. – Купец… – Купец, – подхватывает Горбушка. – Купец, – ухмыляется Офенбах, не ведая, что получает эту кличку навеки. – А что это у тебя за полупердончик? – спрашивает Янкель, указывая на мундир. – Это – кадетская форма, – отвечает Купец. – Я ведь до революции в кадетском учился. В Петергофском, потом в Орловском. – Эге! – восклицает Янкель. – Значит, благородного происхождения? – Да, – отвечает Купец, но без всякой гордости, – благородного… Отец мой офицер, барон остзейский… Фамилия-то моя полная – Вольф фон Офенбах. – Барон?!. – ржет Янкель. – Здорово!.. – Да только жизнь-то моя не лучше вашей, – говорит Купец, – тоже с детства дома не живу. – Ладно, – заявляет Япошка. – Пускай ты барон, нас не касается. У нас – равноправие. Потом все усаживаются к печке. Купец садится, как индейский вождь, посредине на ломаный табурет. Он чувствует, что все смотрят на него, самодовольно улыбается и щурит и без того узкие глаза. – Значит, ты тово… кадет? – спрашивает Янкель. – Кадет, – отвечает Купец и, ухмыляясь, добавляет: – Бывший. Несколько мгновений длится молчание. Потом Мамочка тонким, пискливым голосом спрашивает: – У вас ведь все князья да бароны обучались… Да? – Фактически, – басит Купец, – все дворянского звания. Не ниже. – Ишь ты, – говорит Воробей. – Князей, значит, видел. За ручку, может быть, здоровался. – И не только князей. Я и самого Николая видел. – Николая? – восклицает Горбушка. – Царя! – Очень даже просто. Он к нам в корпус приезжал, а потом я его часто видел, когда в дворцовой церкви в алтаре прислуживал. Эх, жисть тогда была – малина земляничная!.. Купец вздыхает: – Просвирками питался! – Просвирками? – Да, просвирками, – говорит Купец. – Вкусные просвирки были в дворцовой церкви, замечательные просвирки. Напихаешь их, бывало, штук двадцать за пазуху, а после с товарищами жрешь. С маслом ели. Вкусно… Он мечтательно проводит рукою по лбу и снова вздыхает: – Только засыпался очень неприятно! – Расскажи, – говорит Японец. – Расскажи, расскажи! – подхватывают ребята. И Купец начинает: – Обыкновенно я, значит, в корпус таскал просвирки, – там их и шамали… А тут пожадничал, захватил маслица, думаю – в алтаре, где-нибудь в ризнице, позавтракаю. Ну вот… На амвоне служба идет, дьякон «Спаси, господи, люди…» запевает, а я перочинный ножичек вынул и просвирочки разрезаю. Нарезал штук пять, маслом намазал, склеил, хотел за пазуху класть, а тут, значит, батюшка, отец Веньямин, входит, чтоб ему пусто… Ну я, конечно, все просвирки на блюдо и глаза в потолок. А он меня на дворцовую кухню за кипятком для причастия посылает. Прихожу оттуда с кипятком – нет просвирок, унесли уже. Сдрейфил я здорово. Все сидел в ризнице и дрожал. А потом батя входит. В руках просвирка. Рука трясется, как студень. «Это что такое? – спрашивает. – А?» Ну, безусловно, меня в три шеи, и в корпусе, в карцере, двое суток пропрел. Оказывается, батя Николаю, самодержцу всероссийскому, стал подавать просвирку, а половинка отклеилась – и на пол… Конфузу, говорят, было… Потеха!Страница 51 из 126 Ребята хохочут. В это время трещит звонок. – Спать хряемте, – говорит Воробей. – Что это? – удивляется Купец. – Так рано спать? – Да, – отвечает Японец. – У нас законы суровые. Хотя не суровее, конечно, кадетских, а все-таки… В спальне вспоминают, что Купец не получил от кастелянши постельное белье. Кастелянша работает до шести часов, и позже белье не получить. – Пустяки, – говорит Японец. – Соберем с бору по сосенке… Выспится. Коек пустых много, собирают белье: кто подушку, кто одеяло, кто простыню дает. Из подушек делают матрац, и постель у Купца получается не хуже, чем у других. Купец укладывается, завертывается в серое мохнатое одеяло и басит: – Спокойной ночи, робя! Потом засыпает, храпит, как боров, и не слышит приглушенных разговоров ребят, которые тянутся за полночь… Утром дежурный проходит по спальне, звонит в серебристый колокольчик. Воспитанники вскакивают, быстро одеваются и бегут в умывальню. Когда вся спальня уже на ногах, все постели убраны, одеяла сложены вчетверо и лежат на подушках, дежурный замечает, что новый воспитанник четвертого отделения спит. Дежурный – первоклассник Козлов, маленький, гнусавый, – бежит к офенбаховской кровати и звонит над самым ухом Купца. Тот просыпается, вскакивает и недоумевающе смотрит в лицо дежурного. – Ты чего, сволочь? – Вставай, пора… Все уже встали, чай идут пить. Купец скверно ругается, снова залезает под одеяло и поворачивается спиной к Козлову. – Да вставай же! – тянет Козел. Ему попадет, он получит запись в «Летопись», если не все воспитанники будут разбужены. – Вставай, ты… – гнусит он. Купец внезапно вскакивает, сбрасывает с себя одеяло и с размаху ударяет Козла по щеке. Козел взвизгивает, хватается за щеку и, выбегая из спальни, кричит: – Накачу! Будешь драться, сволочь! Но жаловаться Козел не идет – фискалов в Шкиде не любят. Через минуту Козел возвращается в спальню с Японцем, призванным для воздействия на Купца. – Эй, барон, вставай! – говорит Японец, дергая Купца за плечо. Купец высовывает голову из-под одеяла. – Пошли вы подальше, а не то… Но он уже проснулся. – Что будите-то? – хмуро басит он. – Который час? – Восемь, начало девятого, – отвечает Японец. – Черт, – тянет Купец, но уже добродушно. – Раненько же вас поднимают. У нас в корпусе и то полдевятого зимой будили. – Ладно, – говорит Японец, – вставай. – А я вот раз дядьку избил, – вспоминает Купец. – Кузьмичом звали. Уж зорю проиграли, а я сплю… Он меня будит. А я ему раз – в ухо… Купец мечтательно улыбается и высовывает из-под одеяла ноги. – Идем умываться, – говорит Японец, когда Купец, напялив мундирчик, застегивает сохранившиеся на нем золотые пуговицы. В умывальне домываются лишь два человека. Костец стоит у окна и отмечает в тетрадке птичками вымывшихся. – Как фамилия? – спрашивает он у Купца, потом добавляет: – Сними куртку. Купец нехотя снимает мундир и нехотя, лениво ополаскивает лицо и шею. Халдей осматривает вымывшегося для первого раза снисходительно и ставит в тетрадь птичку. – Ну, ребята, – говорит после чая товарищам Японец. – Барон-то наш – вышибалистый… Держимордой будет, хотя и добродушен. А добродушие Купца выясняется в тот же день. Купец идет в гардеробную получать белье. Там он снимает с себя кадетский мундир и потрепанные брюки клеш и облачается в казенное – холщовые рубаху и штаны. Кастелянша Лимкор (Лимонная корочка) или Амвон (Американская вонючка) – старая дева, любящая подчас от скуки побеседовать с воспитанниками, – расспрашивает Купца о его жизни. – Животных любишь? – спрашивает она, сама страстно обожающая собак и кошек. – Люблю, – отвечает Купец. – Я всех животных люблю – и собак, и кошек, и людей. Амвон рассказывает об этом воспитателям, а те товарищам Купца. За Купцом остается репутация сильного, вспыльчивого, но добродушного парня. В Шкиде, а особенно в четвертом отделении, он получает диктаторские полномочия и пользуется большим влиянием в делах, решающихся силой. Однокашники зовут его шутливо-почтительно Купа, а воспитатели – «лодырем первой гильдии». Учиться Купец не любит. Пожар Юбилейный банкет. – Уголек из буржуйки. – Живой покойник. – Руки вверх. – Драма с дверной ручкой. – Обгорелое детище. – Новое «Зеркало». Десять часов вечера. Хрипло пробрякали часы. Звенит звонок. Утомленная длинным, слепым зимним днем с бесконечными уроками и ноской дров, Шкида идет спать. Затихает здание, погружаясь в дремоту. Дежурная воспитательница – немка Эланлюм – очень довольна. Сегодня воспитанники не бузят. Сегодня они бесшумно укладываются в постели и сразу засыпают. Не слышно диких выкриков, никто не дерется подушками, все вдруг стали послушными, спокойными и тихими… Такое настроение у воспитанников бывает редко, и Эланлюм чрезвычайно рада, что это случилось как раз в ее дежурство. Ее помощник – воспитатель, полный, белокурый, женоподобный мужчина, по прозвищу Шершавый, – уже спит.Страница 52 из 126 Шершавый – скверный воспитатель из породы «мягкотелых». Он благодушен, не быстр в движениях и близорук, – это позволяет шкидцам в его присутствии бузить до бесчувствия. Сегодня Шершавый утомлен. Он не только воспитатель, но и фельдшер, лекпом, лекарский помощник. Сегодня был медицинский осмотр, и Шершавый очень устал, перещупав и перестукав полсотни воспитанников. Шершавый спит, но Эланлюм не сердится на него. Ей кажется, что она и без помощника уложила всех спать. Эланлюм смотрит на часы – четверть одиннадцатого. Она решает еще раз обойти здание, заходит в четвертый класс и застревает в дверях. Весь класс сидит на партах. Вид у ребят заговорщицкий. При входе немки все вскакивают и замирают, потом к ней подходит Еонин и с не свойственной ему робостью говорит: – Элла Андреевна, сегодня мы справляем юбилей – выход двадцать пятого номера «Зеркала». Элла Андреевна, мы бы хотели отпраздновать это важное для нас событие устройством маленького банкета и поэтому всем классом просим вас разрешить нам остаться здесь до двенадцати часов. Мы обещаем вам вести себя тихо. Можно? Глаза всего класса впились в воспитательницу. Немка растрогана. – Хорошо, сидите, но чтобы было тихо. Она уходит. В классе начинаются приготовления. Выдвинут на середину круглый стол, уставленный скромными яствами, средства на которые собирались всем классом в течение двух недель. Мамочка ставит на стол чайник с кипятком и, расставив кружки, развязным голосом говорит: – Прошу к столу. Ребята чинно рассаживаются за столом. Янкель пробует сказать речь: – Братишки, итак, вышел двадцать пятый номер нашего «Зеркала»… Он хочет продолжать, но не находит слов. Да и без слов все ясно. Он достает из парты комплект «Зеркала» и раскладывает его по партам. Двадцать пять номеров пестрой лентой раскинулись на черном крашеном дереве, двадцать пять номеров – двадцать пять недель усиленного труда, – это лучше всяких слов говорит об успехе редакции. Класс с уважением смотрит на газету, класс разглядывает старые номера, как какую-нибудь музейную реликвию. Только Купец не интересуется «Зеркалом»; забравшись в угол, он расправляется с колбасой. Он тоже взволнован, но не газетой, а шамовкой. Потом ребята вновь усаживаются за стол, пьют чай, хрустят галетами, едят бутерброды с маслом и колбасой. В классе жарко. Поставленная на время холодов чугунка топится с утра дровами, наворованными у дворника. От чая и от жары все размякли и, лениво развалившись, сидят, не зная, о чем говорить. Третьеклассник Бобер, случайно затесавшийся на банкет, начинает тихо мурлыкать «Яблочко»: Эх, яблочко на подоконничке,В Петрограде появилися покойнички. Но «Яблочко» – не очень подходящая к случаю песня. Ребятам хочется спеть что-нибудь более торжественное, величавое, и вот Янкель затягивает школьный гимн: Мы из разных школ пришли,Чтобы здесь учиться,Братья, дружною семьейБудем же труди-и-ться. Ребята подхватывают: Бросим прежнее житье,Позабудем, что прошло.Смело к но-о-вой жизни!Смело к но-о-овой жизни! Один Купец не поет. Он считает, что греться у буржуйки гораздо приятнее. Улыбаясь широкой улыбкой, он сидит около пузатой железной печки, помешивая кочергой догорающие угли и головешки. – Мамочка, сходи посмотри, который час, – говорит Янкель. Но в эту минуту дверь отворяется и входит Эланлюм. – Пора спать, ребята. Уже половина первого. Никто не возражает ей. Шкидцы вскакивают. Бесшумно расставляются по местам столы, табуретки и стулья, убираются остатки юбилейного ужина, складывается на железный поднос посуда. Янкель бережно и любовно укладывает в свою парту виновника торжества – комплект «Зеркала» – и вместе с другими на цыпочках идет к выходу. В дверях его останавливает Эланлюм. Кивком головы она показывает на чугунку. Янкель возвращается. Наспех поковыряв кочергой и видя, что головешек нет, он закрывает трубу. Выходя из класса, он замечает, что на полу у самой стены прижался крохотный уголек, случайно выскочивший из чугунки. Надо бы подобрать или затоптать его, но возвращаться Янкелю лень. «Авось ничего не случится. Погаснет скоро», – мысленно решает он и выходит из класса. В спальне тихо. Все спят. Воздух уже достаточно нагрелся и погустел от дыхания, но почему-то теплая густота делает спальню уютней. Пахнет жильем. Слабо мерцает угольная лампочка, свесившаяся с потолка, настолько слабо, что через запушенные инеем окна виден свет уличного фонаря, пробивающийся в комнату и освещающий ее. В спальне тихо. Изредка кто-нибудь из ребят, самый беспокойный, увидев что-то страшное во сне, слабо вскрикнет и заворочается испуганно на кровати. Потом вскинет голову, сядет, увидит, что он не в клетке с тиграми, не на уроке математики и не на краю пропасти, а в родной шкидской спальне, и вновь успокоится. И в комнате опять тихо.* * * Янкель проснулся, перевернулся на другой бок, зевнул и огляделся. Было еще темно. Все спали, так же бледно светила лампочка, но фонарь за окном уже не горел.Страница 53 из 126 «Часа три – четыре», – подумал Янкель и собирался уже опять уткнуться в подушку, как вдруг его внимание приковало маленькое сизое облачко вокруг лампочки. «Что за черт, кто бы мог курить в спальне», – невольно мелькнуло в голове. Но думать не хотелось, хотелось спать. Он опять укрылся с головой одеялом и притих. Вдруг из соседней комнаты кто-то позвал воспитателя, тот повертелся на кровати и, кряхтя, поднялся. – Кто меня зовет? – прохрипел Шершавый, болезненно морщась и хватаясь за голову. Кричал Газенфус – самый длинный и тощий из всех шкидцев и в то же время самый трусливый. – Дым идет откуда-то! Воспитатель, а даже не посмотрит – откуда, – надрывался он. Теперь заинтересовался дымом и Янкель и тоже набросился на несчастного фельдшера: – Что же вы, дядя Володя, в самом деле? Пойдите узнайте, откуда дым. Но Шершавый расслабленно простонал в ответ: – Черных, видишь, я болен. Пойди сам и узнай. Янкель разозлился. – Идите вы к черту! Что я вам – холуй бегать? Он решительно повернулся на бок, собираясь в третий раз уснуть, как вдруг дверь с треском распахнулась – и в спальню ворвалось густое облако дыма. Когда оно слегка рассеялось, Янкель увидел Викниксора. Тот тяжело дышал и протирал глаза. Потом, оправившись, спокойным голосом громко сказал: – Ребята, вставайте скорее. Однако говорить было не нужно. Половина шкидцев уже проснулась и, почуяв неладное, торопливо одевалась. Викниксор, увидев полуодетого Янкеля, подозвал его и тихо сказал: – Попробуй пройти к Семену Ивановичу, к кладовой. Дыму много. Возьми подушку. Янкель молча кивнул и, схватив подушку, двинулся к двери. – Ты куда? – окликнул его одевавшийся Бобер. И, сразу поняв все, сказал: – Я тоже пойду. – Пойдем, – согласился Янкель. Спальня уже гудела, как потревоженный улей. Будили спавших, одевались. Подходя к двери, Янкель услышал за спиной голос недовольного Купца. Его тормошили, кричали на ухо о пожаре, а он сердито, истерично смеялся. – Уйдите, задрыги! О-го-го! Не щекочите! Отстаньте! Натягивая на ходу свой нарядный, принесенный «с воли» полушубок, Бобер нагнал Янкеля. – Ну, пойдем. – Пойдем. Они переглянулись. Потом Янкель решительно дернул дверь и вышел, наклоняя голову и закрывая подушкой рот. Сразу почувствовался противный запах гари. Дым обступил их плотной стеной. Держась за руки, они на ощупь вышли в зал. Янкель открыл на минуту глаза и сквозь жуткий мрак увидел едва мерцающий глазок лампочки. Обычно светлый зал теперь был темен, как черное покрывало. Ребята миновали зал, свернули в коридор, по временам открывая глаза, чтобы ориентироваться по лампочкам. От дыма, пробивавшегося сквозь подушку, начало першить в горле, глаза слезились. Было страшно идти вперед, не зная, где горит. – А вдруг мы идем на огонь? Но вот за поворотом мелькнул яркий свет, дыму стало меньше. Эконом уже стоял у дверей, встревоженный запахом гари. – Пожар, Семен Иванович! – разом выкрикнули Янкель и Бобер, с жадностью глотая свежий воздух. – Пожар! Эконом засуетился. – Так что же вы! Бегите скорей в пожарную команду. Погодите, я открою черную лестницу. Звякнула цепочка. Ключ защелкал по замку, прыгая в дрожащих руках старика. – Пойдем? – спросил Янкель, нерешительно поглядывая на Бобра. – Конечно. Надо же! Если не считать подушки, которую Янкель держал в руках, на нем была только нижняя рубашка, пара брюк и незашнурованные ботинки. Он минуту потоптался, поглядывая на одежду товарища. Облаченному в полушубок Бобру колебаться было нечего. – Идти или не идти? Янкель хотел было отказаться, но потом решил: – Ладно. Пойдем. Быстро сбежали по лестнице, татарин-дворник Мефтахудын открыл ворота, и ребята выскочили на Курляндскую. – Поглядим, где горит! – задыхаясь, крикнул Янкель. Вышли на середину улицы и, поглядев в окна, ахнули. Четыре окна нижнего этажа школы, освещенные ярко-красным светом, бросали отсвет на снег. Янкель завыл: – Наш класс. Сгорело все! «Зеркало» сгорело! И, ни слова больше не сказав, оба шкидца ринулись во мрак. Несмотря на мороз и на более чем легкий костюм, Янкель почти не чувствовал холода. Только уши пощипывало. Вокруг царила тишина, на улицах не видно было ни души – было время самой глубокой ночи. Бежали долго по прямому, как стрела, Старо-Петергофскому проспекту. Проскочили мимо ярко освещенной фабрики. Потом устали, запыхались и перешли на быстрый шаг. Обоих мучил вопрос: что-то делается там, в Шкиде? Вдруг Янкель, не убавляя хода, шепнул Бобру: – Ой, гляди! Кто-то крадется. Оба взглянули на развалины дома и увидели серую тень, спешившую перерезать им дорогу. Бобер побледнел. – Живые покойники! Полушубок снимут. – Идем скорее, – оборвал Янкель. Ему-то бояться было нечего. Пожалуй, он ничем не рисковал, так как вряд ли какой бандит решится снять последнюю рубаху, и притом нижнюю, грязную и старую. Стиснув зубы и скосив глаза, шкидцы прибавили шагу, с намерением проскочить мимо зловещей тени, но маневр не удался.Страница 54 из 126 Из-за груды кирпичей с револьвером в руках появился человек в серой шинели. – Стой! Руки вверх! Ребята остановились и послушно подняли руки. Солдат, не опуская револьвера, спросил, подозрительно оглядывая шкидцев: – Куда идете? У Бобра прошло чувство страха, и он, почуяв, что это не налетчик, бодро сказал; – В пожарную часть. – Откуда? – Из интерната. Пожар у нас. Серая шинель минуту нерешительно потопталась, потом, спрятав револьвер и уже смягчаясь, пробурчала: – Пойдемте. Я вас провожу. По дороге разговорились – человек с револьвером оказался агентом. – А я вас, чертенята, за налетчиков принял, – засмеялся он. – А мы – вас, – осмелев, признался агенту Янкель. – Меня?! – Да. Мы думали, что вы – живой покойник. – Ну, этих субчиков в Питере уже не осталось. Всех давно выловили, – сказал чекист. Тут он обратил внимание на жалкий костюм Янкеля, скинул шинель и сказал: – На, накинь, а то простудишься. Пришли в часть. Едва успели подняться на второй этаж и сообщить о пожаре, как ребят уже позвали вниз. Там уже мелькали ярко-рыжие факелы, блестели медные пожарные каски, хрипели гривастые лошади. Пожарные посадили ребят на возок, и вся часть рванулась вперед, разрывая сгустившуюся ночную тишину звоном, перепевом сигнального рожка, хрястом подков и лошадиным ржанием. Когда подъехали к школе, там уже стояла довольно большая толпа зевак. Почти одновременно приехала еще одна пожарная часть. Янкель и Бобер по черной лестнице потопали было наверх, но эконом выгнал их, несмотря на самые горячие протесты. В это время в спальне разыгрывалась трагедия. Много времени прошло, пока удалось разбудить спящих, а когда все наконец проснулись, в комнате уже стоял густой дым. Он пробивался из всех щелей, быстро заполняя помещение. Началась паника. Кто-то из малышей заплакал. Треснуло где-то выдавленное стекло. Ребята вдруг все сразу забегали, громко закричали, заметались. В этот момент распахнулась дверь и в спальню ворвалась Эланлюм. – Дети! Берите подушки. Все ко мне! Как стадо баранов к пастуху, прихлынули к немке воспитанники, ожидая от нее чуда, и даже Купа, нерешительно почесав затылок и спокойно докурив папироску, приблизился к ней. Эланлюм повысила голос, стараясь перекричать гудевшую массу. – Закройте рты подушками. Все идите за мной. Чтобы не растеряться, держитесь друг за друга. Пожар разрастался. Это было видно по дыму, густому-густому и черному. Эланлюм раскрыла двери настежь и смело вышла навстречу черной завесе. За ней двинулись остальные. Идти было недалеко. Нужно было лишь свернуть направо, сделать три шага по площадке лестницы и открыть дверь в квартиру немки, где имелся выход на другую лестницу. Уже вся школа толпилась на лестничной площадке, нетерпеливо дожидаясь, когда откроют заветную дверь, но передние что-то замешкались. Искали ручку – медную дверную ручку – и не находили. Десятки рук шарили по стенам, хватаясь за карнизы, мешая друг другу, – ручки не было. Искали на ощупь. Открытые глаза все равно мало помогли бы – дым, черный как сажа, слепил глаза, вызывая слезы. Послышались сдавленные выкрики: – Скорей! – Задыхаемся! Кто-то не выдержал, закашлялся и, глотнув дым, издал протяжный вопль. Стало страшно. Купец, мрачно стоявший у стенки, наконец не выдержал и, растолкав сгрудившихся на лестнице товарищей, медленно провел рукой по стене, нащупав планку, опять провел и наткнулся на ручку. Брызнул яркий свет из открытой двери, и обессилевшие, задыхающиеся шпингалеты, шатаясь, ввалились в коридор. Эланлюм пересчитала воспитанников. Все были на месте. Она облегченно вздохнула, но тут же опять побледнела. – Ребята! А где воспитатель? Мертвым молчанием ответили ей шкидцы. – Где воспитатель? – снова, и уже с тревогой, переспросила немка. Тогда Купец, добродушно улыбнувшись, сказал: – А он там в спальне еще лежит, чудак. Охает, а не встает. Потеха! Эланлюм взвизгнула и, схватившись за голову, кинулась в дымный коридор по направлению к спальне. Минут через пять раздался громкий стук в дверь. Когда шкидцы поспешили открыть ее, им представилось невиданное зрелище. Немка волокла за руку Шершавого, а тот бессильно полз по полу в кальсонах и нижней рубахе. Язык у него вылез наружу, в глазах светилось безумие – он задыхался. Общими усилиями обоих втащили в коридор. Шершавый безжизненно упал на пол, а Эланлюм, тяжело дыша, прислонилась к стене. Через минуту она уже оправилась, и снова голос ее загремел под сводами коридора: – Все на лестницу! На улицу не выходите. Все идите в дворницкую к Мефтахудыну. Ребята высыпали во двор, но к дворнику никто но пошел. Забыв о запрете, все выскочили на улицу. Дрожа от холода, шкидцы уставились на горящие окна, страх прошел, было даже весело. А у забора стояли Япончик и Янкель и чуть не плакали, глядя на окна. Вот зазвенело стекло, и пламя столбом вырвалось наружу, согревая мерзлую штукатурку стены.Страница 55 из 126 За углом запыхтела паровая машина, начавшая качать воду, надулись растянутые по снегу рукава. Мимо пробежали топорники, слева от них поднимали лестницу, и проворный пожарный, поблескивая каской, уже карабкался по ступенькам вверх. Жалобно звякнули последние стекла в горящем этаже; фыркая и шипя, из шлангов рванулась мощная струя воды. – Наш класс горит. Сволочи! – выругался Цыган, подходя к Японцу и Янкелю. Но те словно не слышали и, стуча зубами от холода и возбуждения, твердили одно слово: – «Зеркало»! – «Зеркало»! А Янкель иногда сокрушенно добавлял: – Моя бумага! Мои краски! – Марш в дворницкую! – вдруг загремел голос Викниксора над их головами. В последний раз с грустью взглянув на горящий класс, ребята юркнули под ворота. Там уже толпились полуодетые, дрожащие от холода шкидцы. Дворницкая была маленькая, и ребята расселись кто на подоконниках, кто прямо на полу. С улицы доносился шум работы, и шкидцам не сиделось на месте, но у дверей стоял Мефтахудын, которому строго-настрого запретили выпускать учеников за ворота. Мефтахудын – татарин, добродушный инвалид, беспалый, – приехал из Самары, бежал от голода и нашел приют в Шкиде. До сих пор ребята его любили, но сегодня возненавидели. – Пусти, Мефтахудын, поглядеть, – горячился Воробей. Ласково отпихивая парня, дворник говорил, растягивая слова: – Сиди, поджигала! Чиво глядеть? Нечиво глядеть. Сиди на месте. То и дело то Эланлюм, то Викниксор втискивали в двери новых и новых воспитанников, пойманных на улице, и снова уходили на поиски. Ребята сидели сгрудившись, угнетенные и придавленные. Сидели долго-долго. Уже забрезжил в окнах бледный рассвет, а шкидцы сидели и раздумывали. Каждый по-своему строил догадки о причинах пожара: – Жарко чугунку натопили в четвертом отделении, вот пол и загорелся. – Электрическую проводку слишком давно не меняли. – Курил кто-нибудь. Чинарик оставил… Но настоящую причину знал один Янкель: маленький красный уголек все время то потухал, то вспыхивал перед глазами. Наступило утро. Уехали пожарные, оставив грязные лужи и кучи обгорелых досок на снегу. Печально глядели шесть оконных впадин, копотью, дымом и гарью ударяя в нос утренним прохожим. Сгорели два класса, и выгорел пол в спальне. Утром старшие ходили по пепелищу, с грустью поглядывая на обгорелые бревна, на почерневшие рамы и закоптелые стены. Разыскивали свои пожитки, стараясь откопать хоть что-нибудь. Бродили вместе с другими и Янкель с Японцем, искали «Зеркало», но, как ни искали, даже следов обнаружить не могли. Они уже собирались уходить, как вдруг Янкель нагнулся над кучей всякого горелого хлама, сунул в эту кучу руку и извлек на свет что-то бесформенное, мокрое и лохматое. Замелькали исписанные печатными буквами знакомые листы. – Ура! Цело! С величайшими предосторожностями, чуть ли не всем классом откапывали любимое детище и наконец извлекли его, но в каком виде предстало перед ними это детище! Обгорели края, пожелтела бумага. Полному уничтожению «Зеркала» помешала вода и, по-видимому, обвалившаяся штукатурка, придавившая шкидскую газету, и заживо похоронившая ее в развалинах. Редакция ликовала. Потом Викниксор устроил собрание, опрашивал воспитанников, интересовался их мнением, и все сошлись на одном: – Виновата буржуйка. Тотчас же торжественным актом буржуйки были уничтожены по всей школе.* * * Дня через два третий и четвертый классы возобновили занятия, перебравшись во вновь оборудованные классы наверху. Классы были не хуже прежних, но холодно и неприветливо встретили воспитанников новые стены. И не скоро привыкли к ним ребята. Янкель и Японец как-то сразу вдруг утратили любовь к старому «Зеркалу» и смотрели на него, как на калеку, с отвращением. Долго не могли собраться с духом и выпустить двадцать шестой номер газеты, а потом вдруг, посовещавшись, решили: «Поставим крест на старом «Зеркале». Недели через две вышел первый номер роскошного многокрасочного журнала «Зеркало», который ничем не был похож на своего хоть и почтенного, но бесцветного родителя. А республика Шкид, покалеченная пожаром, долго не могла оправиться от нанесенной ей раны, как не может оправиться от разрушений маленькая страна после большой войны. Ленька Пантелеев Мрачная личность. – Сова. – Лукулловы лепешки. – Пир за счет Викниксора. – Монашенка в штанах. – Один против всех. – «Темная». – Новенький попадает за решетку. – Примирение. – Когда лавры не дают спать. Вскоре после пожара Шкидская республика приняла в свое подданство еще одного гражданина. Этот мрачный человек появился на шкидском горизонте ранним зимним утром. Его не привели, как приводили многих; пришел он сам, постучался в ворота, и дворник Мефтахудын впустил его, узнав, что у этого скуластого, низкорослого и густобрового паренька на руках имеется путевка комиссии по делам несовершеннолетних. В это время шкидцы под руководством самого Викниксора пилили во дворе дрова. Паренек спросил, кто тут будет Виктор Николаевич, подошел и, смущаясь, протянул Викниксору бумагу.Страница 56 из 126 – А-а-а, Пантелеев?! – усмехнулся Викниксор, мельком заглядывая в путевку. – Я уже слыхал о тебе. Говорят, ты стихи пишешь? Знакомьтесь, ребята, – ваш новый товарищ Алексей Пантелеев. Между прочим, сочинитель, стихи пишет. Эта рекомендация не произвела на шкидцев большого впечатления. Стихи писали в республике чуть ли не все ее граждане, начиная от самого Викниксора, которому, как известно, завидовал и подражал когда-то Александр Блок. Стихами шкидцев удивить было трудно. Другое дело, если бы новенький умел глотать шпаги, или играть на контрабасе, или хотя бы биография у него была чем-нибудь замечательная. Но шпаг он глотать явно не умел, а насчет биографии, как скоро убедились шкидцы, выудить из новенького что-нибудь было совершенно невозможно. Это была на редкость застенчивая и неразговорчивая личность. Когда у него спрашивали о чем-нибудь, он отвечал «да» или «нет» или просто мычал что-то и мотал головой. – За что тебя пригнали? – спросил у него Купец, когда новенький, сменив домашнюю одежду на казенную, мрачный и насупившийся, прохаживался в коридоре. Пантелеев не ответил, сердито посмотрел на Купца и покраснел, как маленькая девочка. – За что, я говорю, пригнали в Шкиду? – повторил вопрос Офенбах. – Пригнали… значит, было за что, – чуть слышно пробормотал новенький. Кроме всего, он еще и картавил: вместо «пригнали» говорил «пгигнали». Разговорить его было трудно. Да никто и не пытался этим заниматься. Заурядная личность, решили шкидцы. Бесцветный какой-то. Даже туповатый. Удивились слегка, когда после обычной проверки знаний новенького определили сразу в четвертое отделение. Но и в классе, на уроках, он тоже ничем особенным себя не проявил: отвечал кое-как, путался; вызванный к доске, часто долго молчал, краснел, а потом, не глядя на преподавателя, говорил: – Не помню… забыл. Только на уроках русского языка он немножко оживлялся. Литературу он знал. По заведенному в Шкиде порядку первые две недели новички, независимо от их поведения, в отпуск не ходили. Но свидания с родными разрешались. Летом эти свидания происходили во дворе, в остальное время года – в Белом зале. В первое воскресенье новенького никто не навестил. Почти весь день он терпеливо простоял на площадке лестницы у большого окна, выходившего во двор. Видно было, что он очень ждет кого-то. Но к нему не пришли. В следующее воскресенье на лестницу он уже не пошел, до вечера сидел в классе и читал взятую из библиотеки книгу – рассказы Леонида Андреева. Вечером, перед ужином, когда уже возвращались отпускники, в класс заглянул дежурный: – Пантелеев, к тебе! Пантелеев вскочил, покраснел, уронил книгу и, не сдерживая волнения, выбежал из класса. В полутемной прихожей, у дверей кухни, стояла печальная заплаканная дамочка в какой-то траурной шляпке и с нею курносенькая девочка лет десяти – одиннадцати. Дежурный, стоявший с ключами у входных дверей, видел, как новенький, оглядываясь и смущаясь, поцеловался с матерью и сестрой и сразу же потащил их в Белый зал. Там он увлек их в самый дальний угол и усадил на скамью. И тут шкидцы, к удивлению своему, обнаружили, что новенький умеет не только говорить, но и смеяться. Два или три раза, слушая мать, он громко и отрывисто захохотал. Но, когда мать и сестра ушли, он снова превратился в угрюмого и нелюдимого парня. Вернувшись в класс, он сел за парту и опять углубился в книгу. Минуты через две к его парте подошел Воробей, сидевший в пятом разряде и не ходивший поэтому в отпуск. – Пожрать не найдется, а? – спросил он, с заискивающей улыбкой заглядывая новенькому в лицо. Пантелеев вынул из парты кусок серого пирога с капустой, отломил половину и протянул Воробью. При этом он ничего не сказал и даже не ответил на улыбку. Это было обидно, и Воробей, приняв подношение, не почувствовал никакой благодарности.* * * Быть может, новенький так и остался бы незаметной личностью, если бы не одно событие, которое взбудоражило и восстановило против него всю школу. Почти одновременно с Пантелеевым в Шкиде появилась еще одна особа. Эта особа не числилась в списке воспитанников, не принадлежала она и к сословию халдеев. Это была дряхлая старуха, мать Викниксора, приехавшая к нему, неизвестно откуда и поселившаяся в его директорской квартире. Старуха эта была почти совсем слепа. Наверно, именно поэтому шкидцы, которые каждый в отдельности могли быть и добрыми, и чуткими, и отзывчивыми, а в массе, как это всегда бывает с ребятами, были безжалостны и жестоки, прозвали старуху Совой. Сова была существо безобидное. Она редко появлялась за дверью викниксоровской квартиры. Только два-три раза в день шкидцы видели, как, хватаясь свободной рукой за стену и за косяки дверей, пробирается она с какой-нибудь кастрюлькой или сковородкой на кухню или из кухни. Если в это время поблизости не было Викниксора и других халдеев, какой-нибудь шпингалет из первого отделения, перебегая старухе дорогу, кричал почти над самым ее ухом: – Сова ползет!.. Дю! Сова!.. Но старуха была еще, по-видимому, и глуховата. Не обращая внимания на эти дикие выкрики, с кроткой улыбкой на сером морщинистом лице, она продолжала свое нелегкое путешествие.Страница 57 из 126 И вот однажды по Шкиде пронесся слух, что Сова жарит на кухне какие-то необыкновенные лепешки. Было это в конце недели, когда все домашние запасы у ребят истощались и аппетит становился зверским. Особенно разыгрался аппетит у щуплого Японца, который не имел родственников в Петрограде и жил на одном казенном пайке и на доброхотных даяниях товарищей. Пока Сова с помощью кухарки Марты священнодействовала у плиты, шкидцы толпились у дверей кухни и глотали слюни. – Вот так смак! – раздавались голодные завистливые голоса. – Ну и лепешечки! – Шик-маре! – Ай да Витя! Вкусно питается… А Японец совсем разошелся. Он забегал на кухню, жадно втягивал ноздрями вкусный запах жареного сдобного теста и, потирая руки, выбегал обратно в коридор. – Братцы! Не могу! Умру! – заливался он. – На маслице! На сливочном! На натуральненьком!.. Потом снова бежал на кухню, становился за спиной Совы на одно колено, воздымал к небу руки и кричал: – Викниксор! Лукулл! Завидую тебе! Умру! Полжизни за лепешку. Ребята смеялись. Японец земно кланялся старухе, которая ничего этого не видела, и продолжал паясничать. – Августейшая мать! – кричал он. – Порфироносная вдова! Преклоняюсь… В конце концов Марта выгнала его. Но Японец уже взвинтил себя и не мог больше сдерживаться. Когда через десять минут Сова появилась в коридоре с блюдом дымящихся лепешек в руках, он первый бесшумно подскочил к ней и так же бесшумно двумя пальцами сдернул с блюда горячую лепешку. Для шкидцев это было сигналом к действию. Следом за Японцем к блюду метнулись Янкель, Цыган, Воробей, а за ними и другие. На всем пути следования старухи – и в коридоре, и на лестнице, и в Белом зале – длинной цепочкой выстроились серые бесшумные тени. Придерживаясь левой рукой за гладкую алебастровую стену, старуха медленно шла по паркету Белого зала, и с каждым ее шагом груда аппетитных лепешек на голубом фаянсовом блюде таяла. Когда Сова открывала дверь в квартиру, на голубом блюде не оставалось ничего, кроме жирных пятен. А шкидцы уже разбежались по классам. В четвертом отделении стоял несмолкаемый гогот. Запихивая в рот пятую или шестую лепешку и облизывая жирные пальцы, Японец на потеху товарищам изображал, как Сова входит с пустым блюдом в квартиру и как Викниксор, предвкушая удовольствие плотно позавтракать, плотоядно потирает руки. – Вот, кушай, пожалуйста, Витенька. Вот сколько я тебе, сыночек, напекла, – шамкал Японец, передразнивая старуху. И, вытягивая свою тощую шею, тараща глаза, изображал испуганного, ошеломленного Викниксора… Ребята, хватаясь за животы, давились от смеха. У всех блестели и глаза, и губы. Но в этом смехе слышались и тревожные нотки. Все понимали, что проделка не пройдет даром, что за преступлением вот-вот наступит и наказание. И тут кто-то заметил новичка, который, насупившись, стоял у дверей и без улыбки смотрел на происходящее. У него одного не блестели губы, он один не притронулся к лепешкам Совы. А между тем многие видели его у дверей кухни, когда старуха выходила оттуда. – А ты чего зевал? – спросил у него Цыган. – Эх ты, раззява! Неужели ни одной лепешки не успел слямзить?! – А ну вас к чегту, – пробормотал новенький. – Что?! – подскочил к нему Воробей. – Это через почему же к черту? – А потому, что это – хамство, – краснея, сказал новенький, и губы у него запрыгали. – Скажите – гегои какие: на стагуху напали!.. В классе наступила тишина. – Вот как? – мрачно сказал Цыган, подходя к Пантелееву. – А ты иди к Вите – накати. Пантелеев промолчал. – А ну, иди – попробуй! – наступал на новичка Цыган. – Сволочь такая! Легавый! – взвизгнул Воробей, замахиваясь на новенького. Тот схватил его за руку и оттолкнул. И хотя оттолкнул он не Японца, а Воробья, Японец дико взвизгнул и вскочил на парту. – Граждане! Внимание! Тихо! – закричал он. – Братцы! Небывалый случай в истории нашей республики! В наших рядах оказалась ангелоподобная личность, монашенка в штанах, пепиньерка из института благородных девиц… – Идиот, – сквозь зубы сказал Пантелеев. Сказано это было негромко, но Японец услышал. Маленький, вечно красный носик его еще больше покраснел. Несколько секунд Еошка молчал, потом соскочил с парты и быстро подошел к Пантелееву. – Ты что, друг мой, против класса идешь? Выслужиться хочешь? – Ребята, – повернулся он к товарищам, – ни у кого не осталось лепешки?.. – У меня есть одна, – сказал запасливый Горбушка, извлекая из кармана скомканную и облепленную табачной трухой лепешку. – А ну, дай сюда, – сказал Японец, выхватывая лепешку. – Ешь! – протянул он ее Пантелееву. Новенький отшатнулся и плотно сжал губы. – Ешь, тебе говорят! – побагровел Еонин и сунул лепешку новенькому в рот. Пантелеев оттолкнул его руку. – Уйди лучше, – совсем тихо сказал он и взялся за ручку двери. – Нет, не смоешься! – еще громче завизжал Японец. – Ребята, вали его!.. Несколько человек накинулись на новенького. Кто-то ударил его под колено, он упал. Цыган и Купец держали его за руки, а Японец, пыхтя и отдуваясь, запихивал новенькому в рот грязную, жирную лепешку. Новенький вывернулся и ударил головой Японца в подбородок.Страница 58 из 126 – Ах, ты драться?! – заверещал Японец. – Вот сволочь какая! – Дерется, зануда! А? – В темную его! – Даешь темную!.. Пантелеева потащили в дальний угол класса. Неизвестно откуда появилось пальто, которое накинули новенькому на голову. Погасло электричество, и в наступившей тишине удары один за другим посыпались на голову непокорного новичка. Никто не заметил, как открылась дверь. Ярко вспыхнуло электричество. В дверях, поблескивая пенсне, стоял и грозно смотрел на ребят Викниксор. – Что здесь происходит? – раздался его раскатистый, но чересчур спокойный бас. Ребята успели разбежаться, только Пантелеев сидел на полу, у классной доски, потирая кулаком свой курносый нос, из которого тоненьким ручейком струилась кровь, смешиваясь со слезами и с прилипшими к подбородку остатками злополучной лепешки. – Я спрашиваю: что здесь происходит? – громче повторил Викниксор. Ребята стояли по своим местам и молчали. Взгляд Викниксора остановился на Пантелееве. Тот уже поднялся и, отвернувшись в угол, приводил себя в порядок, облизывая губы, глотая слезы и остатки лепешки. Викниксор оглядел его с головы до ног и как будто что-то понял. Губы его искривила брезгливая усмешка. – А ну, иди за мной! – приказал он новенькому. Пантелеев не расслышал, но повернул голову в сторону зава. – Ты! Ты! Иди за мной, я говорю. – Куда? Викниксор кивком головы показал на дверь и вышел. Не глядя на ребят, Пантелеев последовал за ним. Ребята минуту подождали, переглянулись и, не сговариваясь, тоже ринулись из класса. Через полуотворенную дверь Белого зала они видели, как Викниксор открыл дверь в свою квартиру, пропустил туда новенького, и тотчас высокая белая дверь шумно захлопнулась за ними. Ребята еще раз переглянулись. – Ну уж теперь накатит – факт! – вздохнул Воробей. – Ясно, накатит, – мрачно согласился Горбушка, который и без того болезненно переживал утрату последней лепешки. – А что ж. Накатит – и будет прав, – сказал Янкель, который, кажется один во всем классе, не принимал участия в избиении новичка. Но, независимо от того, кто как оценивал моральную стойкость новичка, у всех на душе было муторно и противно. И вдруг произошло нечто совершенно фантастическое. Высокая белая дверь с шумом распахнулась – и глазам ошеломленных шкидцев предстало зрелище, какого они не ожидали и ожидать не могли: Викниксор выволок за шиворот бледного, окровавленного Пантелеева и, протащив его через весь огромный зал, грозно зарычал на всю школу: – Эй, кто там! Староста! Дежурный! Позвать сюда дежурного воспитателя! Из учительской уже бежал заспанный и перепуганный Шершавый. – В чем дело, Виктор Николаевич? – В изолятор! – задыхаясь, прохрипел Викниксор, указывая пальцем на Пантелеева. – Немедленно! На трое суток! Шершавый засуетился, побежал за ключами, и через пять минут новенький был водворен в тесную комнатку изолятора – единственное в школе помещение, окно которого было забрано толстой железной решеткой. Шкидцы притихли и недоумевали. Но еще большее недоумение произвела на них речь Викниксора, произнесенная им за ужином. – Ребята! – сказал он, появляясь в столовой и делая несколько широких, порывистых шагов по диагонали, что, как известно, свидетельствовало о взволнованном состоянии шкидского президента. – Ребята, сегодня в стенах нашей школы произошел мерзкий, возмутительный случай. Скажу вам откровенно: я не хотел поднимать этого дела, пока это касалось лично меня и близкого мне человека. Но после этого произошло другое событие, еще более гнусное. Вы знаете, о чем и о ком я говорю. Один из вас – фамилии его я называть не буду, она вам всем известна – совершил отвратительный поступок. Он обидел старого, немощного человека. Повторяю, я не хотел говорить об этом, хотел промолчать. Но позже я оказался свидетелем поступка еще более омерзительного. Я видел, как вы избивали своего товарища. Я хорошо понимаю, ребята, и даже в какой-то степени разделяю ваше негодование, но… Но надо знать меру. Как бы гнусно ни поступил Пантелеев, выражать свое возмущение таким диким, варварским способом, устраивать самосуд, прибегать к суду Линча, то есть поступать так, как поступают потомки американских рабовладельцев, – это позорно и недостойно вас, людей советских, и притом почти взрослых… Оседлав своего любимого конька – красноречие, – Викниксор еще долго говорил па эту тему. Он говорил о том, что надо быть справедливым, что за спиной у Пантелеева – темное прошлое, что он – испорченный улицей парень, ведь в свои четырнадцать лет он успел посидеть и в тюрьмах, и в исправительных колониях. Этот парень долго находился в дурном обществе, среди воров и бандитов, и все это надо учесть, так сказать, при вынесении приговора. А кроме того, может быть, он еще и голоден был, когда совершил свой низкий, недостойный поступок. Одним словом, надо подходить к человеку снисходительно, нельзя бросать в человека камнем, не разобравшись во всех мотивах его преступления, надо воспитывать в себе выдержку и чуткость…Страница 59 из 126 Викниксор говорил долго, но шкидцы уже не слушали его. Не успели отужинать, как в четвертом отделении собрались старшеклассники. Ребята были явно взволнованы и даже обескуражены. – Ничего себе – монашенка в штанах! – воскликнул Цыган, едва переступив порог класса. – Н-да, – многозначительно промычал Янкель. – Что же это, братцы, такое? – сказал Купец. – Не накатил, значит? – Не накатил – факт! – поддакнул Воробей. – Ну, положим, это еще не факт, а гипотеза, – важно заявил Японец. – Хотелось бы знать, с какой стати в этой ситуации Викниксор выгораживает его?! – Ладно, Япошка, помолчи, – серьезно сказал Янкель. – Кому-кому, а тебе в этой ситуации заткнуться надо бы. Японец покраснел, пробормотал что-то язвительное, но все-таки замолчал. Перед сном несколько человек пробрались к изолятору. Через замочную скважину сочился желтоватый свет пятисвечовой угольной лампочки. – Пантелей, ты не спишь? – негромко спросил Янкель. За дверью заскрипела железная койка, Но ответа не было. – Пантелеев! Ленька! – в скважину сказал Цыган. – Ты… этого… не сердись. А? Ты, понимаешь, извини нас. Ошибка, понимаешь, вышла. – Ладно… катитесь к чегту, – раздался из-за двери глухой, мрачный голос. – Не мешайте спать человеку. – Пантелей, ты жрать не хочешь? – спросил Горбушка. – Не хочу, – отрезал тот же голос. Ребята потоптались и ушли. Но попозже они все-таки собрались между собой и принесли гордому узнику несколько ломтей хлеба и кусок сахару. Так как за дверью на этот раз царило непробудное молчание, они просунули эту скромную передачу в щелку под дверью. Но и после этого железная койка не скрипнула.* * * Разговорчивым Ленька никогда не был. Ему надо было очень близко подружиться с человеком, чтобы у него развязался язык. А тут, в Шкиде, он и не собирался ни с кем дружить. Он жил какой-то рассеянной жизнью, думая только о том, как и когда он отсюда смоется. Правда, когда он пришел в Шкиду, эта школа показалась ему непохожей на все остальные детдома и колонии, где ему привелось до сих пор побывать. Ребята здесь были более начитанные. А главное – здесь по-хорошему встречали новичков, никто их не бил и не преследовал. А Ленька, наученный горьким опытом, уже приготовился дать достойный отпор всякому, кто к нему полезет. До поры до времени к нему никто не лез. Наоборот, на него как будто перестали даже обращать внимание, пока не произошел этот случай с Совой, который заставил говорить о Пантелееве всю школу и сделал его на какое-то время самой заметной фигурой в Шкидской республике. Ленька попал в Шкиду не из института благородных девиц. Он уже давно не краснел при слове «воровство». Если бы речь шла о чем-нибудь другом, если бы ребята задумали взломать кладовку или пошли на какое-нибудь другое, более серьезное дело, может быть, он из чувства товарищества и присоединился бы к ним. Но когда он увидел, что ребята напали на слепую старуху, ему стало противно. Такие вещи и раньше вызывали в нем брезгливое чувство. Ему, например, было противно залезть в чужой карман. Поэтому на карманных воров он всегда смотрел свысока и с пренебрежением, считая, по-видимому, что украсть чемодан или взломать на рынке ларек – поступок более благородный и возвышенный, чем карманная кража. Когда ребята напали на Леньку и стали его бить, он не очень удивился. Он хорошо знал, что такое приютские нравы, и сам не один раз принимал участие в «темных». Он даже не очень сопротивлялся тем, кто его бил, только защищал по мере возможности лицо и другие наиболее ранимые места. Но когда в класс явился Викниксор и, вместо того чтобы заступиться за Леньку, грозно на него зарычал, Ленька почему-то рассвирепел. Тем но менее он покорно проследовал за Викниксором в его кабинет. Викниксор закрыл дверь и повернулся к новенькому, который по-прежнему шмыгал носом и вытирал рукавом окровавленное лицо. Викниксор, как заядлый Шерлок Холмс, решил с места в карьер огорошить воспитанника. – За что тебя били товарищи? – спросил он, впиваясь глазами в Ленькино лицо. Ленька не ответил. – Ты что молчишь? Кажется, я тебя спрашиваю: за что тебя били в классе? Викниксор еще пристальнее взглянул новенькому в глаза: – За лепешки, да? – Да, – пробурчал Ленька. Лицо Викниксора налилось кровью. Можно было ожидать, что сейчас он закричит, затопает ногами. Но он не закричал, а спокойно и отчетливо, без всякого выражения, как будто делал диктовку, сказал: – Мерзавец! Выродок! Дегенерат! – Вы что ругаетесь! – вспыхнул Ленька, – Какое вы имеете право?. И тут Викниксор подскочил и заревел на всю школу: – Что-о-о?! Как ты сказал? Какое я имею право?! Скотина! Каналья! – Сам каналья, – успел пролепетать Ленька. Викниксор задохнулся, схватил новичка за шиворот и поволок его к двери. Все остальное произошло уже на глазах ошеломленных шкидцев.* * * Ленька третьи сутки сидел в изоляторе и не знал, что его судьба взбудоражила и взволновала всю школу. В четвертом отделении с утра до ночи шли бесконечные дебаты.Страница 60 из 126 – Все-таки, ребята, это хамство, – кипятился Янкель. – Парень взял на себя вину, страдает неизвестно за что, а мы… – Что же ты, интересно, предлагаешь? – язвительно усмехнулся Японец. – Что я предлагаю? Мы должны всем классом пойти к Викниксору и сказать ему, что Пантелеев не виноват, а виноваты мы. – Ладно! Дураков поищи. Иди сам, если хочешь. – Ну и что? А ты что думаешь? И пойду… – Ну и пожалуйста. Скатертью дорога. – Пойду и скажу, кто был зачинщиком всего этого дела. И кто натравил ребят на Леньку. – Ах, вот как? Легавить собираешься? – Тихо, робя! – пробасил Купец. – Вот что я вам скажу. Всем классом идти – это глупо, конечно. Если все пойдем – значит, все и огребем по пятому разряду… – Жребий надо бросить, – пропищал Мамочка. – Может быть, оракула пригласить? – захихикал Японец. – Нет, робя, – сказал Купец. – Оракула приглашать не надо. И жребий тоже не надо. Я думаю вот чего… Я думаю – должен пойти один и взять всю вину на себя. – Это кто же именно? – поинтересовался Японец. – А именно – ты! – Я? – Да… пойдешь ты! Сказано это было тоном категорического приказа. Японец побледнел. Неизвестно, чем кончилась бы вся эта история, если бы по Шкиде не пронесся слух, что Пантелеев выпущен из изолятора. Через несколько минут он сам появился в классе. Лицо его, разукрашенное синяками и подтеками, было бледнее обычного. Ни с кем не поздоровавшись, он прошел к своей парте, сел и стал собирать свои пожитки. Не спеша он извлек из ящика и выложил на парту несколько книг и тетрадок, начатую пачку папирос «Смычка», вязаное, заштопанное во многих местах кашне, коробочку с перышками и карандаши, кулечек с остатками постного сахара – и стал все это связывать обрывком шпагата. Класс молча наблюдал за его манипуляциями. – Ты куда это собрался, Пантелей? – нарушил молчание Горбушка. Пантелеев не ответил, еще больше нахмурился и засопел. – Ты что – в бутылку залез? Разговаривать не желаешь? А? – Брось, Ленька, не сердись, – сказал Янкель, подходя к новенькому. Он положил руку Пантелееву на плечо, но Пантелеев движением плеча сбросил его руку. – Идите вы все к чегту, – сказал он сквозь зубы, крепче затягивая узел на своем пакете и засовывая этот пакет в парту. И тут к пантелеевской парте подошел Японец. – Знаешь, Ленька, ты… это самое… ты – молодец, – проговорил он, краснея и шмыгая носом. – Прости нас, пожалуйста. Это я не только от себя, я от всего класса говорю. Правильно, ребята? – Правильно!!! – загорланили ребята, обступая со всех сторон Ленькину парту. Скуластое лицо новенького порозовело! Что-то вроде слабой улыбки появилось на его пересохших губах. – Ну, что? Мировая? – спросил Цыган, протягивая новичку руку. – Чегт с вами! Миговая, – прокартавил Ленька, усмехаясь и отвечая на рукопожатие. Обступив Леньку, ребята один за другим пожимали ему руку. – Братцы! Братцы! А мы главного-то не сказали! – воскликнул Янкель, вскакивая на парту. И, обращаясь с этой трибуны к новенькому, он заявил: – Пантелей, спасибо тебе от лица всего класса за то… что ты… ну, ты, одним словом, сам понимаешь. – За что? – удивился Ленька, и по лицу его было видно, что он не понимает. – За то… за то, что ты не накатил на нас, а взял вину на себя. – Какую вину? – Как какую? Ты же ведь сказал Вите, будто лепешки у Совы ты замотал? Ладно, не скромничай. Ведь сказал? – Я? – Ну да! А кто же? – И не думал. – Как не думал? – Что я, дурак, что ли? В классе опять наступила тишина. Только Мамочка, не сдержавшись, несколько раз приглушенно хихикнул. – Позвольте, как же это? – проговорил Янкель, потирая вспотевший лоб. – Что за черт?! Ведь мы думали, что тебя за лепешки Витя в изолятор посадил. – Да. За лепешки. Но я-то тут при чем? – Как ни при чем? – Так и ни при чем. – Тьфу! – рассердился Янкель. – Да объясни ты наконец, зануда, в чем дело! – Очень просто. И объяснять нечего. Он спрашивает: «За что тебя били? За лепешки?» Я и сказал: «Да, за лепешки…» Пантелеев посмотрел на ребят, и шкидцы впервые увидели на его скуластом лице веселую, открытую улыбку. – А что? Газве не пгавда? – ухмыльнулся он. – Газве не за лепешки вы меня били, чегти?.. Дружный хохот всего класса не дал Пантелееву договорить. Был заключен мир. И Пантелеев был навсегда принят как полноправный член в дружную шкидскую семью. Узелок его с перышками, кашне и постным сахаром был в тот же день распакован, и содержимое его легло по своим местам. А через некоторое время Ленька и вообще перестал думать о побеге. Ребята его полюбили, и он тоже привязался ко многим своим новым товарищам. Когда он немного оттаял а разговорился, он рассказал ребятам свою жизнь. И оказалось, что Викниксор был прав: этот тихенький, неразговорчивый и застенчивый паренек прошел, как говорится, огонь, воду и медные трубы. Он рано растерял семью и несколько лет беспризорничал, скитался по разным городам республики. До Шкиды он успел побывать в четырех или пяти детдомах и колониях; не раз ему приходилось ночевать и в тюремных камерах, и в арестных домах, и в железнодорожных Чека… За спиной его было несколько приводов в угрозыск[3].Страница 61 из 126 В Шкиду Ленька пришел по своей воле; он сам решил покончить со своим темным прошлым. Поэтому прозвище Налетчик, которое дали ему ребята вместо не оправдавшей себя клички Монашенка, его не устраивало и возмущало. Он сердился и лез с кулаками на тех, кто его так называл. Тогда кто-то придумал ему новую кличку – Лепешкин… Но тут опять произошло событие, которое не только прекратило всякие насмешки над новеньким, но и вознесло новообращенного шкидца на совершенно недосягаемую высоту.* * * Как-то, недели за две до поступления в Шкиду, Ленька смотрел в кинематографе «Ампир» на Садовой американский ковбойский боевик. Перед сеансом показывали дивертисмент: выступали фокусники, жонглеры, похожая на рыбу певица в чешуйчатом платье спела два романса, две девушки в матросских штанах сплясали матлот, а под конец выступил куплетист, который исполнял под аккомпанемент маленького аккордеона «частушки на злобу дня». Ленька прослушал эти частушки, и ему показалось, что он сам может написать нисколько не хуже. Вернувшись домой, он вырвал из тетради листок и, торопясь, чтобы не растерять вдохновение, за десять минут набросал шесть четверостиший, среди которых было и такое: Курсы золота поднялисьПо причине нэпа.В Петрограде на СеннойТри лимона репа. Все это сочинение он озаглавил «Злободневные частушки». Потом подумал, куда послать частушки, и решил послать их в «Красную газету». Несколько дней после зтого он ждал ответа, но ответ не последовал. А потом события Ленькиной жизни завертелись с быстротой американского боевика, и ему уже было не до частушек и не до «Красной газеты». Он забыл о них. Скоро он очутился в Шкиде. И вот однажды после уроков в класс четвертого отделения с шумом ворвался взволнованный и запыхавшийся третьеклассник Курочка. В руках он держал скомканный газетный лист. – Пантелеев! Это не ты? – закричал он, едва переступив порог. – Что? – побледнел Ленька, с трудом вылезая из-за парты. Сердце его быстробыстро заколотилось. Ноги и руки похолодели. Курочка поднял над головой, как знамя, газетный лист. – Ты стихи в «Красную газету» посылал? – Да… посылал, – пролепетал Ленька. – Ну, вот. Я так и знал. А ребята спорят, говорят – не может быть. – Покажи, – сказал Ленька, протягивая руку. Его обступили. Буквы в глазах у него прыгали и не складывались в строчки. – Где? Где? – спрашивали вокруг. – Да вот. Ты внизу смотри, – волновался Курочка. – Вон, где написано «Почтовый ящик»… Ленька нашел «Почтовый ящик», отдел, в котором редакция отвечала авторам. Где-то на втором или третьем месте в глаза ему бросилась его фамилия, напечатанная крупным шрифтом. Когда в глазах у него перестало рябить, он прочел: «АЛЕКСЕЮ ПАНТЕЛЕЕВУ. Присланные Вам «злободневные частушки» – не частушки, а стишки Вашего собственного сочинения. Не пойдет». На несколько секунд похолодевшие Ленькины ноги отказались ему служить. Вся кровь прилила к ушам. Ему казалось, что он не сможет посмотреть товарищам в глаза, что сейчас его освистят, ошельмуют, поднимут на смех. Но ничего подобного не случилось. Ленька поднял глаза и увидел, что обступившие его ребята смотрят на него с таким выражением, как будто перед ними стоит если не Пушкин, то по крайней мере Блок иди Демьян Бедный. – Вот так Пантелей! – восторженно пропищал Мамочка. – Ай да Ленька! – не без зависти воскликнул Цыган. – Может, это не он? – усомнился кто-то. – Это ты? – спросили у Леньки. – Да… я, – ответил он, опуская глаза – на этот раз уже из одной скромности. Газета переходила из рук в руки. – Дай! Дай! Покажи! Дай позексать! – слышалось вокруг. Но скоро Курочка унес газету. И Ленька вдруг почувствовал, что унесли что-то очень ценное, дорогое, унесли частицу его славы, свидетельство его триумфа. Он разыскал дежурного воспитателя Алникпопа и слезно умолил отпустить его на пять минут на улицу. Сашкец, поколебавшись, дал ему увольнительную. На углу Петергофского и проспекта Огородникова Ленька купил у газетчика за восемнадцать тысяч рублей свежий номер «Красной газеты». Еще на улице, возвращаясь в Шкиду, он раз пять развертывал газету и заглядывал в «Почтовый ящик». И тут, как и в Курочкином экземпляре, черным по белому было напечатано: «Алексею Пантелееву…» Ленька стал героем дня. До вечера продолжалось паломничество ребят из младших отделений. То и дело дверь четвертого отделения открывалась и несколько физиономий сразу робко заглядывало в класс. – Пантелей, покажи газетку, а? – умоляюще канючили малыши. Ленька снисходительно усмехался, доставал из ящика парты газету и давал всем желающим. Ребята читали вслух, перечитывали снова, качали головами, ахали от изумления. И все спрашивали у Леньки: – Это ты? – Да, это я, – скромно отвечал Ленька. Даже в спальне, после отбоя, продолжалось обсуждение этого из ряда вон выходящего события. Ленька засыпал пресыщенный славой. Ночью, часа в четыре, он проснулся и сразу вспомнил, что накануне произошло что-то очень важное. Газета, тщательно сложенная, лежала у него под подушкой. Он осторожно достал ее и развернул. В спальне было темно. Тогда он босиком, в одних подштанниках, вышел на лестницу и при бледном свете угольной лампочки еще раз прочел:Страница 62 из 126 «Алексею Пантелееву. Присланные Вами частушки – не частушки, а стишки Вашего собственного сочинения. Не пойдет». Так в Шкидской республике появился еще один литератор, и на этот раз литератор с именем. Прошло немного времени, и ему пришлось проявить свои способности уже на шкидской арене – на благо республики, которая стала ему родной и близкой. О «Шестой державе» Рассуждения о великом и малом. – 60 на 60. – Скандал с последствиями. – «Комариное» начало. – Горбушкина лирика. – Расцвет «шестой державы». – Три редактора. Кто поверит теперь, что в годы блокады, голодовки и бумажного кризиса, когда население Совроссии читало газеты только на стенах домов, в Шкидской маленькой республике с населением в шестьдесят человек выходило 60 (шестьдесят) периодических изданий – всех сортов, типов и направлений? Случилось так. Выходило «Зеркало», старейший печатный орган Шкидской республики. Крепко стала на ноги газета, аккуратно еженедельно появлялись ее номера на стенке, и вдруг пожар уничтожил ее. Газета умерла, но на смену ей появился журнал. Тот же Янкель печатными буквами переписывал материал, тот же Японец писал статьи, и то же название осталось – «Зеркало». Только размах стал пошире. И никто не предполагал, что блестящему «Зеркалу» в скором времени суждено будет треснуть и рассыпаться на десятки осколков и осколочков. Катастрофа эта произошла из-за несходства взглядов двух редакторов журнала. Не поладили Янкель с Япончиком. Япончик – журналист серьезный, с «направлением». Япончику не нравится обычный еженедельный ученический журнал, освещающий жизнь и быт школы в стихах и рассказах. Нет, Япончик мечтает из «Зеркала» сделать ежемесячник, толстый, увесистый и солидный журнал со статьями и рефератами по истории, искусству, философии. Япончик гнет все время свою линию, и лицо журнала меняется. Количество страниц увеличивается до тридцати, потом журнал становится двухнедельным, потом десятидневным, а школьная хроника и юмор изгоняются прочь. Им не место в «умном» журнале. Зато Еонин пишет большой исторический труд с продолжениями: «Суд в Древней Руси». Увесистый труд разделен на три номера «Зеркала» и в каждом номере занимает от пятнадцати до двадцати страниц. Янкель окончательно забит: он превращается в ходячую типографию. Ему остается только техническая часть: печатать, рисовать и выпускать номер. Но Янкелю очень скучно без конца переписывать статьи о Древней Руси. Он знает прекрасно, что никто не прочтет их, кроме автора и несчастного типографа. Янкель выбился из сил. Тридцать страниц аккуратно переписать печатными буквами, разрисовать, прибавить виньетки, и все – за шесть-восемь дней. Тяжело! Янкель отупел от технической работы. Она ему опротивела. Выпустив семь номеров журнала, Янкель призадумался. Ему также хотелось творить – писать стихи, рассказы, сочинять веселые фельетоны из школьной жизни, а времени не хватало. Япончик съел время «Древней Русью». Тогда Янкель решил отступиться от журнала, бросить его. «Ну его к черту!» – подумал он, что относилось в равной степени и к Японцу, и к суду Древней Руси. Несколько дней Янкель не брался за журнал. «Зеркало» лежало на столе, до половины исписанное, а вторая половина улыбалась чистыми листами. Японец злился и нервничал. У него уже были готовы три новые статьи, а Янкель только ходил да посвистывал. Приближался срок выхода журнала. Наконец Японец не выдержал и решительно подошел к Янкелю: – Писать надо. Журнал пора выпускать. Янкель поморщился, потянулся и сказал спокойно: – А ну его к черту. Неохота! – Как это неохота? – А так. Очень просто. Неохота – и все. Япончик разозлился. – Ты вообще-то будешь работать или нет? Но Янкель так же спокойно ответил: – А тебе-то что? – Как что? Ты редактор или не редактор? – Ну, редактор. – Работать будешь? – Неохота. – Значит, не будешь?! – Ну и не буду. – Почему? – Надоело. Японец покраснел, пошмыгал носиком. – Ну, валяй как хочешь, – сказал он, надувшись и отходя в сторону. Тихо посмеивался класс, наблюдая, как распри разъедают крепкую редакцию. С тех пор «Зеркало» больше не выходило. Республика осталась без прессы. Даже Викниксор встревожился – приходил, спрашивал: почему? Но ребята отнекивались, мялись, обещали, что скоро опять будет все по-прежнему. Однако прежнее ушло навсегда. Неделю редакторы наслаждались покоем, ходили на прогулки вместе с классом, а потом вдруг и тому и другому стало скучно, словно не хватало чего. Приуныли. Объединяться вновь уже ни тому, ни другому но хотелось. Опротивели друг другу. И класс стал замечать, как, уткнувшись в бумажные листы, каждый за своей партой, снова зацарапали по бумаге Янкель и Япончик. Заинтересовались: что это вдруг увлекло так обоих? Однажды после уроков Янкель, сидевший около печки, оживился. Достал веревку, заходил вокруг печки, что-то вымерил, высчитал, потом вбил между двумя кафельными плитками пару гвоздей и натянул на этих гвоздях веревку.Страница 63 из 126 – Ты это зачем? – удивлялись ребята, но Гришка улыбался многозначительно и говорил загадочно: – Не спешите. Узнаете. Потом он долго рисовал акварельными красками какой-то плакат и наконец торжественно наклеил это произведение на печку около своей парты. Яркий плакат, в углу которого было изображено какое-то носатое насекомое, гласил:Издательство «Комар» Пониже Янкель пристроил вторую вывеску:Редакция еженедельного юмористического журнала «КОМАР» А где-то сбоку прилепилась третья:Типография издательства «КОМАР» Тут же на веревке был торжественно вывешен первый номер сатирического и юмористического журнала «Комар», форматом в тетрадочный лист и размером в восемь страничек. – Это что же такое? – спрашивали ребята, с любопытством рассматривая и ощупывая работу Янкеля. Тот улыбался и снисходительно объяснял: – А это новый журнал «Комар». Еженедельный. Выходит, как «Огонек» или «Красная панорама», раз в неделю и даже чаще. – А почему он такой тоненький? – пробасил Купец, с презрением щупая четыре листа журнала. – Тоненький? Потому и тоненький, что не толстый, – огласил свою первую остроту редактор юмористического журнала. Читали «Комара» всем классом – понравился. Только Япончик даже взглядом не удостоил новый журнал, он сидел, уткнувшись в парту, и, шмыгая носом, что-то быстро писал. Японец решил во что бы то ни стало осуществить свою идею о толстом ежемесячнике и на другой день после выхода «Комара» дал о себе знать. Повсюду на стенах – в залах, в классах и даже в уборных – появились неумело, от руки написанные объявления: Новое издательство заработало энергично, и в тот же день появился первый номер «Недели». Неказистый вид этой новой газеты возмещался богатством ее содержания и обилием сотрудников, которые обещали выступать на ее страницах. Среди сотрудников, скрывавшихся под таинственным шифром «и др.», находился и новичок Пантелеев: в первом номере были опубликованы его знаменитые «злободневные частушки», столь легкомысленно отвергнутые в свое время «Красной газетой». Япончик торжествовал. Теперь он с удвоенным рвением взялся за подготовку ежемесячника. Размах был грандиозный. Номер решили выпускать в шесть или семь тетрадей толщиной, с вкладными иллюстрациями. Янкелю оставалось только злиться. Он был бессилен перещеголять новое издательство. Он был один. Все чаще и чаще прибегали из других классов к Япончику с вопросами: – Скоро «Неделя» выйдет? – «Вперед» скоро появится? И Япончик, горделиво скосив глаза на Янкеля, нарочно громко говорил: – Газета и журнал выходят и будут выходить своевременно, в объявленные сроки! Однако Черных решил не сдаваться, он долго обдумывал создавшееся положение и твердо решил: «Буду бороться. Надо почаще выпускать «Комара»…» Началась горячка. Ежевечерне после невероятных дневных трудов Янкель с гордостью вывешивал на веревочку у печки все новые и новые номера. Улучшил технику, стал делать рисунки в красках и добился своего. Ребятам надоело дожидаться толстого ежемесячника, они все больше привыкали к «Комару». Уже вошло в привычку утром приходить в четвертое отделение и читать свежий помер журнала. «Комар» победил. Но Янкелю эта победа досталась недешево. Он осунулся, похудел, потерял сон и аппетит… Через неделю вышел второй номер Еошкиной «Недели». На этот раз газета не привлекла внимания читателей, так как была без рисунков и написана от руки карандашом. Зато неудача Япончика повлекла за собой неожиданные последствия. Всю неделю Купец ходил погруженный в какие-то размышления, а когда увидел серенькую и неприглядную Япошкину газетку, громогласно на весь класс заявил: – Какого черта! И я такую выпущу. И даже лучше. И даже не газету, а журнал! Заявление Купца было неожиданным – тем более что всего десяток дней назад он смеялся над чудаками редакторами: – Охота вам время терять, кедрилы-мученики! Ведь денег за это не платят. И вдруг Купец – редактор журнала «Мой пулемет» – собирает штат сотрудников. «Мой пулемет», по заявлению редактора, называется так потому, что будет выходить очень часто, как пулемет стреляет. Тотчас же вокруг нового органа создалось ядро журналистов из малоизвестных начинающих литераторов – Мамочки и Горбушки, – а скоро и Ленька Пантелеев порвал с Япончиком и также перешел в молодое, но многообещающее издательство Купца. «Мой пулемет» пошел в гору. Уже беспрерывно выходили три органа: «Комар» Янкеля, «Неделя» Японца и «Мой пулемет» Купца, но ни один из них не отвечал требованиям Цыгана. – Что же это за издания, сволочи! Ни ребусов, ни задач не помещают. Барахло! Цыган был полон негодования. Он пробовал ввести свой отдел во всех трех органах, но ему везде вежливо отказывали. Тогда Громоносцев внес свое предложение в издательство «Вперед», где был одним из редакторов и деятельным сотрудником: – Ребята, Япончик, Кобчик! Предлагаю в журнале ввести отдел «Головоломка». Я буду редактором. Поэт Костя Финкельштейн – Кобчик – запротестовал первый:Страница 64 из 126 – Не надо. У нас журнал научно-литературный, солидный ежемесячник. Не надо. – Не стоит, – подтвердил и Японец, чем окончательно вывел из себя любителя шарад и головоломок. – Хорошо, – заявил тот. – Не хотите – не надо. Обойдусь и без вас. Цыган вышел из редакции «Вперед», и в скором времени в «Комаре» появилось объявление: «Головоломка» вышла на другой день. Потом столь же неожиданно Мамочка и Горбушка вышли из состава купцовского «Пулемета» и начали издавать свои собственные журналы. Мамочка выпустил журнал с умным названием «Мысль», а как лозунг поставил вверху первой страницы известный афоризм Цыгана, впервые изреченный им на уроке русского языка. Когда Громоносцева спросили, что такое мысль, он, нахально улыбаясь, ответил: «Мысль – это интеллектуальный эксцесс данного индивидуума». С тех пор это нелепое изречение везде и всюду ходило за ним, пока наконец не запечатлелось в виде лозунга над высокохудожественным Мамочкиным органом. Горбушка, презиравший рассуждения о высоких материях, был больше поэтом и назвал свой журнал исключительно поэтично:ЗОРИ Однако Горбушка при всех своих поэтических талантах был безграмотен и уже с первого номера скандально опростоволосился. На первой странице Горбушкина издания по случаю бывшего месяца три назад спектакля красовался рисунок из пушкинского «Бориса Годунова». Рисунок Горбушки изображал Японца в роли Годунова, с большим жезлом в руке. Но не рисунок заставил всю школу покатываться со смеху, а пояснительная надпись под ним:Юлыстрация к трогедие «Борис Гадунв». Горбушка умудрился в пяти словах сделать семь ошибок и здорово поплатился. Поэтичные «Зори» читали все и не потому, что шкидцев очень уж интересовала поэзия, их читали как хороший юмористический журнал, и даже Янкель обижался: – Сволочь этот Горбушка… Конкурент. Особенно доставалось Горбушкиной лирике. Она вызывала такой дружный смех, какому могли позавидовать самые остроумные фельетоны «Комара». Но Горбушка никак не мог понять, над чем смеются шкидцы, и был оскорблен. Еще бы! Над созданием своего журнала он просиживал ночи, в стихи вкладывал всю душу, и, по его мнению, получалось очень красиво. Горбушка был лирик от природы, но лирику он понимал по-своему. По его словам, «лирика – это когда от себя писать и когда скучно писать». Писал он свои скучные стихи только тогда, когда его наказывали; вот одно из его стихотворений: Дом желтый наш дряхлый и старый,Все время из труб идет дым.Заведущий – славный наш малый,Но скучно становится с ним.Мне стало все жальше и жальшеСмотреть из пустого окна.Умчаться бы куда подальше,Где новая светит земля. Но стоило только Горбушке поместить это стихотворение в своих «Зорях», как уже вся школа покатывалась от хохота, а «Комар» в новом отделе «По шкидским журналам» безжалостно издевался над Горбушкиной лирикой: «По-видимому, поэт Горбушенция – очень наблюдательный человек, недаром он подметил такое замечательное явление, как «все время из труб идет дым». Мы боимся одного: как бы не пошел дым из другого какого места, например, из «Зорь» или из Горбушкиной головы, которому пустое дело «смотреть все жальше и жальше из пустого окна». Кроме того. Горбушке хочется «умчаться куда подальше». Мы с удовольствием исполним его желание и посылаем милого поэта «куда подальше». Живи себе там, Горбушечка, да стишки пописывай». Однако Горбушка остался тверд, лирических упражнений не оставлял и регулярно выпускал «Зори». Уже шесть журналов выходило в одном только четвертом отделении. Такое обилие печатных органов обратило на себя внимание всей школы и еще больше прославило старшеклассников. В первую очередь, конечно, новой журнальной эпидемией заинтересовался Викниксор. Однажды, придя в класс, он произнес блестящую речь о том, что школьная журналистика – это очень и очень хорошо, что журналы развивают способности, расширяют кругозор, прививают навыки, вырабатывают стиль, будят воображение и т.д. и т.п. Под конец Викниксор заявил, что в скором времени в школе откроется музей, в котором в качестве самых главных экспонатов будут храниться эти журналы. Кроме того, Викниксор обещал оказывать содействие журналистам канцелярскими принадлежностями и в подтверждение своих слов в тот же день выдал Янкелю краски и бумагу. Щедрость Викниксора удивила и ободрила ребят, и уже на следующее утро появились три новых журнала: «Всходы», «Вестник техники» и «Клоун». «Всходы» Воробья мало чем отличались от Горбушкиных «Зорь», разве лишь тем, что ошибок было меньше. «Клоун» оказался интересен только для педагогов, так как издавал его самый ленивый и неразвитой четвертоотделенец Пьер, вечно находившийся в состоянии оцепенения и оживлявшийся лишь три раза в день – за обеденным столом. Когда педагоги узнали, что Пьер – Соколов – издает журнал, они пришли удостовериться, удивленно осмотрели сопевшую, склоненную над бумагой голову парня и задали, не без робости, несколько наводящих вопросов:Страница 65 из 126 – Соколов! Ты что это делаешь? Соколов важно надулся и отвечал, не поднимая головы: – Журнал. – Что журнал? – Издаю. – А как он называться будет? – «Клоун». – А почему «Клоун»? Тут Пьер окончательно выдохся и на этот вопрос, как и на все последующие, ответить уже не мог. Третий журнал, «Вестник техники», поразил всех. По Шкиде пошли толки и догадки: – Что за «Вестник техники»? – Кому он нужен? – Мы же не занимаемся техникой. – Зачем он нам? Недоумевающих нашлось много, и самым удивительным казалось то, что «Вестник техники» издает Ленька Пантелеев, человек, никакого отношения к технике не имеющий. Думали, что это какая-нибудь шутка, розыгрыш, ждали, что скоро под этим туманным названием появится еще один конкурент «Комара». Шкидцы готовы были посмеяться над новыми стихотворными произведениями именитого сатирика, ждали и новых «Злободневных частушек», но самое смешное заключалось в том, что журнал действительно от начала до конца был посвящен технике. Журнал вышел и быстро завоевал популярность у читателей, хотя в нем не было ни частушек, ни стихов, ни рассказов, ни солидных профессорских статей о суде в Древней Руси. Редактор «Вестника техники» оказался неплохим журналистом. Он понял, что читательский рынок в Шкиде забит литературно-художественными изданиями, что беллетристикой читателя уже не проймешь, – и решил искать новый тип журнала. Его собственные познания в технике ограничивались умением свинтить электрическую лампочку на чужой лестнице, но зато он догадался привлечь к журналу тех ребят, которые интересовались техническими и научными вопросами, и таких, которые получали «пятерки» по физике. В первом номере «Вестника техники» были напечатаны статьи «Как самому провести электричество», «Техника Великого немого», «Будущее радио». В отдел «Смеси» издатель переписал из старых и новых журналов всякую занимательную всячину. А на последних страницах расположился отдел «Наука и техника в Шкиде», где среди прочего скромно притулилась заметка следующего содержания:Деревянные клише Г. Черных и Л. Пантелеев изобрели новый легкий способ изготовления клише для постоянных заголовков и виньеток из дерева. Способ прост и доступен каждому. Берется гладкая деревянная дощечка, и на ней ножом вырезается нужная фигура, затем ее смазывают чернилами и печатают. Новые клише уже с успехом применяются для заголовков в издательстве «Комар» и для объявлений в нашем журнале. Количество журналов с шести подскочило до девяти, но эпидемия журналистики еще не кончилась, она только начиналась.* * * Из четвертого отделения зараза уже просочилась в третье. Следом за старшими потянулись и младшие. Устинович начал издавать первый крупный журнал третьего отделения – «Медвежонок». Горячка охватила и остальных его одноклассников. Скоро третье отделение имело целый ряд журналов, из которых особенно выделялись «Звезда», «Красная заря», «Туман» и «Вестник». Наступила очередь второго отделения. Эпидемия распространялась. Малышам понравилась затея старших, и скоро весь второй класс неутомимых бузовиков и драчунов засел за изготовление журналов. К длинному списку выходящих органов прибавился ряд новых названий: «Маяк», «Красный школьник», «Летопись». Когда об этом узнали в четвертом отделении, кто-то пошутил: – Теперь не хватает только, чтобы еще и в первом отделении взялись за журналы. Шутка оказалась пророческой. Через пару дней маленький Кузя принес старшим показать свой журнал «Гриб» и рассказал, что у них уже издаются журналы «Солнышко», «Мухомор», «Красное знамя». Вдобавок ко всему педсовет вынес постановление об издании в каждом классе одного официального классного журнала – дневника. Республика Шкид все делала стихийно, нервно, порывисто. Запоем бузили, запоем учились и так же, запоем, взялись за издание журналов. Сначала все шло хорошо. Воспитатели были довольны. Не шумели по окончании уроков воспитанники, никто не носился по залу, никто не катался на дверях и на перилах, не дрался и не бузил. Отзвенит звонок, но парты остаются по-прежнему занятыми, только крышки хлопают да изрезанные черные доски дрожат. Ученики сидят скромно, разговаривают шепотом. В классе тихо. Только перья поскрипывают да шелестят бумажные листки. Десятки голов склонились над партами. Творят и печатают, рисуют и пишут. Это готовятся журналы. Зараза заползла во все уголки. Журналов стало так много, что не находится уже читателей на них. Все пишут – читать некогда. Но каждому лестно, чтобы его журнал читали. Каждый старается сделать свои журнал поярче, позаманчивее. Для этого требуется не только талант, но и время. А времени не хватает, поэтому издательская деятельность не прекращается и во время уроков.* * * Звенит звонок. В четвертый класс входит Сашкец, но его появление остается незамеченным. Сашкец разгневан. Он не любит, когда его предмет – историю – не учат. – Класс, встать! – гремит голос дяди Саши. Класс, хлопая крышками парт, поднимается. Лица у ребят такие, словно их только что разбудили.Страница 66 из 126 – Класс, садись! Убрать со столов бумагу и прочее лишнее и не относящееся к предмету. Сашкец садится за стол, раскладывает книги, потом вскидывает вверх голову и, проведя рукой по намечающейся повыше лба лысине, испытующе осматривает застывшие фигуры учеников. – Сегодня мы кратко вспомним пройденное. Пускай нам Черных расскажет, что он знает про Ивана Грозного. Но Черных не слышит. Он усердно работает над очередным номером «Комара». До истории ли Янкелю? Сашкец замечает его склоненную над партой голову и уже сурово окрикивает: – Черных! – Что, дядя Саша? – спохватывается тот. – Расскажи про Ивана Грозного. Я прошлый раз вам обстоятельно все повторил, поэтому вы должны знать. Но Янкель вспоминает только, что и прошлый раз он писал «Комара». Надо вывертываться. – Дядя Саша, я плохо помню. – Не дури. – Честное слово. Знаю только, что он кошек в окно швырял, а больше не запомнил. Сашкец удручен. – Садись, – бросает он хмуро, потом идет к Офенбаху и застает того на месте преступления. – Ты что делаешь? – Пишу, – невозмутимым басом отвечает Купец. – Покажи. – Да-а. А вы отнимете. – Покажи, тебе говорят! Купец с гордой улыбкой вытаскивает сырой от акварельных красок номер «Пулемета». – Вот. Журнал свой пишу. Сашкец в ярости порывается отнять журнал и, не справившись с Купцом, ограничивается звонкой фразой: – Я тебя запишу в «Летопись» за то, что занимаешься посторонними делами в классе. Он идет к учительскому столу, но, пока идет, замечает, что то же самое происходит и на остальных партах. Тогда халдей пускается на крайность. – Ребята, я запишу весь класс за невнимательное отношение к уроку. Однако и эта, сильная в обычные дни, угроза на этот раз не действует. Урок тянется нудно и вяло. Ученики отвечают невпопад или вовсе не отвечают. После звонка Сашкец в канцелярии жалуется: – Невозможно работать. Эти журналы всю дисциплину срывают! А в классе кавардак. В одном конце Японец ругается с Цыганом за право обладания художником Янкелем. Янкель должен нарисовать картину Японцу для «Вперед», то же самое просит сделать и Цыган, который выпускает «Альманах лучших произведений Шкиды». В другом углу слышен визг поэта Финкельштейна. Это Купец собирает материал для своего «Пулемета». – Дашь стишки? – рычит он. – Дашь или нет? – Нету у меня стихов, – защищается Костя. – Врешь, есть! Не дашь, буду мучить, Костенька! – Не надо, Купа. Больно. – А дашь стихи? – Дам, дам… – Ну то-то. Купец, удовлетворенный, отпускает Финкельштейна и наседает на Янкеля. – Дашь рассказ или нет? Опять писк: – Занят! – Дашь или нет? – Дам! Купца бросили все сотрудники, вот он и придумал этот простой способ выжимания материала. У окошка, зарывшись в «Красную газету», сидит Пантелеев. Он мучится, он хочет сделать свой «Вестник техники» настоящим журналом. Для этого все налицо, но нет объявлений, а для объявлений он оставил обложку. Ленька уже обегал все журналы, собрал несколько объявлений, но этого мало, остаются еще два уголка. – Эх! – сокрушенно вздыхает он. – Тут бы петитом или нонпарелью парочку штучек пустить – и ладно. Вдруг он находит материал в «Красной газете» и мгновение спустя уже выводит: «Требуются пишмашинистки в правление АРА…» В эту минуту в класс врывается маленький Кузя из первого отделения и прямо направляется к Янкелю. – Ну? – вопросительно смотрит тот, отрываясь от рисования. Кузя возбужденно говорит: – Согласен! – Идет, – коротко отвечает Черных. Оба летят в первое отделение. Там кучка любопытных уже дожидается их. – Значит, как уговорились, – говорит Янкель. – Поэму на шестьдесят строк я вам напишу сейчас, а нож перочинный вы мне отдаете по сдаче материала. Идет? – Идет, идет, – соглашаются малыши. Янкель садится и с места в карьер начинает писать поэму для «Мухомора». Писать я начинаю,В башке бедлам и шум.Писать о чем – не знаю,Но все же напишу… Перо бегает по бумаге, и строчки появляются одна за другой. Первоклассники довольны, что и у них сотрудничают видные силы. Правда, поэма стоила перочинного ножа, который перешел в виде гонорара в карман Янкеля, но видное имя что-нибудь да значит для журнала! Через полчаса Янкель уже выполнил задание. Поэма в шестьдесят строк сдана редактору, а именитый литератор мчится дорисовывать рисунок. Тихо в школе, никто не бегает в залах, никто не катается на дверях и перилах, никто не дерется, все заняты делом.* * * Три месяца школа горела одним стремлением – выпускать, выпускать и выпускать журналы. Три месяца изо дня в день исписывались чистые листы бумаги четкими шрифтами, письменной прописью и безграмотными каракулями. У каждого журнала свое лицо. Один редактор помещает рассказ в таком стиле:МЕДВЕДЬ Была холодная ночь. Вокруг свистала вьюга. Красноармеец Иван Захаров стоял на посту. Было холодно. Вдруг перед Иваном набежал медведь – и прямо к нему. Иван хотел убежать, но он вспомнил о врагах, которые могут сжечь склады с патронами. Он остался. Медведь подбежал близко, но Иван вынул спички и стал зажигать их, а медведь испугался и стоял, боясь подойти к огню. А утром медведь убежал, а Иван спас склады.Страница 67 из 126 Рассказ написал Кузьмин. А другой редактор и поэт пишет так: Я смотрю на мимозы,Я вздыхаю душистые розы,Взор очей мой тупеет,Предо мной все темно,Солнце греет,Природу ласкает.Как люблю я тебяС твоим взором. У третьего редактора совсем другие настроения: Грянь, набат громозвонный,Грянь сильней.Слушай, люд миллионный,Песню дней.Крепче стой, пролетарскийФабрик край,Потрудись ты, бунтарский,В Первый май.Пусть звенит и гремитМолот твой.Праздник Май гимн творитТрудовой. Три месяца бесновалась республика Шкид, потом горячка стала постепенно утихать: как звезды на утренней заре, гасли один за другим «Мухоморы», «Клоуны», «Факелы», «Всходы» и другие газеты и журналы. Ребята устали. Викниксор вовремя подсказал им хорошую идею: пора издавать большую общешкольную стенную газету. И вот появляется «Горчица», здоровая, крепкая ученическая газета, где материал собран со всей школы, со всех отделений, где пишет не один редактор, а пятнадцать – двадцать корреспондентов. Из шестидесяти изданий остается четыре. Игра замирает, давая место серьезной работе, а от прежнего увлечения остается след в школьном музее, в виде полного комплекта всех изданий. «Дзе, Кальмот и Ко» Грузинский князь Георгий Джапаридзе. – Личное дело Михаила Королева. – Корыстный характер. – Колониальный спекулянт. – Таинственный узелок и балалайка, – Талон №234. – Дзе и Кальмот. – Жвачный адмирал. – Голый барин. – Кубышка. Четверка пришла с Сергиевской. Сергиевская была интернатом с дурной славой. Попасть на Сергиевскую считалось несчастьем. Там в интернате царила железная казарменная дисциплина… Воспитанники сидели в душных комнатах и гуляли редко, да и то лишь с надзирателями. Наказания за проступки, придуманные завом, не поддаются описанию. Одно из них было такое. Воспитанника, совершенно нагого, сажали в темный карцер, который по приказу изобретательного садиста был превращен в уборную. Наказанный просиживал в карцере без хлеба и воды по три, по четыре дня, валялся в нечистотах, задыхался в скверных испарениях. Сергиевка так прославилась, что на нее обратили внимание судебные власти. После громкого и скандального процесса интернат расформировали. Находившихся в нем подростков распихали по разным приютам. Четверка попала в Шкиду. Самый старший, Джапаридзе, – сын грузинского князя, морского офицера. У Джапаридзе типичное грузинское лицо: крупный орлиный нос, оттопыренные уши и белоснежные неровные зубы. Детство свое Джапаридзе, по семейной традиции, должен был провести в корпусе. Там он почти два года учился искусству командовать и хорошим манерам. Корпус привил ему любовь к военной выправке, чистоте костюма, спартанству. Но корпус же изломал его душу, сделал его лживым, скрытным и обманщиком. Корпус в семнадцатом году закрыли, кадетов попросили выйти вон. Джапаридзе пожил дома, проворовался и пошел скитаться по интернатам и детдомам. Вышибали из одного интерната – он шел в другой. Так докатился до Сергиевской. На Сергиевской жил два года и, издерганный, уставший в пятнадцать лет, нашел тихую пристань в республике Шкид. У Королева голова совершенно круглая, щеки одутловатые и румяные. Полная невысокая фигура, римский нос и слегка курчавая голова придают ему сходство с патрицием времен Юлия Цезаря. Королев – незаконнорожденный. В анкете «Личного дела Михаила Королева» в графе «Занятие родителей» сказано: «Рожден вне брака». В старое николаевское время для «рожденных вне брака» был один путь – воспитательный дом, приют и ремесленная школа. Королев с малых лет скитался по приютам. За это время его «личное дело» разбухло: каждый интернат давал ему свою характеристику… Одна из них, написанная казенным языком старого педагога-чиновника, характеризует Королева как «мальчика с довольно прочно укрепившейся привычкой лениться». На шести листах пожелтевшей канцелярской бумаги описываются последствия этой «привычки»: «В результате знания мальчика в настоящее время оказываются столь слабыми, что он не может быть переведен в класс «Д» и ему в возрасте почти пятнадцати лет приходится вторично слушать детский элементарный курс, то есть в то время, когда в нем уже в достаточной степени пробудились физические потребности взрослого человека и окрепла привычка весело и праздно проводить время, на удовлетворение чего, конечно, направлены все помыслы и желания этого мальчика уже теперь». Дальше описываются способы «удовлетворения потребностей взрослого человека»: «Сильно развитые в нем привычки курить, лакомиться и т.д. довели его до пути легкого раздобывания средств и предметов потребления для удовлетворения этих потребностей, в силу чего, конечно, он стал постоянно замечаться в проступках корыстного характера: срезывание проводов и других принадлежностей арматуры электрического освещения, отвинчивание дверных ручек, присваивание мелких инструментов в сапожной мастерской и т.п. Все эти предметы направлялись им на базар для обмена на папиросы и лакомства».Страница 68 из 126 Детдом переезжает на дачу, в колонию, где «надзор и работа над Королевым, естественно, затруднялись и осложнялись по местным условиям. Порочные наклонности этого мальчика проявились самым резким образом: близость деревни, процветание там товарообмена, затруднительность ежеминутного учета наличия воспитанников создавали благоприятную к тому почву. Здесь Королев, вопреки выраженному ему лично запрету, стал постоянно убегать в деревню и возвращаться в школу лишь поздно ночью; в деревне он стал обменивать на продукты находящиеся на руках или похищенные им у товарищей казенные вещи, особенно полотенца; жертвами его спекуляции сделались даже няни, к которым он сумел подладиться под видом желания услужить им: у одной он взял деньги на селедку и принес ей за это стакан молока, уверяя, что селедка оказалась червивая; от другой, получив деньги на табак и папиросы, ничего ей за них не принес, обещая вознаградить ее в будущем, – оказалось, что папиросы выкурил сам…» За эти деяния Королева из колонии отправили к матери в Питер. «Но он, пользуясь слабостью матери и подделав отпускной билет, возвращается с откуда-то добытой им балалайкой и узлом тряпья обратно на место расположения колонии; минуя интернат, пробирается в деревню, выменивает привезенные с собой вещи и возвращается затем в Петроград…» Составлявший характеристику воспитатель-чиновник не знал, где скитался выгнанный за воровство Мишка Королев… Не знал, откуда Мишка добыл балалайку и «узел тряпья»… Королев все лето «гопничал», ездил по железным дорогам с солдатскими эшелонами, направлявшимися на фронт. Там он и слямзил балалайку. Это характеристика не Сергиевского интерната. Это характеристика нормального детского дома. Заканчивалась она просьбой перевести Королева в «одну из школ для трудных в воспитательном отношении детей в возрасте от двенадцати до шестнадцати лет». Просьба была удовлетворена. Королева переслали в «сивую» Сергиевскую, как неодушевленный предмет, по «сопроводительному талону» №234. «При сем препровождается Михаил Королев, 14 лет». И доставивший его на место получил квитанцию «в том, что Королев Михаил, 14 лет, принят». Сергиевская дала о нем не менее блестящую характеристику: «Мальчик безусловно способный, но ленивый и иногда просто сонный, способный дремать во время уроков. Дисциплине подчиняется не всегда, очень упрям, порою вызывающе дерзок и груб. В школе пробыл год и за это время несколько раз попадался в крупном и мелком воровстве, взломе замков и в самовольных отлучках из школы. В классе невнимателен, во время уроков занимается посторонними книгами, часто балагурит и этим мешает занятиям других. К товарищам относится хорошо и пользуется у них авторитетом. Со старшими развязно-внимателен или угрюмо-замкнут, считает себя весьма самостоятельным. Курит, замечен не раз в карточной игре. К матери относится внимательно». Последний аттестат Королеву был дан «Детским обследовательским институтом психоневрологической академии». Отзыв, подписанный профессором психиатрии Грибоедовым, гласит: «Королев Михаил страдает остро протекающей неврастенией на почве, повидимому, умственного переутомления. Летом страдает бессонницей, не спит совсем по две ночи подряд. Королев нуждается в отдыхе, водо-свето- и воздухолечении, каковое может быть проведено в Воспитательно-клиническом институте для нервных больных». Но «водо-свето- и воздухолечения» Королев не получил. Сергиевская рассыпалась, и он попал в Шкиду. В Шкиде две первые характеристики не подтвердились. Королев не воровал, вел себя прилично и бузил в меру. Незаметно было в нем также и следов «умственного переутомления». Лишь в одном отзыв профессора Грибоедова оказался правильным. Мишка Королев страдал неврастенией и бессонницей. В эти бессонные ночи он безумствовал, был сам не свой. Ругал воспитателей последними словами, балагурил, плакал… А выспавшись, «опохмелившись», каялся и снова становился «нормально-дефективным». Таков Королев Михаил. Третий тип – Старолинский. Он – низенького роста. Лицо у него совсем детское, а манера одеваться и фигура делают его похожим на старорежимного гимназистика. У Володьки Старолинского отца не было, были лишь мать и отчим, ломовой извозчик. Старолинский тоже неврастеник. Страдает клептоманией; когда находят припадки, ворует что попало; кроме того, он самый неисправимый картежник… На Сергиевскую Старолинский попал, как и товарищи его, за воровство и в Шкиду пришел со скверной репутацией. Четвертый – Тихиков. Сергиевская его характеризует так: «Тихиков Евгений – мальчик из интеллигентной семьи, круглый сирота, имеет дядю. Тихиков – очень способный мальчик, все усваивает легко и хорошо занимается, но не чужд лени. К товарищам относится хорошо, но держится несколько особняком. Не терпит общих прогулок и всегда под каким-нибудь предлогом старается остаться дома. Со старшими сдержан, возражает всегда логично и почти не грубит. В классе сидит прилично. Курит, порой увлекается карточной игрой, не чужд спекуляции, но вообще мальчик любознательный, отзывчивый, серьезный и несколько замкнутый».Страница 69 из 126 У Тихикова треугольная голова, высокий лоб, коротенькая, нескладная фигура. В Шкиде до конца дней своих Тихиков оставался замкнутым, бузил редко. Четверка пришла в Шкиду крепко спаянной в неделимый союз. Думали сообща отстаивать свои интересы. Наученные опытом Сергиевской, не ожидали встретить хороший прием. Но ошиблись. Встретили их очень хорошо, как впрочем, встречали и всех других. С первого же дня Джапаридзе, как самый развитой, примкнул к «верхам». Узнав, что в Шкиде издаются журналы, он заявил о своем желании издавать журнал «Шахматист». Вероятно, узрев в этом какую-либо для себя выгоду, Янкель заключил с ним сламу. Королев вошел в сламу с Купцом, а Старолинского взял под свое покровительство Пантелеев. Лишь один Тихиков остался без друзей закадычных. Вечно сидел он за партой, читал Майн Рида или Жюля Верна и что-то все время жевал… Жевал, пережевывал, отрыгал и икал. За это впоследствии он получил кличку Жвачное. Четверка принесла с собой старые клички: Королев – Флакончик, Старолинский – Мальчик, Тихиков – Адмирал, а Джапаридзе – кличку непечатную. В Шкиде лишь одному Тихикову удалось сохранить прозвище Адмирал, остальных переименовали в первый же день их прихода. – Джапаридзе – слишком длинно, – заявил Японец. – А похабных кличек мы не даем. Поэтому назовем тебя просто Дзе. – Ваше дело, – согласился грузин, – Дзе так Дзе. Старолинского тот же Японец назвал почему-то Голым барином. Звали его впоследствии Голый барин, Барин, Голый, и просто Голенький. Королева прозвали Кальмотом за то, что он вместо «кусок» говорил «кальмот»: – Дай мне кальмот хлебца. Или: – Одолжи кальмотик сахарина. Одновременно с Сергиевской четверкой пришел в Шкиду и Кубышка, бесшумный человечек с пухлым лицом и туманным прошлым. Саша Пыльников Косталмед, действует. – На гимнастику, живо! – Исцеление прокаженных. – «Альте камераден». – Мюллеровская гимнастика. – Манна небесная на классной печке. – Парень с бабьим лицом. – Туфля. – Жест налетчика. – Недотыкомка. Прозвенел звонок, кончилась перемена. В класс четвертого отделения вошел Косталмед, он же Костец. – На гимнастику, живо! Ребята нехотя поплелись из класса. – Живо! – подгонял Костец, постукивая круглой полированной палочкой. Когда все вышли из класса, за партами остались сидеть Японец и Янкель. – А вы что? – подняв брови, спросил Костец. – Не можем, – скривив лицо, проговорил Японец. – У нас ноги болят. Больные шкидцы по приказанию Викниксора освобождались от гимнастики. – Покажите, – сказал Костец. Японец, прихрамывая, подошел к воспитателю и поднял босую ногу. Нога на пятке пожелтела, вздулась, и в самом центре образовалось отвратительное на вид нагноение. – Нарыв в последней стадии, – стонущим голосом отрекомендовал Японец. – В уборную еле хожу, не только что на гимнастику. – Ладно, оставайся, – сказал Костец. – А ты? – обратился он к Янкелю. Янкель чуть ли не на четвереньках подполз к халдею. – Сил нет, – прохрипел он. – Замучила, чертова гадина. Он загнул брюки. На изгибе колена и дальше к бедру проходил страшный, красный с синеватыми прожилками шрам. – Где это тебя угораздило? – поморщившись, спросил Костец. – Дрова пилил, – ответил Янкель. – Пилой. Ходить не могу, дядя Костя, тем более упражнения делать. – Оставайся, – согласился Костец и вышел из класса. Когда он вышел, Янкель, плотно закрыв за ним дверь, сказал: – Ну, брат, сейчас, пожалуй, можно и вылечиться. С этими словами он подошел к своей парте, загнул брюки и, помусолив ладонь, одним движением руки смыл страшную рану. То же самое сделал и Японец. Исцелившись, оба уселись за парты. Японец вынул книгу, а Янкель – начатый журнал. Этот способ отлынивания от гимнастики был придуман Янкелем; он же, обладая способностями рисовальщика, художественно разрисовывал, за небольшую плату, язвы, раны, опухоли и прочее. Костец верил, что эти болезни – настоящие. И сейчас, когда воспитатель поднимался наверх в гимнастический зал, его душа под грубой казарменной оболочкой халдея была преисполнена состраданием к несчастным мученикам. А в гимнастическом зале уже собрались ребята. Когда вошел Костец, они визжали, возились и слонялись без дела по большому залу. – Ста-новись! – закричал Костец. Ребята зашевелились, как муравьи, и в конце концов выстроились по ранжиру в прямую линию. Первым с правого фланга стоял Купец, за ним Цыган, Джапаридзе и Пантелеев. За Пантелеевым обычно становился Янкель, сейчас же место оставалось свободным, и Костец скомандовал: – Сомкнись! Шеренга сомкнулась. – Равнение на… пра-во! Все головы, за исключением головы Воробья, повернулись в правую сторону, Воробей же задумался и прослушал команду. – Воробьев, выйди из строя, – приказал Косталмед. Воробей вышел. – Имеешь запись в «Летопись», – сообщил Костец и добавил: – Стань на место. Добившись, чтобы шеренга выстроилась в идеально прямую линию, Костец повернул ее направо.Страница 70 из 126 Третьеклассник Бессовестин, хорошо игравший на рояле и благодаря этому плохо учившийся, уселся за пианино. – Шагом марш! – скомандовал Костец. Бессовестин заиграл старинный марш «Альте камераден», и под звуки марша три десятка босых ног заходили вдоль стен зала. Шли гуськом. Впереди выступал Купец: шел он лучше всех, имел выправку, полученную еще в корпусе. Не успевая в других предметах, Купец страстно любил гимнастику. Остальные шли не так молодцевато, лишь Пантелеев, Дзе и Цыган подделывались под Купца, хотя и не совсем удачно. Зато Воробей, получивший запись в «Летопись», бузил. Он шел не в ногу, растягивал интервалы и, очутившись за спиной Костеца, показывал ему кукиш или язык. – Левой, левой, – командовал Костец, отстукивая такт полированной палочкой. – Левой, левой. Раз, два, раз, два… Осеннее солнце тускло отражалось в паркетных квадратах и белыми пятнышками бегало на выкрашенных под мрамор стенах… – На-а гимнастику… выходи! Купец, дойдя до середины стены, круто повернул налево. У противоположной стены шеренга разошлась через одного в разные стороны и сошлась уже парами, а затем четверками. – Стой! Отделение, разом-кнись! Отделение разомкнулось. Ребята расположились на квадратах паркета, как фигуры на шахматной доске. – Вольно! Купец выставил ногу вперед, руки заложил за спину. Остальные стали как попало. Большинство принялось подтягивать спустившиеся во время маршировки брюки, поправлять ремни, сморкаться и кашлять. – Смирно! Первое упражнение! На-чи-най! Бессовестин заиграл вальс. Под такт костецовской палочки ребята принялись выделывать сокольские упражнения, потом мюллеровские упражнения, потом шведскую гимнастику.* * * – Шамать хотца, – сказал Японец, захлопнув книгу. Янкель перевел взгляд с лошади, которую он рисовал, на Японца и ответил: – Да-с, пожрать бы не мешало. – У тебя нет? Янкель махнул рукой. – В четверг-то… Было бы, брат, так давно бы нажрался. Он уныло заглянул в пустой ящик парты, потом пошманал по чужим партам, – везде было пусто. – Хоть бы корочку где найти. Вдруг Японец хлопнул себя по лбу. – Идея! Помнишь, Курочка рассказывал, что у них в классе, на печке… Янкель вскочил. – И правда, идея!.. Оба подскочили к печке и взглянули наверх. – Эх, черт, – вздохнул Янкель, – как бы туда залезть? – Вали, подсади меня. Я тебе на плечу стану. – Идет. Янкель нагнулся и уперся руками в колени. Японец взобрался к нему на плечи. – Еще немного поднимись. Янкель стал на цыпочки. – Хватит! Японец уцепился руками за карниз печки и заглянул в пыльное углубление. – Ну как? – спросил Янкель, разглядывая грязный пол. Японец минуту копошился, потом раздался радостный возглас: – Есть! – Что? – Булка белая… еще булка… кусок сахару… хлеб… Да тут целый склад огрызков. – Вали, кидай! На пол упало что-то тяжелое, твердое как камень. Потом посыпался каменный дождь… Посыпались заплесневелые, окаменевшие остатки завтраков, которые сытые ученики коммерческого училища забрасывали когда-то на печку. Последний огрызок – булка с прилипшим к ней и затвердевшим, как каменный уголь, куском колбасы – ударился о пол. Японец уже собирался спрыгнуть с Янкелевых плеч, когда раздался окрик: – Это что такое?! Янкель от неожиданности вздрогнул и опустил руки. Пирамида рухнула. В дверях класса стоял Викниксор. Рядом с ним стоял парнишка лет пятнадцати с широким бабьим лицом, торчащими в стороны жесткими волосами, одетый в серую куртку и подпоясанный ремнем с серебряной гимназической пряжкой. – Что это такое? – повторил Викниксор. – Где класс? – На гимнастике, – тихо ответил Янкель. – А вы что? – Ноги болят, – чуть ли не шепотом проговорил Янкель. Викниксор нахмурился. – Ноги болят? Вот как… А на печку зачем лазили? Лечиться? Противники мюллеровских упражнений и шведской гимнастики молчали. – Оба в пятом разряде, – объявил Викниксор. – А сейчас марш наверх. Товарищи в сопровождении Викниксора и незнакомца с бабьим лицом поднялись наверх. В гимнастическом зале ребята опять маршировали. Бессовестин играл марш на мотив известной песни: По улицам ходилаБольшая крокодила,Она, онаГолодная была. При появлении Викниксора Костец скомандовал: – Стой! Смирно! Ребята остановились. Викниксор подошел к Костецу и громко спросил: – Почему Черных и Еонин оставались в классе? – Они больны, Виктор Николаевич, – ответил воспитатель. Викниксор нахмурился. – Неправда, они совершенно здоровы. – Не может быть, Виктор Николаевич! Я сам видел… – А я вам говорю, что они здоровы. Потом Викниксор повернулся к классу. – Ребята, Еонин и Черных переводятся в пятый разряд за симуляцию болезни и отлынивание от занятий. Пусть это послужит вам уроком. В следующий раз больные должны представлять удостоверение лекпома.Страница 71 из 126 Янкель и Японец уже стали в строй. У дверей остался стоять незнакомый парнишка в серой куртке. Викниксор вспомнил о нем и отрекомендовал: – А это ваш новый товарищ Ельховский Павел… Ельховский, – обратился он к новичку, – стань в ряды. Новичок смущенно и нерешительно подошел к строю. – Стань по ранжиру, после Черных, – сказал Костец. Строй разомкнулся, и Ельховский стал в спину Янкелю. Сзади него оказался Японец. Викниксор вышел из зала, зачем-то вызвав и Костеца. – Как тебя зовут, сволочь? – спросил Японец у новенького. – Почему сволочь? – удивился тот. Голос у него оказался тонким и каким-то необыкновенно писклявым. – Почему сволочь? – переспросил Японец. – Да потому, что, гадина, мы из-за тебя засыпались. Не приди ты, ничего бы не было. – Не логично, – пропищал Ельховский. – Я не виноват, что так случилось. – «Не логично»… А тут изволь в пятом разряде сиди, – вмешался Янкель, не успевший даже подзавернуть хлебных огрызков и предвкушавший удовольствие просидеть без отпуска, а следовательно, и впроголодь, в течение пяти недель. В зал вошел Костец. Был он хмур и насуплен, – по-видимому, получил от начальства выговор. – Смирно! Снова класс заходил вкруговую по залу. Снова из-под пальцев Бессовестина полились звуки марша: Увидела французаИ хвать его за пузо, –Она, онаГолодная была. Японец злился. Он чувствовал, что сам виноват в случившемся, но, желая выместить на ком-нибудь злобу, стал преследовать новичка Ельховского. Он наступал новичку на ноги, отчего у того сваливались тряпичные домашние туфли, и украдкой шпынял его кулаком в спину… Ельховский сперва решил не обращать внимания на выходки Японца, но, когда эти выходки стали переходить меру, он запищал: – Отстань! Японец еще больше обозлился и с силой наступил на ногу новичка. Ельховский дернул ногой, застежка туфли лопнула, и туфля осталась на полу. Выходка Японца была бы замечена, и он был бы еще больше наказан, не прозвени в этот самый миг звонок. Ребята, наблюдавшие еще во время маршировки за преследованием Японцем новичка, обступили Ельховского. Тот сидел на корточках, склонившись над разорванной туфлей. Лицо его сжалось в гримасу: казалось, что вот-вот он расплачется. Но он не заплакал. Вместо этого он стал чихать. Чихал он как-то особенно, корчил лицо, жмурился, и звук чоха у него получался какой-то необыкновенно нежный: – Апсик!.. Чихал он часто, с определенными промежутками. Ребята окружили его и смотрели с недоумением и любопытством. – Что это с ним? – испуганно спросил Японец. – Чихает, – ответил Янкель. – Вижу, что чихает, а зачем чихает? – Так, должно быть, привычка… наследственность. – Чихун, – сказал кто-то. Купец нагнулся и больно щелкнул Ельховского в затылок. Тогда выступил Ленька Пантелеев. – Чего издеваетесь над человеком? – сказал он. – Тебя небось, Купец, не мучили, когда новичком был?! Класс расхохотался. – И смешного ничего нет, – покраснев, заявил Пантелеев. – Нечего хвастаться своей гуманностью, хорошим отношением к новичкам, когда сами их бьете… Разве не правда? Никто не ответил. Все молчали, молчание же, как известно, служит знаком согласия. Ельховский тем временем напялил искалеченную туфлю, поднялся, чихнул в последний раз и, тоскливо оглядев ребят, остановил признательный взгляд на Пантелееве. В коридоре, когда ребята расходились по классам, Пантелеев подошел к новичку. – Будем сламщиками, – сказал он. – Сламщиками у нас зовут друзей. Будем друзьями… Идет? Ельховский не ответил, только кивнул головой. Пантелеев протянул сламщику руку, тот крепко пожал ее.* * * Панька Ельховский родился в Смоленске. Панькин отец, учитель начальной городской школы, принадлежал к числу тех людей, которых не любит начальство. Начальство не любит людей слишком умных, замкнутых и свободомыслящих. Панькин отец был умный и свободомыслящий: он принадлежал к местному социал-демократическому кружку. За это он был отстранен от должности учителя, проще сказать – изгнан. Он целиком отдал себя революционному делу, семья же голодала, дети росли. Отец искал работы, но не мог найти ее. Мать стирала в господских домах, мыла полы. Детство Паньки – нерадостное детство. В 1917 году Панькиного отца убили на улице казаки. Панька жил с матерью, потом мать отдала его в приют; там он пробыл до 1921 года. Потом старший брат Паньки, краском, поехал в Питер в Военную академию, а через полгода выписал в Петроград и семью – мать, сестру и братишку Паньку. Панька пожил с месяц, не больше, дома и забузил, забузил отчаянно, так как был истериком. Брат попробовал воздействовать на него сам – не помогло; тогда он обратился в отдел народного образования. И Панька попал в Шкиду. Шкида его встретила недружелюбно, но потом, узнав поближе, полюбила крепко, пожалуй крепче, чем кого-либо. Он был парень добрый, необыкновенно отзывчивый, по-шкидски честный, а главное – любил бузить. Буза же была, как известно, культом поклонения шкидцев.Страница 72 из 126 На другой день после прихода Ельховского Шкида должна была совершить еженедельное паломничество в баню. Все четыре отделения выстроились в зале, устроили перекличку. Не хватало одного новичка. На его розыски был послан Алникпоп. Через минуту он вернулся и, подойдя к Викниксору, что-то сказал ему. Викниксор покраснел, сорвался с места и побежал в четвертый класс. Панька Ельховский сидел на новом своем месте, за партой Пантелеева, и читал книгу. При входе Викниксора он даже не поднял головы. Викниксор мгновение стоял ошеломленный, потом закричал: – Встать! Ельховский посмотрел на него, отложил книгу, но не встал. – Встать, тебе говорят! – уже заревел завшколой. – Чего вы кричите-то? – не повышая голоса, проговорил Панька и встал, держась руками за крышку парты. – Ты почему не идешь наверх? – гневно спросил Викниксор, подходя к Панькиной парте. Тот, не двинувшись с места, ответил: – А что мне там делать? – Что делать? В баню идти, вот что. Все уже собрались, а ты тут прохлаждаешься. Не думай, что ты здесь можешь делать что хочешь… Пожалуйста, не рассуждай, а марш наверх! – Ничего подобного, – ответил Панька и, сев за парту, углубился в чтение. Викниксор, как тигр, кинулся к нему и впился руками в плечи. – Нет, ты пойдешь, скотина! – заревел он и вытащил Паньку из-за парты. Панька стал отбиваться. На шум сбежались воспитатели и ребята. – Я тебе покажу!.. – кряхтел Викниксор и пытался вытолкнуть Паньку в коридор. Тот вырвался красный, взлохмаченный. – Подлец! – заорал он, потом сморщил лицо и заплакал. Викниксор, тоже красный и помятый, поднял голову и, отдуваясь, прошипел: – Пятый разряд! Потом вышел из класса. Этот случай создал славу новичку. Никто не понимал, почему он отказался идти в баню и забузил, но это, по шкидскому мнению, и было верхом геройства: бузить ради бузы. С этого момента никто уже не думал обижать его, хотя обидеть его мог всякий. Был он мягкотел и лишь в редких, неизвестно чем вызванных случаях делался вспыльчив и груб, да и то лишь по отношению к начальству. В те дни четвертое отделение увлекалось книгами Федора Сологуба. В одном из романов этого некогда известного писателя выведен женоподобный мальчик Саша Пыльников. Японец указал товарищам на сходство Ельховского с этим типом. Паньку прозвали Сашей Пыльниковым, взамен утвердившегося было прозвища Чихун… Впоследствии звали его еще и Недотыкомкой, Бебэ, Почтелем, но обычно звали Сашкой. Многие даже не знали, что настоящее его имя – Павел. Улиганштадт Лингвистическая справка. – О гостинице на Дуврском шоссе. – Улигания. – Географическое положение. – Политический строй. – Диктатор Гениальный. – Наркомбуз. – Мирная жизнь империи. – Война. – Мобилизация. – Волнения в колониях. – Летучий отряд. – Революция. – Амнистия. – СССР в Шкиде. Слово «хулиган» – происхождения английского. В старой Англии, как говорит легенда, в начале девятнадцатого века проживало семейство Хулигэн. Владели эти Хулигэны постоялым двором на Дуврском шоссе. На постоялом дворе останавливались лорды, графы, купцы с континента и просто заезжие, люди. Легенда рассказывает страшную вещь: ни один человек, приютившийся под кровлей гостиницы Хулигэн, не вышел оттуда. Семейство Хулигэн заманивало гостей, грабило и убивало их. И когда раскрылась страшная тайна постоялого двора, когда королевский суд, пропрев в горностаевых мантиях восемь суток подряд, вынес семье убийц смертный приговор, – имя Хулигэн стало нарицательным. Хулигэнами стали называть убийц, воров и поджигателей. Попав в Россию, слово «хулигэн» видоизменилось в «хулигана». А в Шкиде рыжая немка Эланлюм, обозлившись на бузил-старшеклассников, кричала, по немецкой привычке проглатывая букву «х»: – Улиганы! И стало в Шкиде прозвище «улиган» таким же местным и таким же почетным, как и «бузовик». Племя улиган росло и ширилось и в конце концов превратилось в государство Улиганию.* * * Столица Улигании – Улиганштадт, сиречь четвертое отделение. Улиганштадт – город большой, по сравнению с прочими. Улицы – проходы между парт – широкие, и названия у них громкие: Бузовская, Волынянская, Улиганская. Главная же улица – Клептоманьевский проспект. На Клептоманьевском проспекте размещены дома – парты – всех городских и государственных деятелей. Там находится особняк диктатора и городского головы Улиганштадта – Купы Купича Гениального. Городской голова живет вместе с секретарем и адъютантом своим, виконтом де Буржелоном, в просторечии Джапаридзе. Министерства, штаб – все помещается на Клептоманьевском проспекте. Остальные улицы менее шикарны. На них разместились рядовые граждане. В Японском квартале живет японский консул Ео-Нин и прочие японские граждане в лице новичка Нагасаки. Основание Улиганштадта относится к временам не столь отдаленным. В Шкиде была буза. Бузили все, бузили с жаром, наказания сыпались на головы шкидцев, а они бузили. Четвертое отделение не выбиралось из пятого разряда. Японец однажды сказал:Страница 73 из 126 – Бузить бесцельно не годится. Давайте организуемся и оснуем республику. Мысль пришлась по вкусу. Сразу же было организовано новое правительство. Диктатором назначался могучий Купец-Офенбах. Полномочия его ограничивались Советом Народных Комиссаров. Наркомы были следующие: наркомвоенмор – Янкель, наркомпочтель – Пыльников и наркомбуз – Японец. Диктатор назначил начальником государственной милиции и главкомом колониальных войск Пантелеева. Улигания объявила младшие классы колониями и назвала их: третий класс – Кипчакией, второй – Волынией и первый – Бужландией. В первый же день основания Улигании диктатор, он же городской голова столицы, созвал пленум Совнаркома. «В его роскошном особняке, – как сообщала местная газета «Известия Улигании», – собрались все сиятельные лица города. Купа Купич торжественно объявил об открытии города и предложил наркомам довести до сведения граждан, что соблюдение порядка и муниципальных правил ложится на ответственность домовладельцев». В тот же день дома украсились дощечками с номерами и названиями улиц. Общественная жизнь сразу же закипела в молодом государстве. На второй день наркомбуз Японец, он же Буза Бузич Безобразников, подал в Совнарком проект конституции:КОНСТИТУЦИЯВСЕСИЛЬНОЙ БУЗОВОЙ ИМПЕРИИ УЛИГАНИИ Состав империи1. В состав Империи входят четыре государства: Улигания, Волыния, Кипчакия и Бужландия2. Государство Улигания является центральным, господствующим, объединяя периферию и давая ей законы и управление.3. Управление Империей вручается диктатору, наделенному королевскими правами, – его сиятельству Купе Купичу Гениальному. Помощь в управлении диктатору проводится Советом комиссаров и всеми гражданами, назначенными в помощь диктатору им самим. Управление колониями вручается вице-губернаторам, назначенным центральной властью Империи – диктатором и Совнаркомом.4. Военными силами Империи (государственной милицией, военными частями и колониальными армиями) ведает нарком по военным и морским делам, командование же ими вручается Главштабу в лице главкома и начмила.5. Религия в Империи не преследуется. Правительство (Совнарком) должно быть клерикальным Культ поклонения Улигании – Буза. Вводится Народный комиссариат Бузы, комиссаром которого назначается потомственный почетный бузовик Буза Бузич Безобразников.6. Столица Улигании – Улиганштадт. В ней сосредоточиваются все органы управления Империи и центральная военная власть.7. Национальные права граждан Империи разделяются так: улигане, коренные жители Империи, обладают всеми правами, туземцы колониальных стран им подчинены.8. Гражданином Улиганштадта может быть всякий, пробывший в нем не менее 48 часов.9. Все граждане Империи, улигане и жители колоний обязаны бороться с врагами Империи – халдеями. Оказывающий содействие халдеям объявляется изменником и преследуется органами милиции для предания суду диктатора Империи.10. Также караются законом все выступления и начинания, направленные к свержению или подрыву существующего в Империи строя. Конституция была принята Совнаркомом и утверждена диктатором. Находившаяся в ведении наркомвоенмора и в то же время книгоиздателя Янкеля газета «Известия Улигании» поместила конституцию на первой полосе. В этом же номере «Известии» был помещен национальный гимн Улигании, утвержденный властями. Его пели на мотив «Гаудеамуса»: Улиганштадт, Улиган,Смерть несешь ты для полян.Разойдитесь вы, халдеи,Дайте путь нам поскорее,Улигания идет.Мы – империи сыны,Дети Купы-сатаны,Правит нами мудро он,Он – второй Наполеон,Он – глава Улиганштадта.Мы возьмем врагов за хвост,Станет править Школимдост[4].Завоюем все колоньиИ халдеев ВавилоньиВсех сожмем мы в свой кулак. Городской голова созвал общее собрание граждан города Улиганштадта и там сказал речь, простую, но трогательную: – Ребята, то есть граждане. Вот я, диктатор и городская голова, говорю вам… Мы, четвертое отделение, то есть, виноват, Улигания… мы должны все силы свои положить на то, чтобы сделать свой кл… город неприступным для халдеев и прочих врагов. И в то же время сделать его благоустроенным. Приложим свои силы на это благоустройство. Мы, власти, будем вам горячо благодарны… Ей-богу!.. Эта речь была целиком приведена в «Известиях», только последнее выражение «ей-богу» было заменено «ей-бузе». Речь возымела свое действие: призыв к благоустройству города нашел живой отклик в сердцах как рядовых граждан, так и государственных чиновников. Всем участкам земли, строениям и окружающим местностям были присвоены названия… Выложенная белым кафелем печка была объявлена Храмом Бузы. Две классные двери были переименованы в арки – одна в Арку Викниксора I, другая в Арку Эланлюм. Городской сад – плевательница – был назван Алникпопией. Это показывает, что при всей ненависти улиган к халдеям они сохранили уважение к выдающимся лицам этого вражеского государства.Страница 74 из 126 В пустом книжном шкафу сосредоточились городская больница, аптека и военный госпиталь. Заведовать этими учреждениями взялся Воробей, поэтому больница и аптека были названы его именем. Другой пустующий шкаф с железной сеткой вместо стекол сделался государственной тюрьмой. Из других учреждений следует отметить певческую капеллу имени Кобчика-Финкельштейна и Народный университет Бузы. К крану водопровода, неизвестно для каких целей проведенного в класс, начальник милиции Пантелеев приделал плакатик с надписью:КАНАЛОЛИЗАЦИЯ Это значило – канализация. Управление канализацией не знали, кому вручить, и вручили Пыльникову – наркомпочтелю. Жизнь Улигании шла своим чередом, мирная жизнь свободной страны… На классных уроках выражали ярый протест халдеям, устраивали обструкции, получали пятые разряды и изоляторы, а империя цвела. Однажды «Известия» подняли кампанию за устройство памятника Бузе. «Стыдно подумать, – говорила газета, – что столица такой могущественной державы, как Улигания, не имеет ни одного памятника. У нас нет даже своего герба». Эта статья больно уколола наркомбуза Безобразникова. На другой же день в редакцию газеты им были представлены проекты герба и памятника. Рисунок герба изображал разбитое стекло, из которого просовывался толстенный кулак. Под гербом стоял девиз: «In Busa veritas» – «Истина в Бузе». Проект памятника изображал постамент, испещренный лозунгами и мыслями гениальных людей империи. На постаменте стоял громадный кулак. Проекты пришлись по вкусу властям, герб был утвержден и объявлен государственным, постройку памятника поручили художникам Янкелю, Воробью и Горбушке. Делали они его из бумаги, картона и глины, делали два дня. На третий день состоялось торжественное открытие памятника. Вот как описывает этот факт имперская пресса в лице «Известий»: «На площади Бузы собралось все население города, все жители пришли сюда, чтобы отпраздновать этот торжественный момент в истории Империи. Памятник Великой Бузы возвышался среди площади, покрытой холстом, около него стоял караул из представителей высшей военной власти – гг. наркомвоенмора Янкеля и начмила Л. Пантелеева, облаченных в парадную форму. В 6 час. 27 мин. на площадь прибыл его сиятельство диктатор Империи Купа Купич Гениальный. Его несли на носилках два раба из племена бужан. В свите его сиятельства, прибывшей вместе с ним, находились виконт де Буржелон и г. Б. Безобразников. В 7 час. 30 мин. по городскому времени под салют, проведенный местным миллионером г. Башкломом, холст памятника был сорван, и взорам присутствующих представилось прекрасное зрелище. На кубическом пьедестале высился огромный кулак – символ мощи Империи, кулак, так похожий на кулак его сиятельства. Толпы народа кричали «виват» и под дружное пение имперского гимна расходились с площади. Вечером в особняке е. с. Гениального был устроен банкет и концерт с участием капеллы им. Кобчика». Улигания процветала. Улиганштадт достиг верхов благоустройства и хозяйственного богатства. Муниципалитет готовился к постройке городского театра, когда страшный удар поразил империю. Улигании была объявлена война, и объявил ее не кто другой, как президент могущественной республики, Халдейской республики Шкид, – Викниксор. Объявление войны произошло в несколько странной форме. В Улиганштадт вошла секретарша и супруга президента вражеской республики Эланлюм и заявила: – Кончайте эту волынку. Побузили и хватит. Конечно, это не означало объявления войны. Это заявление просто указывало, что империя должна сдаться, рассыпаться, погаснуть… Это было хуже войны. Сдаться без боя, умереть, не испробовав вражеского пороха, не лучше, чем погибнуть в борьбе. Улигания приняла вызов и объявила: – Война до победного конца! Город украсился национальными флагами (на черном фоне белый кулак), «Известия» протрубили страшную новость. Был созван экстренный пленум Совнаркома, на котором выступили с горячим призывом к борьбе диктатор и наркомбуз. Решили объявить мобилизацию. В тот же день на улицах города появились листовки-приказы:ПРИКАЗ №1 Народного комиссара военных и морских дел Наркомвоенмор сообщает гражданам Империи, что всесильной Империи Улигании объявлена война халдеями. Улигания должна с честью выйти из этой войны. Вперед за правое дело Великой Бузы! В Бузе обретешь ты право свое! Да здравствует и живет в веках Улиганская Империя! Наркомвоенмор Г. Янкель.ПРИКАЗ №2 От начальника имперской милиции и главкома колониальных войск Главное Управление военными силами Империи в лице начмила и главкома, ввиду объявления войны, объявляет мобилизацию. Призыву на военную службу подлежат все граждане Улигании, как города Улиганштадта, так и городов Кипчакославля, Волынграда и Бужебурга. Явка для регистрации – штаб туземной армии, управляемой имперским наместником. За неявку к призыву виновные будут подвергаться военно-полевому суду. Начмил и главкомколвойск Пантелеев.ПРИКАЗ №3Страница 75 из 126 по г. Улиганштадту От начмила и городского магистрата Город Улиганштадт объявляется на военном положении. Вход и выход из города допускается лишь по получении пропуска в магистрате у городского головы. Городской голова К. Гениальный. Начмил Л, Пантелеев. Мобилизация в Улиганштадте прошла организованно и без эксцессов. В главный штаб явилось двенадцать человек. Все они были зачислены в списки армии и получили «форму» – картонный значок с гербом империи и бумажный кивер с кокардой, которые изготовлялись на приспособленном для производства военного снаряжения газовом заводе миллионера Башклома. «Известия», находившиеся на содержании у правительства, дали неверный отчет о ходе мобилизации, превратив двенадцать человек в двенадцать тысяч. В Улиганштадте мобилизация прошла спокойно, зато в колониях провести призыв было не так легко. Наркомвоенмор Янкель имел с главковерхом Пантелеевым секретное совещание, на котором было решено назначить наместников колониальных государств. Составили список: от Килчакии – Курочка, от Волынии – Баран и от Бужландии – Калина. Список передали диктатору, тот утвердил его. Через наркомпочтель послали телеграммы с вызовом наместников. Наместники прибыли в Улиганштадт одновременно. Диктатор встретил их ласково, устроил угощение из чая с сахарином и черным хлебом и уполномочил их провести мобилизацию и агитировать за военную кампанию на своей родине. Наместники уехали. Через некоторое время от них получилось сообщение, что мобилизацию удалось провести не самым лучшим образом. «В Кипчакии положение с призывом ужасное, – писал наместник Курочка, – мобилизуемые дезертируют из частей или же просто не являются на призыв. Из собранных 23 человек только 10 являются надежными на случай сражения с врагами» От наместника Барана поступила телеграмма такого же рода: «Положение аховое Дезертируют почти все призывники. Замечена провокационная работа халдеев» От Бужландии же наместник писал: «Прошу меня не считать наместником. Избит». Такие сообщения мало могли порадовать Улиганию. Но улигане не знали о положении дела в колониях. «Известия» молчали по тайному приказу Совнаркома. Поэтому в Улигании царил бодрый патриотический дух. Однажды, когда улиганская армия собралась на площади Бузы для прохождения обычной воинской подготовки, туда прибыл наркомвоенмор. – Друзья, – сказал он, – требуется сформировать отряд для подавления бунта в колониях. Кто пойдет? Это сообщение ударило как гром, но тем не менее лес рук поднялся. Наркомвоенмор был растроган. – Не так много, – сказал он, – пяти человек вполне достаточно. Пять человек получили название Летучего отряда и были под управлением самого главкома Пантелеева отправлены в Бужландию. Отряд вышел из города вооруженный острыми, отточенными стеклом палками. Вместе с отрядом в Бужландию отправился корреспондент «Известий», наркомпочтель Пыльников. Через полчаса после ухода Летучего отряда в редакцию газеты поступило сообщение, что отряд разбит, но тем не менее удалось запугать бужан и заставить их не выступать на стороне халдеев в случае разгара войны. Вскоре вернулся и самый отряд. У двоих были разбиты носы, у Пантелеева разорвана рубаха и сорван главкомовский значок. В Совнаркоме состоялось совещание. Постановили наградить всех участников сражения орденами Бузы, а Пантелеева представить в кавалеры ордена Имперской Мощи и произвести в генералы. Тем временем в соседней Кипчакии дело шло на свой лад. Диктатор Улигании и Совнарком не знали, что назначенный ими наместник Курочка – изменник, что готовится бунт.* * * В Улиганштадт вошел Алникпоп. – По местам. Начинается урок. – К че-орту!.. – Начнем сражение, – сказал диктатор секретарю де Буржелону, тот передал приказание в Совнарком. Оттуда был спешно послан курьер в колонии с приказом выступать туземным армиям. В свою очередь начмил собрал гарнизон. Летучий отряд во главе с Пантелеевым подошел к Алникпопу. – Вы арестованы, – заявил Пантелеев, положив руку на плечо халдея. – Что-о? – заревел Алникпоп. – Вы арестованы как халдей, представитель вражеской страны. Алникпоп пытался выбежать из класса, но отряд окружил его. В это время за Аркой Викниксора I, переименованной в Арку Войны, показался отряд кипчаков, предводительствуемый Курочкой. – Марш назад! – закричал Алникпоп. Отряд из двадцати человек молча прошел в Улиганштадт и выстроился на площади Бузы. – Смирно, – скомандовал Курочка. Затем в сопровождении одного солдата он прошел во дворец диктатора. – Имею честь вас арестовать, – заявил он Гениальному. Тот выпучил глаза. – Как? – Вы арестованы! Могучего быкообразного Купца выволокли на площадь. Там собралось все население города. Курочка вышел на середину площади, взобрался на памятник Бузе, сделанный из двух табуретов, и сказал: – От имени всей республики Шкид объявляю государственный переворот в империи Улигании. Довольно страна находилась под игом диктатора. Объявляю свободную Советскую Республику.Страница 76 из 126 Улиганская армия пыталась сопротивляться – несколько солдат бросились на Курочку, но кипчакский отряд моментально навел спокойствие в городе. Это показало, что как армия, как физическая сила, Кипчакия была авторитетнее Улигании. Переворот произошел. Алникпопа отпустили. Все государственные деятели Улигании были арестованы и сидели в государственной тюрьме. Тем временем создавалось новое правительство. Был созван первый Совет народных депутатов, на заседании которого была официально провозглашена Улиганская Свободная Советская Республика. Конституция, пущенная целиком в новой газете «Свободная Улигания», объявляла, что отныне все государства являются самостоятельными и отделяются от бывшей империи. В вышедшем в тот же день втором номере «Свободной Улигании» от имени Совета объявлялась амнистия всем заключенным имперцам. Большинство рядовых граждан Улиганштадта признало новую власть. Памятник Бузе был снят. Затем кипчакская армия оставила город. Улигании было предоставлено право самоопределения. Уроков, конечно, в этот день не было. Халдеи, напуганные рассказом Алникпопа, боялись заглянуть в четвертое отделение.* * * За вечерним чаем Викниксор, мило улыбаясь, заявил: – Ребята, как мне стало известно, вы играете в гражданскую войну. Я знаю, что это интересная игра, на ней вы учитесь общественной жизни, ото пойдет впрок, когда вы окажетесь за стенами школы. Но все же, в конце концов, увлекаться этим нельзя. Надо учиться. У вас, как я знаю, произошла социальная революция. Поздравляю и предлагаю вам объединиться вместе с «халдеями» в один союз, в Союз Советских Республик. Согласны? Кроме того, в честь такого события объявляю амнистию всем пятиразрядникам. Громкое «ура» встретило слова Викниксора. На этом кончилась великая шкидская буза. Шкида снова перешла с военного положения на мирное. Снова в классах Алникпоп читал русскую историю, Эланлюм – немецкий язык и два раза в неделю Костец, постукивая палочкой, кричал: – На гимнастику – живо! Лотерея-аллегри Асси в классе. – Скука. – Карамзин и очко. – Эврика! – Идея Джапаридзе. – Лотерея-аллегри. – В отпуск. – Шкида моется. – «Оне Механизмус». – Тираж. – Печальный конец. – Казначей-растратчик. – Игорная горячка. – Довольно! Капли осеннего дождя бьют по стеклу окон – туб-туб-туб-туб. Три часа дня, а в классе полуваттные лампочки борются с сумерками. Лекция русского языка. Читает Асси. Асси – халдей; голова въехала в плечи, он в ватном промасленном пальто. Карманы пальто взбухли… По слухам, в карманах кусочки хлеба, которые Асси собирает на ужин. Голос Асси звучит глухо, неслышно: – Карамзин… Сентиментализм… Романтизм… Улигане сидят по партам, но никто не слушает Асси. Японец фальшиво поет: Асси в классе,А в классе бузаси,В классе бузаси,Бедненький Асси. Кальмот, взгромоздившись с нотами на парту, бубнит: – Кальмот виндивот виндивампампот, захотел виндивел виндивампампел, хлебца виндивебца виндивампампебца. В углу Барин и Пантелеев. – Бей! – Семь… Дама… Казна! – Девки! – Мечи! Дуются в очко. Никто не слушает Асси. Скука… Голос Асси, как из могилы: – «Бедная Лиза»… Вкусы господствующего класса… Эпоха… Голос Асси, заикающийся и глухой. Скука!.. Асси в классе,А в классе бузаси,В классе бузаси,Бедненький Асси. Купец сгреб в охапку Жвачного адмирала. – Замесить колобок? Ладонь проезжает по треугольной голове Адмирала, ерошит и без того взъерошенные волосы… Скучно!.. – «Бедная Лиза». Начало девятнадцатого века… «Пантеон словесности»… «Бедная Лиза»… Асси в классе,А в классе бузаси,В классе бузаси,Бедненький Асси. – Воробей виндивей виндивампампей, дурак виндивак виндивампампак… – Бей! – Картинка… Лафа! – Ну? – Очко!.. – Мечи! – Замесить колобок? Асси в классе,А в классе… Скука, тоска. И вдруг голос Джапаридзе: – Придумал! Ура! …бузаси. Упала на пол пиковая десятка, ладонь Офенбаха застыла в центре адмиральского треугольника. И голос Асси становится громким и слышным: – С тысяча семьсот семьдесят четвертого года Николай Михайлович Карамзин предпринял издание «Московского журнала», в коем помещал свои «Письма русского путешественника». С тысяча семьсот девяносто пятого года Николай Михайлович… – Идея! – закричал опять Джапаридзе. Тридцать глаз обернулись в его сторону. – Что? – Какая? – А ну, не тяни! Говори! Джапаридзе ставит вопрос ребром: – Скучно? Полтора десятка глоток: – Скучно. Обросший бородавками палец Джапаридзе поднимается вверх. – Лотерея-аллегри. И снова голос Асси уходит в могилу. – С тысяча восемьсот третьего года-да… Государства Российского-го… Императорский историограф-раф… Класс уподобился развороченному муравейнику.Страница 77 из 126 Унылая песня Японца переходит на бешеный темп: Асси в классе,А в классе бузаси,В классе бузаси,В классе бузасиАсси!Асси… Класс взбесился. Скуки нет – какая скука, если в каждой голове клокочет мысль: – Лотерея-аллегри! Долой скуку! Не надо карт, колобков и фальшивого тенора Япошки! – Даешь лотерею-аллегри! В дверь класса просовывается рука с колокольчиком. Рука делает ровные движения вверх-вниз, вверх-вниз, колокольчик дребезжит некрасивым, но приятным для слуха звоном. Асси захлопывает томик истории словесности Солодовникова, голова уходит еще глубже в плечи, руки тонут в разбухших карманах, и Асси – незаметно в общем шуме – выходит из класса. И сразу же у парты Джапаридзе оказываются Янкель, Пантелеев и Японец. – Даешь? – Даешь! Генеральный совет заседает: – Ты, я, он и он… Компания. Идет? – Идет. – Лотерея-аллегри. Черти! И не додумался никто! – Прекрасно. – Лафузовски. – Симпатично. – А вещи? – Какие? Ах, да… Наберем кто что может… Янкель: – Я в отпуск пойду, принесу прорву. – И я, – говорит Пантелеев. Японец, захваченный идеей, решается на подвиг, на жертву. – Все. Бумаги сто двадцать листов, карандаши… Все для лотереи-аллегри. Джапаридзе – автор идеи – кусает губы… Он в пятом разряде и в отпуск идти не может. – Я дам, что смогу, – говорит он. Завтра суббота – отпуск. Сегодня день самый скучный в неделе, но скуки нет – класс захвачен идеей, которая, быть может, на долгое время заполнит часы досуга Улигании. И Джапаридзе, гордо расхаживая по классу, поднимая вверх толстый, обросший бородавками палец, говорит: – Я!* * * В году триста шестьдесят пять дней, пятьдесят две недели. Каждый день каждой недели в Шкиде звонят звонки. Они звонят утром – будят республику, звонят к чаю, к урокам, ко сну… Но лучший звонок, самый приятный для уха шкидца, – это звонок в субботу, по окончании уроков. Кроме конца уроков, он объявляет отпуск. Обычно кончились уроки – все остаются по классам, на местах; сейчас же Шкида напоминает сумасшедший дом, и притом – буйное отделение. В классе четвертого отделения кутерьма. – Мыть полы! – кричит Воробей, староста класса. И эхом откликается: – Мыть полы! – Полы мыть! Кто? В руках у Воробья алфавитный список класса. – Один с начала, один с конца: Еонин, Черных, Пантелеев и Офенбах. – Не согласен! – Буза! – Я мыл в прошлый раз! – К че-орту! Скульба, пререкания, раздоры… Пантелеев, Янкель и Купец не имеют желания мыть полы – им в отпуск… Купец тотчас же «откупается», то есть находит себе заместителя. – Кубышка!.. Пухленький Кубышка – Молотов – вырастает как из-под земли. – Моешь пол? – Сколько? – Четвертка. – На псул! – А сколько? – Фунт. Отдать фунт хлеба за мытье пола Купцу не улыбается, но желание поскорее попасть в отпуск побеждает. Купец за фунт хлеба желает получить максимум удовольствия. Здоровенный щелчок по лбу Кубышки: – Получи в придачу. Янкель и Пантелеев бесятся. – Да как же это?.. Ведь в отпуск… А лотерея-аллегри? Джапаридзе – председатель лотерейной компании – решается: – Черт с вами!.. Хряйте… Мы с Японцем осилим. Верно? – Верно! Лица Пантелеева и Янкеля расцветают. – Лафа. По лестнице наверх. В спальне забирают одеяла, постельное белье – и в гардеробную. У гардеробной хвост. Шкидцы, идущие в отпуск, пришли сдать казенное белье и получить пальто и шапки. – В очередь! В очередь! Куда прете? – Пошел ты!.. Физическая сила и авторитет старшеклассников берут верх – улиганштадтцы без очереди входят в гардеробную. Там властвуют Лимкор и Горбушка – гардеробный староста. – Прими, Горбушенция. Горбушка преисполнен достоинства. – Подожди. Белье сдано, получены пальто и ситцевые шапки, похожие на красноармейские шлемы. – В халдейскую! В канцелярии Алникпоп, дежурный халдей, взгромоздив на нос пенсне, важно восседает на инвалидном венском стуле. – Дядя Саша, в отпуск идем. Напишите билеты. Халдей внимательно просматривает «Летопись». Янкель и Пантелеев – во втором разряде, пользуются правом отпуска. Он достает из стола бланк и пишет: «Сим удостоверяется, что воспитанник IV отд. школы СИВ им. Достоевского отпущен в отпуск до понедельника 20 октября сего года». Формальности окончены, долг гражданина республики исполнен. – Дежурный, ключ! И на улицу.* * * А Шкида начинает мыться. Хитроумный Кубышка получил фунт хлеба, а полов не моет. Он поймал первоклассника Кузю. – Вымой пол. – Что дашь? – Хлеба дам. – Сколько? – Четвертку. Молчаливый кивок Кузи завершает сделку. Кубышка идет в класс, усаживается на Янкелеву парту и вынимает из нее недоступные обычно выпуски «Ната Пинкертона» и «Антона Кречета». Он заработал три четверти фунта хлеба и может отдохнуть.Страница 78 из 126 Японец и Дзе, не обладая излишками хлеба, принуждены честно выполнить геройски принятую на себя обязанность. Идут на кухню. Ведра и тряпки предусмотрительно расхватаны, приходится ждать, пока кто-нибудь кончит мытье. Получив наконец ведра и наполнив их крутым кипятком, товарищи поднимаются наверх. Там Аннушка, старшая уборщица, командует и распределяет участки для мытья. – Вымойте Белый зал, – говорит она. Еонин и Джапаридзе спускаются вниз и проходят в Белый зал. Зал большой, – страшно браться за него. По положению надо мыть тщательно, промывать два раза и вытирать паркетные плиты насухо, чтобы не было блеска. Но улигане, оставшись вдвоем, решают дело иначе. – Начинай! Японец берет ведро, нагибает его и бежит по залу. Вода разливается ровными полосками. За Японцем на четвереньках бежит Дзе и растирает воду. Через пять минут паркетный пол темнеет и принимает вид вымытого. – Готово. Товарищи усаживаются к окну. Джапаридзе закуривает и, затягиваясь, осторожно пускает дым по стене. Просидев срок, который нужен для хорошего мытья, идут в канцелярию. – Дядя Саша, примите зал. Сашкец идет в зал, близоруко, мельком осматривает пол и возвращается в «халдейскую». Японец и Дзе идут в класс, растопляют печку и, греясь у яркого огня, болтают о лотерее-аллегри и ждут понедельника.* * * В сумраке октябрьского утра Ленька Пантелеев бежал из отпуска в Шкиду. Обутые в рваные «американские» ботинки ноги захлебывались грязью, хлопали по лужам, стучали на неровных плитах тротуаров. На улицах закипала дневная жизнь, открывались витрины магазинов, и из лавок «Продукты питания» вырывался на улицу запах теплого ситного, кофе и еще чего-то неуловимого, вкусного. Ленька бежал по улице, боясь опоздать в Шкиду. У Покровки в витрине ювелирного магазина попались часы. Ленька взглянул и похолодел. Пять минут одиннадцатого, а в Шкиду надо было поспеть к первому уроку, к десяти. Он прибавил ходу и крепче сжал объемистый узел, наполненный вещами, предназначенными для лотереи-аллегри. Были в нем: «Пошехонская старина» Салтыкова, ржавые коньки, гипсовый бюст Льва Толстого, ломаный будильник, зажигалка и масса безделушек, которые Ленька частью выпросил, частью стянул у сестренки. – Начались уроки? – спросил Пантелеев, когда ему, запыхавшемуся и усталому, кухонный староста Цыган открыл дверь. – Начались. – ответил Цыган. – Давно? – С полчаса. «Влип, – подумал Пантелеев. – Какой еще урок, неизвестно… Если Сашкец или Витя, то гибель – пятый разряд!» Боясь попасться на глаза Викниксору или Эланлюм, он, крадучись, пробрался к классу, прильнул ухом к замочной скважине и прислушался. Сердце его радостно запрыгало. Через дверную щель глухо доносились отрывистые реплики: – Карамзин… Тысяча восемьсот третий год… Наталья, боярская дочь… Ленька приоткрыл дверь и спросил: – Можно? – Пожалуйста, – ответил Асси, – войдите. Он был единственный халдей, который называл шкидцев на «вы». Ленька вошел в класс. При виде его, несущего узел, класс загромыхал. – Ай да налетчик! – Браво! – Ура! Ленька прошел к своей парте, уселся, отдышался и стал развязывать узел. Тотчас же к нему подсели Японец и Джапаридзе. – Ну, показывай. Пантелеев выложил на скамейку парты принесенные вещи. – А Янкель пришел? – спросил он. – Нет еще, – ответил Японец, перелистывая «Пошехонскую старину». Парту Пантелеева обступили Воробей, Горбушка и Кальмот. – Ну, хряйте, хряйте, – прогнал их Ленька, – нечего глазеть. Тут профессиональная тайна. Любопытные отошли. Ленька засунул вещи в ящик парты, отложив отдельно принесенные продукты: хлеб, сахар, кусок пирога и осьмушку махорки. В это время в класс ворвался раскрасневшийся и вспотевший Янкель. В руках он нес огромный, перевязанный бечевкой пакет. Улигания встретила его еще более громким «ура». Янкель бросился на свою парту и, отдуваясь, протянул: – Фу ты, я-то думал – у нас Гусь Лапчатый, а тут… Асси, на минуту притихший, бубнил, спрятав голову в плечи: – Карамзин – выразитель эпохи… Разбирая его произведения в хронологическом порядке, мы… Затрещал звонок. Асси, не докончив фразы, поднялся и выкатился из классной. – Компания, сюда! – закричал Японец. Четверка собралась у пантелеевской парты. Янкель притащил свой пакет и, развернув его, выложил десятка два разных книг, уйму вставочек, статуэток, палитру красок и комплект «Нивы» за 1909 год. Притащил свои вещи к пантелеевской парте и Японец. Дал он сто двадцать листов писчей бумаги, которую копил в течение целого года, и дюжину фаберовских карандашей. Джапаридзе снял и отдал обмотки. Носить обмотки в Шкиде считалось верхом изящества и франтовства; взнос Джапаридзе поэтому был очень ценен. Когда все вещи были собраны, Янкель предложил: – Приступим к технической части. Надо составить каталог. Стали составлять список вещей. Первым номером записали коньки: 1. Первосортные беговые коньки «Джексон».Страница 79 из 126 Вторым записали обмотки Дзе: 2. Прекрасные суконные обмотки последнего лондонского образца. Третьим прошел трехсантиметровый бюст Толстого «почти в натуральную величину»… Дальше оценка вещей стала затруднительна. Вынули будильник. Будильник оказался лишь пустой жестяной коробкой с циферблатом, но без механизма. – Идея, – сказал Японец. – Пиши: «Изящные часы-будильник «Ohne Mechanismus». – Это что значит? – спросил Дзе. – Уж больно звучно. – Это значит, что часы без механизма… А ребята не поймут – подумают, что фирма «Оне Механизмус». Потом записали «Полный комплект журнала «Нива» за 1909 год в роскошном коленкоровом переплете», ломаный десертный ножик под громким названием «дамасский кинжал вороненой стали», зажигалку и «Пошехонскую старину». Затем стали записывать мелочь – статуэтки, карандаши, вставочки. Под конец пустили бумагу: 51. Прекрасная веленевая бумага 5 л. 52 …………………………… 53 …………………………… Всего набралось 70 номеров. – Почем же будем продавать билеты? – спросил Пантелеев. – Я думаю, две порции песку, или полфунта хлеба, или пять копеек золотом, – сказал Японец. Янкель подсчитал в уме и заявил: – Невыгодно… Три рубля пятьдесят копеек золотом всего получается. Не окупит дела. Одни коньки два рубля стоят. – Пустых ведь не будем делать, – сказал Дзе. – Нет, пустых не надо. Решили устроить маленькую перетасовку. Вместо пяти листов бумаги написали два листа. Получилось сто тридцать номеров. Составив каталог, начали изготовлять билеты. Янкель сделал образец:БИЛЕТ №1 При помощи Пантелеева и Дзе Янкель отпечатал их сто тридцать штук. – А кто у нас будет казначеем? – спросил Пантелеев. – Я думаю – Янкель… – К черту! – заявил Японец. – Лучше Дзе. Согласились на Дзе. Новоиспеченный казначей принялся подписывать билеты. До вечера работали – описали билеты, наклеивали номерки к вещам и, отгородив кафедрой угол класса, расставляли вещи по полкам пустующего книжного шкафа. А утром во вторник улигане, явившись после чая в класс, узрели на остове кафедры огромный плакат: У плаката собралась огромная толпа. Весть о лотерее облетела всю республику. Сашкецу, пришедшему в четвертое отделение читать лекцию, с трудом удалось разогнать орду кипчаков, волынян и бужан. На уроках царило возбуждение, и даже Викниксору, читавшему улиганам древнюю историю, трудно было подчинить дисциплине возбужденную массу. После звонка, Викниксор полюбопытствовал, чем взбудоражен класс. Кто-то молча указал на кафедру, кричащую плакатом. Викниксор, читая плакат, улыбался, прочитав, нахмурился. – Надо было у меня разрешение взять, а потом уже объявление вешать, – сказал он. Выскочил Янкель. – Извините, Виктор Николаич… Не подумали… – Ну ладно, – добродушно улыбнулся завшколой, – бог с вами… Развлекитесь. Потом, подумав, вынул из кармана портмоне и сказал: – Дайте-ка мне на счастье парочку билетов. Класс дружно загромыхал аплодисментами. Джапаридзе вручил Викниксору два первых билета. После уроков класс снова заполнился шкидцами. Приходили уже с продуктами: хлебом, сахарным песком, а кто и с деньгами, принесенными из дому. Большинство покупало по одному-два билета, некоторые платили по соглашению с комиссией сахарином, папиросами или чем другим; кухонный староста Громоносцев, обладавший хлебными излишками, ухлопал десять фунтов хлеба, купив двадцать билетов. – Коньки выиграть хочу, – заявил он. – И обмотки выиграю. Пришедшего после обеда Асси насильно заставили купить пять билетов. К вечеру было продано сто два билета. Парта Джапаридзе разбухла от скопившихся в ней, на ней и под ней хлеба и сахарного песку. Кроме того, в кармане у Дзе похрустывало лимонов сорок денег. На другой день вечером в Белом зале должен был состояться тираж.* * * В Белом зале собралась вся Шкида. Посреди зала стоял стол, уставленный разыгрываемыми вещами, рядом другой стол, и на нем ящик со свернутыми в трубочки номерами. Шкида облепила столы и стоящую около них Тиражную комиссию. – В очередь! – закричал Японец. Шкида вытянулась в очередь. Первым стал Викниксор, за ним халдеи, потом воспитанники. – Тираж лотереи-аллегри считаем открытым, – объявил Джапаридзе. Викниксор, улыбаясь, засунул руку в ящик и вынул два билета. Развернули, оказались номера шесть и шестьдесят девять. Джапаридзе посмотрел в список: – Дамасский кинжал вороненой стали и лист бумаги. Бумагу Викниксор взял, от «кинжала» же отказался, как только взглянул на него. Потом вынимал билет Сашкец. Вытянул он два листа бумаги. Асси вытянул четыре порции бумаги и книгу «Как разводить опенки в сухой местности». Косталмеду достался карандаш, которым он тотчас же записал расшалившегося в торжественный момент тиража второклассника Рабиндина, носившего прозвище Рабиндранат Тагор. Потом стали вытягивать билеты воспитанники. Купец, мечтавший выиграть обмотки, вытянул будильник «оне механизмус». В первый момент он было обрадовался… Но, получив в руки часы и осмотрев их, он пришел в неописуемую ярость.Страница 80 из 126 – Убью! – закричал он. – Аферисты, жулики, мошенники!.. Тираж на время приостановился. Тиражная комиссия, сгрудившись у стены, мелко дрожала, как в лихорадке. Накричавшись, Купец с остервенением бросил «оне механизмус» на пол и вышел из зала. Тираж возобновился. Коньки выиграл Якушка, самый крохотный гражданин республики. Обмотки достались Голому Барину. Тираж подходил к концу, когда в зал ворвался Цыган. Как староста, он был занят на кухне и только что освободился. – Даешь коньки! – закричал он. – Уже… готовы, – ответил кто-то. – Как то есть готовы? – Выиграны. – А обмотки?– Выиграны. – А, сволочи!.. – закричал Цыган и подскочил к столу с намерением вытащить двадцать билетов. Но билетов в ящике оказалось лишь двенадцать – восемь штук загадочным образом исчезли. И все доставшиеся Цыгану билеты оказались барахлом: десять – бумага, один – книжка «Кузьма Крючков» и один – безделушка – слон с отбитым хоботом. – Сволочи! – закричал Цыган. – Сволочи, мерзавцы!.. Жульничать вздумали!.. Аферу провели!.. Хлеб у людей ограбили!.. Он схватил стол, с силой кинул его на пол и бросился к Тиражной комиссии. Комиссия рассыпалась. Лишь один Янкель, не успевший убежать, прижался к стене. Громоносцев кинулся на него и так избил, что Янкель два часа после этого ходил с завязанной щекой и вспухшими глазами. Но только два часа. Через два часа Янкель уже разгуливал веселый и бодрый. В Янкелевой голове назревала блестящая, по его мнению, мысль. Он решил возместить убытки, понесенные им от Цыгана. Для этой цели он о чем-то долго шептался с Джапаридзе. Японец и Пантелеев убирали зал; убрав, пошли в класс. Первое, что поразило их при входе, это лицо Джапаридзе – бледное, искаженное страданием. – Что такое? Говори! – закричал Японец, почувствовав беду. – Хлеб, – прошептал Дзе, – хлеб, сахар… все… – Что? – Похитили… украли… – Как… Дочиста? – Нет… вот кальмот. Джапаридзе вынул из парты горбушку хлеба фунтов в пять. Пантелеев и Японец переглянулись и вздохнули. – А деньги? – спросил Японец. Дзе на мгновение задумался. Потом вывернул почему-то один правый карман и ответил: – И деньги тоже украли. Пантелеев и Японец взяли горбушку хлеба и вышли из класса. – Ну и сволочи же, – вздохнул Японец. – Д-да. – поддакнул Пантелеев. Растратчик Джапаридзе тем временем давал взятку изобретательному Янкелю, или, проще, делился с ним растраченным капиталом – хлебом, сахаром – и лимонами. Так кончилась первая «лотерея-аллегри».* * * Но пример нашел отклик… Скоро Купец в компании с Цыганом и Воробьем устроили такую же лотерею. Лотерея прошла слабо, но все же дала прибыль. Это послужило поводом к развитию игорного промысла в четвертом отделении. Новичок Ельховский – Саша Пыльников – придумал новую игру – рулетку, или «колесо фортуны». Пантелеев, имевший по прошлому знакомство с марафетными играми, научил товарищей играть в «кручу-верчу» и в «наперсточек». Четвертое отделение превратилось в настоящий игорный притон. Дошло до того, что не стало хватать игроков, все сделались владельцами «игорных домов». Сидит каждый у своей игры и ждет «клиентов». Наскучит – подойдет к соседу, сыгранет и зовет его к себе… За старшими потянулись и младшие. Игры стали устраивать и в младших отделениях… Но скоро лотерейная горячка в Шкиде прошла. Потянуло к более разумному времяпрепровождению. Кончился период бузы, на Шкиду нашло желание учиться. «Даешь политграмоту» О комсомоле. – «Даешь политграмоту». – Человек в крагах. – Богородица. – Конституция 1871 года. – В клубах табачных. – Настоящий политграмщик. Часто улигане спрашивали президента своей республики Викниксора: – Виктор Николаевич, почему у нас в школе нельзя организовать комсомол? Объясните… Президент хмурил брови и отвечал, растягивая слова; – Очень просто… Наша школа дефективная, почти что с тюремным режимом, а в тюрьмах и дефективных детдомах ячейки комсомола организовывать не разрешается… – Так мы же не бузим! – Все равно… Пока полного исправления не достигнете, нельзя. Выйдете из школы, равноправными гражданами станете – можете и в комсомол, и в партию записываться. Вздыхали граждане дефективной республики Шкид и мечтали о днях, когда станут равноправными гражданами другой республики – большой Республики Советов. А пока занимались политическим самообразованием. Читали Энгельса и Каутского, Ленина и Адама Смита. Некоторое время все шло тихо. Но вот однажды поднялась буря, Шкида выкинула лозунг: «Даешь политграмоту!» Послали к Викниксору делегацию. – Хотим политграмоту как предмет преподавания наряду с прочими – историей, географией и геометрией. Викниксор почесал бровь и спросил: – Очень хотите? – Очень, Виктор Николаевич… И думаем, что это возможно. – Возможно, да не просто, – сказал он. – Вы уж нажмите там, где требуется… – Хорошо, – пообещал Викниксор, – нажму, подумаю и постараюсь устроить.Страница 81 из 126* * * Тянулись дни, серые школьные будни. Осень лизала стекла окон дождевыми каплями, и вечерами в трубах печей ветер пел дикие и унылые песни… В эти дни уставшие от лета и бузы шкидцы искали покоя в учебе, в долгих часах классных уроков и в книгах, толстых и тонких, что выдавала Марья Федоровна – библиотекарша – по вторникам и четвергам. А политграмота, обещанная Викниксором и не забытая шкидцами, знать о себе ничего не давала; молчал Викниксор, и не знали ребята, хлопочет он или нет. Но однажды пришла политграмота. Она пришла в образе серого заикающегося человечка. У человечка была бритая узкая голова, френчик синий с висящими нитками вместо пуговиц и на ногах желтые потрескавшиеся краги. Человек вошел к улиганам в класс и сказал, заикаясь: – Б-буду у вас читать п-политграмоту. Дружным «ура» и ладошными всплесками встретила человечка в крагах Улигания. Долгожданная политграмота явилась. Человечек назвался: – Виссарион Венедиктович Богородицын. Это рассмешило. – Политграмота – и вдруг Богородицын! – Богородица… Стал человек в крагах Богородицей с первого же урока в Шкиде. Начал урок с расспросов: – Что знаете? Большинство молчало. Японец же, встав, сказал, шмыгнув носом: – Порядочно. – Что есть Ресефесере? – Российская социальная федеративная республика! – крикнул Воробей. – Правда, молодец, – похвалил, заикаясь, лектор. Ребята засмеялись. – А что есть Совет? – Власть коммунистическая. – Правда, – опять сказал халдей. А Японец, уже переглянувшись с Кобчиком, шептал: – Липа… Лектор хреновый! Потом обратился к Богородице: – Можно вам вопросы задавать? Такая система лучше, я думаю, будет. – Правда. Задавайте. Японец, подумав, спросил: – Когда принята наша конституция? Сжались брови на узком лбу Богородицы, задумался он… Сразу же поняли все, что и в самом деле «липа» он, что случайно попал в Шкиду и политграмоты сам не знает. – Конституция? – переспросил он. – А разве вы сами не знаете? – Знали бы, так не спрашивали. – Конституция принята в тысяча восемьсот семьдесят первом году в Стокгольме. Прыснул Японец, прыснули за ним и многие другие. – А когда Пятый съезд Советов был? – Ну, уж это-то вы должны знать. – Не знаем. – В девятнадцатом году. – А не в восемнадцатом? Покраснел Богородица-политграмщик, опустил глаза. – Знаете, так нечего спрашивать. – А конституция не на Пятом съезде была принята? Еще больше покраснел Богородица, съежился весь… Потом выпрямился вдруг. – Какая конституция? – Эрэсэфэсэрская. – Так бы и говорили. Я думал, вы не про эту конституцию говорите, а про первую, что в девятьсот пятом году… Понятно стало, что Богородица – не политграмота, что снова отходит от Шкиды заветная мечта. Стали бузить, вопросы задавать разные по политграмоте, издеваться. – Что такое империализм? – Не знаете?! Всякий ребенок империализм знает. Это – когда император. – А кто такой Хрусталев-Носарь? – Генерал, сейчас за границей вместе с Николаем Николаевичем. До звонка потешались улигане над Богородицей, человечком в потрепанных крагах, а когда вышел он под зюканье и хохот из класса, загрустили: – Дело – буза… Политграмота-то хреновая. – Да… Порадовались раненько. А вечером Викниксор, зайдя в класс, выслушивал ребят. – Плох, говорите? – Безнадежен, Виктор Николаевич. – Слабы знания политические? – Совсем нет. Задумался Викниксор. – Дело неважно. – Где вы его только выкопали? – полюбопытствовал Ленька Пантелеев. – В Наробе… случайно. Спрашивал я там о политграмоте – нет ли педагога на учете. А тут он, Богородицын этот, подходит: могу, говорит, политграмоту читать… Ну, я и взял на пробу. – Пробы не выдержал, – ухмыльнулся Янкель. – Да, – согласился завшколой. – Пробы не выдержал… Поищем другого. Больше Богородицын не читал в Шкиде политграмоту. Ушел он, не попрощавшись ни с кем, метнулся желтыми потрескавшимися крагами и исчез… Может быть, сейчас он читает где-нибудь лекции по фарадизации или по прикладной космографии… А может быть, умер от голода, не найдя для себя подходящей профессии.* * * В табачном дыму расплывались силуэты людей. Пулеметом стучал ремингтон, и ундервуд, как эхо, тарахтел в соседней комнате. Кто-то веселым, картавящим на букве «л» голосом кричал кому-то: – Товарищ, вы слушаете?.. Отдайте, пожалуйста, в комнату два. Товарищ… А тот, другой, таким же веселым голосом отвечал издалека: – Два? Спасибо… В комсомольском райкоме работа кипела. В табачном дыму мелькали силуэты людей. На стенах с ободранными гобеленами белели маленькие, написанные от руки плакатики:СЕКРЕТАРЬ АГИТОТДЕЛ КЛУБКОМИССИЯ Викниксор шел по плакатикам, хватаясь руками за стены, потонув в клубах дыма. Но все же отыскал плакатик с надписью: «Политпросвет». Под плакатиком сидел человек в кожаной тужурке, с бритой головой, молодой и безусый.Страница 82 из 126 – Меня, товарищ? – Да, вас. Вы по политпросвету? – Я. В чем дело? – Видите ли… Я заведующий детдомом… У нас ребята – шестьдесят человек… хотят политграмоту. Не найдется ли у вас в комитете человечка такого – лектора? Политпросветчик провел рукой по высокому, гладкому лбу. – Ячейка или коллектив у вас есть? – Нет. В том-то и дело, что нет… У нас, надо вам сказать, школа тюремного, исправительного типа – для дефективных. – Ага, понимаю… Беспризорные, стало быть, ребята, с улицы?.. – Да. Но все же хотят учиться. – Минутку. Политпросветчик обернулся, снял телефонную трубку, нажал кнопку. – Политшкола? Товарищ Федоров, нет ли у тебя человека инструктором в беспризорный детдом? Найдется? Что? Прекрасно… Повесил трубку. – Готово. Оставьте адрес, завтра пришлем.* * * Пришел он в Шкиду вечером. В классе улиган, погасив огонь, сидели все у топившейся печки; отсвет пламени прыгал по стенам и закоптелому после пожара потолку… Из печки красным жаром жгло щеки и колени сидевших… Он вошел в класс, незаметно подошел к печке и спросил: – Греетесь, товарищи? Обернулись, увидели: человек молодой, невысокий, волосы назад зачесаны, в руках парусиновый портфель. – Греемся. – Так… А я к вам читать политграмоту пришел… Инструктором от райкома. Не кричали «ура» теперь шкидцы, знали – обманчива политграмота бывает… – Садитесь, – сказал Янкель, освободив место на кривобоком табурете. – Спасибо, – ответил инструктор. – Усядемся вместе. Сел, погрел руки. – Газеты читаете? – Редко. Случайно попадет – прочтем, а выписывать – бюджет не позволяет. – Все-таки в курсе дел хоть немножко? О четвертом съезде молодежи читали? – Читали немного. – Так. А о приглашении на Генуэзскую конференцию делегации от нашей республики? – Читали. – Ну а как ваше мнение: стоит посылать? Разговорились этак незаметно, разгорячились ребята – отвечают, спорят, расспрашивают… Не заметили, как время ко сну подошло… Уходя, инструктор сказал: – Я у вас и воспитателем буду, заведующий попросил. Вот теперь закричали «ура» улигане, искренне и дружно. А потом уже в спальне, раздеваясь, делились впечатлениями… – Вот это – парень! Не Богородица, а настоящий политграмщик. Мечта шкидская осуществилась – политграмоту долгожданную получили. Учет Десять часов учебы. – Новогодний банкет. – Шампанское-морс, – Спичи и тосты. – Конференция издательств. – Учет. – Оригинальный репортаж. – Гулять! В этом году зима выдалась поздняя. Долго стояла мокрая осень, брызгалась грязью, отбивалась, но все же не устояла – сдалась. По первопутку неисправимые обыватели тащили по домам рождественские елки. Елочные ветки куриным следом рассыпались по белому снегу; казалось, что в городе умерло много людей и их хоронили. На рождество осень дала последний бой – была оттепель. В сочельник, канун рождества, колокола гудели не по-зимнему, громыхали разухабистым плясом. Не верилось, что декабрь на исходе, казалось, что пасха – апрель или май. А двадцать пятого декабря, на рождество, ртуть в Реомюре опустилась на десять черточек вниз, ночью метелью занесло трамвайные пути и улицы побелели. В Шкиде рождества не справляли, но зиму встретили по-ребячьи радостно. Во дворе малыши, бужане и волыняне, играли в снежки, лепили бабу. И даже улигане, «гаванские чиновники», как звала их уборщица Аннушка, даже улигане не усидели в классе и вырвались на воздух, чтобы залепить друг другу лицо холодным и приятным с непривычки снегом. Вечером за ужином Викниксор говорил речь: – Наступила зима, а вместе с нею и новый учебный год. С завтрашнего дня мы кончаем вакационный период учебы и переходим к настоящим занятиям С завтрашнего дня ежедневно будет по десять уроков. С десяти часов утра до обеда – четыре, после обеда отдых, потом опять четыре урока до ужина и после ужина два урока. Лентяи вздохнули, четвертое же отделение рвалось к учебе и было радо. Викниксор походил, заложив руки за спину, по столовой, собрался уже уходить, потом, вспомнив, вернулся. – Да. Первого января у нас учет… Это сообщение вызвало всеобщие радостные возгласы. «Учетом» в Шкиде называлась устраиваемая несколько раз в году проверка знаний, полученных в классе. Обычно к учету готовились заблаговременно. Преподаватели каждого предмета давали ученикам задания, по этим заданиям составлялись диаграммы, схемы, конспекты, устраивались подготовительные учеты-репетиции. Но спешное зазубривание курса не практиковалось, и вообще подготовка к учету не носила характера разучиваемого спектакля. Просто как следует готовились к торжеству. То же самое было и на этот раз. Уже на следующее утро, составив план выступлений по своим предметам, воспитатели ознакомили с ним учеников. Шкида крякнула, поплевала на руки и засела за работу. В четвертом отделении ребята с разрешения Викниксора сидели в классе до двенадцати часов.Страница 83 из 126 Японец, Цыган и Кобчик по заданию Эланлюм переписывали готическим шрифтом на цветных картонах переведенный ими коллективно отрывок из гетевского «Фауста». Янкель делал плакаты для украшения зала в день торжества. Воробей, Горбушка и еще несколько человек ему помогали. Пантелеев писал конспект на тему «Законы Дракона» по древней истории, Кальмот и Дзе – о Фермопильской битве, о Фемистокле и Аристиде. Саша Пыльников разрабатывал диаграмму творчества М. Ю. Лермонтова в период с 1837 по 1840 год и писал о байроновском направлении в его творчестве. Тихиков и Старолинский рисовали географические, экономические и политические карты РСФСР. Все были заняты. Подготовка тянулась целую неделю.* * * Новый год, по неокрепшей традиции, встречали торжественно всей школой. В большой спальне днем были убраны койки, поставлены столы и скамейки. Вечером в одиннадцать с половиной часов все отделения под руководством классных надзирателей поднялись наверх в спальню. На столах, покрытых белыми скатертями, уже стояли яства: яблочная шарлотка, бутерброды с колбасой и клюквенный морс, которым изобретательный Викниксор заменил новогоднее шампанское. Отделения разместились за четырьмя столами. Дежурные разлили по кружкам «шампанское-морс» и уселись сами. Скромное угощение казалось изголодавшимся шкидцам настоящим пиром. Викниксор в своей речи отметил успехи за год и пожелал, чтобы к следующему году школа смогла выпустить первый кадр исправившихся воспитанников. Обыкновенно к ораторским способностям Викниксора шкидцы относились сухо, сейчас же растрогались и долго кричали «ура». Затем выступили с ответными тостами воспитанники. От улиган говорили Японец и Янкель. Когда первое возбуждение улеглось, выступил новый халдей, политграмщик Кондуктор. Настоящее имя его было Сергей Семенович Васин. Кондуктором прозвали его за костюм – полушубок цвета хаки, какие носили в то время кондукторы городских железных дорог. Кондуктор встал, откашлялся и сказал: – Товарищи, я здесь в школе работаю недавно, я плохо знаю ее. Но все-таки я уже почувствовал главное. Я понял, что школа исправила, перевела на другие рельсы многих индивидуумов. Мое пожелание, чтобы в будущем году школа Достоевского смогла организовать у себя ячейку комсомола из воспитанников, уже исправившихся, нашедших дорогу. Этот спич, произнесенный наскоро и несвязно, был встречен буквально громом аплодисментов и ревом «ура». В час ночи банкет закрылся. Вмиг были убраны столы, расставлены кровати, и шкидцы стали укладываться спать. Японец пригласил на свою постель Янкеля, Пантелеева и Пыльникова. – Мне нужно с вами поговорить, – сказал он. – Вали. – Завтра учет, – начал Японец. – Мы должны выпустить учетный номер какого-либо издания. В четвертом отделении в то время выходило четыре печатных органа: журналы «Вперед», «Вестник техники», «Зеркало» и газета «Будни». – Согласны, ребята, что экстренный номер нужен? – Согласны, – ответил Янкель. – Я предлагаю выпустить однодневку сообща. – Идея! – воскликнул Пантелеев. – Никому и обидно не будет, – подтвердил Сашка Пыльников, соредактор «Будней». Решили выпустить газету «Шкид». Ответственным редактором назначили Янкеля, секретарские и репортерские обязанности взял на себя Пантелеев.* * * Утром занятий в классах не было. Вся школа под руководством Косталмеда и Кондуктора работала над украшением здания к торжеству. Из столовой и спален стаскивали в Белый зал скамейки, украшали зеленью портики сцены; зеленью же увили портреты вождей революции, развешенные по стенам, громадный портрет Достоевского и герб школы – желтый подсолнух с инициалами «ШД» в центре круга. Вдоль стен расставили классные доски, оклеенные диаграммами и плакатами, на длинных пюпитрах раскладывались рукописи, журналы, тетради и другие экспонаты учета. В двенадцать часов прозвенел звонок на обед. Обедали торопливо, без бузы и обычных скандалов. Когда кончили обед, в столовую вошел Викниксор и скомандовал: «Встать!» Ребята поднялись. В столовую торопливыми шагами вошла пожилая невысокая женщина, закутанная в серую пуховую шаль. – Лилина, – шепотом пронеслось по скамьям. – Здорово, ребята! – поздоровалась заведующая губоно. – Садитесь. Хлеб да соль. – Спасибо! – ответил хор голосов. Ребята уселись. Лилина походила по столовой, потом присела у стола первого отделения и завязала с малышами разговор. – Сколько тебе лет? – спросила она у Якушки. – Десять, – ответил тот. – За что попал в школу? – Воровал, – сказал Якушка и покраснел. Лилина минуту подумала. – А сейчас ты что делаешь в школе? – Учусь, – ответил Якушка, еще больше краснея. Лилина улыбнулась и потрепала его, как девочку, по щеке. – А ты за что? – обратилась она к Кондрушкину, тринадцатилетнему дегенерату с квадратным лбом и отвисшей нижней челюстью. – Избу поджег, – хмуро ответил он. – Зачем же ты ее поджег? Кондрушкин, носивший кличку Квадрат, тупо посмотрел в лицо Лилиной и ответил:Страница 84 из 126 – Так. Захотелось и поджег. Подошел Викниксор. – Этот у нас всего два месяца, – сказал он. – Еще совсем не обтесан. Да ничего, отделаем. Вот тоже поджигатель, – указал он на другого первоклассника – Калину. – Этот уже больше года у нас. За поджог в интернате переведен. – Зачем ты сделал это? – спросила Лилина. Калина покраснел. – Дурной был, – ответил он, потупясь. Поговорив немного, Лилина вместе с Викниксором вышла из столовой. Немного погодя к столу четвертого отделения подсел Воробей, бывший в то время кухонным старостой. Он был красен, как свекла, и видно было, что ему не терпится что-то рассказать. – Здорово! – проговорил он наконец. – Чуть не влип. – Что такое? – спросил Японец. – Да Лилина… Не успел дежурный дверь отворить – влетает на кухню: – Староста? – Староста, говорю. – Сколько сегодня получено на день хлеба? А я, признаться, точно не помню, хотя в тетрадке и записано. – Два пуда восемь фунтов с половиной, говорю – наобум, конечно. Она дальше: – А мяса сколько? – Пуд десять, говорю. – Сахару? – Фунт три четверти. – Молодец, говорит, – и пошла. Все расхохотались. – Ловко! – воскликнул Янкель. – Ай да Воробышек! После обеда воспитатели скомандовали классам «построиться» и отделениями провели их в Белый зал. Там уже находилось человек десять гостей. От губоно, кроме Лилиной, присутствовали еще два человека – от комиссии по делам несовершеннолетних и от соцвоса. Кроме того, были представители от шефов – Петропорта, от Института профессора Грибоедова и несколько студентов из Института Лесгафта. Шкидцы, соблюдая порядок, расселись по местам. Впереди уселись малыши; четвертое отделение оказалось самым последним. Янкель и Пантелеев притащили из класса бумагу и чернила и засели за отдельным столом редакции. На сцену вышел Викниксор. – Товарищи! – сказал он. – Сейчас у нас состоится учет, учет знаний наших, учет проделанной работы. Давайте покажем присутствующим здесь дорогим гостям, что мы не даром провели время, что нами что-то сделано… Откроем учет. Слова Викниксора были встречены аплодисментами со всех скамеек. – Первым будет немецкий язык, – объявил Викниксор, уже спустившись со сцены и заняв место в первом ряду, по соседству с гостями. На сцену поднялась Эланлюм. – Сейчас мы продемонстрируем наши маленькие успехи в разговорном немецком языке, потом покажем сценку из «Вильгельма Телля». Ребята, – обратилась она к четвертому отделению, – пройдите сюда. Японец, Цыган, Кобчик, Купец и Воробей гуськом прошли на сцену и стали лицом к залу. Эланлюм обвела взором вокруг себя и, не найдя, по-видимому, ничего более подходящего, ткнула себя пальцем в нос и спросила у Купца: – Вас ист дас? Купец ухмыльнулся, смутился. Он был по немецкому языку последним в классе. – Нос, – ответил он, покраснев. Гости, а за ними и весь зал расхохотались. Эланлюм расстроилась. – Хорошо, что хоть вопрос понял, – сказала она. – Еонин, – обратилась она к Японцу. – Вас ист даст? Антворте. – Дас ист ди назе, Элла Андреевна. – Гут. Вас ист дас? – обратилась она к Цыгану, указав на окно. – Дас ист дас фенстер, Элла Андреевна, – ответил Цыган, снисходительно улыбнувшись. – Вы что-нибудь посерьезнее, – шепнул он. – Нун гут… Вохин геест ду ам зоннабенд? – обернулась Эланлюм к Воробью. Воробей знал, что Эланлюм спрашивает, куда он пойдет в субботу, знал, что пойдет в отпуск, но ответить не смог. За него ответил Еонин. – Эр гейт ин урлауб. – Гут, – удовлетворившись, похвалила немка. Так, перебрасывая с одного на другого вопросы, она демонстрировала в течение пятнадцати минут «успехи в разговорном немецком языке». Потом тем же составом воспитанников была показана сценка из пьесы «Вильгельм Телль» на немецком языке. Гости от «Вильгельма Телля» пришли в восторг, долго аплодировали. За немецким языком шел русский язык. Гости и педагоги задавали воспитанникам вопросы, те отвечали. Потом шли древняя и русская истории, политграмота, география и математика. Пантелеев и Янкель все это время усиленно работали у себя в «походной редакции». Когда Викниксор объявил о перерыве и все собрались вставать, на сцене появился Янкель. – Минутку, – сказал он. – Только что вышел экстренный номер газеты, висит у задней стены, желающие могут прочесть. Все обернулись. На противоположной стене прилепился исписанный печатными синими буквами лист бумаги. Наверху, разрисованный красной краской, красовался заголовок: Гости и шкидцы обступили газету. Передовица, написанная Японцем, разбирала учет как явление нового метода педагогики. Дальше шел портрет Лилиной в профиль и стихи Пыльникова, посвященные учету: Мы в учете видим себя,Учет – термометр наш.Науку, учебу любя,Мы грызем карандаш.Кто плохо учился год,Тому позор и стыд.Эй, шкидский народ,Не осрами республику Шкид! За стихами шла хроника учета. О каждом предмете был дан отдельный отзыв. Читающие были поражены последней рецензией:Страница 85 из 126 «Показанная последним блюдом гимнастика под руководством К. А. Меденникова прошла прекрасно. Хорошая, выдержанная маршировка, чисто сделанные упражнения. Поразила присутствующих своей виртуозностью и грандиозностью пирамида, изображавшая в своем построении инициалы школы – ШКИД». Все много смеялись, так как гимнастики еще не было. Лилина подошла к Янкелю. – Как же это вы умудрились, товарищ редактор, дать отзыв о том, чего еще не было? – улыбнувшись, спросила она. Янкель не смутился. – А мы и так знаем, – сказал он, – что гимнастика пройдет хорошо. Заранее можно похвалить. Гимнастика действительно прошла хорошо. Упражнения были сделаны чисто, и пирамида «поразила присутствующих своей виртуозностью». На этом учет закончился. Гости разъехались. Викниксор собрал школу в зале и объявил: – Все без исключения – в отпуск. Не идущие в отпуск – гулять до двенадцати часов вечера. Старое здание школы дрогнуло от дружного ураганного «ура». Шкида бросилась в гардеробную. Шкида влюбляется Весна и математика. – Окно в мир. – Дочь Маркони. – Неудачники. – Смотр красавиц. – Победитель Дзе. – Кокетка с подсолнухами. – Любовь и мыло. – Конец весне. – Воробьев, слушай внимательно и пиши: сумма первых трех членов геометрической пропорции равна двадцати восьми; знаменатель отношения равен четырем целым и одной второй, третий член в полтора раза больше этого знаменателя. Теперь остается найти четвертый член. Вот ты его и найди. Воробей у доски. Он берет мел и грустно обводит глазами класс, потом начинает писать формулу. Педагог ходит по классу и нервничает. – И вы решайте! – кричит он, обращаясь к сидящим. – Нечего головами мотать. Но класс безучастен к его словам. Лохматые головы рассеянны. Лохматые головы возбуждены шумом, что врывается в окна бурными всплесками. На улице весна. Размякли мозги у старших от тепла и бодрого жизнерадостного шума, совсем разложились ребята. – Ну же, решай, головушка, – нетерпеливо понукает педагог застывшего Воробья, но тот думает о другом. Ему завидно, что другие сидят за партами, ничего не делают, а он, как каторжник, должен искать четвертый член. Наконец он собирает остатки сообразительности и быстро пишет. – Вот. – Неправильно, – режет халдей. Воробей пишет снова. – Опять не так. – Брось, Воробышек, не пузырься, опять неправильно, – лениво тянет Еонин. Тогда Воробей, набравшись храбрости, решительно заявляет: – Я не знаю! – Сядь на место. С облегченным вздохом Воробышек идет к своей парте и, усевшись, забывает о математике. По его мнению, гораздо интереснее слушать, как на парте сзади Цыган рассказывает о своих вчерашних похождениях. Во время прогулки он познакомился с хорошенькой девицей и теперь возбужденно об этом рассказывает. Его слушают с необычайным вниманием, и, поощренный, Цыган увлекся. – Смотрю, она на меня взглянула и улыбнулась, я тоже. Потом догнал и говорю: «Вам не скучно?» – «Нет, говорит, отстаньте!» А я накручиваю все больше да больше, под ручку подцепил, ну и пошли. – А дальше? – затаив дыхание спрашивает Мамочка. Колька улыбается. – Дальше было дело… – говорит он неопределенно. Все молчат, зачарованные, прислушиваясь к шуму улицы и к обрывкам фраз математика. Джапаридзе уже несколько раз украдкой приглаживает волосы и представляет себе, как он знакомится с девушкой. Она непременно будет блондинка, пухленькая, и носик у нее будет такой… особенный. На Камчатке Янкель, наслушавшись Цыгана, замечтался и гнусавит в нос романс: Очи черные, очи красные,Очи жгучие и прекрасные, – Черных, к доске! Как люблю я вас… – Черных, к доске! Грозный голос преподавателя ничего хорошего не предвещает, и Янкель, очнувшись, сразу взвешивает в уме все шансы на двойку. Двойку он и получает, так как задачу решить не может. – Садись на место. Эх ты, очи сизые! – злится педагог. Звонок прерывает его слова. Сегодня математика была последним уроком, и теперь шкидцы свободны, а через час первому и второму разряду можно идти гулять. Едва захлопнулась дверь за педагогом, как класс, сорвавшись с места, бросается к окнам. – Я занял! – Я! – Нет, я! Происходит горячая свалка, пока все кое-как не устраиваются на подоконниках. Лежать на окнах стало любимым занятием шкидцев. Отсюда они жадно следят за сутолокой весенней улицы. Они переругиваются со сторожем, перекликаются с торговками, и это им кажется забавным. – Эй, борода! Соплю подбери. В носу тает, – гаркает Купец на всю улицу. Сторож вздрагивает, озирается и, увидев ненавистные рожи шкидцев, разражается градом ругательств: – Ах вы, губошлепы проклятые! Ужо я вам задам. – О-го-го! Задай собачке под хвост. – Дядя! Дикая борода! На противоположной стороне стоят девчонки-торговки; они хихикают, одобрительно поглядывая на ребят. Шкидцы замечают их. – Девочки, киньте семечка. – Давайте деньги.Страница 86 из 126 – А нельзя ли даром? – Даром за амбаром! – орут девчонки хором. Закупка подсолнухов происходит особенно, по-шкидски изобретательно. Со второго этажа спускается на веревке шапка, в шапке деньги, взамен которых торговка насыпает стакан семечек, и подъемная машина плывет наверх. В разгар веселья в классе появляется Косталмед. – Это что такое? – кричит он. – А ну, долой с подоконников! Сразу окна очищаются. Костец удовлетворенно покашливает, потом спокойно говорит: – Первый и второй разряды могут идти гулять. Классы сразу пустеют. Остающиеся с тоской и завистью поглядывают через окна на расходящихся кучками шкидцев. Особой группой идут трое – Цыган, Дзе и Бобер. Они идут на свидание, доходят до угла и там расходятся в разные стороны. В классе тишина, настроение у оставшихся особенное, какое-то расслабленное, когда ничего не хочется делать. Несколько человек – на окнах, остальные ушли во двор играть в рюхи. Те, что на окнах, сидят и мечтают, сонно поглядывая на улицу. И так до вечера. А вечером собираются все. Приходят возбужденные «любовники», как их прозвали, и наперебой рассказывают о своих удивительных, невероятных приключениях.* * * Уже распустились почки и светлой, нежной зеленью покрылись деревья церковного сада. На улицах бушевала весна. Был май. Вечерами в окна Шкиды врывался звон гитары, пение, шарканье множества ног и смех девушек. А когда начались белые ночи, к шкидцам пришла любовь. Разжег Цыган, за ним Джапаридзе. Потом кто-то сообщил, что видел Бобра с девчонкой. А дальше любовная горячка охватила всех. Едва наступал вечер, как тревога охватывала все четвертое отделение. Старшие скреблись, мылись и чистились, тщательно причесывали волосы и спешили на улицу. Лишение прогулок стало самым страшным наказанием. Наказанные целыми часами жалобно выклянчивали отпуск и, добившись его, уходили со счастливыми лицами. Не останавливались и перед побегами. Улица манила, обещая неиспытанные приключения. Весь Старо-Петергофский, от Фонтанки до Обводного, был усеян фланирующими шкидцами и гудел веселым смехом. Они, как охотники, преследовали девчонок и после наперебой хвалились друг перед другом. Даже по ночам, в спальне, не переставали шушукаться и, уснащая рассказ грубоватыми подробностями, поверяли друг другу сокровенные сердечные тайны. Только двоих из всего класса не захватила общая лихорадка. Костя Финкельштейн и Янкель были, казалось, по-прежнему безмятежны. Костя Финкельштейн в это время увлекался поэтическими образами Генриха Гейне и, по обыкновению, проморгал новые настроения, а Янкель… Янкель грустил. Янкель не проморгал любовных увлечений ребят, он все время следил за ними и с каждым днем становился мрачнее. Янкель разрешал сложную психологическую задачу. Он вспомнил прошлое, и это прошлое теперь не давало ему покоя, вырастая в огромную трагедию. Ему вспоминается детский распределитель, где он пробыл полгода и откуда так бесцеремонно был выслан вместе с парой брюк в Шкиду. В распределителе собралось тогда много малышей, девчонок и мальчишек, и Янкель – в то время еще не Янкель, а Гришка – был среди них как Гулливер среди лилипутов. От скуки он лупил мальчишек и дергал за косы девчонок. Однажды в распределитель привели новенькую. Была она ростом повыше прочей детдомовской мелюзги, черненькая, как жук, с черными маслеными глазами. – Как звать? – спросил Гришка. – Тоня. – А фамилия? – Маркони, – ответила девочка, – Тоня Маркони. – А вы кто такая? – продолжал допрос Гришка, нахально оглядывая девчонку. Новенькая, почувствовав враждебность в Гришкином поведении, вспыхнула и так же грубо ответила: – А тебе какое дело? Дерзость девчонки задела Гришку. – А коса у тебя крепкая? – спросил он угрожающе. – Попробуй! Гришка протянул руку, думая, что девчонка завизжит и бросится жаловаться. Но она не побежала, а молча сжала кулаки, приготовившись защищаться, и эта молчаливая отвага смутила Гришку. – Руки марать не стоит, – буркнул он и отошел. Больше он не трогал ее, и хотя особенной злости не испытывал, но заговаривать с ней не хотел. Тоня первая заговорила с ним. Как-то раз Гришку назначили пилить дрова. Он пришел в зал подыскать себе помощника и остановился в нерешительности, не зная, кого выбрать. Тоня, стоявшая в стороне, некоторое время глядела то на Гришку, то на пилу, которую он держал в руках, потом, подойдя к нему, негромко спросила: – Пилить? – Да, пилить, – угрюмо ответил Гришка. – Я пойду с тобой, – краснея, сказала Тоня. – Я очень люблю пилить. Гришка, сморщившись, с сомнением оглядел девочку. – Ну, хряем, – сказал он недовольно. Полдня они проработали молча. Тоня не отставала от него, и совсем было незаметно, что она устала. Тогда Гришка подобрел. – Ты где научилась пилить? – спросил он. – В колонии, на Помойке. – Тоня рассмеялась и, видя, что Гришка не понимает, пояснила: – На Мойке. Это мы ее так – помойкой – прозвали… Там только одни девочки были, и мы всегда сами пилили дрова.Страница 87 из 126 – Подходяще работаешь, – похвалил Гришка. К вечеру они разговорились. Окончив пилку, Гришка сел на бревно и стал свертывать папироску. А Тоня рассказывала о своих проделках на Мойке. И тут Гришка сделал открытие: оказывается, девчонки могли рассказать много интересного и даже понимали мальчишек. Тогда, растаяв окончательно, Гришка распахнул свою душу. Он тоже с гордостью рассказал о нескольких своих подвигах. Тоня внимательно слушала и весело смеялась, когда Гришка говорил о чем-нибудь смешном. Гришка разошелся, совершенно забыв, что перед ним девчонка, и, увлекшись, даже раза два выругался. – Ты совсем как мальчишка, – сказал он ей. – Правда? – воскликнула Тоня, покраснев от удовольствия. – Я похожа на мальчишку?.. Я даже курить могу. Дай-ка. И, выхватив из рук Гришки окурок, она храбро затянулась и выпустила дым. – Здорово! – сказал восхищенный Гришка. – Фартовая девчонка! – Ах, как я хотела бы быть мальчишкой. Я все время думаю об этом, – сказала печально Тоня. – Разве это жизнь? Вырастешь и замуж надо… Потом дети пойдут… Скучно… Тоня тяжело вздохнула. Гришка, растерявшись, потер лоб. – Это верно, – сказал он. – Не везет вам, девчонкам. Через неделю они уже были закадычными друзьями. Тоня много читала и пересказывала Гришке прочитанное. Гришка, признававший только детективную, «сыщицкую» литературу, был очень удивлен, узнав, что существует много других книг, не менее интересных. Правда, герои в них, судя по рассказам Тони, были вялые и все больше влюблялись и ревновали, но Гришка дополнял ее рассказы уголовными подробностями. Рассказывает Тоня, как граф страдал от ревности, потому что графиня изменяла ему с бедным поэтом, а Гришка покачает головой и вставит: – Дурак! – Почему? – По шее надо было ее. – Нельзя. Он любит. – Ну, так тому бы вставил перо куда следует… – А она бы ушла с ним. Граф ревновал же. – Ах, ревновал, – говорит Гришка, смутно представляя себе это непонятное чувство. – Тогда другое дело… – Ну вот, граф взял и уехал, а они стали жить вместе. – Уехал? – Гришка хватается за голову. – И все оставил? – Все. – И мебели не взял? – Он им оставил. Он великодушный был. Гришка с досадой крякает. – Балда твой граф. Я бы на его месте все забрал: и кровать бы увез, и стол, и комод, – пусть живут как знают… Иногда они горячо спорили, и тогда дня мало было, чтобы вдоволь наговориться. – Знаешь, – сказала однажды Тоня, – приходи к нам в спальню, когда все заснут. Никто не помешает, будем до утра разговаривать… Гришка согласился. Целый час выжидал он в кровати, пока угомонятся ребята и разойдутся воспитательницы, потом прокрался в спальню девчонок. Тоня его ждала. – Полезай скорей, – шепнула она, давая место. И, закрывшись до подбородков одеялом, тесно прижавшись друг к другу, они шептались. – Знаешь, кто мой отец? – спрашивала тихонько Тоня. – Кто? – Знаменитый изобретатель Маркони… Он итальянец… – А ты русская. Как же это? – Это мать у меня русская. Она балерина. В Мариинском театре танцевала, а когда отец убежал в Италию и бросил ее, она отравилась… от несчастной любви… Гришка только глазами хлопал, слушая Тоню, и не мог разобраться, где вранье, где правда. В свою очередь, он выкладывал Тоне все, что было интересного в его скудных воспоминаниях, а однажды попытался для завлекательности соврать. – Отец у меня тоже этот, как его… – Граф? – Ага. – А как его фамилия? – Дамаскин. Тоня фыркнула. – Дамаскин… Замаскин… Таких фамилий у графов не бывает, – решительно сказала она. Гришка очень смутился и попробовал выпутаться. – Он был… вроде графа… Служил у графа… кучером… Тоня долго смеялась над Гришкой и прозвала его графским кучером. Гришка привык к Тоне, и ему было даже скучно без нее. И неизвестно, во что бы перешла эта дружба, если бы не беда, свалившаяся на Гришку. Но, как известно, Гришка здорово набузил, и вот в канцелярии распределителя ему уже готовили сопроводительные бумаги в Шкид. Последнюю ночь друзья не спали. Гришка, скорчившись, сидел на кровати около подруги. – Я люблю тебя, – шептала Тоня. – Давай поцелуемся на прощанье. Она крепко поцеловала Гришку, потом, оттолкнув его, заплакала. – Брось, – бормотал растроганный Гришка. – Черт с ним, чего там… Чтобы утешить подругу, он тоже поцеловал ее. Тоня быстро схватила его руку. – Я к тебе приду, – сказала она. – Поклянись, что и ты будешь приходить. – Клянусь, – пробормотал уничтоженный и растерянный Гришка. Утром он уже был в Шкиде, вечером пошел с новыми друзьями сшибать окурки, а через неделю огрубел, закалился и забыл клятву. Но однажды дежуривший по кухне Горбушка, необычайно взволнованный, ворвался в класс. – Ребята! – заорал он, давясь от смеха. – Ребятки! Янкеля девчонка спрашивает. Невеста. Класс ахнул. – Врешь! – крикнул Цыган. – Врешь, – пролепетал сидевший в углу Янкель, невольно задрожав от нехорошего предчувствия.Страница 88 из 126 – Вру? – завопил Горбушка. – Я вру? Ах мать честная! Хряй скорее!.. Янкель поднялся и, едва передвигая онемевшие ноги, двинулся к дверям. А за ним с ревом и гиканьем сорвался весь класс. – Амуры крутит! – ревел Цыган, гогоча. – Печки-лавочки! А ну поглядим-ка, что за невеста! Орущее, свистящее, ревущее кольцо, в котором, как в хороводе, двигался онемевший от ужаса Янкель ввалилось в прихожую. Тут Янкель и увидел Тоню Маркони. Она стояла, прижавшись к дверям, и испуганно озиралась по сторонам, окруженная пляшущими, поющими, кривляющимися шкидцами. Горбушка дергал ее за рукав и кричал: – Вон он, вон он, твой Гриха! Тоня бросилась к Янкелю как к защитнику. Янкель, взяв ее руку, беспомощно огляделся, ища выхода из адского хоровода. – Янкель с невестой! Янкель с невестой! – кричали ребята, танцуя вокруг несчастной парочки. – Через почему такое вас двое? – пел петухом Воробей в самое ухо Янкелю. – Дю-у-у! – вдруг грохнул весь хоровод. Тоня, взвизгнув, зажала уши. У Янкеля потемнело в глазах. Нагнув голову, он, как бык, ринулся вперед, таща за собой Тоню. – Дю-у-у! – стонало, ревело и плясало вокруг многоликое чудовище. Янкель пробился к дверям, вытолкнул Тоню на лестницу и выскочил сам. Кто-то напоследок треснул его по шее, кто-то сунул ногой в зад, и он как стрела понесся вниз. Тоня стояла внизу на площадке. Губы ее вздрагивали. Она стыдилась взглянуть на Янкеля. Янкель, почесывая затылок, бессвязно бормотал о том, что ребята пошутили, что это у них такой обычай, а самому было и стыдно и досадно за себя, за Тоню, за ребят. Разговор так и не наладился. Тоня скоро ушла. Две недели вся школа преследовала Янкеля. Его вышучивали, над ним смеялись, издевались и – больше всего – негодовали. Шкидец – и дружит с девчонкой. И смех и позор. Позор на всю школу. Янкель, осыпаемый градом насмешек, уже жалел, что позволил себе дружить с девчонкой. «Дурак, баба, нюня!» – ругал он себя, с ужасом вспоминая прошлое, но в глубине осталась какая-то жалость к Тоне. Многое передумал Янкель за это время и наконец принял твердое решение, как и подобало настоящему шкидцу. Через две недели Тоня снова пришла в Шкиду. Она осталась на дворе и попросила вызвать Гришу Черных. Янкель не вышел к ней, но выслал Мамочку. – Вам Гришу? – спросил, усмехаясь, Мамочка. – Ну, так Гриша велел вам убираться к матери на легком катере. Шлет вам привет Нарвский совет, Путиловский завод и сторож у ворот, Богомоловская улица, петух да курица, поп Ермошка и я немножко! Мамочка декламировал до тех пор, пока сгорбившаяся спина девочки не скрылась за воротами. Вернувшись в класс, он доложил: – Готово… На легком катере. – Молодец Янкель! – восхищались ребята. – Как отбрил. Янкель улыбался, хотя радости от подвига не чувствовал. Честь Шкиды была восстановлена, но на душе у Янкеля остался какой-то мутный и грязный осадок. А вот теперь, через два года, Янкель снова вспомнил Тоню. На его глазах ломались традиции доброго старого времени. То, что тогда было позором, теперь считалось подвигом. Теперь все бредили, все рассказывали о своих подругах, и тот, у кого ее не было, был самый несчастный и презираемый всеми. «За что же я ее тогда?» – с горечью думал Янкель, и едкая обида на ребят разъедала сердце. Ведь это из-за них он прогнал Тоню, а теперь они сами делали то же, и никто не смеялся над ними. Янкель ходил мрачный и неразговорчивый. Думы о Тоне не выходили из головы, и с каждым днем сильнее росло желание увидеть ее, пойти к ней. Однажды Янкель открыл свою тайну Косте Финкельштейну. Костя выслушал его и, щуря темные подслеповатые глаза, важно сказал: – По-моему, тебе надо сходить к ней. – Ты думаешь? – обрадовался Янкель. – Я думаю, – сказал Костя.* * * Наступал вечер. Шкидцы торопливо чистились, наряжались, нацепляли на грудь жетоны и один за другим убегали на улицу, каждый к своему заветному уголку. Только Костя не торопился. Он доставал из парты томик любимого Гейне, засовывал в карман оставшийся от обеда кусок хлеба и уходил. Косте еще не довелось мучиться, ожидая любимую где-нибудь в условном месте, около аптеки или у ларька табтреста. Костино сердце дремало и безмятежно отстукивало секунды его жизни. Костя любил только Гейне и сквер у Калинкина моста. Скверик был маленький, грязноватый, куцый, обнесенный жидкой железной решеткой, но Косте он почему-то нравился. Каждый день Костя забирался сюда. Здесь, в стороне от шумной улицы, усевшись поудобнее на скамье, он доставал хлебную горбушку, раскрывал томик стихов и углублялся в чтение. Стоило только Костиным глазам скользнуть по первым строчкам, как все окружающее мгновенно исчезало куда-то и вставал новый, невиданный мир, играющий яркими цветами и красками. Костя поднимал голову и, глядя на темнеющую за решеткой Фонтанку, вдохновенно декламировал: Воздух свеж, кругом темнеет,И спокойно Рейн бежит,И вечерний отблеск солнцаГор вершины золотит… Костя поднимал голову и в экстазе глядел, любовался серенькой Фонтанкой, которая в его глазах была уже не Фонтанка, а тихий широкий Рейн, лениво играющий изумрудными волнами, за которыми чудились очертания гор и…Страница 89 из 126 На скале высокой селаДева – чудная краса,В золотой одежде, чешетЗолотые волоса… Костя жадно глядел вдаль, стараясь разглядеть в тумане эту скалу, и искал глазами Лорелею, златокудрую и прекрасную. Искал долго и упорно, затаив дыхание. Но Лорелеи не было. На набережной слышался грохот телег, ругались извозчики. Тогда Костя уныло опускал голову, чувствуя, как тоска заползает в сердце, и снова читал. И опять загорался, ерзал, начинал громко выкрикивать фразы, перевертывая страницы дрожащими от возбуждения пальцами, и снова впивался глазами в серую туманную даль. И вдруг однажды увидел Лорелею. Она шла от Калинкина моста прямо к скверику, где сидел Костя. Легкий ветерок трепал ее пышные золотистые волосы, и они вспыхивали яркими искорками в свете заходящего солнца. Правда, на Лорелее была обыкновенная короткая юбка и беленькая блузка, но Костя ничего не видел, кроме золотой короны на голове. Костя по причине плохого зрения не мог даже разглядеть ее лица. Он сидел неподвижный, с засунутым в рот куском хлеба, и с замиранием сердца следил за светловолосой незнакомкой. Она медленно прошла до конца сквера, так же медленно вернулась и села против Кости, положив ногу на ногу. Придушенный вздох вырвался из Костиной груди. Он бессильно отвалился на спинку скамьи, не переставая таращить глаза на златокудрую девушку. Да, вихрем проносилось в Костином мозгу, Лорелея! Именно такой он и представлял ее… Эти чудные волосы, эта пышная корона, окружающая прекрасное, царственное лицо… Что лицо прекрасно, Костя не сомневался, хотя, сощурившись, видел перед собой только мутный блин. Забыв о книге, Костя сидел, не спуская глаз с незнакомки, и слушал, как сердце колотилось в груди. Несколько раз он с усилием отводил взгляд, пытаясь сосредоточиться на стихах, но напрасно. Через минуту он снова глядел на нее, а мысли неслись бурным потоком, перескакивая одна через другую. – Что делать? – бормотал возбужденный Костя. – Как поступить? Он не может так уйти. Он должен подойти к ней и сказать… «Что сказать?» – в двадцатый раз с досадой спрашивал он себя. Прошло полчаса, а Костя все сидел, метал огненные взгляды в сторону незнакомки и обдумывал, как лучше заговорить с ней. – Лорелея, – шептал он умиленно, – я иду к тебе, Лорелея… Но Лорелея вдруг встала, отряхнула платье и, неторопливо шагая, вышла из сквера. Сразу померкла радость. Стало скучно и холодно. В сквер ввалилась компания пьяных, распевавших во все горло: На банане я сижу,Чум-чара-чура-ра… Костя захлопнул книжку, поднялся и уныло заковылял к выходу… На следующий день Костя был угрюм и рассеян. На уроках сидел задумчивый, вперив глаза вдаль. Слушал невнимательно, что-то бормоча себе под нос, а на русском языке, когда дядя Дима спросил, какое произведение является наилучшим в творчестве Сейфуллиной, Костя рассеянно сказал: – Лорелея. – Лорелея? – переспросил дядя Дима. Все захохотали. Костя сконфузился. – Я сказал «Виринея», – поправился он. – Это он Гейне зачитался! – закричали ребята. Но едва кончились уроки, Костя ожил. Схватив книжку, он первый выскочил из класса. Ребята еще только начинали чиститься, а Костя уже шагал по Старо-Петергофскому проспекту. Вот и мост. Костя добежал до сквера, беспокойно оглядывая скамьи, и вдруг радостно задрожал. «Здесь, – чуть не закричал он, увидев огненную шапку. – Она пришла, Лорелея пришла!» Он ринулся к скверу. Бухнувшись на свою скамью, в безмолвном восторге уставился он на Лорелею. Умилялся, восторгался, готов был кричать от радости. Пришла! Она заметила его. Какое чудесное, безмолвное свидание! Но напрасно убеждал он себя подойти к незнакомке. Проклятая робость сковала все члены. Опять битых полчаса просидел Костя. Уже стемнело, а он все сидел как приклеенный, чуть не плача с досады. И опять так же внезапно Лорелея встала и пошла к выходу. Еще не зная, что будет делать, он вскочил. Вдруг что-то белое выпало из рук незнакомки. Платок! Сердце Кости екнуло. Перед глазами вихрем пронеслись прекрасные сцены: пажи, рыцари, дамы, оброненный платок… Костя кинулся к белевшему на дороге комочку, быстро схватил и развернул его. Это была обертка от карамели. На бумажке танцевала рыжая женщина, и внизу было написано: «Баядерка». Поздно ночью, ворочаясь в кровати, Костя меланхолично шептал: Что бы значило такое,Что душа моя грустна? Потом достал из кармана брюк бумажку, тщательно разгладил ее и долго рассматривал рыжую баядерку. Ему казалось, что это не конфетная обертка, а портрет самой незнакомки. Осторожно, чтобы не смять, он положил бумажку под подушку и, счастливо улыбаясь, заснул. На другой день Костя снова был в сквере. И еще раз был. И еще… Незнакомка всегда словно ожидала его. А он, протосковав на скамье целый вечер, уходил домой, так и не решаясь заговорить с ней. Уроками он совсем перестал интересоваться, писал стихи или мечтал. Даже к Гейне охладел.Страница 90 из 126 Шкидцы ссорились, расходились, заводили новые любовные интрижки, а странный Костин роман, казалось, еще только начинал разворачиваться.* * * Костя вошел в сквер. Костя сел на свое место против Лорелеи и, раскрыв для приличия книгу, стал довольно смело поглядывать на незнакомку. Он уже привык к ней. Сегодня он твердо решил заговорить с ней и тогда… Но к чему заглядывать в будущее? Костя захлопнул книжку и решительно поднялся. Он уже шагнул к Лорелее, мысленно подготовляя фразу, которая сразу бы открыла ей его намерения. Он не хулиган и не намерен нанести ей какое-либо оскорбление. Но тут Костя остановился. Широкоплечий парень в полосатой майке, покачиваясь, подошел к незнакомке… – Ну, цаца! – расслышал Костя грубый окрик, за которым последовало продолжительное и замысловатое ругательство. Костя похолодел. Он слышал, как тихо вскрикнула Лорелея. Он уже ясно слышал грубую перебранку, глухой голос парня и выкрики незнакомки, причем голос незнакомки оказался не таким серебристым, каким он представлялся Косте. Костя еще не знал, как поступить, и стоял в нерешительности, как вдруг парень, выругавшись, замахнулся на незнакомку. – А-а-а! Убивают! – закричала девушка. – Стой! – заорал Костя, прыгнув к парню и хватая его за руку. – Ни с места! Парень отступил на шаг, стараясь вырваться, но Костя продолжал его держать и, повышая голос, кричал: – Как ты смеешь! Негодяй! Собралась толпа любопытных. Парень испуганно оглядывался по сторонам. Костя, торжествующий, обернулся к Лорелее. – Не бойтесь! – сказал он, но тут же голос его осекся. Костя в безмолвном ужасе попятился. Он впервые увидел близко Лорелею, о которой так пламенно мечтал долгими бессонными ночами. Но что это за Лорелея! На него глянуло тупое раскрасневшееся лицо, изрытое оспой и окруженное рыжими растрепанными волосами. В довершение всего от этой особы исходил густой запах спирта. Костя стоял окоченев, не в силах выдавать ни слова, а вокруг беспокойно спрашивали: – Что? Что случилось? – Да вот, – говорил, оправившись, парень, – я с бабой стою тихонько, разговариваю, а он драться лезет… – Неправда, граждане, – наконец выговорил Костя. – Как неправда? – вдруг взвизгнула Лорелея и, прижавшись к парню, закричала, указывая на Костю: – Он, хулюган черномазый. Мы разговаривали, а он… – За это морды бьют, – сказал кто-то. – Я заступиться хотел! – выкрикнул Костя. – Я вот покажу тебе, как заступаться! – гаркнул парень, осмелев и наступая на Костю. – Я тебе дам, понт паршивый! – И правильно будет, – поддакнул опять кто-то. – Учить таких… Костя беспомощно огляделся и, видя угрожающие лица, направился к выходу. – Вали, вали! – кричали вслед. – Поторапливайся! Костя не торопясь, понурившись брел к дому…* * * Несколько дней Янкель думал о Тоне, и, чем дальше, тем больше он убеждался: Костя прав. «Надо сходить», – решил он наконец. К тому же и тоска одолела. До смерти захотелось увидеть черноглазую девочку. И Янкель пошел. Распределитель помещался недалеко от Шкиды, на Курляндской улице. Трехэтажное здание окружал небольшой садик. Перед калиткой Янкель остановился, чувствуя, как замирает сердце. Во дворе несколько девочек в серых казенных платьях играли в лапту. «А может, ее нет здесь? Перевели куда-нибудь?» – подумал Янкель не то тревожно, не то радостно и, толкнув калитку, вошел в сад. – Ай, мальчишка! – вскричала одна из девочек. Они бросили игру и остановились, издалека разглядывая его. – Ты зачем здесь? – крикнула другая, курносая, воинственно размахивая лаптой. Янкель перевел дух и сказал: – Мне надо Тоню, Тоню Маркони. – Тосю? – разом выкрикнули девчонки и побежали к лестнице, крича: – Тося, Тося, выходи! К тебе пижончик. Янкель стоял ни жив ни мертв. В эту минуту он уже раскаивался, что пришел, и понял, что затеял безнадежное дело. Оробев, он взглянул было на калитку, но знакомый голос пригвоздил его к месту. – Что вы орете? Как не стыдно! – услышал он и сразу узнал голос Тони. Девочки примолкли и расступились. Янкель увидел ее, выросшую и изменившуюся. Тоня подходила к нему. Вот она остановилась, оглядела Янкеля с головы до ног, удивленно подняла брови. Она не узнала Гришки. – Вам что? – строго спросила она. Янкель растерялся окончательно. Все обращения, которые он придумывал по дороге, словно от толчка выскочили из головы. – Здравствуй, Тоня, – пролепетал он. – Не узнаешь? Девочка минуту пристально смотрела на Янкеля, и вдруг яркий румянец залил ее лицо. «Узнала», – радостно подумал Янкель. – Тоня! – заговорил он вдохновенно. – Тоня, а ведь я не забыл своей клятвы… Ты видишь… Тоня молчала, только лицо ее странно подергивалось, будто она готова была расплакаться. Янкель запнулся на минуту и сбился… – А ты… ты помнишь клятву? – смутившись, спросил он. Тоня минуту помолчала, словно раздумывая, потом, качнув головой, тихо сказала: – Нет, я ничего не помню… – Ну да, – недоверчиво протянул Янкель. – А как по ночам болтали, не помнишь?Страница 91 из 126 – Нет… – А про папу своего американца-изобретателя тоже не… Внезапно Янкель замолчал и с испугом поглядел на Тоню. Девочка стояла бледная, кусая губы, и с ненавистью смотрела на него. Казалось, сейчас она закричит, затопает, обругает его. – Тося! – позвал чей-то тонкий голос. – Открой библиотеку… – Сейчас! – крикнула Тоня, и, когда снова повернулась к Янкелю, лицо ее было уже спокойно. – Слушайте, – сказала она тихо. – Убирайтесь вон отсюда. – Убираться? – спросил Янкель. – Отсюда? Улыбка еще блуждала на его физиономии, когда он ошалело повторял: – Значит, совсем?.. Убираться? – Да, совершенно. – Окончательно? Янкель очутился за калиткой. – А клятва? – дрогнувшим голосом спросил он, подняв глаза на Тоню. И на секунду что-то хорошее мелькнуло на ее лице, но тотчас же исчезло. – Поздно вспомнил, – сказала она тихо. – Все кончено. – Совсем? – Навсегда. Янкель уныло вздохнул. – Ламца-дрица! – сказал он с грустью, потом плюнул на носок сапога и тихо заковылял прочь.* * * Янкель медленно шел, раздумывая о случившемся. У школы его окликнула знакомая торговка конфетами. – Гришенька, – кричала девчонка. – Хочешь конфетов? – Давай, – сказал Янкель и, не глядя, протянул руку. Эта девчонка уже давно заигрывала с ним, но Янкель не обращал на нее внимания. Девчонка выбирала конфеты, а сама поглядывала на Янкеля и тараторила не переставая. Янкель не слушал ее. Внезапно новая мысль осенила его. – Хорошо! – сказал он. – Пусть отвергает, мы не заплачем. Он быстро взглянул на девчонку и спросил: – Хочешь, гулять с тобой буду? Девчонка зарделась. – Да ведь если нравлюсь… – Неважно, – сказал Янкель. – Завтра в семь. – И пошел в школу. – Кобчик вешается! – крикнул Мамочка, едва Янкель показался в дверях. – Где??? – В уборной. Закрылся, кричит, никого не подпускает… Янкель побежал наверх. Оттуда доносился отчаянный шум. Когда они вбежали в класс, там происходила свалка. Ребята вытащили Костю из уборной. Он брыкался и кричал, чтобы его отпустили. Потом вырвался и полез в окно. Его держали, а он, отбиваясь, исступленно вопил: – Пустите, не могу! – Костя, ангелок, успокойся. – Не успокоюсь!.. Долго болтались Костины ноги над Старо-Петергофским проспектом, но все же ребята одолели его и втащили обратно. Костя притих, лишь изредка хватался за голову и скрипел зубами. Поздно вечером Янкель и Костя сидели в зале. – Плюнь на все, – утешал Янкель, – девчонок много. Я вон себе такую цыпочку подцепил, конфетками угощает. Янкель вынул горсть конфет. Костя протянул было руку, но тотчас отдернул. На карамели плясала рыжая баядерка. – Не ем сладкого, – сказал он, морщась. Потом, поглядев на Янкеля, спросил: – А ты был у своей? – Я? – удивился Янкель, – У кого это? Уж не у той ли, о которой рассказывал? – Ну да, у той… – Вот чудак! – захохотал Янкель. – Вот чудак! Очень мне надо шляться ко всякой. Не такой я дурак. А немного помолчав, грустно добавил: – Ну их… Женщины, ты знаешь, вообще какие-то… непостоянные…* * * Весна делала свое дело. В стенах Шкиды буйствовала беспокойная гостья – любовь. Кто знает, сколько чернил было пролито на листки почтовой бумаги, сколько было высказано горячих и ласковых слов и сколько нежнейших имен сорвалось с грубых, не привыкших к нежности губ. Даже Купа, который был слишком ленив, чтобы искать знакомств, и слишком тяжел на подъем, чтобы целые вечера щебетать о всякой любовной ерунде, даже он почувствовал волнение и стал как-то особенно умильно поглядывать на кухарку Марту и чаще забегать на кухню, мешая там всем. – Черт! – смеясь, ругалась Марта, но не сердилась на Купу, а даже наоборот, на зависть другим стала его прикармливать. Купа раздобрел, разбух и засиял, как мыльный шар. Янкель же, словно мстя старой подруге, с жаром и не без успеха стал ухлестывать за торговкой конфетами и даже увлекся ею. Теперь все могли хвастать своими девицами по праву, и все хвастали. А однажды сделали смотр своим «дамам сердца». По понедельникам в районном кино «Олимпия» устраивались детские сеансы, в этом же кино в майские дни начальство решило устроить большой районный детский праздник. Так как при кино был сад, решили празднество перенести на воздух. К этому дню готовились долго и наконец известили школы о дне празднования. Празднество обещало быть грандиозным. Шкида не на шутку взволновалась. Влюбленные парочки, разумеется, сговорились о встрече в саду и теперь готовились вовсю. Наконец наступил этот долгожданный день. После уроков ребят одели в праздничную форму, заставили получше вымыться и наконец, построив в пары, повели в сад. Шкида явилась туда в самый разгар сбора гостей и едва-едва удерживалась в строю, но приказ Викниксора гласил: «Не распускать ребят раньше времени», и халдеи выжидали. Праздник начался обычным киносеансом в театре. Показывали кинодраму, потом комическую и видовую, а после сеанса ребята заметили исчезновение из театра пятерых «любовников». Однако очень скоро их нашли в саду.Страница 92 из 126 Все они были с подругами и прогуливались, гордо поглядывая на товарищей. Это было похоже на конкурс: чья подруга лучше? В этом соревновании первенство завоевал Джапаридзе. Черномазый грузин закрутил себе такую девицу, что шкидцы ахали от восхищения: – Вот это я понимаю! – Это да! – Вот так синьорита Маргарита!.. Невысокая, с челкой, блондинка, по-видимому, была очень довольна своим кавалером, жгучим брюнетом, и совершенно не замечала его хитростей. А Дзе нарочно водил ее мимо товарищей и без устали рассказывал смешные анекдоты, отчего ротик девочки все время улыбался, а голубые глаза сверкали весело и мило. Она оказалась лучшей из всех шкидских подруг, и Янкель, очарованный ее красотой, невольно обозлился на свою пару, курносую, толстую девицу, беспрерывно щелкавшую подсолнухи, которые она доставала из платка, зажатого в руке. «Ну что за девчонка?» – злился Черных, чувствуя на себе насмешливые взгляды ребят. Наконец, не выдержав, он силой увлек ее за деревья и остановился, облегченно вздыхая. – Давай, Маруся, посидим, отдохнем, – предложил он. – Ой, нет, Гришенька, – кокетливо запищала толстуха, – от чего отдыхать-то? Я не устала, я не хочу. Скоро ведь танцы будут. Пойдем, Гришенька… И она опять повисла на руке своего кавалера. Гришенька скрипнул зубами и, с толстухой на буксире, покорно потащился туда, где ярко сияли электрические фонари и где в большой деревянной «раковине» военные музыканты уже настраивали свои трубы и кларнеты. Скоро в саду начались танцы. Мягко расползались звуки вальса по площадке, и пары закружились в несложном па. Стиснув зубы, закружился и Янкель со своей немилой возлюбленной.* * * Пример заразителен. Праздник помог почти всем шкидцам отыскать себе «дам», результатом чего явилось около двадцати новых влюбленных» Влюбленных было легко распознать. Они были смирны, не бузили, все попадали в первый или второй разряд и все стали необычайно чистоплотны. Обычно так трудно было заставить ребят умываться, – теперь они мылись тщательно и долго. Кроме того, Шкида заблестела проборами. Причесывались ежеминутно и старательно. Такая же опрятность появилась и в одежде. Республика Шкид влюбилась. Не обошлось и без трагических случаев. Бобра однажды из-за подруги побили, так как у этой подруги уже был поклонник, ревнивый и очень сильный парень, который не замедлил напомнить о себе и свел знакомство с Бобром на Обводном канале. После этого Бобер целую неделю не выходил на улицу, одержимый манией преследования. Цыган также много вытерпел, так как его девочка любила ходить в кино, а денег у него не было, и приходилось много и долго ее разубеждать и уверять, что кино – это гадость и пошлость. За любовь пострадал и Дзе. Ради своей возлюбленной он снес на рынок единственное свое сокровище – готовальню, а на вырученные деньги три дня подряд развлекал свою синеглазую румяную подругу из нормального детдома. Весна бежала день за днем быстро и незаметно, и Викниксор, поглядывая на прихорашивающихся ребят, озабоченно поговаривал: – Растут ребята-то. Уже почти женихи. Скоро надо выпускать, а то еще бороду отрастят на казенных хлебах.* * * В любовных грезах шкидцы забыли об опасностях и превратностях судьбы, но однажды смятение и ужас вселились в их размягченные сердца. Викниксор пришел и сказал: – Пора стричь волосы. Лето наступает, да и космы вы отрастили – смотреть страшно. Грязь разводите! Слова простые, а паники от них – как от пожара или от наводнения. Волосы стричь! – Да как же я покажусь моей Марусе, куцый такой? Увлекшись сердечными делами, ребята забыли о стрижке, хотя и знали, что это было в порядке вещей, как и во всех других детских домах. И вот однажды за ужином было объявлено: завтра придет парикмахер. Однако старшие решили отстоять свои волосы. Созвали негласное собрание и послали делегацию, чтобы просить разрешения четвертому и третьему отделениям носить волосы. Викниксор смягчился, и разрешение было дано, но лишь одному четвертому отделению, и при условии, чтобы ребята всегда держали волосы в порядке и причесывались. На другой день им выдали гребни, которые при детальном обследовании оказались деревянными и немилосердно драли на голове кожу. Однако и деревянные гребни были встречены с радостью. – Наконец-то мы – взрослые. – Даешь прическу! Но скоро злосчастные волосы принесли новое горе. Часто на уроке за трудной задачей шкидец по привычке лез пятерней в затылок, и в результате голова превращалась в репейник, а халдей немедленно ставил на вид небрежный уход за прической. Старшие оказались между двух огней. Лишиться волос – лишиться подруги, оставить волосы – нажить кучу замечаний. Но недаром гласит русская пословица, что, мол, голь на выдумки хитра. Дзе дал республике изобретение, которое обеспечило идеальный нерассыпающийся пробор. Изобретение это демонстрировалось однажды утром, в умывальне. – Способ необычайно прост и легок, – распространялся Джапаридзе, стоя перед толпой внимательно слушавших его ребят. Потом он подошел к умывальнику и с видом фокусника начал объяснять изобретение наглядно, производя опыт над собственной головой.Страница 93 из 126 – Итак. Я смачиваю свои взбитые волосы обыкновенной сырой водой без каких-либо примесей. Он зачерпнул воды из-под крана и облил голову. – Затем гребнем я расчесываю волосы, – продолжал он, проделывая сказанное. – А теперь наступает главное. Пробор готов, но прическу надо закрепить. Для этого мы берем обыкновенное сухое мыло и проводим им по пробору в направлении зачеса, чтобы не сбить прически. Через пять минут мыло засохнет, и ваш пробор никогда не рассыплется. Изобретение каждый испытал на себе, и все остались довольны. Правда, было некоторое неудобство. От мыла волосы слипались, на них образовывалась крепкая кора, и горе тому, кто пробовал почесать зудевший затылок. Рука его не могла проникнуть к нужному месту. Кора мешала. Преимущество же было в том, что раз зачесанная прическа держалась весь день, а кроме того, придавала волосам особый, блестящий вид. Шкида засверкала новыми проборами, и вновь все тревоги были забыты. А под окнами на теплых и пыльных тротуарах снова нежно заворковали парочки голубков. Но изобретению Дзе не дали хода. Кто-то рассказал об этом Викниксору, а тот из предосторожности решил посоветоваться с врачом. Врач и погубил все. – От таких причесок беда. Насекомые разводятся. Вы запретите им это проделывать, а то вся школа обовшивеет. Этого было вполне достаточно, чтобы на другой день привилегированных старших парикмахер без разбора подстриг под «нулевой». Вместе с волосами исчезла и любовь. Никто не пошел вечером на свидание с девицами, и те, прождав напрасно, ушли. Республика Шкид проводила весну, солнце уже пригревало по-летнему, и у ребят появились другие интересы. Так как на лето школа осталась на этот раз в городе, надо было искать курорт, и его после недолгих поисков нашли в Екатерингофском парке на берегах небольшого пруда, около старого Екатерининского дворца. Сюда устремились теперь все помыслы шкидцев: к воде, к зелени, к футболу, и здесь за беспрерывной беготней постепенно забывались теплые белые весенние ночи, нежные слова и первые мальчишеские поцелуи. На смену любви пришел футбольный мяч, и только Джапаридзе нет-нет да и вспоминал с грустью о голубоглазой блондинке из соседнего детдома, и даже, пожалуй, не столько о ней, сколько о загубленной своей готовальне, новенькой готовальне с бархатным нутром и ровненько уложенными блестящими циркулями. Только Дзе грустно вспоминал весну… Крокодил Племянник Айвазовского. – Крррокодил. – Карандаши. – «Крыть». – Коварный толстовец. – Плюс на минус = 0. – Индульгенции. Он вошел в канцелярию, снял поблекшую фетровую шляпу, поправил завязанный на шее бантом шарф и отрекомендовался: – Сергей Петрович Айвазовский, племянник своего дяди – Айвазовского – того самого, что «Девятый вал» написал и вообще… Пришел просить места. Долгая безработица истрепала нервы, измучила голодом, холодом и тоской безделья… Айвазовский решил обратиться в дефективный детдом. Викниксор просмотрел рекомендацию губоно и, просматривая, мельком оглядел Айвазовского. Был он довольно высокого роста, широк в плечах, а гордое, с поднятым носом, лицо заставляло предполагать твердый и сильный характер. – Хорошо, – сказал Викниксор. – Я приму вас штатным воспитателем; но, кроме того, нам нужен преподаватель рисования… Вы могли бы?.. – Я племянник Айвазовского, – с гордостью ответил тот. – А кроме того, я окончил Академию художеств. Я… – Прекрасно, – оборвал завшколой. – Вы зачислены в штат. Завтра вы дежурите с двух часов дня. Надеюсь, вы сумеете подойти к воспитанникам. – О! – воскликнул Айвазовский. – Это я сумею сделать… У меня есть опыт… Я… Похоже было, что он хотел добавить – «племянник Айвазовского», но не сказал этого, не успел: в коридоре затрещал звонок, возвещая о конце урока, и канцелярия заполнилась педагогами и воспитателями. Айвазовский помял шляпу, посмотрел на разговорившегося с другими Викниксора, хотел было протянуть руку, потом раздумал и, сказав: «До завтра», вышел из канцелярии, поблескивая золоченым пенсне на задранном вверх носу. На другой день после уроков в класс четвертого отделения вошел Викниксор в сопровождении Айвазовского. Воспитанники встали. – Ребята, – проговорил Викниксор, – вот ваш новый воспитатель… Художник. Очень хороший человек… Надеюсь, что сойдетесь с ним… Когда Викниксор вышел из класса, ребята обступили нового воспитателя. Тот, в свою очередь, сжав под мышкой портфель, рассматривал через пенсне своих новых питомцев. В классе он почему-то сразу возбудил смешливое настроение. – Как имя твое, о пришелец, новый воин из стана халдеев? – притворно торжественным тоном вопросил Японец. – Меня зовут Сергей Петрович, – ответил воспитатель. – А фамилия моя Айвазовский. – Айвазовский! – раздались возгласы. – Не художник ли? – Да, художник, – вскинув голову, ответил халдей. – Я племянник своего дяди Айвазовского, который написал «Девятый вал» и другие картины. – Здорово! – воскликнул Янкель. Ребята еще плотнее обступили нового воспитателя.Страница 94 из 126 Тот уселся за пустую парту и положил перед собой портфель. – А вы что делаете? – спросил он. – Чем занимаетесь в свободное время? – Халдеев бьем, – пробасил Купец. – Что? – переспросил Айвазовский. – Халдеев бьем, – повторил Офенбах. – Бузим, в очко дуемся… – Да-а, – протянул Айвазовский, не понявший сказанного Купцом. – А я, – сказал он, – иначе с вами занятия поведу. У меня своя система воспитания. – Какая же у вас система? – спросил кто-то. – Может, расскажете? – попросил Янкель. – У меня система следующая: я сам провожу с воспитанниками часы их досуга, читаю им вслух, играю… В толпе ребят кто-то хихикнул. – Интересно, – сказал Янкель. – Что ж, вы сегодня и приступите к воспитательной работе? – Да, я думаю. «Племянник своего дяди» порылся в портфеле и вытащил какую-то книжку. – Я прочту вам сейчас интересную вещь, – сказал он. – Я хорошо читаю; кончил, между прочим, декламационные курсы… – Валите, читайте, – перебил Ленька Пантелеев. Айвазовский положил книгу на стол. – Это что? – спросил Япошка и, взглянув на заглавие, громко расхохотался. – «Крокодил» Корнея Чуковского, – прочел он. – Ловко! Класс задрожал от смеха. Воспитатель недоумевающе оглядел смеющихся и спросил: – Вы чего смеетесь? Это очень интересная книга. – Ладно, читайте! – снова закричал Пантелеев. Айвазовский встал, поставил ногу на скамейку парты и, закинув голову, начал: Жил да был крокодил,Он по Невскому ходил,Папиросы курил,По-турецки говорил…Кр-ро-кодил,Кррро-кодилКрррокодилович… Читал он эти детские юмористические стихи с таким пафосом, так ревел, произнося слово «крокодил», что слушать без смеха было нельзя. Ребята заливались. Айвазовский обиженно захлопнул книгу. – Что смешного? – сказал он задрожавшим от обиды голосом. – Вы глупые мальчишки и не понимаете поэзии. – Вали, читай! – кричали ребята. – Читайте, Сергей Петрович! Похмурившись немного, воспитатель перевернул страницу и продолжал чтение. Каждый раз, как он декламировал: «Кр-ро-кодил, кррро-кодил, Крррокодилович», стекла в классе дрожали от неудержимого, буйного, истерического смеха. Когда он кончил, Японец вскочил на парту и произнес: – Внимание! Традиции и обычаи Улиганской республики в частности и всей Шкиды в целом требуют, чтобы каждому новому шкидцу или халдею давалась кличка. Настоящий новоиспеченный халдей не является исключением и ждет своего боевого крещения. Думаю, что имя Крокодил больше всего подойдет к нему. – Браво! – закричали ребята и наградили Япошку аплодисментами. Потом каждый счел долгом подойти к Айвазовскому, похлопать его по плечу и сказать: – Поздравляю, Крокодил Крокодилович. Воспитатель сидел, растерянно разглядывая облепившие его лица. Он не знал, что делать, или же просто не сумел проявить свой прекрасный воспитательский опыт. Так началась педагогическая карьера Крокодила Крокодиловича Айвазовского, племянника своего дяди, великого морского пейзажиста Айвазовского. С первых же дней он потерял у воспитанников авторитет… – Барахло, – сказали шкидцы.* * * Первый урок рисования состоялся на другой день в четвертом отделении. Крокодил вошел в класс и, пройдя к учительскому столу, поставил на него карельской березы ящичек с карандашами и вылитый из гипса усеченный конус. При его входе встало человек пять, остальные решили испытать отношение нового педагога к дисциплине и остались сидеть. Крокодил никому замечания не сделал, а, выложив из ящика груду разнокалиберных карандашных огрызков, сказал: – Возьмите себе по карандашу. Каждый подошел к столу и выбрал огрызок подлиннее и получше. На столе осталось еще штук двадцать пять карандашей. Япошка, страдавший какой-то чувственной любовью к предметам канцелярского обихода – карандашам, перьям, бумаге, – подмигнул Янкелю и, вздохнув, шепнул: – Смачно. А? – Д-да, – поддакнул Черных, жадно оглядев карандашную груду. – Приготовьте бумагу, – скомандовал преподаватель. – Новое дело, – возмутился Воробей. – Что мы, свою бумагу будем портить, что ли? – Факт, – поддержал Пантелеев. – Тащите из халдейской – там этого добра имеется. – Верно? – спросил Крокодил. – У вас такой порядок? – А то как же иначе. Крокодил пошел в канцелярию. Не успела захлопнуться дверь, как Япошка, Янкель, а за ними и все остальные ринулись к столу. Через секунду от карандашной груды на столе осталась жалкая кучка в пять–шесть самых плохих, рвущих бумагу карандашей. Возвратившись с бумагой, Крокодил не заметил расхищения. Он роздал бумагу и, поставив на верх классной доски усеченный конус, предложил воспитанникам нарисовать его. Имевшие склонность к изобразительным искусствам принялись рисовать, а остальные, вынув из парт книжки, углубились в чтение. Книги читали самые разнохарактерные. Янкель мысленно перенесся в Нью-Йорк и там на Бруклинском мосту вместе с «гениальным сыщиком Нат Пинкертоном» сбрасывал в воду Гудзонова пролива двенадцатого по счету преступника…Страница 95 из 126 Японец переходил от аграрной революции к перманентной и, не соглашаясь с Каутским, по привычке даже в уме пошмыгивал носом… Пантелеев сочувственно вздыхал, ощущая острую жалость к коварно обманутой любовником бедной Лизе, а Джапаридзе дрался в горячей схватке на стороне отважных мушкетеров, целиком погрузившись в пухлый том романа Дюма… Класс разъехался в разные части света: кто к индейцам в прерии, кто на Северный полюс. Звонка не услышал никто, и к настоящей жизни из мира грез призвал лишь возглас Крокодила: – А где же карандаши? Никто не ответил. – Где же карандаши? – повторил педагог. Опять никто не ответил. Воспитанники разбрелись по классу и не обращали внимания на воспитателя. – Отдайте же карандаши! – уже с ноткой отчаяния в голосе прокричал Крокодил. – Пошел ты, – пробасил Купец, – не зевай, когда не надо. Ребята рассмеялись. – Не зевай, Крокодил Крокодилович, – сказал Сашка Пыльников и хлопнул воспитателя по плечу. – Ах, так! – закричал Крокодил. – Так я вам замечание запишу в «Летопись». Мне Виктор Николаевич сказал: будут шалить – записывайте. – Ни хрена, – возразил Ленька Пантелеев. – Всех не перепишете. – Нет, перепишу, – ответил уже дрожавший от негодования Крокодил. – Я вам коллективное замечание напишу… Колл-лективное замечание! – повторил он и, осененный этой мыслью, сорвался с места и, схватив усеченный конус и пустой ящичек, выбежал из класса. «Коллективное замечание» он действительно записал: «Воспитанники четвертого отделения похитили у преподавателя карандаши и отказались их возвратить, несмотря на требования учителя». Викниксор заставил класс возвратить карандашные огрызки и оставил все отделение на два дня без прогулок. Класс озлобился. – Ябеда несчастный! – кричал Японец в набитой до отказа верхней уборной. – Ябеда! Фискал! Крокодил гадов! – Покрыть его!.. – предложил кто-то. – Втемную! – Отучить фискалить! Решили крыть. Вечером, когда Айвазовский вошел в класс, ему на голову набросили чье-то пальто, кто-то погасил электричество, затем раздался клич: – Бей! И с каждой парты на голову несчастного халдея полетели тяжеловесные книжные тома. Кто-то загнул по спине Айвазовского поленом. Он закричал жалобно и скрипуче: – Ай! Больно! – Хватит! – крикнул Японец. Зажгли свет. Крокодил сидел за партой, склонив голову на руки. Со спины у него сползало старое, рваное приютское пальто. Злоба сразу прошла, стало жалко плачущего, избитого халдея. – Хватит, – повторил Япошка, хотя уже никто не думал продолжать избиение. Айвазовский поднял голову. Лицо сорокалетнего мужчины было мокро от слез. Жалость прошла, стало противно. – Тьфу… – плюнул Купец. – Как баба какая-то, ревет. А еще халдей… У нас Бебэ и тот не заплакал бы. Таких только бить и надо. Айвазовский жалко улыбнулся и сказал: – Ладно, пустяки. Стало еще жалостнее… Стало стыдно за происшедшее… – Вы нас простите, Сергей Петрович, – хмуро сказал Японец. – Запишите нам коллективное замечание для формы, а как человек – простите. – Ладно, – повторил Крокодил. – Я вас прощаю и записывать никого не буду. – Вот это человек, – сказал Пантелеев. – Бьют его, а он прощает. Прямо толстовец какой-то, а не халдей. Айвазовский встал. – Ну, я пойду… Дойдя до дверей и открыв их, он вдруг круто обернулся и, побагровев всем лицом, закричал: – Я вам покажу, дьяволы!.. Я вам… Сгною! – проревел он и выбежал из класса.* * * Поведение Айвазовского возбуждало всеобщую злобу. Случай с «христианским прощением» нашел отклик: Крокодила покрыли и в третьем отделении. Кипчаки избили его основательно и, когда он попытался разыграть и у них умилительную сцену «всеобщего прощения», добавили еще и «на орехи». Били не книгами, а гимнастическими палками и даже кочергой. На оба отделения градом сыпались замечания, все воспитанники этих отделений не выходили из четвертого и пятого разрядов. В ответ на усиление наказаний разгоралась и большая буза… Крокодил не успевал отхаживать синяки. В «Летописи» тех дней попадались записи такого рода: «Еонин и Королев не давали воспитанникам старшей группы покоя: в продолжение нескольких часов кричали, смеялись, разговаривали, всячески ругали воспитателя, называя его всевозможными эпитетами, особенно Королев, который неоднократно подходил к койке воспитателя, стараясь его ударить, придавить и т.п.». Или: «Пантелеев в спальне говорил Еонину, спрашивая у него: «Дай мне сапог, я хочу ударить им в воспитателя» Или: «Кто-то из воспитанников бросил сапогом в воспитателя при общем и единодушном одобрении учеников старшей и третьей группы». Обилие замечаний в «Летописи» заставило задуматься педагогический совет школы, в частности и самого Викниксора. Нужно было найти что-нибудь, что бы отвлекло воспитанников от бузы и помогло им выйти из бесконечного пятого разряда. И Викниксор придумал. Однажды за ужином он заявил:Страница 96 из 126 – Ребята… До сих пор у нас были только плохие замечания… Сейчас мы вводим и хорошие замечания… каждый ваш хороший поступок будет записываться в «Летопись». Плюс на минус равняется нулю… Хорошее замечание уничтожает плохое. Шкида радовалась, но недолго. Вскоре оказалось, что хороший поступок – определение неясное. В тот же день Офенбах, полгода не бравший в руки учебника географии, вызубрил наизусть восемнадцать страниц «Европейской России». Хорошего замечания он не получил, так как оказалось, что учить уроки – вещь хорошая, но не выдающаяся, учиться и без замечаний надо… Все упали духом, а Офенбах, не имея сил простить себе сделанной глупости, со злобы избил Крокодила. Тогда Викниксор нашел выход. – Поступком, который заслуживает хорошего замечания, – сказал он, – будет считаться всякая добровольная работа по самообслуживанию – мытье и подметание полов, колка дров и прочее. Шкида взялась за швабры, пилы и мокрые тряпки, принялась «заколачивать» хорошие замечания. Воспитатели записывали замечания часто без проверки. Это навело хитроумного и изобретательного Янкеля на идею. Однажды он подошел к Крокодилу и сказал: – Запишите мне замечание – я уборную вымыл. Айвазовский тотчас же сходил в канцелярию и записал: «Черных добровольно вымыл уборную». Янкелю это понравилось. Через полчаса он опять подошел к Крокодилу. – Запишите – я верхний зал подмел. Крокодил недоверчиво посмотрел на воспитанника, но все-таки пошел записывать. Янкель, обремененный десятком плохих замечаний, обнаглел. – Я и нижний зал подмел! – крикнул он вслед уходящему Айвазовскому. – Запишите отдельно. Монополизировать изобретение Янкелю не удалось. Скоро вся Шкида насела на Крокодила. В день он записывал до пятидесяти штук хороших замечаний. Шкида выбралась из пятого разряда и уже подумывала пробираться к первому, когда Викниксор, заметив злоупотребления с Крокодилом, запретил последнему записывать кому-либо «плюсные» замечания. К этому времени относится и появление «индульгенций». Вечно избиваемый, оплеванный Крокодил дошел до последней степени падения. Когда его избивали, он просил, умолял, чтобы его не били, извинялся… – Извиняюсь, – говорил он воспитаннику, который из юмористических побуждений наступал ему на ногу. Держал он себя кротко и плохие замечания записывал лишь в крайних случаях. Тогда Еошка придумал следующую вещь. – Мы знаем, – сказал он, – что вам записывать плохие замечания велит Викниксор, – иначе бы вы не стали халдейничатъ, побоялись… – Да, ты прав, я принужден записывать, – согласился Айвазовский. – А поэтому, – заявил Японец, – я предлагаю следующее: за каждое ваше замечание вы будете выдавать нам бумажку, индульгенцию, предъявитель которой может вас в любой момент избить без всякого с вашей стороны противоречия. Не смевший пикнуть в присутствии Купца Крокодил беспрекословно согласился. Каждый раз, записав замечание, он выдавал записанному им воспитаннику бумажку такого содержания:ИНДУЛЬГЕНЦИЯ Предъявитель сего имеет право избить меня в любой день и час, когда я свободен и не в канцелярии. С. П. Айвазовский. Текст и форму индульгенции составил Японец. Он же первый получил индульгенцию, но избивать Крокодила не стал и бумажку спрятал. Айвазовский вошел в класс. – К вам дело, – заявил Японец. – Какое дело? – спросил Крокодил, усаживаясь на свое место. Японец подошел к нему, вынул из кармана пачку бумажек и, сосчитав их, положил на стол. – Двадцать восемь штук, сэр, – сказал он. – Это что? – прошептал Крокодил, побледнев. – Индульгенции, милый друг, индульгенции, – ответил Японец. – Ну-ка, подставляй спину. Педагог, не сказав ни слова, с тоской посмотрел на Купца и нагнул спину. Под дружный хохот класса Японец отстегал двадцать восемь ударов. За ним вышел Цыган. – У меня меньше, – сказал он, – двадцать шесть штучек только. Он отхлопал свои двадцать шесть ударов. Потом вышел Купец. При виде его Крокодил задрожал. – Ну, – пробасил Купец, – нагинайся. Он ударил кулаком по спине несчастного халдея. Крокодил взмолился: – Не так сильно. Больно ведь! Все сгрудились около стола… Офенбах замахивался в восьмой раз, когда возглас у дверей заставил ребят обернуться: – Довольно! У стены стоял Викниксор. Он стоял уже больше минуты и с изумлением смотрел на творящееся. – Довольно, – повторил он, – сядьте на места. Потом, взглянув на оправлявшего пальто Крокодила, он сказал: – Вы мне нужны – на минутку… Айвазовский встал и вышел за Викниксором из класса. Больше Шкида его не видала. Преступление и наказание Весна на крыше. – Вандалы. – Генрих Гейне. – Засыпались. – На гопе. – Мефтахудын в роли сыщика. – Золотой зуб и английские ботинки. Солнечные зайчики бегали по стенам. В открытое окно врывался и будоражил молодые сердца шум весенней улицы. Сидеть в четырех стенах было просто невозможно.Страница 97 из 126 Сашка Пыльников и Ленька Пантелеев вышли во двор. На дворе кипчаки играли в лапту, и рыжая Элла, примостившись на бревне, читала немецкий роман. На дворе было хорошо, но сламщикам хотелось уйти от шума, где-нибудь полежать на солнышке и поговорить. – Полезем на крышу, – предложил Сашка. По мрачной, с провалами, лестнице они взобрались на крышу полуразрушенного флигеля. После темного чердака резкий свет заставил их зажмурить глаза. – Вот это – лафуза, – прошептал Сашка. На крыше только что стаял снег. Лишь местами в тенистых прикрытиях он серел небольшими пятнами… Ржавое железо крыши еще не успело накалиться, но было теплым и приятным, как плюш. Товарищи легли на скате, упершись ногами в края водосточного желоба и заложив руки за голову… Ленька закурил. Минут пять лежали молча, не шевелясь. Умильно улыбались и, как котята, жмурились на солнце. – Хорошо, – мечтательно прошептал Сашка. – Хорошо. Так бы и лежал и не вставал. – Ну нет, – ответил Пантелеев, – я бы не согласился лежать все время. В такой день побузить хочется – руки размять… Он вдруг выпрямился и, нагнувшись к Сашке, ударил его широкой ладонью по животу. Сашка завизжал, завертелся, как вербная теща, и, схватив за шею Пантелеева, повалил его на себя. Равные силы сверстников заставили их минут десять бороться за первенство. Наконец Пыльников победил. Прыгая около лежащего на лопатках Пантелеева, он кричал: – Здорово! В один хавтайм уложил чемпиона мира. Пантелеев улыбался широкой калмыцкой улыбкой и хрипел: – Нечестно. На шею надавил, а то бы… Лежать уже не хотелось… Меланхоличность Сашки сошла на нет, и он уже отплясывал гопака по дряблой крыше флигеля. Под ногу ему подвернулся камень. Сашка схватил его и, размахнувшись, пустил в небо. Острый камень со свистом проделал параболу, скрылся из глаз и упал где-то далеко, на чужом дворе. – Смачно! – воскликнул Ленька и принялся искать камень, чтобы не ударить лицом в грязь. Камня на крыше не оказалось, и Ленька полез через слуховое окно на чердак. Через минуту он вернулся с полным подолом красного кирпичного щебня. – А ну-ка?! – Черная точка взлетела к небу и погасла. За ней другая… – Так кидаться неинтересно, – сказал Сашка. – Надо цель какую-нибудь найти. Он подошел к краю крыши и заглянул вниз. Внизу узкий проход между двумя стенами занимала помойная яма. Параллельно флигелю вытянулось одноэтажное здание домовой прачечной. Солнце ломало лучи о высокий остов флигеля и золотило верхние рамы окон. Сашка минуту посидел на корточках, как зачарованный глядя на сверкающие стекла, потом протянул руку, взял камень и, не сходя с места, бросил им в стекло. Стекло треснуло, зазвенело и рассыпалось тысячами маленьких брильянтиков. Сашка поднял голову. Ленька стоял возле него и, не сводя глаз, молча смотрел на зияющий оскал свежей пробоины. Потом он взял камень, нацелился и выбил остаток стекла верхней рамы. …Кидали долго, ни на минуту не останавливались, бегали на чердак за свежим запасом щебня, бросали целые кирпичи. Когда в окнах прачечной не осталось ни одного стекла, товарищи переглянулись. – Ну, как? – глупо спросил Ленька. – Дурак! – буркнул Сашка, заглядывая вниз. Солнце, как и раньше, улыбалось широкой приветливой улыбкой, в воздухе играла весна, но на крыше почему-то стало неуютно; уже не хотелось валяться на скате и прижиматься щекой к плюшу. – Хряем вниз, – сказал Пыльников. Когда они спускались по мрачной лестнице, Ленька выругался и сказал: – Наплевать… Не узнают… Никто не видел. Сашка ничего не ответил, только вздохнул. Никем не замеченные, они вышли во двор. Малыши все еще играли в лапту. Серый мяч, отлетая от плоской доски, прыгал в воздухе. Эланлюм сидела на бревнышке и, отложив книгу, мечтательно рассматривала барашковое облачко на синем небе. Ленька и Сашка подошли к ней и, попросив разрешения, уселись рядом на пахучую сосновую поленницу. – Где вы были? – проницательно оглядев питомцев, спросила Элла. Ленька перекинулся взглядом с Сашкой и ответил: – В классе, Элла Андреевна. – В классе? Что же вы там делали? – Ельховский пыль стирал. Он дежурный, а я… – Ленька вдруг притворно смутился. – А ты что? – А я… я, Элла Андреевна, сейчас над переводом из Гейне работаю… Эланлюм удивленно вскинула глаза, потом улыбнулась. – Правда? Гейне переводишь? Молодец. Ну что ж, выходит? Пантелеев заврался. – Очень даже выходит. Я уже сто двадцать строк перевел. Он чувствовал, что Сашка смотрит на него и делает какие-то знаки глазами, но повернуться не мог. – Я вообще немецким языком очень интересуюсь, – продолжал он. – Прямо, вы знаете, как-то… очень люблю немецкий. Вестфальское лицо Эланлюм расцвело. – Я и из Гете переводы делаю, Элла Андреевна. Для Эланлюм этого было достаточно. – Ты должен показать мне все эти переводы. И почему вообще ты раньше не показывал их мне? Пыл разглагольствования внезапно сошел с Леньки… Он вдруг ни с того ни с сего насторожился и, пробормотав: «Кажется, Япошка зовет» – быстрыми шагами пошел со двора.Страница 98 из 126 За ним ринулся и Сашка. Когда они поднимались по лестнице в Шкиду, Сашка спросил: – Зачем ты врал о всяких Гейне и Гете? И откуда ты выкопаешь переводы? Ленька не знал, зачем он врал, и не знал, откуда выкопает переводы. – Скажу, что сжег, – успокоил он сламщика. В классе никого не было, кроме Япошки и Кобчика. Они ходили в Екатерингоф купаться. Пришли мокрые и веселые. Сейчас приятели сидели за партой и о чем-то беседовали. Япошка, по обыкновению, шмыгал носом и размахивал руками, а Кобчик возражал без горячности, но резко и визгливо. – Ты плохо знаешь немецкий язык, поэтому не можешь судить! – кричал Япошка. – И все-таки повторяю: Гейне непереводим, – визжал Финкельштейн. Сашка и Ленька прислушались. И тут говорят о Гейне. – Хочешь, докажу, что можно перевести Гейне так, что перевод будет не хуже оригинала? – объявил Японец. Пантелеев сорвался с места и подскочил к нему. – Слабо, – закричал он, – слабо перевести сто строчек Гейне и немножко Гете! Японец удивленно посмотрел на него и, шмыгнув носом, ответил: – На подначку не иду. – Ну, милый… Еоша… – взмолился «налетчик». Он рассказал товарищу о том, как он заврался перед Эланлюм, и о том, как важно для него выпутаться из этого неприятного положения. Япошка забурел. – Ладно, – сказал он, – выпутаемся. Переведу… Для меня это – пара пустяков. Для Пантелеева снова солнце стало улыбаться, он снова услышал уличный шум и почуял весну. Вместе с ним расцвел и Сашка. После, в компании Воробья и Голого Барина, они ходили в Екатерингоф, купались, смотрели на карусели, толкались в шумной веселой толпе гуляющих и пришли в школу прямо к вечернему чаю. О происшествии на крыше вспомнили, лишь укладываясь спать. Расшнуровывая ботинок, Ленька нагнулся к Пыльникову и шепнул: – А стекла?.. Сашка ответить не успел. Дежурный халдей Костец громовыми раскатами своего львиного голоса разбудил всю спальню: – Пантелеев, не мешай спать товарищам! Когда Костец, постукивая палочкой, пошел в другую спальню, Сашка высунулся из-под одеяла и прохрипел: – Ерунда.* * * На другой день погода изменилась. Ночью прошла гроза, утро было радужное, и солнце заволакивали бледно-серые тучи. Но чувствовалась весна. Пыльников и Пантелеев встали в прекрасном настроении. За чаем Японец не на шутку ошарашил сидевшего с ним рядом Пантелеева: – А я перевел сто двадцать строк, – шепнул он. – Когда? – позабыв нужную предосторожность, чуть не закричал Ленька. – Утром, – ответил Японец. – Встал в семь часов и перевел… И из Гете два стихотворения перевел… После чая Япошка передал Пантелееву три листа исписанной бумаги. Пантелеев тотчас же засел за переписку перевода, дабы почерк не дал повода к сомнению в его самодеятельности. Ленька сидел у окна. Гейне вдохновил его, взбудоражил его творческую жилку. Ему захотелось самому написать что-нибудь. Окончив переписку, он засмотрелся на улицу. На углу улицы рыжеусый милиционер в шлеме хаки улыбался солнцу и стряхивал дождевые капли с непромокаемого плаща. Чирикали воробьи, и под лучами солнца сырость тротуаров стлалась легким туманом. Леньке захотелось описать эту картину красиво и жизненно. И он написал как мог: Голосят воробьи на мостовой,Смеется грязная улица…На углу постовой –Мокрая курица.Небо серо, как пепел махры,Из ворот плывет запах помой.Снявши шлем, на углу постовойГладит дланью вихры.У кафе – шпана:– Папирос «Зефир», «Осман»!Из дверей идет запах вина.У дверей – «Шарабан».Лишь одни воробьи голосят,Возвещая о светлой весне.Грязно-серые улицы спятИ воняют во сне. Потом он показал это стихотворение товарищам и Сашкецу. Всем стихотворение понравилось, и Янкель взял его для одного из своих журналов. Пыльников утро провел в музее – составлял таблицу архитектурных стилей. Ионические и коринфские колонны, портики, пилястры и абсиды увлекли его… Ни он, ни Пантелеев ни разу за все утро не вспомнили о прачечной и о разбитых стеклах. Гроза разразилась в обед. Если говорить точнее, первые раскаты этой грозы прокатились еще за полчаса до обеда. По Шкиде прошел слух, что в прачечной неизвестными злоумышленниками уничтожены все стекла. В эту минуту двое сердец тревожно забились, две пары глаз встретились и разошлись. А за обедом, после переклички, когда дежурные разносили по столам дымящиеся миски пшенки, в столовую вошел Викниксор. Он вошел быстрыми шагами, оглядел ряды вставших при его появлении учеников, ни на ком не остановил взгляда и сказал: – Сядьте. Потом нервно постучал согнутым пальцем по виску, походил по столовой и, остановившись у стола, по привычной своей манере растягивая слова, произнес: – Какие-то канальи выбили все стекла в прачечной. Глаза всех обедающих оторвались от стынущей пшенной каши и изобразили знак вопроса. – Вышибли стекла в пяти окнах, – повторил Викниксор. – Ребята, это вандализм. Это проявление дегенератизма. Я должен узнать фамилии негодяев, сделавших это.Страница 99 из 126 Ленька Пантелеев посмотрел на Сашку, тот покраснел всем лицом и опустил глаза. Викниксор продолжал: – Это вандализм – бить стекла, когда у нас не хватает средств вставить стекла, разрушенные временем. Еле досидев до конца обеда, Сашка позвал Леньку: – Пойдем поговорим. Они прошли в верхнюю уборную. Там никого не было. Сашка прислонился к стене и сказал: – Я не могу. Мы действительно были скотами. – Пойдем сознаемся, – предложил Пантелеев и закусил нижнюю губу. Пыльников секунду боролся с собой. Он надулся, зачем-то потер щеку, потом взял Леньку за руку и сказал: – Пойдем. По лестнице наверх поднимался Викниксор. Когда он прошел мимо них, Пантелеев обернулся и окликнул: – Виктор Николаевич. Викниксор обернулся. – Да? Отвернувшись в сторону, Пантелеев сказал: – Стекла в прачечной били мы с Ельховским. Наступила пауза. Викниксор молчал, ошеломленный слишком скорым признанием. – Прекрасно, – произнес он, подумав. – Можете оба отправляться домой, ты – к матери, а ты – к брату. Ударил гром. Сашка подошел к окну, закрыл лицо руками и съежился. – Виктор Николаевич! – визгливо прокричал он. – Я не могу идти. У меня мать больная… Я не могу. Пантелеев стоял возле Сашки, стиснув зубы и руки. – Извините, Виктор Николаевич… – начал было он. – Нет, без извинений. Отправляйтесь вон из школы, а через месяц пусть зайдут ваши матери. Скажите спасибо, что я не отправил вас в реформаторий. И, повернувшись, он зашагал в апартаменты Эланлюм. Пантелеев проводил его взглядом и, хлопнув по плечу Сашку, сказал: – Идем, Недотыкомка.* * * – Домой я идти не могу, – сказал Сашка. – И мне не улыбается, – хмуро пробасил Пантелеев. Они сидели во дворе, на сосновой поленнице, где накануне разговаривали с Эланлюм. День клонился к концу. Серые тучи бежали по небу, обгоняли одна другую и рассыпались мелкими каплями дождя. Сашка сидел, как женщина, сомкнув колени и подперев ладонью щеку. На коленях у него лежал маленький серый узелок. В узелке было два носовых платка, книжка афоризмов Козьмы Пруткова и первый том «Капитала». Сашка сжал руками узелок, поднял голову и вздохнул. – Чего вздыхать? – сказал Ленька. – Вздохами делу не поможешь. Надо кумекать, что и как. Домой ведь не пойдем? – Нет, – вздохнул Сашка. – Ну, так надо искать логова, где бы можно было кимарить. – Да, – согласился Сашка. Товарищи задумались. – Есть, – сказал Ленька. – Эврика! Во флигеле под лестницей есть каморка, хряем туда… Они встали и пошли к флигелю. В лестнице, по которой они вчера поднимались на крышу, несколько ступенек провалилось, и образовалась щель. Товарищи пролезли через нее и очутились в узкой темной каморке. Ленька зажег спичку… Желтоватый огонек млел и мигал в тумане. Оглядев помещение, товарищи поежились. Кирпичные стены каморки были слизисты от сырости… Коричневый мох свисал с них рваными клочьями… На полу были навалены старые матрацы, рваные и грязные… Ноги вязли в серой, слипшейся от сырости мочале… – Комфогт относительный, – сказал Пантелеев, и, хотя произнес он это с усмешкой, голос его прозвучал глухо и неприятно. – Противно спать на этой гадости, – поморщился Сашка и ткнул ногой в мочальную груду. – Что же делать? Ничего, брат, привыкай. Ленька, которому приходилось в жизни ночевать и не в таких трущобах, подав пример, подавил отвращение и опустился на мокрое, неуютное ложе. За ним улегся и Сашка. Немного поговорили. Разговоры были грустные и все сводились к безвыходности создавшегося положения. Потом заснули и проспали часов шесть. Разбудили яркий свет и грубый голос, будивший их. Сламщики очнулись и вскочили. В отверстие на потолке просовывалась чья-то голова и рука, державшая фонарь. – Вставай, вставай! Ишь улыглысь… Это был Мефтахудын. Товарищи окончательно проснулись и сидели, уныло позевывая. – Жалко тебе, что ли? – протянул Ленька. – Ны жалко, а ныльзя… Выктор Николайч сказал: обыщи вэсь дом, если сыпят – витащи. – Сволочь, – пробурчал Сашка. – И ваабще здесь спать нельзя. – Почему нельзя? – спросил Пыльников. – Сыпчики ходят. – Какие сыпчики? – удивился Сашка. – Сыпчики… С шпалырами и вынтовками. – Сыщики, наверное, – решил Ленька. – Он нас запугать хочет. Нет, Мефтахудын, – обратился он к сторожу. – Мы отсюда не уйдем… Идти нам некуда. Мефтахудын немного посопел, потом голова и рука с фонарем скрылись, и сапоги татарина застучали по лестнице вниз. Товарищи снова улеглись. Засыпать было уже труднее. В каморку пробрался холод, сламщики дрожали, лежа под Сашкиным пальто и под двумя рваными, мокрыми тюфякями. – Разведем огонь, – предложил Ленька. – Что ты! – испугался Пыльников. – Тут солома и все… Нет, еще пожар натворим. – Глупости. Ленька вылез из-под груды матрацев и принялся расчищать мочалку, пока не обнажился грязный каменный пол. Тогда он положил на середину образовавшегося круга небольшой пучок мочалы и зажег спичку. Просыревшая насквозь мочала не зажигалась.Страница 100 из 126 – У тебя нет бумаги? – спросил Пантелеев. – Нет, – ответил Сашка, – у меня книги, а книги рвать жалко. Ленька порылся за пазухой и вытащил бумажный сверток. – Это что? – спросил Сашка. – Генрих Гейне, – протянул Ленька жалким голосом и в темноте грустно улыбнулся. Он скомкал один лист и поджег его. Пламя лизнуло бумагу, погасло, задымилось и снова вспыхнуло. – Двигайся сюда, – сказал Ленька. Сашка подвинулся. Они сожгли почти весь перевод Гейне, когда на лестнице раздались шаги. Ленька обжег ладони, в мгновение погасив костер. В отверстие снова просунулась рука с фонарем и на этот раз уже две головы. Раздался голос Сашкеца: – Эй вы, гуси лапчатые! Вылезайте! Пыльников и Пантелеев прижались к стене и молчали. – Ну, живо! – Лезем, – шепнул Ленька. По одному они вылезли через отверстие на лестницу. Вылезли заспанные и грязные, облипшие мокрой мочалой и соломой. Ничего не сказали и стали спускаться вниз. Сашкец и Мефтахудын проводили их до ворот. Сашкец стоял, всунув рукав в рукав, и ежился. – Нехорошо, дядя Саша, – сказал Пыльников. – Что ж делать, голубчики. – распоряжение Виктора Николаевича, – ответил Алникпоп. И, затворяя калитку, добавил: – Счастливо! На улице было холодно и темно. Фонари уже погасли, луны не было, и звезды неярко мигали в просветах туч. Сашка и Ленька медленно шли по темному большому проспекту. Прошли мимо залитого огнями ресторана. – Сволочи, – буркнул Сашка. Это относилось к нэпманам, которые пировали в этот поздний ночной час. Ребята уже чувствовали голод. Дошли до Невского. На Невском ночные извозчики ежились на козлах. – Идем назад, – сказал Ленька. – Стоит ли? – протянул Сашка. – Все равно спать не дадут. – Ни черта, идем. Снова пришли к зданию Шкиды. Предусмотрительный Мефтахудын закрыл ворота, пришлось пролезать сквозь сломанную решетку, запутанную колючей проволокой. Никем не замеченные, залезли под лестницу и заснули.* * * Утром по привычке проснулись в восемь часов. Когда вышли во двор, в Шкиде звонили к чаю. Нежаркое солнце отогревало землю, роса на траве испарялась легким туманом. За дровами, с веревкой и топором в руках, вышел Мефтахудын. Он вытер ладонями лицо, посмотрел на восток и зевнул. Увидев мальчишек, подошел. – Что, в флыгэли начивали? – Нет, – испугался Сашка. – Нет. Мы не в флигеле… Мефтахудын засмеялся. – Знаем я, сам видел, как лезли. Потом посмотрел на небо и добавил: – А минэ што – жалко, что ли. Я свой дэла сдэлал. Ленька хлопнул татарина по плечу. – Знаю! Когда Мефтахудын ушел, он предложил: – Пойдем в Шкиду… Они поднялись в школу и прошли на кухню… Староста и дежурный напоили их чаем, позвали Янкеля и Япошку. – Ну как? – сочувственно спросил Японец. – Плохо, – ответил Ленька. – Больше гопничать нельзя. Холодно. – Д-да, – протянул Янкель. – А вы все-таки поскулите у Викниксора, – может, разжалобится. Напившись чаю, сламщики, по совету товарищей, пошли к заведующему. – Войдите! – крикнул он, когда они постучались к нему. Ребята вошли и остановились у дверей. – Вам что? – Простите, Виктор Николаевич… – Нет… Я сказал: из школы вон. Мне таких мерзавцев не нужно. Повернулись, чтобы уйти. – Впрочем… Если вставите стекла, то… – То? – То… Можете через месяц вернуться в школу. – Спасибо, Виктор Николаевич. Вышли… Сделалось совсем грустно и тяжело. – Это что же значит? – проговорил Ленька. – Если не вставим стекла, так и совсем можем не являться? Так, что ли? – Видно, так, – вздохнул Пыльников. – Надо мыслить, где достать денег. Стекла вставлять, как видно, придется. Они снова вышли во двор. – Идем на улицу, – сказал Сашка. Прекрасный весенний день не доставил им обычного удовольствия. Шли медленно – куда глаза глядят. – Что-нибудь надо продать, – сказал Сашка. – Да, – согласился Пантелеев. – Надо что-нибудь продать… А что? Оба задумались. Шли мимо Юсупова сада. – Зайдем, – предложил Ленька. Зашли, уселись на скамейку… В саду весна чувствовалась ярче, чем на улице. Набухали почки, и на берегу освободившегося от льда пруда пробивалась первая травка. Сламщики сидели и думали. – У меня есть одна вещица, – покраснев, заявил Ленька. – Какая вещица? – Зуб. Он снял кепку и, отогнув подкладку, вытащил оттуда что-то маленькое, завернутое в бумажку. – Золотой зуб, – повторил он. – Я его осенью в Екатерингофе нашел… Думаю, что можно продать. Сашка улыбнулся. – Зачем же ты его столько времени берег? Ленька покраснел еще больше. – Глупо, конечно, – сказал он, – но говорят, что зуб приносит счастье. – Счастье, – усмехнулся Сашка. – Много он тебе счастья принес. Ленька решил продать зуб. – А я что продам? – сказал Пыльников. Он развязал узелок. Вынул марксовский «Капитал». – Дадут что-нибудь?Страница 101 из 126 Ленька взглянул на заглавие. – Думаю, что не дешевле моего зуба стоит. Сашка перелистал страницу. Потом положил книгу обратно в узелок. – Нет, – сказал он, – Маркса продавать не могу… Я лучше сапоги продам. Ботинки у него были новенькие, английские. Брат зимой привез, когда приезжал навещать. – Продам, – решил Сашка. Он тут же снял ботинки и завернул их в узелок. – Идем, – сказал он. Они вышли из сада. Сашка с прошлого лета не ходил босиком и сейчас шел неуверенно, подпрыгивая на острых камнях. Сперва зашли в ювелирный магазин. Толстый еврей-ювелир долго рассматривал зуб, сначала простым, затем вооруженным глазом, потом посмотрел на парней и спросил: – Откуда у вас это? – Нашли, – ответил Ленька. Ювелир минуту раздумывал, потом бросил зуб на чашку миниатюрных весов и, не спрашивая о пене, вынул и положил перед товарищами бумажку в пять лимонов. – Мало, – сказал Пантелеев. Ювелир взял бумажку, чтобы спрятать. – Ладно, давай, – проговорил Ленька и, спрятав дензнаки в карман, вместе с Сашкой вышел из магазина. – Спекулянт чертов! – буркнул он. Из магазина пошли на Александровскую толкучку, где за десять лимонов продали первому попавшемуся маклаку Сашкины английские ботинки. В Шкиду поехали на трамвае: устали за сутки и имели возможность позволить себе такую роскошь. К Викниксору в кабинет вошли без всякой робости. – Опять? – спросил тот. – В чем дело? – Получите за ваши стекла, – сказал Ленька и выложил перед завшколой пятнадцать миллионов рублей. Викниксор посмотрел на деньги, присел к столу и написал расписку. – Возьмите, – хмуро сказал он. Потом смягченным тоном добавил: – Через месяц приходите. Сламщики вышли. – Куда идти? – тихо спросил Сашка. – Домой, – ответил Ленька, – больше идти некуда. Сходили в класс, попрощались с товарищами и разошлись – один на Мещанскую, другой на Васильевский остров. «Юнком» Три тени. – Череп во тьме. – Заседание в подполье. – Блуждающий огонек. – Тревога Мефтахудына. – Облава. – «Юнком». – Ищейки из ячейки. – Кто кого. – «Зеленое кольцо». – Т-сс. Тише. – Ни звука. Три тени, бесшумно скользя, вышли на парадную лестницу и минуту прислушивались. В Шкиде было тихо. Ребята уже спали, и только изредка тишину нарушал шорох возившейся под полом крысы. – Ну, идем. Нас уже ждут, – опять раздался шепот, и три таинственные фигуры начали спускаться по лестнице, осторожно держась за перила и стараясь не производить шума. Мелькнул просвет парадной двери, выходившей на улицу, но за ненадобностью давно уже и наглухо закрытой. Таинственные фигурки минуту потоптались на месте, словно совещаясь, и, наконец, решившись, стали так же бесшумно прокрадываться под темный свод лестницы. Непроницаемая безмолвная мгла поглотила загадочных пришельцев. Они шли на ощупь, держась за холодные выступы ступеней и удаляясь все дальше от света. Тусклым просвет парадных дверей поблек вдали, и зеркальные окна замутились и посерели, едва виднеясь мертвыми матовыми пятнами. Вдруг передняя тень вздрогнула и отпрянула назад. – Смотрите! Прямо со стены глядело на них страшное, квадратное, бледно светящееся, словно фосфорическое, пятно: Пришельцы прижались к противоположной стене. Но тут один из них, самый храбрый, рассмеялся и сказал: – Ведь это ж трансформаторная будка. Чего вы сдрейфили? Почти тотчас откуда-то сбоку из темноты раздался глухой голос. – Пароль? – Четыре сбоку! – ответила первая тень. – Ваших нет! Проходите, – донеслось снова из темноты, и перед таинственными пришельцами раскрылась дверь в слабо освещенное помещение. Это был дровяной сарай Мефтахудына, куда он складывал дрова, перед тем как распределять их по печкам. И сейчас еще в сарае было немного дров, разложенных рядами у стенок. На одной из этих поленниц сидели три темные сгорбившиеся фигуры. При появлении новых пришельцев сидевшие приветствовали их громкими криками: – Урра! Пришли. Пыльников! Кобчик! – Кубышка, и ты?! – А что я – рыжий, что ли? Я тоже хочу работать в вашей организации! В сарае шесть человек расселись на дровах и, закрыв плотно двери, замерли. Кроме пришедших там были Янкель, Японец и Пантелеев, совсем недавно вернувшийся в Шкиду после скандального изгнания из школы за битье стекол. Ребята посовещались минуту, потом Японец встал и заговорил, подняв руку: – Внимание. Сегодня мы открываем второе собрание нашей подпольной организации РКСМ, но так как у нас есть два новых члена, коими являются Кубышка и Кобчик, то я кратко изложу им нашу программу и причины, побудившие нас затеять это дело. Японец откашлялся. – Итак, товарищи, вы знаете, что наша Шкида считается домом для дефективных, то есть почти тюрьмой, поэтому ячейку комсомола нам открыть нельзя. Но среди нас есть желающие подготовиться к вступлению в комсомол по выходе из Шкиды… Вот для этого, то есть для изучения политграмоты и основ марксизма, мы и основали этот подпольный кружок. К сожалению, мы не имеем руковода, опытного и деятельного, как Кондуктор, который, как вы знаете, уехал от нас уже три, если не четыре, месяца назад на работу в деревню. Вы знаете также, что мы много раз просили Викниксора выхлопотать нам нового политграмщика, но до сих пор он, как известно, и в ус не подул. Нам осталось одно: заниматься самим. Мы не знаем, как посмотрел бы на это дело Викниксор, а кроме того, и не хотели затягивать дела переговорами, поэтому и решили открыть этот нелегальный кружок. Пока у нас занятия узкоспециальные, сейчас мы проходим историю революционного движения среди молодежи, а дальше будет видно.Страница 102 из 126 Япошка замолчал и обвел взглядом окружающих. Потом, смахнув рукой пот с лица, он перешел к лекции. Как самый осведомленный и начитанный, он взял на себя роль лектора и работал очень добросовестно, тщательно подготовляясь к каждой лекции. – Итак, пойдем дальше. В прошлый раз мы с вами разбирали зарождение Союза молодежи и дошли вплоть до раскола буржуазного «Труда и света». Теперь мы проследим зарождение и постепенный рост нашего Союза рабочей молодежи… Аудитория слушала. Пятеро ребят с бритыми головами жадно уставились на лектора и затаив дыхание ловили слова. Угольная лампочка, облепленная наросшей паутиной, словно улыбалась близоруким глазом, слабо освещая «подпольную организацию» и облупившиеся стены.* * * Следующий сбор был назначен на двенадцать часов ночи – излюбленное время всех заговорщиков. Летний день для Шкиды утомителен. Слишком много движения, слишком много уроков, а кроме того, охота и выкупаться сходить, и поиграть в рюхи или в футбол. В результате к вечеру полная усталость. Спальни сразу же погрузились в сон, и не успел дежурный воспитатель затворить за собою дверь, как снова забегали по старому зданию таинственные тени. Ночной дежурный – Янкель. Он свободно выпускает из здания «заговорщиков» и последним уходит сам. На этот раз сбор происходил в развалинах двухэтажного дома во дворе. Под лестницей, в каморке, где еще совсем недавно скрывались Пантелеев и Пыльников, светлячками вспыхнули огоньки. Тени собирались опять. – Пароль? – Деньги ваши! – Будут наши! Проходи, – слышится голос невидимого стража. Сегодня пришел новый член организации – Воробей. В кружке уже семь человек. – Как бы не засыпаться! Слишком много коек пустует, – высказывает опасение Янкель, но под негодующие окрики он вынужден замолчать. – Сегодня, товарищи, мы перейдем к разбору Третьего съезда, который знаменует собой новый поворот к мирному строительству. Кружок притих и внимательно слушал, сбившись вокруг мерцающей свечки. Ночь выдалась мягкая, но с ветерком. Мефтахудын сидел в дворницкой, повторял наизусть русскую азбуку, иногда сбиваясь и заглядывая в букварь. Наконец он поднялся, потянулся, зевнул, оглядел кровать и стены. – Пора спать, – громко произнес он и вышел во двор, чтобы сделать последний в этот день обход. В подворотне тихо посвистывал теплый ветер. Он словно целовал, ласкал огрубевшие, покрытые жесткой щетиной щеки Мефтахудына… Татарин размяк, умилился, пришел в восторг: – Ай да пагодка! Якши! От-чень карашо. Пребывая в этом восторженном настроении, он тихо зашагал по двору, осматривая двери и мурлыкая под нос родную песню: Ай джанайКаласай.Сэкта, сэктаМенела-а-ай. Вдруг Мефтахудын смолк и насторожился, уставившись испуганными глазами в развалины. Оттуда глухо доносились голоса. Татарин подошел ближе к полуразвалившейся двери и вдруг отскочил: – Эге-ге! Бандиты! Голоса, доносившиеся из сырого помещения, показались ему незнакомыми, грубыми и даже страшными. В довершение всего из всех щелей двери сочился бледный, дрожащий свет. Мефтахудын минуту постоял, соображая, потом неслышно отошел от двери и заспешил обратно в школу. Так же торопливо он вбежал по черной лестнице наверх и помчался к Викниксору. Минуту спустя заведующий и Алникпоп, дежуривший в эту ночь, спускались по черной лестнице и сопровождавший их Мефтахудын возбужденно рассказывал: – Гляжу, свет, слышу – бал-бал-бал. Эге, думаю, субчики, бандиты. Мефтахудына – нет, не проведешь. И к вам бежал, скоро-скоро. Педагоги и дворник осторожно подкрались к разрушенному дому. Викниксор вошел первый, поднялся на несколько ступеней и, заглянув в сырой коридор, замер от удивления. Прежде всего он увидел возбужденное лицо Япончика, освещенное желтым светом свечки, потом уже разглядел других. Викниксор прислушался. – Одной из главных задач Четвертого съезда Союза молодежи было улучшение экономического положения рабочих-подростков. На заводах шли массовые сокращения молодежи, как малоквалифицированной силы. Нужно было забронировать подростков, поднять квалификацию. На это главным образом и обратил внимание Четвертый съезд РКСМ. Вдруг речь Япончика перебил знакомый бархатный голос: – Позвольте, вы что тут делаете? Семь голов повернулись, и семь пар глаз впились в темноту, из которой выплыло сердитое лицо Викниксора. Кто-то сразу понял, что запоролись, и крикнул: – Спасайся! Кто-то из кружковцев бросился к дыре в лестнице, но тотчас же отпрянул назад. Оттуда, улыбаясь, выглядывало скуластое лицо Мефтахудына. – Попались, субчики! Ребята остановились в растерянности, не зная, куда податься. – Что вы тут делаете? – так же сердито повторил Викниксор. – Ничего… так… тепло… ну, мы и вышли посидеть… – растерянно лепетал Япончик, теребя листы истрепанного учебника политграмоты. Викниксор заметил книгу и, взяв ее из рук растерявшегося лектора, задумчиво перелистал, потом коротко бросил:Страница 103 из 126 – Идите спать! Опустив головы, подпольщики один за другим прошли мимо Сашкеца, а тот укоризненно качал головой и бормотал: – Ах, гуси лапчатые… Ах, гуси!..* * * На другой день Викниксор все знал. Достиг он этого самым несложным путем: пришел в класс и стал расспрашивать. Собственно, ребятам скрывать было нечего, и только испуг и необычайная обстановка обескуражили их ночью, но сегодня они все спокойно рассказали и даже сами смеялись вместе с заведующим над своей «подпольной работой». Потом Викниксор весь день ходил задумчивый, а вечером неожиданно сообщил классу: – Я протестовать и не думаю даже. Наоборот, охотно иду вам навстречу. Вы не имеете права создать ячейку РКСМ, но вы можете организовать свой кружок, свою ячейку местного характера, в которой, не будучи членами комсомола, вы, однако, наравне со всем Союзом будете вести учебу и даже больше того – вы как передовые поведете по пути коммунистического воспитания всю школу. Организуйтесь, придумайте кружку название и беритесь за дело. Помещение у вас будет. В ваше распоряжение я отдаю наш музей. Кстати, вы можете заодно взять на себя попечение и о самом музее – подбирать экспонаты, охранять их и так далее… Шкидский музей родился уже давно и как-то незаметно, после бешеной журнальной лихорадки, которой перехворала вся Шкида. Журналы эти были первыми вкладами в музей. Потом туда стали попадать наиболее выдающиеся ученические работы, хранился там и показательный учетный материал. Вскоре материала скопилось немало. В тот же вечер, по уходе Викниксора, ребята созвали экстренное собрание. – Ребята! – ораторствовал Японец. – Задачи нашего коллектива, нашей ячейки, остаются прежние, что и в подполье, но теперь прибавляются новые: вовлечение других и развертывание работы в общешкольном масштабе. Надо придумать название кружку. – Красная звезда! – Знамя! – Коммунар! – Юный коммунар! – Правильно! Во! Юный коммунар! И сократить в Юнком. – Сократить в Юнком! Правильно! Голоса разделились. Проголосовали. Большинство оказалось за Юнком. Тут же избрали редколлегию для своего органа, в которую вошли Японец, Янкель и Пантелеев. А на следующее утро уже вышел первый номер стенгазеты «Юнком» с передовицей, извещавшей об открытии новой организации. В этой пространной декларации говорилось о многом, а в конце крупным шрифтом был объявлен призыв о вступлении в Юнком. Но начало оказалось тяжелым. Скоро юнкомцам, еще не завоевавшим авторитета в школе, уже пришлось проводить один из пунктов своей программы. В этой программе, среди прочего, они заявили, что будут бороться с воровством в школе. Мелкие кражи в Шкиде совершались довольно часто. То полотенце исчезнет, то наволочка пропадет. И вот исчезли сапоги. Когда утром шкидцы по обыкновению вскочили по звонку с постелей, второклассник Андронов сделал печальное открытие. – Ребята, у меня сапоги тиснули, – скорбно проскулил он, болтая босыми ногами. Спальня загудела. – Врешь! – Сам заначил! За чаем Викниксор грозил и стыдил ребят, а потом вдруг обратился к старшим: – Вот первое боевое крещение Юнкома. Юнкомцы – это сознательные, передовые ученики. Сейчас вы и должны доказать свою сознательность. Я не буду искать преступника. Вы сами найдете его и сами его осудите, а чтобы я знал о том, что долг свой вы выполнили, представьте мне украденные сапоги. Юнкомцы встревожились, но, обсудив, согласились с предложением Викниксора. Хочешь не хочешь, а надо было бороться с воровством. Сперва попробовали воздействовать на массы сознательностью, но Шкида дала Юнкому отпор – не потому, что поддерживала воров, а просто невзлюбила юнкомцев, считая их выскочками и подлизами. Тем более что нашлись подстрекатели в лице Цыгана, которого юнкомцы обошли при создании организации, и новичка – силача Долгорукого. Оба они подружились и теперь вместе решили показать Юнкому свою силу. Цыган ехидно наблюдал за тщетными стараниями юнкомцев убедить ребят искать вора и посмеивался. Попытка организовать ребят, вовлечь их в организацию, юнкомцам не удалась, однако они решили добиться своего. – Что же делать? – уныло бурчал Янкель. – Как что? Будем сами искать, – загорячился Джапаридзе, только что вступивший в Юнком и теперь решивший проявить себя. Дзе поддержал и Воробей, сразу же вдохновившийся идеей сыска. – Факт, будем сами искать. Все печки обыщем, а найдем. Делать ничего не оставалось, и ребята бросились на поиски. Начали с верхнего этажа. Неистовавшая пара особенно старалась. – Посмотри в отдушину, – деловито говорил Воробышек. Дзе залезал рукой, долго шарил и вынимал вместо сапог груду сажи. Тем временем отношение школы к юнкомцам все ухудшалось. Кто-то перелицевал слово «ячейка» в «ищейка», и несчастных «сознательных», лазивших по печкам, дразнили ищейками. Однако к вечеру сапоги нашлись. Нашли их внизу в камине. После ужина ребята собрались в помещении Юнкома и совещались. – Плохо дело. – Да, большинство против.Страница 104 из 126 – Надо, братцы, найти способ завоевать и перетянуть массы на свою сторону. Вдруг раздался стук в дверь. Японец, предусмотрительно заперший дверь на ключ, подошел и, взявшись за ручку, спросил: – Кто там? – Открой! – послышался голос Цыгана. Япошка нерешительно оглянулся на ребят. – Не открывай! – рассвирепел Янкель. – Он нас, паскуда, травил сегодня. Скажи ему, что не желаем с ним разговаривать. – Правильно! – поддержали и остальные, но Цыган стучался и злобно кричал. Потом он ушел, а минуту спустя вернулся с Долгоруким. Оба начали изо всех сил ломиться в дверь. – Открывай, сволочи, а то изобьем всех! – кричал разъяренный Цыган, но Юнком твердо решил выстоять осаду. Вся ячейка дружно уперлась в дверь и стойко выдерживала натиск. Наконец, видя бесполезность борьбы, Цыган отступил, а затем и совсем ушел. Джапаридзе первый облегченно вздохнул. – Ну и дела! Надо что-нибудь предпринять. – Есть, – оживился Пыльников. – Что есть? – Придумал!.. – Да что ты придумал? – Создадим юнкомскую читальню для всех ребят. – Идея! – Книги наскребем ото всех понемногу. Идея вдохновила ячейку, и все работали со старанием. Неделю спустя, вернувшись из отпуска, Янкель притащил около пуда старых журналов, которые он собирал еще с дошкидских времен. Пантелеев принес почти такую же по весу пачку книг самого разнообразного характера, начиная с детских сказок и кончая Плутархом и другими историческими трудами. Все это тщательно рассортировали и, прибавив несколько личных книг Финкельштейна, Пыльникова и Японца, разложили на большом столе. А за вечерним чаем Янкель встал и, обращаясь к ребятам, пригласил желающих провести время за полезным чтением. Комната Юнкома, как брюхо голодного, проглатывала одного за другим воспитанников. Скоро все места были заняты. Юнкомская читальня понравилась многим. Тут стояла мягкая мебель и чувствовался не только уют, но и комфорт, который так стремились создать устроители. Тут и там слышались разговоры: – Неплохо. – Что неплохо? – Юнкомцы-то, я говорю, устроились. – Да. И почитать есть что. Журналы и книги читались бойко, нарасхват, и скоро читальню полюбили. Правление Юнкома, назвавшее себя Цека, уже задумывалось о расширении работы. Скоро стал расти и коллектив ячейки. Приходили записываться не только из третьего, но из второго и даже из первого отделения. Пора было браться за серьезную работу, и тогда было созвано большое открытое собрание ячейки, на котором присутствовало семнадцать членов и кандидатов «Юного коммунара». На этом собрании был окончательно утвержден Центральный комитет, вернее, президиум, в который вошли старейшие члены и устроители – Япошка, Пантелеев, Пыльников, Кобчик и Янкель. Тут же все члены были разбиты на две группы слушателей политграмоты – младшую и старшую. Руководом для обеих групп остался Японец. Потом кто-то внес новое предложение: Юнком должен взять на себя и трудовое воспитание шкидцев. Было решено организовать трудовые субботники: по переноске дров, очистке панелей, уборке мусора, пилке дров и т.д. Предложение приняли единогласно и в первую же субботу его осуществили, причем к работе привлекли и беспартийных ребят. Работали ребята не за страх, а за совесть, только оппозиция по-прежнему ехидно подсмеивалась. Ввиду большой популярности Юнкома выступать открыто она не решалась, но все же старалась хоть чем-нибудь уязвить юнкомцев. Ярых оппозиционеров было только трое: Цыган, Долгорукий и Бессовестин, давно уже прозванный Бессовестным, но Юнком не боялся их. Он окреп и качественно и количественно. – А ну, братва, поддай! – покрикивал Джапаридзе, пыжась над тяжелым бревном, и братва поддавала, и бревна исчезали в сарае. Субботник прошел с подъемом, и это еще больше подхлестнуло ребят. Солнечный июль катился цветными днями, но юнкомцам некогда было упиваться солнцем. Работа захватила крепко и надолго. Юнком разросся. Один за другим вырастали новые кружки. Появился кружок рисования, за ним литературный, политический; кроме того, еженедельно читалась устная газета. Но ярче всего расцвел Юнком, когда в Шкиду пришел новый педагог и воспитатель Дмитрий Петрович Тюленчук. Сперва его ребята не приняли, показалось, что он строг и сух. Кроме того, он был хромой, а для жестоких питомцев это давало еще больше поводов смеяться над ним. На первых порах за танцующую походку его прозвали «Рубль двадцать», но потом, когда пригляделись ближе и полюбили его, не называли его иначе как дядя Дима. Тюленчук был украинец, тихий и чуть сентиментальный. Он любил свою родину и свой предмет – русский язык. В работе Юнкома он принял самое деятельное участие, и в скором времени литкружок Юнкома сделался наиболее мощным из всех кружков. Кружковцы сперва вели работу замкнутую, втихомолку, а когда окрепли и спаялись, вынесли ее напоказ всей школе. Литкружок стал устраивать регулярные собрания, на которых члены кружка зачитывали свои произведения. Стали выходить литературные альманахи. За альманахами появились литературные суды над героями классических произведений, а в довершение всего литгруппа Юнкома открыла издательство и дала кружку название «Зеленое кольцо».Страница 105 из 126 «Зеленое кольцо» – это не просто красивые слова, это аллегория. Содружество – кольцо молодых, зеленых литераторов. И тут осуществилась мечта Японца о хорошем литературном журнале. «Зеленое кольцо» предприняло издание толстого литературно-художественного ежемесячника «Аргонавты». А через некоторое время вышел и первый выпуск библиотечки «Зеленое кольцо» с поэмой Пантелеева о блокаде и голоде. «Лондон – ЧикагоБез остановок» –Четок и звонокКлич реклам… Так начиналась эта поэма, носившая название «Мы им». За этим выпуском последовали и другие… Юнком твердо стал на рельсы. Оживилась комната Юнкома. Кружки занимались одновременно в четырех углах, а посередине, за столом, уткнувшись в книги, сидели любители чтения. И, как тогда, в темную ночь, в ночь рождения подпольной коммунистической организации, слышались обрывки речи, но уже не придушенные и тихие, а звонкие и свободные: – Второй конгресс Коминтерна… Двадцатый год.. Тридцать семь стран… И слушатели, затаив дыхание, внимательно вслушивались в слова лектора. – Хорошо, – говорил Пантелееву размякавший в такие минуты Янкель, совсем недавно сделавшийся его сламщиком. – Хорошо, – подтверждал Ленька, оглядывая чистенькую веселую комнатку. – Коминтерн… Условия вступающим партиям… Разложения не должно быть… Пропаганда… Бьются новые слова и глубоко западают в мозг юнкомцев. Густо алеет красное знамя школы, поставленное в угол, покрытое чехлом, и подмигивает весело желтенький подсолнух с двумя буквами «ШД» – герб республики Шкид. Содом и Гоморра Безвластие. – Сивер Долгорукий. – Ост-инд-кофе. – Первый налет. – Кутеж. – Босиком на форде. – Два юнкомца и Пирль Уайт. – Содом и Гоморра. Викниксор уехал в Москву на какой-то съезд работников соцвоса. Управление республикой перешло к Эланлюм. Хотя она и была человеком с сильным характером, но все же она была женщиной. Шкидцы сразу же это поняли, и поняли по-своему. Они забузили. Женщина, по их мнению, была существом куда более безвольным, чем мужчина, да еще такой мужчина, как Викниксор. И этого было достаточно, чтобы Шкида закуролесила. Сначала особой бузы не было, просто расхлябалась дисциплина: позже ложились спать, опаздывали в столовую и на уроки, чаще грубили воспитателям. Но вскоре нашлись ребята, которые поняли, что из положения можно извлечь выгоду. Коноводом оказался недавно пришедший в Шкиду Сивер Долгорукий… Происхождения он был, по шкидским масштабам, высокого – сын артиста, а внешности самой грубой, почему и получил в Шкиде прозвище Гужбан. Гужбан родился в интеллигентной семье – отец, мать и сестра его, как сказано выше, были артистами. Привыкнув к свободной жизни богемы, родители отдали сына с самых малых лет в приют для детей артистов. Там Сивер пробыл до девятилетнего возраста и уже успел показать свою натуру. В «артистическом» приюте он воровал, хулиганил. Его перевели в Царское Село, в приют классом ниже. Там он показал себя вовсю, воровал уже запоем: у начальства, у прислуги и даже у товарищей. Учился в Царскосельской гимназии, но учиться не любил, лодырничал и притом проявил воровские способности. Из первого же класса его выгнали. Вскоре и из приюта выгнали – перевели в другой приют, для дефективных… Случилось это уже после революции. К этому времени Сивер Долгорукий успел навеки потерять отца, мать и сестру. Отец умер, а мать и сестра уехали неизвестно куда, забыв о нем, – может быть, в горячке, а может быть, и намеренно. Долгорукий пошел по дефективным приютам, из каждого вылетал за воровство, в некоторых как будто остепенялся, но, не выдержав и проворовавшись, шел дальше. Побывал в лавре и в конце концов каким-то образом попал в Шкиду. Сюда пришел он с репутацией «безнадежного», но Викниксор принял его, так как не считал, что можно говорить о безнадежности парня, которому только-только исполнилось пятнадцать лет. Впрочем, возраст Долгорукого всегда и для всех оставался загадкой. Говорил он, что ему пятнадцать лет, а по виду казалось не меньше восемнадцати. Проверить же было невозможно – метрики Долгорукого были утеряны, так что весьма вероятно, что в летах он привирал, – может быть, для того, чтобы оттянуть срок подсудности. Во всяком случае, он пришел с очень плохой славой, сразу же в Шкиде начал бузить, воровать, а тут подвернулось «безвластие», и он полностью показал свою натуру.* * * Гужбан был в сламе с Цыганом. Цыган, сам будучи парнем развитым, любил дружить с ребятами младших классов, и притом очень часто с отъявленными бузотерами. Может быть, рассчитывал уберечь их от окончательной порчи, хотя и сам он в моральном отношении не был особенно устойчив. Гужбан был хитрым и в то же время сильным. Только перед ним стушевывался Цыган. Долгорукий сумел подчинить его своей воле. Однажды после уроков Гужбан зашел в четвертое отделение и позвал Цыгана: – Идем, мне надо с тобой поговорить. Цыган встал и вышел из класса. Они прошли в верхний зал и уселись на подоконник. – В чем дело? – спросил Цыган. Гужбан осмотрелся вокруг и, прищелкнув языком, таинственно пробасил:Страница 106 из 126 – Дело… Заработать можно. – На чем? Гужбан еще раз предусмотрительно оглянулся. – Кофе… – зашептал он. – Голый барин бачил… Пеповский кофе… на дворе. Там мешок стоит. Голый с Козлом дырку проколупали, фунта два в карманах унесли и чухонке за двадцать лимонов боданули… Слыхал? – Слыхал… Ну так что же? Гужбан нагнулся к самому уху Громоносцева. – Кофе-то, он – дорогой… – Ну так что ж? – повторил Цыган. – В мешке небось на целый миллиард его!.. Цыган вздрогнул, потом побледнел. – Понимаю, – прошептал он. – Но я не хочу, честное слово, Гужбан, я этого больше не хочу… – Дурак. Счастье в рожу прет, а он – «не хочу». – Засыплемся ведь… – Ни псула. В том-то и дело, что обделаем так, что и следа не оставим. Уж поверь. Цыган стоял, облокотившись на подоконник, кусая губы и бегая взором по полу. – Когда же? – спросил он. – Ночью. Тут на арапа нельзя взять, надо с хитростью. Цыган уже согласился, а согласившись, вошел в азарт. – Кто да кто? – проговорил он. – Вдвоем неловко, надо шайкой. Голый и Козел уже в курсе, я думаю – их взять в сламу. – Идет. Сламщики отыскали Старолинского и первоклассника Козла. Объяснив без обиняков сущность дела, они сразу же встретили согласие. Только Голый барин слегка сопротивлялся, как до этого сопротивлялся Цыган, но и он, по своему безволию, уже через полминуты вошел в шайку. Товарищи тут же распределили роли. Цыган и Гужбан делают дело, другие два – зекают. План похищения кофе разработали подробно, над этим долго размышляли в разрушенном сарае на заднем дворе.* * * В большой школьной спальне было тихо. Изредка поскрипывала дверца электрического вентилятора да храпели воспитанники, каждый по-своему – кто с присвистом, кто хрипло, кто нежно и ровно. Угольная лампочка, застыв, не мигала… За стеной, в квартире Эланлюм, саксонские куранты пробили два часа. В тот же момент в разных углах спальни четыре головы приподнялись над подушками и прислушались. Остальные ребята лежали не двигаясь и храпели, как прежде. Тогда четыре человека, неслышно спрыгнув на пол, крадучись пробрались к дверям и вышли в коридор. – Вниз, – шепнул Гужбан. Сошли по парадной лестнице вниз, к запасному выходу из швейцарской. Но двери, обычно закрываемые лишь на засов, были теперь заперты на ключ. – Чертова бабушка! – выругался Цыган. – Ни хрена, – ответил Гужбан. – Хряем наверх, через выходную дверь. – А ключ? Гужбан не задумывался. – Хряемте наверх. Подкупим дежурного и баста… Когда придем, говорите, что в уборную шли, завернули покурить. Но хитрости не потребовалось. На кухне горел свет, тараканы бегали по выложенным кафелем стенам, и мерно тикали часы. Дежурный Воробей сидел у стола, положив голову на руки. Гужбан один прошел на кухню и, подойдя на цыпочках к Воробью, заглянул ему в лицо… Воробей спал. Гужбан тихо открыл ящик стола и, вынув большой, надетый на проволочное кольцо ключ, так же осторожно закрыл ящик и вышел из кухни… Осталось открыть выходную дверь. Это было нетрудно. Четыре парня спустились по лестнице во двор. Ночь была жаркая. Пахло гнилым деревом и землей. В шкидских окнах было темно. Лишь наверху в мансарде, где жил Алникпоп, теплилась мигающим огоньком керосиновая горелка. Где-то на улице проехала извозчичья пролетка, гулко отщелкали подковы по мостовой, и снова замерла ночь. – Тссс… – прошипел Гужбан, и видно было, как в темноте блеснули стиснутые белые зубы. Крадучись по стене, прошли к дверям, ведущим в магазин ПЕПО. У железных дверей стоял, как ненужная вещь, мешок. Цыган нагнулся и прочел при свете фонаря: – «Бритиш… ост-инд-кофе». Кофе! – чуть не закричал он. – И верно – кофе, елки-палки! – Тише ты, цыганская морда! – прошипел Долгорукий. – Живо! Барин, Козел, на стрему!.. Голый на забор, Козел к лестнице! Сам он схватил мешок с одного конца. Цыган впился пальцами в другой. С тяжелой пятипудовой ношей они побежали к забору. За забором находился завод огнетушителей, отделяемый от улицы полуразрушенным одноэтажным зданием, бывшим когда-то заводским складом. – Лезь на забор! – приказал Цыгану Гужбан. – И ты, Голый! Громоносцев и Старолинский взобрались на невысокий деревянный забор, утыканный острыми гвоздями. Держаться на этих гвоздях было нелегко. Гужбан напряг мускулы и, подняв мешок, подал его товарищам. – Держите, затыки, – прохрипел он. – Осторожно!.. Потом залез сам на забор и, прислушавшись, скомандовал: – Бросай! Тяжелая туша мешка ударилась о груду угольного щебня. За мешком спрыгнуло на землю три человека. Они минуту сидели молча, ощупывая продранные штаны, потом схватили мешок и поволокли его в развалины склада. Там зарыли мешок, засыпали щебнем и с теми же предосторожностями отправились в обратный путь. Воробей все еще крепко спал, поэтому положить ключ в ящик стола было делом мгновения. Не замеченные никем, прошли в спальню, разделись и заснули. Продать кофе взялся Гужбан, имевший на воле связь со скупщиками краденого.Страница 107 из 126* * * – Пейте, товарищи, пейте, растыки грешные! Пили, плясали, пели… Трещали половицы, трещали головы, в ушах трещало, шабашом кружило в глазах. – Пейте! – кричал Гужбан. – Пейте, браточки!.. Сидел Гужбан на березовом полене, суковатом, с обтертой корой. Цыган развалился на полу в позе загулявшего в волжских просторах Стеньки Разина. Тут же были Козел, Барин, Купец, Бессовестный, Кальмот, Курочка и два юнкомца – два юнкомца, поддавшиеся искушению, подкупленные юнкомцы – Пантелеев и Янкель. Справляли успех дела. Гужбан загнал кофе за восемьсот лимонов, а восемьсот лимонов и в те дни были суммой немалой, тем более в Шкиде, сидевшей на хлебе – фунтовом пайке, на пшенке и тюленьем жире. Деньги поделили не поровну. Гужбан взял триста лимонов, Цыган двести, а Голому и Козлу по полтораста отмерили. А в честь успеха дела задали кутеж, кутеж, по шкидским масштабам, необыкновенный. Дело не раскрылось совсем. В школе о нем не узнали. Пеповцы решили, должно быть, что кофе украли налетчики с воли, а заглянуть наверх не додумались. А шайка, заполучив большие деньги, не зная, куда их деть, кутила… – Пейте, задрыги! Ящики пива на полу, четверть самогона на столе, сделанном из поленьев, колбаса, конфеты, бисквиты, шоколад… В комнате ломаного флигеля, в комнате, заложенной дровами, – кутеж… – Пей! Многие пили впервые… Пили и блевали тут же у поленницы – рядом с шоколадом и бисквитами «Альберт»… – Спой, голубчик, – обнимал Гужбан Бессовестного, – Володька, черт, спой, прошу тебя… Песен хочу! Пел Бессовестный голосом мягким и красивым: Позарастали стежки-дорожки,Где проходили милого ножки,Позарастали мохом-травою,Где мы гуляли, милый, с тобою. Янкель и Пантелеев – в углу. Сидели тихо, не шевелясь. Хмель расползался по телу, сердце стучало от хмеля. От хмеля ли только? От стыда стучало сердце и ныло. «Юнком, коммунары… Продались… Эх, жисть-жестянка!..» Выпив же самогона, повеселели. Стыд прошел, хмель же не проходил… Пели, обнявшись, деланным басом Пантелеев и природным тенором Янкель: На пятнадцать лимонов устрою дебош,Эй, Гужбан, пива даешь! Купец, надрызгавшись, валялся на полу, сгребал Старолинского, щекотал. – Голенький, дай лимончик. Давал ему Барин лимончики. Жалко, что ли, когда их в кармане сто штук!.. Звенели от пляски остатки оконных стекол, и текло пиво, смешиваясь с блевотиной, под поленницу березовую. Идет мой милый с города пьяный,Стук-стук в окошко, я, твой коханый.С кровати встала, дверь отворила,Поцеловала, спать положила Пел Бессовестный, обнимал Бессовестного Гужбан – сын артиста, – смеялся и плакал. – Володька… Пой! Пой, растыка! Талант сжигаешь… Хо-хо-аааа!.. Потом обнимал Цыгана, целовал, шептал: – Морда цыганская, дружище!.. У меня отец и мать сволочи, один ты друг. А я съехал, скатился к чертям… Пили, пели, плясали… Потом всей компанией, босой, рваной и пьяной, пошли гулять… По улице шли – смеялись, кричали, ругались, а Бессовестный шел наклонив голову и по просьбе Гужбана пел: – Не ходи, милый, с городу пьяный,Тебя зачалит любой легавый.– Милая Дуся, я не боюся,Если зачалят, я откуплюся. У Калинкина моста стоял автомобиль, дрянненький фордовский автомобиль, тонконогий, похожий на барского мальчика, короткоштанного, голоколенного. – Мотор! – закричал Гужбан. – Мотор! В жисть не ездил на моторе. – Сколько до Невского? – обратился он к шоферу. Шофер – латыш или немец – поглядел с удивлением и ужасом на босых, лохматых парней и крикнул: – Пошел потальше, хуликан!.. – Сколько? – рассвирепев, прокричал Гужбан, выхватывая из кармана пачку лимонов. Шофер торопливо осмотрелся по сторонам, открыл дверцу автомобиля. – Сатись… Пятьдесят лимоноф… – Лезь, шпана! – закричал не задумываясь Гужбан. Полезли босые в кожаную коляску автомобиля фордовского. Уселись. Ехали недолго, по Фонтанке. На Невском шофер дверцу отворил: – Фылезай. Вылезли, бродили по Невскому… Ели мороженое с безвкусными вафлями (на вафлях надписи – «Коля», «Валя», «Дуня»), ели яблоки, курили «Трехсотый «Зефир» и ругались с прохожими. Потом пошли оравой в кино. Фильм страшный – «Таинственная рука, или Кровавое кольцо» с Пирль Уайт в главной роли. Смотрели, лузгали семечки, сосали ириски и отрыгали выпитым за день самогоном и пивом. Домой в школу возвращались поздно, за полночь… Заспанный Мефтахудын открывал ворота, ругался: – Сволочи, секим башка… Дождетесь Виктыр Николаича. Ночной воспитатель записал в «Летопись»: «Старолинский, Офенбах, Козлов, Бессовестин, Пантелеев, Черных и Курочкин поздно возвратились с прогулки в школу, а воспитанники Долгорукий и Громоносцев не явились совсем». Гужбан и Цыган в школе не ночевали, они ночевали на Лиговке…* * * Янкель и Пантелеев стояли опустив головы, не смотрели в глаза. Цекисты, сгрудившись у стола, дышали ровно и впивались взорами в обвиняемых…Страница 108 из 126 Рассуждали: – Сами признались. Снисхождение требуется. – Факт. Порицание вынесем, без огласки. И в сторону двух: – Смотрите!.. Янкель и Ленька взглянули в глаза Японцу. – Япошка!.. Честное слово… Сволочи мы!..* * * У Гужбана деньги вышли скоро… Казалось только, что трудно истратить восемьсот миллионов, а поглядишь, в день прокутил половину, там еще – и ша! – садись на колун. А сидеть на колуне – с махрой, с фунтяшником хлеба – после шоколада, кино, ветчины вестфальской и автомобиля – дело нелегкое. Гужбан задумался о новом. Новое скоро придумал и осуществил. Темной ночью эта же компания взломала склад ПЕПО, что помещался на шкидском же дворе. Сломали филенки дверные, пролезли, вынесли ящик папирос «Осман», филенки забили. Снова кутили. На полу, в коридорах, классах и спальнях школы – всюду валялись окурки с золотым ободком, «Осман» курила вся школа, и на колуне никто не сидел: щедрым себя показал Гужбан с миллиарда. Случилось еще – ушли в отпуск лучшие халдеи – Косталмед и Алникпоп. Эланлюм растерялась совсем, уже не могла вести управление, сдерживать дисциплиной Содом и Гоморру… Пошло безудержное воровство. Крали полотенца, одеяла, ботинки. Юнком пытался бороться, но при первой же попытке подручные Гужбана избили Финкельштейна и пригрозили Пантелееву и Янкелю рассказать всей Шкиде про кофе и Пирль Уайт. Как-то пришел к Пантелееву Голый барин. Дружен был он с Пантелеевым, любил его и говорил по-человечески. – Боюсь я, Ленька, – сказал он. – Наши налет на «Скороход» готовят, надо сторожа убить… Ей-богу… Мне убивать… Бледнел гимназистик Голенький, рассказывая. – Мне. Да я… После придет в столовую Викниксор да скажет: «Кто убил?» – так я бы не вытерпел, истерика бы со мной случилась, закричал бы… Голый плакал грязными слезами, морщил лицо, как котенок… – Ладно, – утешал Пантелеев, – не пропал ты еще… Вылезешь… А раз сказал: – Записывайся в Юнком. Удивился Голый, не поверил. – А разве примут? – Попробуем. Свел Ленька Барина на юнкомское собрание, сказал: – Вот, Старолинский хочет записаться в Юнком. Правда, он набузил тут, но раскаивается, и, кроме того, у нас не комсомол, организация своя, дефективная, и требования свои. Приняли в кандидаты. Стаж кандидатский назначили приличный и обязали порвать с Гужбаном. Но Гужбан не остыл. Сделав дело, он принимался за другое. Покончив с ПЕПО, вывез стекла из аптекарского магазина, срезал в школьных уборных фановые свинцовые трубы. Однажды ночью пропали в Шкиде все лампочки электрические – осрамовские, светлановские и дивизорные – длинные, как снаряды трехдюймового орудия. Зараза распространялась по всей Шкиде. Рынок Покровский, уличные торговки беспатентные трепетали от дерзких мальчишеских налетов. Это в те дни пела обводненская шпана песню: С Достоевского ухрялИ по лавочкам шманал…На Английском у ПокровкиСтоят бабы, две торговки,И ругают напропадДостоевских всех ребят,С Достоевской подлеца –Ламца-дрица а-ца-ца… Это в те дни школа, сделав, казалось, громадный путь, отступила назад… Первый выпуск В ветреную ночь. – Без плацкарты и сна. – В Питере. – Эланлюм докладывает. – У прикрытого абажура. – Остракизм. – Нерадостный выпуск. – Снова колеса тарахтят. Волком выла за окном ветреная ночь, тарахтели на скрепах колеса, слабо над дверью мигала свеча в фонаре. Рядом в соседнем купе – за стеной лишь – кто-то без умолку пел: Выла вьюга, выла, выла,Не было огня-а-а,Когда мать роди-илаБедново миня… Пел без умолку, долго и нудно; и поздно, лишь когда в Твери стояли – паровоз пить ушел, – смолк: заснул, должно быть… За окном завывала на все голоса ветреная ночь, а в купе храпели – студент с завернутыми в обмотки ногами, дама в потрепанном трауре и уфимский татарин с женой. Храпели все, а татарин вдобавок присвистывал носом и во сне вздыхал. Викниксору спать не хотелось. Днем он немного поспал, а сейчас сидел не двигаясь в углу, в полумраке, и, прикрывшись от фонарных лучей, думал… Мысли ползли неровные, бессвязные, тянулись туда, в ту сторону, куда вертелись колеса вагонов, – к Питеру, к Шкиде. За месяц съезда еще больше полюбил Викниксор Шкиду, понял, что Шкида – его дитя, за которым он хочет и любит ходить. Что-то там? Хорошо ли все, не случилось ли чего? Знает Викниксор, что все может случиться: Шкида – ребенок-урод, положиться на него трудно. А сейчас и момент опасный выдался: много «необделанных», новых дефективников пришло перед самым Викниксоровым отъездом… – Что-то там?.. Думал Викниксор… А потом задремал. Снились – Минин на Красной площади, «Летопись», Эланлюм, ребята в школьной столовой за чаем, вывеска на Мясницкой – «Главчай», докладчик бритый, с усами вниз, на съезде соцвоса и Шкида опять – Японец с гербом-подсолнухом в руках, Юнком… Потом смешалось все. Вывеска на Мясницкой попала в «Летопись», «Летописью» размахивал бритый докладчик соцвоса, в школьную столовую вошел каменный Минин… Заснул Викниксор.Страница 109 из 126 Разбудил студент: – Вставайте, товарищ… Питер. Вставать не хотелось. Зевая, спустил ноги, поднял свалившееся на пол пальто… Когда вышел на площадь, – радость забилась в груди. Теплым, родным показалось все – питерские извозчики, газетчики, носильщики. И даже Александр III с «венцом посмертного бесславья» показался красавцем. Над Петроградом встало утро. Было не жарко. Викниксор хотел сесть в трамвай, но трамвай долго не шел, и он решил идти пешком. Снял пальто и пошел по Лиговке, по Обводному к школе. Пуще прежнего беспокоил вопрос: что-то там? На Обводном, у электрической станции, катали возили по сходням на баржу тачки с углем. Викниксор постоял, посмотрел, как черный уголь, падая в железное брюхо баржи, сверкал хрустальными осколками, посмотрел на воду, блестевшую накипью нефти, потом вспомнил – что-то там? – и зашагал быстрее. Солнце упрямо лезло вверх, было уже жарко, золотая сковородка стояла теперь у Ново-Девичьего монастыря.* * * Эланлюм сидела, Викниксор стоял, хмурился, слушал. В глазах его уже не было улыбки. – Ах, Виктор Николаевич, я из сил выбилась, я ничего не могла сделать, я устала… Викниксор стоял, облокотившись на шифоньерку. Молчал. Слушал. Эланлюм рассказывала: – Этот Долгорукий… Он неисправим, он рецидивист, он страшный… Викниксор молчал. В глазах его улыбка становилась растерянной, грустной, почти отчаянной. Долго потом сидел у себя в кабинете за массивным столом и, прикрыв абажур, думал. «…Долгорукий безнадежен?.. Не может быть, что в пятнадцать лет мальчик безнадежен… Что-то не использовано, какое-то средство забыто…» Открыл ящик стола, вынул папку коричневую с надписью: «Характеристики вков». Отыскал и отложил одну. …Сивер Долгорукий… Вор. Воровал в приюте для детей артистов, воровал у товарищей… Детдом №18… Воровал… Детскосельская гимназия. Воровал, выгнан… Учился плохо… Институт для дефективных подростков… Воровство, побег… Лавра… А все-таки что-то еще не использовано. Что же?! И вот нашел, вспомнил забытое. Трудовое воспитание! Труд, физический труд… Он в мастерских и цехах фабричных, у домны, у плуга, у трактора «Фордзон». Он – лучший воспитатель на земле, он сможет сделать то, чего не смогли сделать люди с книгами… К нему решил обратиться Викниксор за помощью, когда дело казалось уже безнадежным. В тот же день, усталый, метался он из губоно в земотдел, из земотдела в профобр. Доказывал, убеждал, а убедив, возвращался в Шкиду и, поднимаясь по лестнице, напевал: Путь наш длинен и суров,Много предстоит трудов,Чтобы выйти в люди. За вечерним чаем Викниксор, хмурясь, вошел в столовую. – Здравствуйте. – Здрасти, Виктор Николаевич, – ответили глухим хором. Сидели, ждали. Знали, что Викниксор что-нибудь скажет, а если скажет, то нерадостное что-нибудь. Молчали. Дули в кружки горячего чая, жевали хлеб. Маркс – портрет над столом волынян – впивался взором в мрачные зрачки Федора Достоевского. Ребята смотрели на Викниксора. Викниксор молчал. Пар туманом плыл над столами… Наконец Викниксор сказал: – Сегодня – общее собрание. Кто-то вздохнул, кто-то спросил: – Когда? – Сейчас же… После чая. Кончили чай, отделенные дежурные убрали посуду, смели хлебные крошки с обитых черной клеенкой столов. Викниксор поднялся, постучал пальцем по виску и заговорил, растягивая слова, временами повышая голос, временами опуская его до шепота: – Ребята! Вы знаете, о чем я буду говорить, о чем я должен говорить, но чего не скажу. Вы знаете: за мое отсутствие в школе произошли вещи, никогда раньше не имевшие случая… Все, что случилось, зафиксировано в «Летописи»… Школа превратилась в притон воришек, в сборище опасного в социальном отношении элемента… Это только кажется, но это не так. Я верю, что школа осталась той же, подавляющее большинство вас изменилось к худшему лишь постольку, поскольку отошло от уровня… Но это пустяки. Это можно исправить. Виною всему группа… Викниксор посмотрел в сторону Долгорукого. За Викниксором все взоры обратились в ту же сторону. Гужбан съежился и опустил глаза. – …Группа, – повторил Викниксор, – группа негодяев, рецидивистов, атаманов… Такими я считаю… Все насторожились. Создалась тишина, мрачная, тяжелая тишина. – …Долгорукого, Громоносцева, Бессовестина. Их я считаю в условиях нашей школы неисправимыми. Единственное, что я мог для них придумать, это трудовое воспитание. Они переводятся в Сельскохозяйственный техникум, в Петергофский уезд. Я надеюсь, что там, в мирной обстановке сельского хозяйства, в постоянном физическом труде, они исправятся. Я надеюсь… Слова Викниксора прервали дикие грудные всхлипы, крикливые стоны. Показалось, что ветер завыл в трубе и, хлопая вьюшками, рвется наружу… Это рыдал Цыган. Рыдал, уткнувшись лицом в сложенные руки, дергал плечами. Рыдал первый раз в Шкиде. Потом закричал: – Не хочу! Не хочу в сельский техникум… Учиться хочу… на профессора. На математический факультет хочу. А свиней пасти не желаю…Страница 110 из 126 И снова рыдал, дергал плечами… Потом притих. Викниксор подождал немного, прошелся из конца в конец столовой и продолжал: – Громоносцев хочет учиться, но учиться он не может. Человек этот морально слаб. Из него выйдет негодяй, а образованный негодяй во сто раз хуже необразованного. Если труд его исправит, – он сможет вернуться к книгам. Поэтому, повторяю, лучшего выхода я не вижу. Дальше… Остальные должны быть наказаны, и за них мы возьмемся своими силами. Вы должны сами выявить из своей среды воров. Для этой цели мы прибегнем – к остракизму… Загудела столовая, зашумела, как лес осеннею ночью… Кто-то закричал: – Долой! Кто-то зашикал и криком же ответил: – Правильно! Даешь остракизм! Викниксор, любивший оригинальное, залез в глубокую древность, вытащил оттуда остракизм и сказал: «Шкидцы, вот вам мера социальной защиты, вот средство от воров, патент на которое я, к сожалению, взять не могу, так как он уже взят две с половиной тысячи лет тому назад в Афинах…»* * * Дежурный воспитатель Амебка нарезал шестьдесят листков бумаги и роздал их по столам. – Каждый должен написать три фамилии, – сказал Викниксор, – фамилии тех, кого он считает наиболее опасными. Получивший более пяти листков переводится из школы в другое заведение, больше трех – получает пятый разряд и букву «В» (вор), получивший более одного листка переводится разрядом ниже того, в котором находится в настоящий момент. Пишите, но – смотрите, будьте справедливы, не сводите счетов с недругами, не вымещайте злобу на невиновных… Пишите!.. Столовая снова загудела и тотчас же погрузилась в молчание. Медленно заходили карандаши по бумаге, заскрипел графит… Сидели, обдумывали, прятали, прикрывали рукой листки… Написав, каждый сворачивал листок в трубочку и отдавал дежурному. Дежурные относили бумажные «остраконы» к воспитательскому столу и складывали их в припасенный для этой цели ящик. Наконец, когда в ящике скопилось ровно шестьдесят листков, Викниксор встал и заявил: – Приступим к выяснению результатов. Выберите контролеров. Контролерами избрали Курочку, Японца, Кобчика и Мамочку. Японец притащил из класса лист писчей бумаги и чернила и уселся рядом с Викниксором для подсчета голосов. Тогда Викниксор вытащил из ящика первый листок… Снова тишина, жуткая и тяжелая. Викниксор развернул листочек и прочел: – «Громоносцев, Долгорукий, Устинович». Развернул второй листок. – «Долгорукий, Громоносцев, Федулов». Развернул третий. – «Долгорукий, Козлов, Петров». Четвертую записку столовая встретила жутким смехом: – «Боюсь писать – побьют». Около двадцати листков оказались незаполненными, – вероятно, по той же причине. Кончив чтение записок, Викниксор совместно с контролерами занялся подсчетом голосов. Результаты оказались такими: Долгорукий – тридцать шесть, Громоносцев – тридцать, Козлов – двадцать шесть, Устинович – тринадцать, Бессовестин – семь… Старолинский получил три голоса. Купец – два. Янкель и Пантелеев – по одному. Викниксор сообщил: – В сельскохозяйственный техникум переводятся не три человека, а четыре. А именно – Долгорукий, Бессовестин, Громоносцев и Устинович. Козлов, как не подходящий по знаниям к техникуму, переводится на Тарасов или на Мытненку… Козлов заплакал. «Тарасов» и «Мытненка» были распределители, откуда прямая дорога вела в лавру. – Общее собрание закрыто, – объявил Викниксор. Ребята поплелись из столовой. Когда все вышли, за столом остался один Цыган. Он сидел, уткнувшись лицом в сложенные руки, и всхлипывал.* * * Через несколько дней состоялся «первый выпуск». Он прошел без помпы. За обедом Викниксор смягченным тоном сказал напутственную речь выпускникам. Все смирились с перспективой ухода из школы: Долгорукий – по привычке скитаться с места на место, Устинович – по врожденному хладнокровию, а Бессовестин был даже немного рад переводу в Сельскохозяйственный техникум, так как любил крестьянскую жизнь. Лишь один Громоносцев до конца оставался хмур, ни с кем не разговаривал, и часто слышали, как он по ночам плакал… После обеда выпускники, распрощавшись с товарищами и халдеями, отправились на Балтийский вокзал, к пятичасовому поезду на Нарву. Провожали их Янкель, Пантелеев, Японец и Дзе. Шли по Петергофскому, потом свернули на Обводный. Выпускники, одетые в полученное из губоно «выпускное» – суконные пальто, брюки и гимнастерки, – несли на плечах мешки с бельем и прочим небогатым имуществом. Громоносцев, окруженный товарищами по классу, шел позади. – Что, Коля, неохота уходить? – спросил Янкель. Цыган минуту молчал. – Убегу! – воскликнул он вдруг глухим голосом. – Честное слово, убегу… Не могу. – Полно, Цыганок, – ласково проговорил Японец. – Обживешься. Пиши чаще, и мы тебе будем писать. Конечно, уходить не хочется, все-таки три года пробыли вместе, но… Дальше Японец не мог говорить – что-то застряло в горле. Каждый старался утешить Цыгана, как мог. На вокзале выпускников ожидал вернувшийся недавно из отпуска Косталмед. Он усадил их в вагон, вручил билеты и, простившись, ушел в школу.Страница 111 из 126 Провожающие до звонка оставались в вагоне с выпускниками. Когда на перроне прозвенел второй звонок, товарищи переобнимались и перецеловались друг с другом. Громоносцев опять заплакал. Заплакали и Японец с Пантелеевым. – Счастливо! – крикнул Янкель, выходя из вагона. – Пишите!.. – Будьте счастливы! – повторили другие. Поезд тронулся. Изгнанники сидели молча. Говорить было не о чем, вспоминать о прошлом было страшно и больно, нового еще не было. В купе было душно, пахло стеариновым нагаром и нафталином. Тарахтели на скрепах колеса, в окне плыли березы, и казалось, что не березы, а люди бежали, молодые резвые девушки в белых кружевных платьях. Раскол в Цека Киномечты. – Принципиальный вопрос. – Курительный конфликт. – «День». – Быть или не быть. – Раскол в Цека. – Борьба за массы. – Перемирие. Уже час ночи. Утомившиеся за день шкидцы спят крепким и здоровым сном. В спальне тихо. Слышно только ровное дыхание спящих. В раскрытые окна врывается ночной ветерок и освежает комнату. Все спят, только Ленька Пантелеев и Янкель, мечтательно уставившись в окно, шепотом разговаривают. Сламщикам не спится. Их кровати стоят как раз у окна, и прохладный воздух освежает и бодрит разгоряченные тела. – Ну и погодка, – вздыхает Янкель. – Да, погодка что надо, – отвечает Пантелеев. Янкель минуту молчит и чешет голову, потом вдруг неожиданно говорит: – Эх, Ленька! Сказать тебе? Задумал я одну штуку!.. – Какую? – Ты только не смейся, тогда скажу. – Чего же смеяться, – возмущается Пантелеев. – Что же мы – газве не сламщики с тобой? – Правда, – говорит Гришка. – Мы с тобой вроде как братья. – Конечно, бгатья. Ну? – Что ну? – Какую штуку? – Есть у меня, понимаешь, мечта одна, – тихо говорит Янкель, умиленно глядя на кусочек неба, виднеющийся из-за переплета окна. – Хочу я, брат, киноартистом сделаться. Пантелеев вздрагивает и быстро поднимает голову над подушкой. – И ты? – Что и ты? – И ты об этом мечтаешь? – А разве и ты? – изумился Янкель, и Пантелеев смущенно признается: – И я. Только я хочу режиссером быть. Артист из меня не получится. Я в Мензелинске пробовал… Дикция у меня неподходящая. – А у меня какая? Подходящая? – интересуется Гришка, имеющий довольно смутное представление о том, что такое дикция и с чем ее кушают. – У тебя – хорошая, – говорит Пантелеев. – Ты все буквы подряд произносишь. А я картавлю… Даже в темноте видно, как покраснел Ленька. Янкелю делается жалко сламщика. – Ничего, – говорит он, утешая друга, и, помолчав, великодушно добавляет: – Зато я рисовать не могу. Я – дальтоник. Это почище дикции. Пантелеев сражен. Минуту он молчит и соображает, потом спрашивает: – Руки трясутся? – Нет, руки не трясутся, а я в красках плохо разбираюсь. Не отличаю, где красная, где зеленая. А вообще, ты знаешь, это здорово, что у нас одна мечта с тобой. – Еще бы, – соглашается Пантелеев. – Вдвоем легче будет. Ведь я, ты знаешь, давно уже думал: как выйду из Шкиды, – так сразу в Одессу на кинофабрику. Попрошусь хоть в ученики и буду учиться на режиссера. – А меня возьмешь? – Куда? – В Одессу. – Чудила. Я тебя не только в Одессу, я тебя на главную роль возьму. – А какие ты фильмы ставить будешь? – Ну, это мы подумаем еще. Революционные, конечно… – Вроде «Красных дьяволят»? – Хе! Получше еще даже. Янкель уже загорелся. – А ты знаешь, ведь это не так сложно все. Выйдем из Шкиды, получим выпускное и – айда на юг. Эх, даже подумать приятно!.. Солнце… пальмы там всякие… виноград… Черное море… Шиково заживем, Ленька, а? У Янкеля, за всю жизнь не выезжавшего из Питера дальше Лигова и Петергофа, представление о юге самое радужное. Умудренный жизненным опытом Ленька несколько охлаждает его пыл. – А деньги? – спрашивает он, иронически усмехаясь. – Какие деньги? – Как какие? А на что жить будем? Да и на дорогу… Ведь зайцами небось не поедем. – А что? Разве трудно? – Нет, с меня хватит, – говорит мрачным голосом Ленька. Янкель задумывается, сраженный вескими аргументами сламщика. Он пристально смотрит в окно, за которым синеет ночное питерское небо, и вдруг радостно вскрикивает: – Эврика! – Ну? – Деньги надо копить. – Спасибо! Весьма вам благодарен. Очень остроумная идея. – А что? Конечно, остроумная. Начнем копить сейчас же, с этой минуты. Глядишь, к выходу и накопим изрядную сумму. Янкель приподнимается, стаскивает с табуретки свои штаны и деловито роется в карманах. Потом извлекает оттуда две бумажки и показывает сламщику. – Вот. От слов перехожу к делу. Вношу первый вклад. У меня два лимона есть. Если и у тебя есть, – давай в общую кассу. Пантелеев вносит в общую кассу три миллиона. – Начало положено, – торжественно заявляет Янкель, засовывая пять миллионов рублей в обшарпанный спичечный коробок. Для пущей торжественности сламщики закрепляют свой союз крепким рукопожатием. И долго еще шелестят в тишине приглушенные голоса, долго не могут заснуть сламщики и все говорят, строят планы и мечтают. Изредка в их речь врывается лай собаки, свист милиционера или пьяный шальной выкрик забулдыги, которого хмель завел в неизвестные ему края.Страница 112 из 126* * * Все чаще и чаще замечали шкидцы, как уединяются и шепчутся между собой сламщики Янкель и Пантелеев. Сядут в углу в стороне от всех и долго о чем-то говорят, горячо спорят. Сперва не обращали внимания. Ведь сламщики все-таки, мало ли у людей общих дел. Но дальше стало хуже – парочка совсем одичала, отдалилась от коллектива, и дошло до того, что ни тот ни другой не являлись на заседание Цека. В Цека было всего пять человек, и отсутствие почти половины цекистов, конечно, было замечено. Ребята возмутились и сделали сламщикам выговор, но те и к этому отнеслись совершенно равнодушно. Все больше и больше отходили Янкель и Пантелеев от Юнкома. «Идея» захватила целиком обоих. Уже не раз Япончик напоминал Янкелю: – Пора бы «Юнком» выпускать. Две недели газета не выходит. На собрании взгреют. Но Янкель выслушивал его рассеянно. Говорил, глядя куда-то в сторону: – Ладно, сделаем как-нибудь. Оба сламщика стали необычайно рассеянны и сварливы. Уже давно оба перестали ходить на занятия Юнкома, и по-прежнему их головы были заняты только одним: набрать денег к выходу, уехать на юг, на кинофабрику. Вечерами сидели в уголке и мечтали. А в Юнкоме тем временем росло недовольство, глухое, но грозное. – Что же это? Долго будет так продолжаться? – Работу подрывают. – Недисциплинированные члены! – А еще в Цека забрались! Ячейка волновалась. Однажды на общем собрании юнкомцев обсуждался вопрос о новых членах. Среди вновь вступавших было много недозревших, которым необходимо было присмотреться, прежде чем самим работать в Юнкоме. При обсуждении кандидатур большинство Юнкома высказалось в этом духе. Другая же сторона – Янкель, Пантелеев и примкнувший к ним Джапаридзе – яростно отстаивала противоположную линию. – Вы неправы, товарищи, – горячился Гришка. – Вы неправы. Наша организация сама по себе несовершенна и не узаконена. Мы еще сами незрелые. – Как сказать. Может быть, Черных о себе говорит, – ядовито вставил Японец. – Нет. Я не только о себе говорю, а говорю о всех. Мы незрелы, но все же развиты более остальных, и наша прямая задача – как можно больше вовлекать новых членов, пусть даже малоподготовленных, но желающих работать. И именно здесь, у нас, в организации, они будут шлифоваться. – Кто же их будет отшлифовывать? – пискнул Финкельштейн ехидно. Янкеля передернуло. – Конечно, не Кобчик, социальные взгляды которого в первобытном состоянии, – отпарировал он. – Новых членов будет отшлифовывать среда и общее стремление к одной цели. Пример такой шлифовки у нас уже есть. – Укажи! – крикнул кто-то из сидевших. – И укажу, – разгорячился Янкель. Потом он обернулся к Пантелееву: – Ленька, расскажи про Старолинского. Ленька поднялся, шмыгнул носом и проговорил: – Факт. Старолинский отшлифовался. От долгоруковских похождений до Юнкома путь далекий. Однако вы все знаете, что этот путь он прошел хорошо. Взгляните на Старолинского – вот он сидит. Разве можно теперь поверить, что Старолинский тискал кофе? Нельзя. Старолинский сейчас у нас лучший член. О чем же говорить-то? Вид смущенного Старолинского на минуту убедил всех в правоте меньшинства. Однако выступившие вслед за тем Еонин и Пыльников с треском разрушили все доводы Янкеля и Пантелеева. Собрание единодушно постановило: «Прием членов ограничить. Каждый вступающий вновь должен выдержать месяц испытательного срока, затем месяц кандидатуры с рекомендациями трех членов и наконец месяц учебной подготовки». Огорченное провалом меньшинство голосовало против, а потом, взобравшись на подоконник, вытащило из карманов папироски и отказалось принимать дальнейшее участие в собрании. – Это неправильно. Это же обессиливание ячейки, насильственный зажим, – горячился разнервничавшийся Янкель, злобно обкусывая кончик папиросы и сплевывая прямо на улицу. Дзе и Пантелеев поддакивали ему. После этого обсуждался вопрос об Октябрьском спектакле. Когда все высказались, Еонин сделал попытку примирить меньшинство. – Эй вы, на окне! Как ваше мнение о проведении вечера? – Мы воздерживаемся от мнений, – буркнул Пантелеев. – И предпочитаете курить? – Хотя бы так. Японец взволновался, потом притворно равнодушно заявил: – Между прочим, мне кажется, надо обдумать вопрос о курении в Юнкоме. И вообще стоит ли членам нашей организации курить? – Ишь гусь, – злобно хихикнул Янкель. – Сам не куришь, так под нас подкапываешься. Номер не пройдет. Решайте не решайте, а курить будем. – Как решим, – протянул Японец. Дальше Янкель не выдержал и вышел за дверь, за ним последовал и Пантелеев, а Дзе, минуту постояв в нерешительности, погасил о подошву окурок и сел за стол. На повестку дня был поставлен вопрос о курении. Большинством голосов постановили: в помещении Юнкома не курить.* * * – Не курить, значит! Ну что ж, ладно, не будем курить в Юнкоме, – посмеивался Пантелеев, читая протокол собрания, вывешенный на стене. – Это нарочно. В пику нам. Японец свое влияние и силу показать хочет. Предостерегает нас, – бормотал Янкель.Страница 113 из 126 Постановление разъярило обоих. Сламщики настолько разгорелись боевым задором, что даже забыли о своей идее. – Надо бороться. Пусть они знают, что и мы имеем право говорить. Мы им покажем, что они неправы, – горячился Янкель. – Правильно, – согласился Пантелеев. – Мы должны говорить. А говорить веско и обдуманно можно только через печатный орган, следовательно… – Ну? – Следовательно… Янкель насторожился. – Ты хочешь сказать: следовательно, нужно издавать орган, через который мы можем говорить с Юнкомом? – Да, друг мой, ты прав, – заключил Пантелеев, снисходительно улыбаясь. Янкель задумался, усиленно почесывая ногтем переносицу, потом попробовал протестовать: – А «Юнком» как? Ведь и «Юнком» я же издаю. Следовательно… – Да, опять следовательно… Следовательно, нужно либо бросить его, либо совместить с новым изданием. Да чего ты беспокоишься? Совместишь. А новый орган нам необходим. – Да, ты прав. Вечером в углу, в стороне от класса, сидели оба и что-то яростно строчили. Никто не обращал внимания на притихших сламщиков, но Японец, хорошо знавший характер обоих, уже забеспокоился, чувствуя, что готовится что-то недоброе. Он несколько раз пытался пронюхать, что замышляют оппозиционеры, но ничего не смог выпытать и стал ждать, предварительно уведомив о готовящемся своих сторонников. – В случае если что особенное, – сразу по коммунистической тактике! С корнем вырвем разлагающий элемент. – Ясно, – пискнул Финкельштейн. – Правильно, – поддакнул Пыльников, а потом, сморщившись, нерешительно добавил: – Только жалко, Еончик, ребята дельные. – Какие бы они ни были, но, если они мешают нам, мы должны их обезвредить, – сурово отрезал Еонин, и его маленькая фигурка дышала такой решимостью, что Пыльников, при всей своей симпатии к парочке бузотеров, не в силах был протестовать. А утром вышла в свет новая газета – «День». В передовице сообщалось о том, что газета выходит не регулярно, а по мере накопления материала, но что линия газеты будет строго выдержана. В газете каждый может выступать с обсуждением и критикой всех школьных мероприятий. «Все могут писать и свободно высказываться на страницах нашей газеты. «День» будет следить за всем и все обсуждать», – громко повествовала передовица, а чуть пониже шла статья, содержание коей всколыхнуло весь Юнком. Статья содержала ряд резких выпадов против руководства Юнкома. Собственно, Юнкому был посвящен весь номер, за небольшим исключением, и даже карикатура высмеивала манию секретаря Юнкома писать протоколы. На рисунке был изображен Саша Пыльников, в одной руке держащий папироску, а в другой кипу протоколов и спрашивающий сам себя: «Что вреднее – курение табака или писание протоколов?» Такой резкий выпад оппозиции возмутил Юнком и особенно Сашу – Бебэ, который чрезвычайно обиделся. Больше всего возмутило ячейку то, что под газетой стояло: «Редактор: Пантелеев, издатель: Черных». Это был открытый вызов. Еще не было случая, чтобы члены Юнкома выступали против своего коллектива, и вдруг такая неожиданность. Решили созвать расширенный пленум. Ввиду важности вопроса пришлось отменить трудовой субботник. Предстояла горячая схватка. – Смотрите, ребята, не сдавай! – волновался Японец, когда собрались все выделенные делегаты. – Мы идем за комсомолом. Мы должны решать по-большевистски. Либо за, либо против – и никаких гвоздей. Уже пленум был в сборе. Собралось семь человек. Не было только Янкеля и Леньки. За ними послали, и минуту спустя оба они, насупившись, вошли в комнату и сели. Япончик открыл заседание и взял слово. – Сегодня, товарищи, мы вынуждены были неожиданно для всех созвать совещание, поводом к которому послужил выход газеты «День» – газеты, которую вдруг, без согласования с нами, начали издавать наши же товарищи из Цека. Газета «День» выпущена с явной целью подорвать авторитет Юнкома. Положение создается очень опасное. Мы будем говорить прямо. «День», если не совсем, то наполовину, может разложить нашу организацию, так как, я еще раз говорю, против Юнкома выступают сами юнкомцы – члены Цека. Мы-то, конечно, знаем, что за члены Цека Черных и Пантелеев, мы-то помним их веселые оргии с Долгоруким, но массы этого не знают, и массы будут им верить, так как печать – самое убедительное средство борьбы, а Янкель и Пантелеев, мы должны признаться, самые талантливые шкидские журналисты. Япончик на минуту остановился, наблюдая за действием своих слов, но тут же увидел безнадежность положения. Лесть его не подействовала. Сламщики, по-видимому, даже и не думали о раскаянии. Оба они сидели и нахально-дерзко оглядывали противников. Тогда Япончик перешел к делу. – Ребята, надо ставить вопрос ребром. Либо Черных и Пантелеев должны будут немедленно прекратить издание своей газеты и выпустить очередной номер «Юнкома», в котором публично признают свои ошибки, либо… – Что – либо? – со зловещим хладнокровием спросил Янкель. – Либо мы будем принуждены обнародовать прошлое членов Цека, снять их с постов и… если не совсем… то хоть на месяц исключать из Юнкома. Мы должны держать твердую дисциплину.Страница 114 из 126 – Ну и держите себе, братишки! – истерично выкрикнул Янкель. – «День» мы не прекратим, наоборот, мы его сделаем ежедневным. Прощайте. Дверь хрястнула за сламщиками. И тотчас Юнком поставил вопрос об исключении Янкеля и Пантелеева. Постановление провели и сламщиков исключили. Тут же была выбрана новая редколлегия, которой поручили экстренно выпустить номер «Юнкома» с опровержением. Воробья назначили издателем, Пыльникова – редактором. Едва разошелся пленум и опустел Юнком, новая редколлегия уже взялась готовить номер, и на другой день с грехом пополам «Юнком» вышел. Две недели республика Шкид жила в лихорадке, наблюдая за борьбой двух течений. На стороне Юнкома был завоеванный ранее авторитет, на стороне сламщиков – техника, умелое направление газеты и симпатии тех ребят, которых Японец и его группа не пускали в Юнком. Янкель и Пантелеев после выхода нового «Юнкома» развили бешеные темпы. «День» стал ежедневной газетой, а впоследствии к нему прибавился еще и вечерний выпуск. Новый «Юнком» был слишком медлителен и слаб, чтобы бороться с газетой, вдруг сразу получившей такое распространение и популярность. Дела в ячейке шли все хуже. «День» медленно, но верно вдалбливал шкидцам, что линия Юнкома неправильная, а сам Юнком мог только на митингах парировать удары оппозиции, так как орган их не в силах был поспеть за органом сламщиков. Массы отходили от Юнкома, стали недоверчивы, и только читальня по вечерам помогала Юнкому бороться с Янкелем и Пантелеевым, но и та висела на волоске. Юнкомцам было хорошо известно, что три четверти всех книг в читальне принадлежит оппозиции и что рано или поздно читальню разорят. И это случилось. Раз вечером в Юнком вошли Янкель и Пантелеев. Был самый разгар читального вечера. Десятки шкидцев сидели за столами и рассматривали картинки в журналах и книгах. Янкель остановился у двери, а Пантелеев подошел к Японцу и с изысканной корректностью произнес: – Разрешите взять наши книги? Японец побледнел. Он ждал этого давно, но теперь вдруг струсил. Разгром читальни отнимал последнюю возможность привлечь и удержать массы. Однако надо было отдать. – Берите, – равнодушно бросил он, но Пыльников, стоявший рядом, услышал в голосе Еонина необычайную для него дрожь. – Берите, – повторил Японец. Под хихиканье и насмешки над обанкротившимся руководством сламщики отбирали свои книги, но теперь их уже не интересовало падение и гибель Юнкома и брали они свое только потому, что для пополнения своего «южного фонда» решили загнать книги на барахолке. Воевать сламщикам надоело. Они снова вспомнили свою идею и отвели в газете целую полосу под отдел «Кино», где помещали рецензии о фильмах и портреты известных киноартистов. Юнком получил передышку и стал выправляться. «Шкидино» Микроб немецкого ученого. – Микроб залетает в Шкиду. – Трест «Шкидкино». – Первый сеанс. – Коммерческий расчет. – Печальная ликвидация фирмы. Какой-то ученый, не знаем, в шутку или серьезно, заявил, что им открыт новый микроб, cino, который, попадая в человеческий организм, заставляет человека страдать манией киноактерства. По всей вероятности, вышеописанный микроб кино залетел в Шкиду и забрался в податливые организмы Янкеля и Пантелеева. Мания киношества, прекратившая было свое действие во время разлада в Цека, снова дала себя чувствовать… В один из понедельников два старших класса школы ходили в кинематограф – в «Олимпию», что на Международном проспекте. Смотрели какой-то чепуховый американский боевик с традиционными ковбоями, драками, погонями и поцелуями. Янкель и Пантелеев вернулись из кино возбужденные. – Эх, мать честная, – вздохнул Янкель, – так бы и поскакал через прерию с баден-паулькой на затылке и с маузером в руках. – Да, – ответил Пантелеев, за последнее время переменивший желание стать режиссером на решение сделаться киноартистом. – Да. А я бы сейчас… знаешь… я бы хотел в павильонной ночной съемке пришивать из-за угла какого-нибудь маркиза. – Очень уж мы долго идею свою осуществить не можем, – снова вздохнул Черных, – да и забыли о ней. – Эх, Одесса-мама… А знаешь что? Не лучше ли нам в Баку поехать? Там Перестиани… – Нет, он не в Баку. Он в Тифлисе. Впрочем, съездим и в Баку. И в Тифлис смотаемся. Погоди, вот скопим два червонца… – А сейчас что? Не могу я, Янкель, ждать… Честное слово. – Дурак. Нервный какой! Что же делать – без гамзы ведь далеко не уедешь. Здесь нам, что ли, фильмы ставить? Ленька Пантелеев вдруг просиял. – Идея! – вскричал он. – Почему бы нам не устроить свое кино?! – Ты что, с ума сошел? – сочувственно полюбопытствовал Янкель. – Нисколько. И тебе не советую с ума сходить, а лучше послушай… – Слушаю, – сказал Янкель.* * * Во всех классах висели небольшие плакатики, написанные от руки акварельными красками: Шкидцы недоумевали. Никто не знал, чья это выдумка, что это за «Шкидкино», все непонимающе переспрашивали: – Шкидкино? Что за черт? Ты не знаешь? – Не знаю. Витя, наверно, аппарат где-нибудь выкопал.Страница 115 из 126 – Волшебный фонарь, должно быть. – Не… Это юнкомцы туманные картины – анатомию всякую – показывать будут. – Анатомию! Дурак! При чем же Пупкин и анатомия? – Пупкин? Пупок… – Ну и еще раз дурак! – А я так думаю – все это для бузы сделано, издевается кто-нибудь, вот и все… – Посмотрим. До пятницы Шкида находилась в неведении. В пятницу вечером еще с семи часов в Белый зал потянулись шкидцы. Зал был полуосвещен. Сцену закрывал темный занавес, и за него до поры до времени никого не пускали. Когда кто-нибудь пытался приоткрыть занавес и заглянуть вглубь, сердитый голос Пантелеева, находившегося где-то за кулисами, тотчас окрикивал: – Куда лезешь? Тегпенья нет подождать, что ли? Бгысь! Ровно в восемь часов на авансцену за занавес вышел Янкель. – Товарищи, – сказал он. – Прошу внимания. Сейчас вы увидите фильму «Пупкин у разбойников» – первую постановку объединенного треста «Шкидкино». Просьба соблюдать тишину, так как до сведения Викниксора не доведено, а он, как вам известно, находится в двадцати ярдах отсюда. Прошу подняться на сцену, где временно помещается наш кинотеатр. Проговорив это, Янкель распахнул край занавеса. Шкидцы полезли на сцену. Там было совершенно темно. За кулисами слышались постукивания молотка и ругань Пантелеева. – Что за буза? – прошептал кто-то. – Где же тут кинтель? Кто-то выразил сомнение в реальности кино, кто-то заскулил: – Ну что же, начинайте!.. В этот момент на одной из стен сцены вспыхнул квадратный глазок дюйма в три в длину и ширину. Шкидцы радостно заголосили. – Гляди-ка! И правда… Зажглось! Кинематограф Пантелеева и Янкеля отличался своеобразным устройством. Экрана как такового не существовало. Через проекционное окошко проходила длинная бумажная лента с отдельными «кадрами» – рисунками, освещаемая сзади сильной электрической лампой. Смотреть приходилось отходя от глазка не дальше чем на два-три шага… Но шкидцы не были требовательны, а кроме того, зрелище, устроенное сламщиками, было тем конем, которому в зубы не смотрят. Поэтому сдержанными, но единодушными аплодисментами встретили шкидцы первый титр: Дождавшись, чтобы все прочли эту надпись, Пантелеев передернул ленту дальше. Следующий «кадр» изображал толстую физиономию человека, под которой красовались стихи: Прекраснейший в мире человекВызывает всюду смеха стон.С соломенной шляпой на головеВылезает Пупкин Антон. Дальше был изображен Пупкин, сидящий на скамейке сада за чтением газеты. Как-то в сумерки, летом,Лет тому пять назад,Захватив от скуки газету,Забрался Антоша в сад. На увлекшегося чтением Пупкина набросились вылезшие из кустов разбойники. Связав беднягу вдоль и поперек толстенным канатом, они стащили его в свое логово и, бросив в подвал, ушли. Пупкин различными ухищрениями, какие часто практикуются в детективных фильмах, выбрался на волю и – Снова Антон Митрофанович Пупкин,Щеки надув и поджавши губки,Свободен, беспечен, могуч и здоров,Как двадцать быков и пятнадцать коров. Демонстрация «фильмы» тянулась не более трех минут, но шкидцы были в восторге. Выразив свои чувства аплодисментами, они уже собирались расходиться, когда «экран» снова вспыхнул, извещая, что «сейчас пойдет видовая из жизни школы Достоевского». «Видовая» оказалась удачно зарисованными Янкелем сценками школьной жизни в различных ее моментах – в классе, в столовой, в спальне, за пилкой дров – и отдельными типами халдеев и шкидцев. Ребята расходились, очень довольные сеансом. – Вот это я понимаю, – говорил Купец, – это тебе не Юнком! Через два дня Шкидкино поставило новый фильм – «Пупкин попадает в лавру», – в котором остроумно показывались приключения Пупкина среди преступного мира Петрограда. Программа менялась каждые два дня… Однажды, когда режиссер и сценарист находились в «кинотеатре» за просмотром только что изготовленного фильма «Антон Пупкин в прериях», Янкель сказал: – Знаешь что, а мы бы могли извлекать пользу из своего кино! – Как то есть пользу? – удивился Пантелеев. – Да так… не вечно же нам с Шкидкино валандаться? Идеал-то наш Госкино… – Ну так что ж? – Давай устроим платное кино. Пантелеев задумался. – Хреновина. Заскулят еще. – Ни псула. Две копейки золотом назначим, – это недорого. «Пупкин в прериях» шел уже в условиях коммерческого расчета. Платность заметно отразилась на посещаемости. В первый раз пришло лишь десять человек, во второй и того меньше – всего шесть или семь. – Да, действительно хреновина, – согласился Янкель. – Надо, знаешь, что-то придумывать. И сламшики придумали. Обычно перед демонстраций нового фильма давались анонсы в афишах и плакатах, развешивавшихся в классах, а на этот раз маленькие афишки раздавались по рукам: В первый раз за долгое время Белый зал был переполнен. Явно неприличную ленту шкидцы смотрели смакуя и гогоча. На следующий день после постановки «Дон-Жуана» в газете «Юнком» появилась статья:Страница 116 из 126ОБ ОДНОЙ КИНОФИЛЬМЕ Два товарища, бывшие некогда членами Юнкома и даже его Центрального комитета и исключенные за неподчинение дисциплине, в настоящее время занимаются делами, недостойными даже их. Они устроили игрушечный кинематограф, в котором показывают безобразные картины, и притом за плату. Не видим нужды говорить о разлагающем действии этого «Шкидкино» на воспитанников младших отделений, а просто заявляем: администрация, прикрой лавочку. Викниксор прочитал статью, призвал к себе «кинематографистов» и заявил: – Если еще раз повторится такая штука, будете оба переведены в лавру. А пока получите по пятому разряду на брата и – налево кругом!.. Бумажная панама Сарра Соломоновна. – Бумага и лимоны. – По листику в фонд. – Законы Российской империи. Панама. – Караван невольников. – Червонцы сделаны. У Сарры Соломоновны не ларек, а целый кондитерский магазин. Целый день Сарра Соломоновна стоит, обложенная банками с монпансье, леденцами, пряниками и шоколадом… – Мадам! – кричит Сарра Соломоновна. – Мадамочка, вы не забыли купить конфет для вашего милого мальчика? Дела у Сарры Соломоновны идут хорошо… Каждый день ее брат Яша привозит на маленькой тележке полные банки сластей, а вечером увозит их почти пустыми. У Сарры Соломоновны поэтому всегда довольный вид. Целый день и зиму и лето она стоит за своим ларьком и кричит: – Гражданин? Почему бы вам не купить плитку шоколада для вашей симпатичной жены? Пантелеев и Янкель познакомились с Саррой Соломоновной, покупая у нее четвертку сахарного песку. Янкель вдруг спросил: – Вы что, ларек домой на ночь увозите? Сарра Соломоновна инстинктивно вздрогнула. Вопрос ей показался странным – и даже страшным. «Это, наверное, налетчики, – подумала она. – Уж не хотят ли они ограбить мой ларек?» – Нет, – сказала она. – Ларек я сдаю на хранение одному очень честному и сильному мужчине… Он же его и увозит на своей собственной тележке. – А сколько вы ему платите? – полюбопытствовал Пантелеев. Сарра Соломоновна вздохнула: – Ой, не говорите, сколько я ему плачу… Я ему плачу пятьдесят миллионов в месяц… – Здорово! – невольно воскликнул Янкель. – Ну и сволочь же, – прошипел Пантелеев. – А зачем вам это знать? – спросила Сарра. – Мы вам будем носить ларек за двадцать миллионов, – сказал Пантелеев. Сарра Соломоновна недоверчиво посмотрела на ребят, но все же согласилась. – Хорошо, носите, – сказала она, – хотя это и очень подозрительно, но вы берете дешевле, и притом у меня на собственной квартире ларек будет сохраннее… Этот рыжий человек недавно сломал мне навес. С этого дня Черных и Пантелеев каждодневно к семи часам вечера являлись на рынок и уносили в один присест нетяжелые сравнительно части ларька Сарры Соломоновны. Потом, войдя к ней в доверие, они помогали ее брату Яшке перевозить и товар. Однажды Сарра Соломоновна сказала: – Ой, вы бы знали, мальчики, как трудно сейчас работать торговцу… Как все дорого – патенты, налоги… Бумага оберточная и та дорогая. Ой, какая дорогая бумага, дороже, чем сам товар… – Почем же теперь бумага? – из учтивости поинтересовался Янкель. – Не говорите, вздохнула Сарра Соломоновна. – Тридцать миллионов пуд. Когда товарищи, перетащив ларек на квартиру Сарры Соломоновны, на Екатерининский канал, возвращались в школу, Пантелеев сказал: – Знаешь что, у меня явилась идея. Давай копить бумагу… – Что-о? – закричал Янкель. – Будем копить бумагу, – повторил Пантелеев. – Пуд скопить не так долго, если собирать даже старые тетради и газеты; а пуд стоит два рубля золотом, это все-таки прибавит к нашему фонду… – А и правда, – призадумался Янкель. – Давай попробуем, – может быть, от этого приблизится срок осуществления нашей идеи, – улыбнулся он. – Баку… – мечтательно прошептал Пантелеев. С того же дня они начали собирать бумагу… Первым долгом собрали все старые, исписанные тетради и газеты. Оказалось не так много – четверть фунта всего. За неделю скопили двенадцать фунтов. – Э, да это долгая волынка, – вздыхал Янкель. Но все-таки не прошло и месяца, как они скопили пуд шесть фунтов бумаги, которую снесли к Сарре Соломоновне и продали ей за двадцать пять лимонов. Кроме того, они получили от Сарры Соломоновны и месячную плату за переноску ларька. В их «фонде» уже скопилось около пяти рублей золотом. А тут еще подвернулся этот случай… Однажды Янкель менял в библиотеке книги… Он лазил по пыльным полкам, отыскивая «Голод» Кнута Гамсуна… Библиотекарша Марья Федоровна сидела за столом, принимала и обменивала книги другим улиганам. Янкель был скрыт от нее шкафами. Он забрался по стремянке на самую верхнюю полку – в надежде хоть там отыскать нужную книгу. Но на верхней полке, больше других пыльной и даже затянутой паутиной, он наткнулся на книги, не пригодные к чтению современной молодежи… Это были «Свод законов Российской империи» и «Правительственный вестник» за 1896 год. Таких книг на полке было больше ста штук.Страница 117 из 126 Янкель вытащил один из томов «Свода законов». В книге, не очень объемистей, было фунтов десять веса… Янкель, недолго думая, огляделся и сунул «Свод» за пазуху, под кушак. Не замеченный Марьей Федоровной, он вышел из библиотеки и прошел в класс. – Прибавление к фонду, – сказал он Пантелееву, сидевшему за партой и старательно рисовавшему очень плохого ковбоя. Пантелеев взял книгу и, перелистнув, спросил: – Где ты выкопал эту рухлядь? – Рухлядь, а стоит денег, и немалых, – ответил Черных. – Я ее слямзил в библиотеке. Таких книг там тьма, и лямзить их легко. Пантелеев задумался. – Вот что, – сказал он. – Лямзить незачем. У меня явилась мысль, благодаря которой мы сможем самым честным путем сделаться богачами. – Честным путем богачами? – удивился Янкель. – Да. То есть честным наружно. В сущности, это будет афера панама… Янкель заинтересовался: – Ну, ну, валяй дальше. Пантелеев перелистнул страницу. – Видишь, тут очень много чистых листов… Ты поймай Викниксора и покажи ему книгу… – Показать книгу? Да ты что – сдурел? – Засохни… Покажи Викниксору и попроси у него разрешения взять эту «ненужную рухлядь» для использования на журналы. Янкель подумал минутку и просиял: – Понимаю!.. Немного погодя в класс зашел Викниксор. Он разговорился с ребятами, кого-то обещал записать, кому-то приказал сдать в гардеробную пальто. Когда он собирался покидать класс, к нему приблизился Черных. – Виктор Николаевич, – потупившись, сказал он. – У меня к вам просьба. – В чем дело? Янкель вытащил книгу. – Вот… В библиотеке я нашел книги старые, «Свод законов», они сейчас никому не нужны… Можно мне взять для рисования? Там их немного… – Гм… Рисовать, говоришь? Что ж, возьми. И правда – древность никому не нужная. Лишь Викниксор вышел из класса, Янкель и Пантелеев бросились в библиотеку и, сняв с полки штук десять книг, потащили их к выходу. – Ребята, вы куда? – закричала Марья Федоровна. – В класс, – небрежно бросил Янкель. – Нам Виктор Николаевич позволил. Воспитательница проводила их удивленным взглядом. Вечером она справилась у Викниксора, тот подтвердил слова Янкеля. А Янкель и Пантелеев за какую-нибудь неделю натаскали из библиотеки около десяти пудов бумаги. Бумагу они стаскивали во двор и прятали под лестницей флигеля. Наконец, решив, что и натасканного довольно, они прекратили «честное расхищение» и задумались о способе переправки груза на Покровский рынок. – Надо нанять ребят, – предложил Пантелеев. Они подыскали в младших классах десять человек, согласившихся снести бумагу за небольшое вознаграждение на рынок.* * * Проходившие в тот вечер по Старо-Петергофскому проспекту граждане в ужасе шарахались в сторону при виде вереницы парнишек, спокойно тащивших на бритых головах бумажные кипы. – Господи! – закричал кто-то. – Да что же это, никак негры идут, караван невольников со слоновой костью?! – Не беспокойтесь, – ответил Янкель полным достоинства голосом. – Это не негры. У негров физиономии черные, а у этих товарищей самые обыкновенные. – Не создавайте панику, – присовокупил Пантелеев. Пантелеев и Янкель шли впереди «каравана», изредка помогая уставшему «невольнику» и принимая от него груз. Караван без особых происшествий дошел до Покровки. Там грузовладельцы распорядились, чтобы бумагу сложили на парапет церковной ограды, приказали зорко зекать, а сами пошли подыскивать покупателей. Покупатели нашлись очень скоро. Три пуда купила Сарра Соломоновна, остальные семь разошлись в момент по ларькам мясного отдела рынка. У сламщиков на руках оказалась невиданная ими ранее сумма – двести шестьдесят лимонов. Шестьдесят лимонов они великодушно отдали грузчикам и с тем отпустили их… Оставалось лишь купить червонцы. Пошли к валютчикам, которые в те дни буквально залепляли все входы и выходы рынка. Курс червонца равнялся восьмидесяти миллионам рублей дензнаками; они приобрели два червонца. Две заветные белые бумажки очутились у них в руках. Остальные деньги они в тот же день прокутили – сходили в кино, закупили папирос, колбасы и хлеба. Два же червонца до поры до времени заначили крепко и надежно. «Идея» могла быть осуществлена в любую минуту. Спектакль Октябрь в Шкиде. – «Город в кольце». – Десять американских одеял. – Венки с могил. – Последняя репетиция. – Спектакль. – Шпионка в штанах. – Ужин. Столовая ревела, стонала, надрываясь десятками молодых глоток: – Накормим гостей! – Из пайка уделим! – Угостим! Столовая ревела вдохновенно, азартно, единодушно. Наконец Викниксор поднял руку и наступила тишина. – Значит, ребята, решено. Всех гостей мы будем угощать. Чем? Это обсудит специально выделенная комиссия. На угощение придется уделить часть вашего пайка, но мы постараемся сделать это безболезненно. Значит, на выделение продуктов из пайка все согласны? – Согласны! – Уделим! – Угостим гостей! Столовая ревела, стонала, надрывалась.Страница 118 из 126 Это были предпраздничные дни Великой Октябрьской революции. Республика Шкид решила с помпой провести торжество и для этого торжественного дня поставить спектакль. Для гостей, родителей и знакомых, не в пример прочим школам, единогласно постановили устроить роскошный ужин. Поэтому-то так азартно и ревела республика, собравшись в столовой на обсуждение этого важного вопроса. – Уделим! Уделим! – кричали со всех сторон, и кричали так искренне и единодушно, что Викниксор согласился. Шкида перед праздником наэлектризована. В столовой еще не отшумело собрание, а в Белом зале, на самодельной сцене, уже собрались участники завтрашнего спектакля. Идет репетиция. Завтра праздник, а пьеса, как на грех, трудная во всех отношениях. Ставят «Город в кольце». Вещь постановочная, с большим количеством участников, с эффектами. Конечно, ее уже урезали, сократили, перелицевали. Из семи актов оставили три, но и эти с трудом влезают в отпущенные Викниксором сорок минут. – Черт! Пыльников, ведь ты же шпионка, ты – женщина. На тебе же платье будет, а ты – руки в карманах – как шпана, разгуливаешь, – надрывается Япончик, главреж спектакля. Пыльников снова начинает свою роль, пищит тоненьким бабьим голоском, размахивает ни к селу ни к городу длинными красными руками, и Япончик убеждается, что Сашка безнадежен. – Дурак ты, Саша. Идиот, – шепчет он, бессильно опускаясь на табуретку. Но тут Саша обижается и, перестав пищать, грубо орет: – Иди ты к чертовой матери! Играй сам, если хочешь! Япончику ничего не остается, как извиниться, иначе ведь Сашка играть откажется, а это срыв. Прерванная репетиция продолжается. – Эй, давай первую сцену! Заговор у белых. Выходят и рассаживаются новые участники. В углу за кулисами возится Пантелеев. Он завтехчастыо. На его обязанности световые эффекты, а как их устроить, если на все эффекты у тебя всего три лампочки, – это вопрос. Пантелеев ковыряется с проводами, растягивая их по сцене. Играющие спотыкаются и ругаются. – Какого черта провода натянули? – Убери! – Что тут за проволочные заграждения?! Но Япончик успокаивает актеров. – Ведь надо, ребята, устроить. Надо, без этого нельзя. – И любовно смотрит на согнувшегося над кучей проволоки Леньку. Япончик радуется за него. Ведь сламщики – Ленька и Янкель – опять стали своими, юнкомскими. Правда, в Цека их еще не провели, но они уже раскаялись: – Виноваты, ребята, побузили, погорячились. Япончик помнит эти слова, сказанные открыто на заседании Цека. Не забыл он и о том, что и ему тоже пришлось признать свою ошибку: вопрос о членстве в Юнкоме решен компромиссно – в организацию «Юных коммунаров» принимают теперь каждого, за кого поручится хотя бы один член Цека.* * * – Янкель, а в чем мне выходить? Ты мне костюм гони, и чтоб обязательно шаровары широкие, – гудит Купец, наседая на Янкеля. Он играет в пьесе себя самого, то есть купца-кулака, и поэтому считает себя вправе требовать к своей особе должного внимания. – Ладно, Купочка, достанем, – нежно тянет Янкель, мучительно думая над неразрешенным вопросом, из чего сделать декорации. Завтра уже спектакль, а у него до сих нор нет ни костюмов, ни декораций. Янкель – постановщик, но где же Янкелю достать такие редкие в шкидском обиходе вещи, как телефон, винтовки, револьвер, шляпу? Но надо достать. Янкель отмахивается от наседающих актеров. Янкель мчится наверх – стучит к Эланлюм. – Войдите. – Элла Андреевна, простите, у вас не найдется дамской шляпки? А потом еще надо кортик для спектакля, и еще у вас, я видел, кажется, висел на стене штык японский… Эланлюм дает и штык, и кортик. Эланлюм любит ребят и хочет помочь им. Все она дает, даже шляпу нашла, кругленькую такую, с цветочками. От Эланлюм Янкель тем же аллюром направляется к Викниксору. – Виктор Николаевич, декораций, бутафории нет. Виктор Николаевич, вы знаете, если бы можно было взять из кладовки штук десять американских одеял! А? Викниксор мнется, боится: а вдруг украдут одеяла, но потом решает: – Можно. Но… – Но?.. – Ты, Черных, будешь отвечать за пропажу. Янкелю сейчас все равно, только бы свои обязанности выполнить, получить. – Хорошо, Виктор Николаевич. Конечно. Отвечаю. Через десять минут под общий ликующий рев Янкель, кряхтя, втаскивает на спине огромный тюк с одеялами. Тут и занавес, и кулисы, и декорации. – Братишки, а зал-то! Зал! Ведь украсить надо, – жалобно причитает Мамочка. Все останавливаются. – Да, надо. Ребята озадачены, морщат лоб – придумывают. – Ельничку бы, и довольно. – Да, ельничку неплохо бы. – Ура, нашел! – кричит Горбушка. – Ну, говори. – Ельник есть. – Где? Весь актерский состав вместе с режиссерами и постановщиками уставился в ожидании на Горбушенцию. – Где??? – Есть, – торжествующе говорит тот, подняв палец. – У нас есть, на Волковском кладбище. – Дурак! – Идиот! – слышатся возбужденные голоса, но Горбушка стоит на своем: – Чего ругаетесь? Поедемте кто-нибудь со мной, ельничку привезем до чертиков. Веночков разных.Страница 119 из 126 – Но с могил? – А что такого? Неважно. Покойнички не обидятся. – А ведь, пожалуй, и впрямь можно. – Недурно. – Едем! – вдруг кричит Бобер. – Едем! – заражается настроением Джапаридзе. Все трое испрашивают у воспитателя разрешение и уезжают, как на подвиг, напутствуемые всей школой. Остающиеся пробуют работать, репетировать, но репетиция не клеится: все помыслы там, на Волковом. Только бы не запоролись ребята. Ждут долго. Кальмот чирикает на мандолине. Он выступает в концертном отделении, и ему надо репетировать свой номер по программе, но из репетиции ничего не выходит. Тогда, бросив мелодию, он переходит на аккомпанемент и нудно тянет: У кошки четыре ноги-и-и,Позади ее длинный хвост.Но трогать ее не моги-и-иЗа ее малый рост, малый рост. А в это время три отважных путешественника бродили по тихому кладбищу и делали свое дело. – Эх и веночек же! – восхищался Дзе, глядя на громадный венок из ели, перевитый жестяной лентой. – Не надо, не трогай. Этот с надписью. Жалко. Будем брать пустые только. На кладбище тихо. На кладбище редко кто заглядывает. Время не такое, чтобы гулять по кладбищенским дорожкам. Шуршит ветер осенний вокруг крестов и склепов, листочки намокшие с трудом подкидывает, от земли отрывает, словно снова хочет опавшие листья к веткам бросить и лето вернуть. Ребятам в тишине лучше работать. Уже один мешок набили зеленью, венками, веточками и другой стараются наполнить. Забрались в глушь подальше и хладнокровно очищают крестики от зелени. – И на что им? – рассуждает Дзе. – Им уже не нужно этих венков, а нам как раз необходимо. Вот этот, например, веночек. Его хватит всего Достоевского убрать. И на Гоголя останется… Густой, свежий, на весь зал хватит. Мешки набиты до отказа. – Ну, пожалуй, довольно. – Да… Дальше некуда. Вон еще тот прихватить надо бы, и совсем ладно. Нагруженные, вышли где-то стороной, оглянулись на крестики покосившиеся и пошли к трамваю. Приехали уже к вечеру, вошли в зал и остановились, ошеломленные необычайным зрелищем. За роялем сидел воспитатель и нажаривал краковяк, а Шкида, выстроившись парами, переминалась с ноги на ногу и глядела на Викниксора, который стоял посреди зала и показывал на краковяка: – Сперва левой, потом правой. Вот так, вот так! Викниксор заскользил по паркету, вскидывая ноги. – Вот так. Вот так. Тру-ля-ля. Ну, повторите. Шкида неловко затопала ногами, потом подделалась под такт и на лету схватила танец. – Правильно. Правильно. Ну-ну, – поощрял Викниксор. Ребята вошли во вкус, а Кубышка, старательно выделывая кренделя своими непослушными ногами, даже запел: Русский, немец и полякТанцевали краковяк. В самый разгар общего оживления распахнулись двери зала и послышался голос Джапаридзе: – А мы зелень принесли! – Ого! – Ура! Даешь! Пары сбились, и все бросились к пришедшим. Развязывая мешки, Дзе спросил: – А что это Викниксор прыгает? – Дурак ты! Прыгает!.. Он нас танцам к завтрашнему вечеру учит, – обиделся Мамочка. Зелень извлекли при одобрительном реве и тут же начали украшать зал. Уже наступил вечер, а ребята все еще лазали с лестницей по стенам, развешивали длинные гирлянды из ели и украшали портреты писателей и вождей зелеными колкими ветками. – Ну вот, как будто и все. – Да, теперь все. Белый зал стал праздничным и нарядным, из казенного, сверкающего чистотой и белизной помещения он превратился в очень уютную большую комнату. – Пора спать, – напомнил воспитатель, и через минуту зал опустел.* * * Утро особенно, по-праздничному шумно разгулялось за окном. Звуки оркестра, крики, говор разбудили шкидцев. Просыпались сами и заражались настроением улицы. За утренним чаем Викниксор сказал небольшую речь об Октябрьской революции, потом от Юнкома говорил Еонин, а затем все встали и дружно пропели сперва «Интернационал», потом шкидский гимн. День начался сутолокой. В зале шла последняя, генеральная репетиция, в кухне готовился ужин гостям. В канцелярии стряпались пригласительные билеты и тут же раздавались воспитанникам, которые мчались к родителям, к родственникам и знакомым. Шкида стала на дыбы. Подошло время обеда, но как-то не обедалось. Ели нехотя, занятые разговорами, взволнованные. Старшие, не дообедав, ушли на репетицию, младшие, рассыпавшись по школе, таскали в зал стулья и скамейки и устанавливали их рядами. Шкидцы сияли, и Викниксор был вполне доволен, видя отражение праздника на их лицах. Часа в четыре актеры кончили репетицию. – Довольно прилично, – заключил критически Япончик, потом скомандовал: – Час отдыху. А затем – гримироваться! Декорации также были готовы. Американские одеяла оказались хорошим подспорьем, и маленькая подкраска цветными мелками дала полную иллюзию комнаты. Установили стол и стулья, на сцену повесили карту. В пятом часу начали собираться гости. Специально откомандированный для этой цели отряд шкидцев отводил их в комнату для ожидания, и там они сидели до поры до времени со своими родственниками-учениками.Страница 120 из 126 На сцене тем временем шли последние приготовления. Притащили обед – суп и несколько булок из порций, предназначавшихся гостям. Все это требовалось в первом действии. Кулак, хозяин дома, должен был угощать на сцене участников белого заговора. За кулисами гримировались, когда пришел Викниксор и озабоченно бросил: – Пора начинать! – Мы готовы, – раздалось в ответ. Пять минут спустя зазвенел звонок, призывающий занять места. Сгрудившись у занавеса, ребята смотрели в щелку, как заполнялось помещение. Народу пришло много. При виде рассаживающихся гостей Японец заволновался, скрипнул зубами и неопределенно процедил: – Ну, будет бой. Не подпакостить бы, ребятки. – Не подпакостим. Япончик, – ухмыльнулся Купец, что-то прожевывая. – Не бойся, не подпакостим… Грянул второй звонок. Зал зашумел, заволновался и стал затихать. С третьим звонком судорожно дернулся занавес, но не открылся. Зрители насторожились и впились глазами в сцену. Занавес дернулся еще два раза и опять не раздвинулся. В зале наступила тишина. Все с интересом следили за упрямым занавесом, а тот волновался, извивался, подпрыгивал, но пребывал в прежнем замкнутом положении. Кто-то в зале посочувствовал: – Ишь ты, ведь не открывается. Вдруг из-за сцены донеслось приглушенное восклицание: – Дергай, сволочь, изо всей силы. Дергай, задрыга! Что-то треснуло, занавес скорчился и расползся, открывая сцену. Зрители увидели комнату и стол посредине, вокруг которого шумели заговорщики. Спектакль начался. На сцене собралось довольно необычное общество. За столом сидел Купец в каком-то старомодном сюртуке или в визитке и в широченных синих шароварах. Возле него восседала какая-то не то баба, не то дамочка. Определить социальную принадлежность этой особы было затруднительно, потому что она была как бы склеена из двух разных половинок: верхняя часть, вполне отвечавшая требованиям спектакля, изображала интеллигентную особу в шляпе с пером, а нижнюю она как будто заняла у какой-то рязанской крестьянки в ярком праздничном платье с разводами. Однако с таким раздвоением личности зрители скоро свыклись, так как и другие заговорщики выступали в не менее фантастических костюмах, а главный вдохновитель белых, французский дипломат, в подтверждение своей буржуазной сущности имел всего-навсего один довольно помятый цилиндр, которым он и жонглировал, прикрывая шкидские брюки из чертовой кожи и холщовую рубаху. Действие проходило мирно, и Японец уже начал было успокаиваться, как вдруг на сцене произошло недоразумение. Кулак по ходу пьесы возымел желание угостить заговорщиков и, воодушевившись, позвал кухарку. – Эй, Матрена! Неси на стол! – густейшим басом заговорил Купец. В ответ – гробовое молчание. – Матрена, подавай на стол!.. Опять молчание. Заговорщики смущенно заерзали, смущение проникло и в зрительный зал. Зрители заинтересовались упрямой Матреной, которая с таким упорством не откликалась на зов хозяина, и затаив дыхание ждали. Купец побледнел, покраснел, потом в третий раз гаркнул, уже переходя границы текста из пьесы: – Матрена! Ты что ж, дурак, принесешь жрать или нет? Вдруг за кулисами что-то завозилось, потом тихий, по внятный голос выразительно прошипел: – Что же я тебе вынесу, дубина? Слопал все до спектакля, а теперь просишь. В зале хихикнули. Япончик побледнел и помчался на другую сторону сцены. Там, у кулисы, стояла растерявшаяся кухарка – Мамочка. – Неси, сволочь! Неси пустые тарелки, живо! – накинулся на нее Японец. Между тем Купец, не имея мужества отступить от роли, продолжал заунывно взывать: – Матрена! Подавай на стол, Матрена! Неси на стол. Весь зрительный зал сочувствовал Офенбаху, попавшему в глупое положение, и вздох облегчения пронесся в рядах зрителей, когда одноглазая Матрена, гремя пустой посудой, показалась наконец на сцене. Спектакль наладился. Играли ребята прилично, и зрители были довольны. Во втором действии, однако, опять произошла заминка. В штаб красных пришла шпионка. Сцена изображала сумерки, когда Саша Пыльников, облаченный в шляпу с пером, таинственно появился перед зрителями. Он прошипел дьявольским голосом о конце владычества красных и подбежал к карте. – Ага, план наступления, – хрипло пробормотал он. Зрители притаились, зорко наблюдая за коварной лазутчицей из стана белых. Тут Саше понадобилось достать коробок и, чиркнув спичкой, при ее свете разглядывать план. И вот, в решительный момент он вдруг вспомнил, что спички находятся под юбкой, в кармане брюк. Саша похолодел, но раздумывать было некогда, и, мысленно обозвав себя болваном, он полез в карман. Зал ахнул, испуганный таким неприличным поведением шпионки. Но тотчас же все успокоились, узрев под юбкой знакомые черные брюки. Инцидент прошел благополучно, но, продолжая играть свою роль, Саша вдруг услышал за кулисами весьма отчетливый голос Япончика: – Разве не говорил я, что Саша – круглый идиот? Третье действие прошло без всяких осложнений, и пьеса кончилась.Страница 121 из 126 Концертное отделение отменили, так как Кальмот разнервничался и порвал все струны на мандолине, а его номер был главным. После спектакля гостей повели к столу, где их ожидали ужин и чай с бутербродами и булками. И тут шкидцы показали свою стойкость. Они проголодались, но держались бодро. Трогательно было наблюдать, как полуголодный воспитанник, глотая слюну, гордо угощал свою мамашу: – Ешь, ешь. У нас в этом отношении благополучно. Шамовки хватает. – Милый, а что же вы-то не едите? – спрашивала участливо мать, но сын твердо и непринужденно отвечал: – Мы сыты. Мы уже поели. Во! По горло… Пир кончился. За время ужина зал очистили от мебели, и под звуки рояля открылись танцы. Шкидцы любили танцевать – и танцевали со вкусом, а особенно хорошо танцевали сегодня, когда среди приглашенных было десять или двенадцать воспитанниц из соседнего детдома. Все они были нарасхват и танцевали без отдыха. Вальс сменялся падепатинером, падепатинер тустепом, а тустеп снова вальсом. Скользили, натирали пол подметками казенной обуви и поднимали целые тучи пыли. Перевалило за два часа ночи, когда Викниксор замкнул наконец на ключ крышку рояля. Гости расходились, младшие отправились спать, а старшие, выпросив разрешение, шумной, веселой толпой пошли провожать воспитанниц. Вместе с ними вышли Янкель и Пантелеев. Они взяли у Викниксора разрешение уйти в отпуск и были довольны необычайно. На улице было не по-осеннему тепло. У ворот парочка отделилась от остальных и не спеша двинулась по проспекту. Хрустела под ногами подмерзшая вода, каблуки звонко отстукивали на щербатых плитах. В три часа на улице тихо и пустынно, и сламщикам особенно приятна эта тишина. Сламщикам хорошо. Все у них теперь идет так ладно, а главное – у них есть два червонца, с которыми они в любой момент могут тронуться в Одессу или в Баку на кинофабрику. Подмерзшие лужи похрустывают под ногами. Кой-где еще вспыхивают непогашенные иллюминации Октябрьского праздника. Кой-где горят маленькие пятиугольные звезды с серпами и молотами. Тихо… Птенцы оперяются Из отпуска. – Янкель в беде. – Едем! – Разговор в кабинете. – Последнее прости. – Птенцы улетели. Цыпленок жареный,Цыпленок пареныйПошел по Невскому гулять.Его поймали,АрестовалиИ приказали расстрелять. Янкель не идет, а танцует, посвистывая в такт шагу. Что-то особенно весело и легко ему сегодня. Не пугает даже и то, что сегодня – математика, а он ничего не знает. Заряд радости, веселья от праздника остался. Хорошо прошел праздник, и спектакль удался, и дома весело отпускное время пролетело. Я не советский,Я не кадетский,Меня нетрудно раздавить.Ах, не стреляйте,Не убивайте –Цыпленки тоже хочут жить. Каблуки постукивают, аккомпанируя мотиву, и совершенно незаметно проходит Янкель захолодевшие изморозью утренние сонные улицы. Кончился праздник. На мостовой уже видны новые свежие царапины от грузных колес ломовых телег, и люди снова бегут по тротуарам, озабоченные и буднично серые. Янкель тоже хочет настроиться на будничный лад, начинает думать об уроках, но из этого ничего не выходит – губы по-прежнему напевают свое: Цыпленок дутый,В лапти обутый,Пошел по Невскому гулять. Вот и Шкида. Бодро поднялся по лестнице, дернул звонок. Ах, не стреляйте,Не убивайте… – А-а-а! Янкель! Ну, брат, ты влип! Цыпленки тоже хочут жить… Янкель оборвал песню. Что-то нехорошее, горькое подкатилось к гортани при виде испуганного лица дежурного. – В чем дело? – Буза! – Какая буза? Что? В чем дело? Янкель встревожен, хочет спросить, но дежурный уже скрылся на кухне… Побежал в класс. Открыл двери и остановился, оглушенный ревом. Встревоженный класс гудел, метался, негодовал. Завидев Янкеля, бросились к нему: – Буза! – Скандал! – Одеяла тиснули. – Викниксор взбесился. – Тебя ждет. – Ты отвечаешь! Ничего еще не понимая, Янкель прошел к своей парте, опустился на скамью. Только тут ему рассказали все по порядку. Он ушел в отпуск, сцена была не убрана, одеял никто кастелянше не сдал, и они остались висеть, а вчера Викниксор велел снять одеяла и отнести их в гардероб. Из десяти оказалось только восемь. Два исчезли бесследно. Новость оглушила Янкеля. Испарилось веселое настроение, губы уже не пели «Цыпленка». Оглянулся вокруг. Увидел Пантелеева и спросил беспомощно: – Как же? Тот молчал. Вдруг класс рассыпался по местам и затих. В комнату вошел Викниксор. Он был насуплен и нервно кусал губы. Увидев Янкеля, Викниксор подошел к нему и, растягивая слова, проговорил: – Пропали два одеяла. За пропажу отвечаешь ты. Либо к вечеру одеяла будут найдены, либо я буду взыскивать с тебя или с родителей стоимость украденного. – Но, Виктор Ник… – Никаких но… Кроме того, за халатность ты переводишься в пятый разряд.Страница 122 из 126 Тихо стало в классе, и слышно было, как гневно стучали каблуки Викниксора за дверью. – Вот тебе и «цыпленок жареный», – буркнул Японец, но никто не подхватил его шутки. Все молчали. Янкель сидел, опустив голову на руки, согнувшись и касаясь горячим лбом верхней доски парты. Лица его но было видно.* * * Стояли в уборной Янкель и Пантелеев. Янкель, затягиваясь папироской, горячо и запальчиво говорил: – Ты как желаешь, Ленька, а я ухожу. Проживу у матки неделю, соберусь – и тогда на юг. Больше нечего ждать. Сидеть в пятом разряде не хочу – не маленький. – А как же Витя? Думаешь, отпустит? – сказал Пантелеев. – А что Витя? Пойду к нему, поговорю. Он поймет. Дело за тобой. Говори прямо, останешься или тоже… как сговорились? На несколько секунд задумался Пантелеев. Гришкины глаза тревожно-вопросительно впились в скуластое лицо товарища. – Ну как? – Что «как»? Едем, конечно!.. Облегченный вздох невольно вырвался из груди Янкеля. – Давай руку! – Айда к Викниксору! – засмеялся Пантелеев. – Айда! – сказал Янкель. Шли, не слышали обычного шума, не видели сутолоки, беготни малышей, вообще ничего вокруг не видели. Остановившись передохнуть у дверей Викниксоровой квартиры, невольно поглядели на сцену, снова оголенную, и Янкель скрипнул зубами. – Сволочи. Это новички сперли, не иначе. Наши ребята не способны теперь на это. – Ну ладно, идем. Вошли в знакомый, до мельчайших подробностей примелькавшийся за долгое пребывание в школе кабинет и остановились перед заведующим. Викниксор сидел у стола, надвинув на глаза картонный козырек, и читал. Подняв козырек, он поглядел на ребят. – В чем дело? Янкель выступил вперед и заговорил нетвердым, но решительным голосом. – Виктор Николаевич, – сказал он, – мы хотим уйти из школы!.. Да, мы хотим уйти из школы, потому что мы уже выросли. Викниксор сбросил козырек и с чуть заметной усмешкой с ног до головы оглядел ребят, будто желая удостовериться, действительно ли они выросли. Перед ним стояли те же ребята, даже на лицах мелькало легкое волнение, обычное при разговоре с воспитателем, но в голосе Гриши Черных, воспитанника четвертого отделения, Викниксору послышались новые, неслыханные нотки. Мужественно говорил Гриша Черных: – Виктор Николаевич, ей-богу, мы выросли. Когда я пришел в школу, мне было тринадцать лет. Я многого не понимал. Десять уроков в день я истолковывал как наказание. Тогда мне казалось, что уроки и изолятор – одно и то же. Тогда я боялся изолятора. Теперь мне шестнадцать лет, и я не могу мириться с узкими рамками школьного режима. Да, не могу… При всем моем уважении к изолятору, к пятому разряду и к вам, Виктор Николаевич… – Да, и к вам, Виктор Николаевич, – поддакнул Пантелеев, и Викниксор, взглянув на Леньку, вспомнил, вероятно, как два с половиной года назад он разговаривал с этим парнем – здесь, в этом кабинете, у этого же стола. – И к Элле Андреевне, – перечислял Янкель, – и к дяде Саше, и к «Летописи», и к урокам древней истории. Мы очень благодарны школе Достоевского. Она многому нас научила. Но мы выросли. Мы хотим работать. Мы чувствуем силы… И Янкель вытянулся, бессознательно расправляя грудь, а Пантелеев сжал кулаки и согнул руку, словно хотел показать Викниксору свои мускулы. Оба застыли, ожидающе глядя на Викниксора. Викниксор сидел задумавшись, а на лице его играла еле заметная, понимающая улыбка. Потом он встал, прошелся по комнате и еще раз посмотрел на обоих воспитанников долгим, внимательным взглядом. – Вы правы, – сказал он. Янкель и Пантелеев вздрогнули от радостного предчувствия. – Вы правы, – повторил Викниксор. – Сейчас я услышал то, что хотел через полгода сам сказать вам. Теперь вижу, что немножко ошибся во времени. Вы выправились на полгода раньше. Вы правы. Школа приняла вас воришками, маленькими бродягами, теперь вы выросли, и я чувствую, что время, проведенное в шкоде, для вас не пропало даром. Уже давно я заключил, что вы достаточно сильны и достаточно переделаны, чтобы вступить в жизнь. Я знаю, что теперь-то из вас не получится паразитов, отбросов общества, и поэтому я спокойно говорю вам: я не держу вас. Я хотел через полгода сделать выпуск, первый официальный выпуск, хотел определить выпускников на места, но вы уходите раньше. Что ж, я говорю – в добрый путь. Идите! Я не удерживаю вас… Однако, если вам будет трудно устроиться, приходите ко мне, и я постараюсь помочь вам найти хорошую работу. Вы стоите этого. А американские одеяла забудем. Юнкомцы приходили ко мне, ручались за вас и обещали разыскать вора.* * * Об уходе сламщиков Шкида узнала только через два дня, когда Янкель и Пантелеев пришли со склада губоно с выпускным бельем, или с «приданым», как называли его шкидцы. На складе они получили новенькие пальто, шапки, сапоги и костюмы и теперь, получив в канцелярии документы, зашли попрощаться с товарищами. В классе шел урок истории. Дядя Саша, как всегда, притворно сердито покрикивал на воспитанников и читал очередную лекцию по повторному курсу истории с упором на экономику. Сламщики вошли в класс и остановились. Потом Янкель подошел к Сашкецу и тихо проговорил:Страница 123 из 126 – До свидания, дядя Саша. Мы уходим. Может, когда еще и встретимся… – Ну что ж, ребятки, – сказал, поднимаясь, Алникпоп. – Конечно, встретимся. А вам и верно пора… пора начинать жить. Вон ведь какие гуси лапчатые выросли. Он улыбнулся и протянул сламщикам руку. – Желаю успехов. Прямой вам и хорошей дороги!.. – Спасибо, дядя Саша. Урок был сорван, но Сашкец не сердился, не кричал, когда ребята всем классом вышли провожать товарищей. И тем, кто уходил, и тем, кто оставался, жалко было расставаться. Ведь почти три года провели под одной крышей, вместе бузили и учились, и даже ссоры сейчас было приятно вспомнить. У выходных дверей остановились. – Ну, до свидания, – буркнул Японец, хлопая по плечам сламщиков. – Топайте. Носик его покраснел. – Топайте, черти!.. – Всего хорошего вам, ребята! – Вспоминайте Шкиду! – Заглядывайте. Не забывайте товарищей! – И вы не забывайте!.. Улигания сбилась в беспорядочную груду, все толкались, протискивались к уходившим, и каждый хотел что-нибудь сказать, чем-нибудь выразить свою дружбу. Вышел дежурный и, лязгая ключом по скважине, стал открывать дверь. – Ну, – сказал Янкель, берясь за дверную ручку, – не поминайте лихом, братцы!.. – Не помянем, не бойтесь. – Пгощайте, юнкомцы! – крикнул Пантелеев, улыбаясь и сияя скулами. – Пгощайте, не забудьте найти тех, кто одеяла пгибгал!.. – Найдем! – дружно гаркнули вслед. – Найдем, можете не беспокоиться. Сламщики вышли. Хлопнула выходная дверь, брякнула раза три расшалившаяся цепочка, и, так же лязгая ключом по скважине, дежурный закрыл дверь. – Ушли, – вслух подумал Японец и невольно вспомнил Цыгана, тоже ушедшего не так давно, вспомнил Гужбана, Бессовестного – и вслух закончил мысль: – Ушли и они, а скоро и я уйду! Дядя Саша, а ведь грустно все-таки, – сказал он, вглядываясь в морщинистое лицо халдея. Тот минуту подумал, поблескивая пенсне, потом тихо сказал: – Да, грустно, конечно. Но ничего, еще увидитесь. Так надо. Они пошли жить. Последние могикане Марш дней. – Тройка фабзайцев. – Приходит весна. – Уходит Дзе. – Купец в защитной шинели. – Письмо от Цыгана. – Турне сламщиков. – Новый Цека и юные пионеры. – Еще два. – Последний абориген. – Даешь сырье. Бежали дни… Не бежали: дни умеют бегать, когда надо, сейчас же они шли вымеренным маршем, шагали длинной, ровной вереницей, не обгоняя друг друга. Как и в прошлом году, как и двести лет назад, пришел декабрь, окна подернулись узорчатой марлей инея, в классах и спальнях начали топить печи, и заниматься стали до десяти часов в день… Потом пришел январь. В ночь на первое января, по достаточно окрепшей традиции, пили клюквенный морс, заменявший шампанское, ели пирог с яблочным повидлом и говорили тосты. В первый день нового года устроили учет: как и в прошлом году, приезжала Лилина и другие гости из губоно, Петропорта и соцвоса, говорили речи и отмечали успехи, достигнутые школой за год. В четвертом отделении возмужалые уже шкидцы проходили курс последнего класса единой школы, готовились к выпуску. Верхи поредели. Не было уже Янкеля, Пантелеева и Цыгана. В январе ушли еще трое – Воробьев, Тихиков и Горбушка. Их, как не отличавшихся особенными способностями и тягой к умственным наукам, Викниксор определил в фабзавуч одной из питерских типографий. Жили они первое время в Шкиде, потом перебрались в общежитие. В феврале никто не ушел. Никто не ушел и в марте. Март, как всегда, сменил апрель. В городских скверах зазеленели почки, запахло тополем и вербой, на улицах снег делался похожим на халву. В середине апреля четвертое отделение лишилось еще одного – Джапаридзе. Не дождавшись экзаменов и выпуска, Дзе ушел к матери – помогать семье. Викниксор отпустил его, найдя, что парень выровнялся, жить и работать наверняка может и обществу вреда не принесет. Уходили старые, приходили новые. Четвертый класс пополнялся слабо, младшие же чуть ли не каждый день встречали новичков – с Мытненки, из лавры, из «нормальных» детдомов и с улицы – беспризорных. Могикане уходили, оставляя традиции и давая место новому бытовому укладу. В мае сдал зачет в военный вуз Купец – Офенбах. Карьера военного, прельщавшая шкидского Голиафа еще в приготовительных классах кадетского корпуса, снова соблазнила его. Он был счастлив, что сможет служить в Красной Армии. Через две недели после ухода из Шкиды Купа явился одетый в новенькую шинель с голубыми обшлагами и в шлеме с сияющей улыбкой заявил: – В комсомол записался. Кандидатом. От бычьего лица его веяло радостью. И после этого он часто наведывался в школу… В мае же получили письмо от Громоносцева: «Дорогие товарищи – Японец, Янкель, Пантелеев, Воробей, Кобчик и дры и дры! Собрался наконец вам написать. Часто вспоминаю я вас и школу, но неправы вы будете, черти, если подумаете, что я несчастлив. Я счастлив, товарищи, лучшего я не могу желать и глуп был, когда плакал тогда на вокзале и в вагоне. Викниксор хорошо сделал, что определил меня сюда. Передайте ему привет и мое восхищение перед его талантом предугадывать жизнь, находить пути для нас.Страница 124 из 126 Наверно, вы удивлены, чем я счастлив, что хорошего я нашел здесь? Долго рассказывать, да и боюсь – не поймете вы ни черта, не сумею я рассказать всего. Действительно, первые два месяца жизнь в техникуме доставляла мне мучения. Но мучиться долго не дали… Завалили работой. Чем ближе к весне, тем работы больше. Я увлекся и не заметил, как полюбил сельское хозяйство, крестьянскую жизнь. Удивляетесь? Я сам удивляюсь, когда есть время, что за такой срок мои взгляды переменились. Как раньше я ненавидел сельский труд, в такой же степени сейчас влюблен в сеялки, молотилки, в племенных коров и в нашу маленькую метеорологическую станцию. Сейчас у нас идет посев, засеваем яровое. Я, как первокурсник, работаю не в поле, а в амбарах по разборке и рассортировке зерна. Эта, казалось бы, невеселая работа меня так увлекла, что и сказать не могу. Я уже чувствую, что люблю запах пшеничной пыли, удобренного поля, парного молока… Недавно я работал на маслобойке. Работа эта для меня ответственная, и дали мне ее в первый раз. Я не справился, масло у меня получилось дурное. Я всю ночь проплакал, – не подумайте, что мне попало, нет, просто так, я чувствовал себя несчастным, оттого что плохо успел в любимом деле. И еще чем я счастлив – эта учеба. Я не думал, когда ехал сюда, что здесь, кроме ухода за свиньями, занимаются чем-нибудь другим. Нет, здесь, а тем более зимой, я могу заниматься общеобразовательными науками, вволю читать книги. Теперь – главное, о чем я должен вам сказать, не знаю, как бы поделикатнее выразиться. Одним словом, братья улигане, ваш друг и однокашник Колька Цыган разучился воровать. Правда, меня не тянуло к этому в последнее время и в Шкиде, но там случай наталкивал, заставлял совершать незаконное. Сейчас же ничто не заставит меня украсть, я это чувствую и верю в безошибочность этого чувства… Я оглядываюсь назад. Четыре года тому назад я гопничал в Вяземской лавре, был стремщиком у хазушников. Тогда моей мечтой было сделаться хорошим вором, шнифером или квартирником. Я не думал тогда, что идеал мой может измениться. А сейчас я не верю своему прошлому, не верю, что когда-то я попал по подозрению в мокром деле в лавру, а потом и в Шкиду. Ей, Шкиде, я обязан своим настоящим и будущим. Я записался в комсомол, уже состою действительным членом, пройдя полугодовой стаж кандидата. Уже выдвинулся – назначен инструктором кружка физической культуры. Так что за будущее свое я не боюсь – темного впереди ничего не видно. Однако о себе, пожалуй, достаточно. Бессовестный и Бык тоже очень изменились внутренне и внешне. Бессовестный растолстел – не узнаете, если увидите, – и Бык тоже растолстел, хотя казалось, что при его комплекции это уже невозможно. Здесь его, между прочим, зовут Комолым быком. Гужбана же в техникуме уже нет. У него, представьте, оказались способности к механике, и его перевели в Петроград, куда-то на завод или в профшколу – не знаю… Я рад, что он ушел. Он – единственный человек на свете, которого я искренне ненавижу. У нас в техникуме учатся не только парни, но и девушки. Я закрутил с одной очень хорошенькой и очень умной. Думаю, что выбрал себе «товарища жизни». Мечтаем (не смейтесь, ребята) служить на благо обществу, а в частности советской деревне, рука об руку. Пишу вам и не знаю – все ли, с кем заочно говорю, еще в Шкиде. Пишите, как у вас? Что делаете? Что нового? Остаюсь старый шкидец, помнящий вас товарищ Колька Цыган». Тогда же получили письмо от Янкеля и Пантелеева. Они писали из Харькова, сообщали, что совершают поездку по южным губерниям корреспондентами какого-то киножурнала. Письмо их было коротко – открытка всего, – но от него веяло молодой свежестью и радостью. В июне состоялся пленум Юнкома. В то время в Юнкоме уже числилось тридцать членов. На пленуме выступил Японец. – Товарищи, – сказал он, – я буду говорить от лица основателей нашей организации, от лица Центрального комитета. В комитете уже не хватает троих, остались лишь я да Ельховский. Скоро уйдем и мы. Ставлю предложение – переизбрать Цека. Предложение приняли и избрали новый Цека, переименовав его в Бюро. Председателем Бюро выбрали Старолинского – Голого барина. В начале июля в Шкиде с разрешения губоно и губкома комсомола организовалось ядро юных пионеров, в которое на первых порах было принято всего шесть человек – наиболее окрепшие из малышей… В августе ушли из школы Кальмот и Саша Пыльников. Кальмот уехал к матери. Пыльников сдал экзамен в Педагогический институт. Последним уходил Японец. Он пытался вместе с Сашей попасть в Педагогический, но не был принят за малый рост, недостаточно внушительный для звания халдея. Но в конце концов ушел и Японец. Нашел место заведующего клубом в одном из отделений милиции. Так рассыпалось по разным городам и весям четвертое отделение, бывшее при основании Шкиды первым. Старые, матерые шкидцы ушли, на их место пришли новые. Машина всосала следующую партию сырья. Эпилог, написанный в 1926 году Со дня ухода последнего из первых прошло три года. Не так давно мы, авторы этой книги, Янкель и Пантелеев, были на вечере в одном из заводских клубов. Там шла какая-то современная пьеса. После последнего акта, когда зрители собирались уже расходиться, на авансцену вышел невысокого роста человек с зачесанными назад волосами, в черной рабочей блузе, с красным значком на груди.Страница 125 из 126 – Товарищи! – сказал он. – Прошу вас остаться на местах. Предлагаю устроить диспут по спектаклю. Сначала мы не обратили на человека в блузе внимания, услыхав же голос и взглянув, узнали Японца. После диспута пробрались за кулисы, отыскали его. Он вырос за три года не больше чем на полдюйма, но возмужал и приобрел какую-то артистическую осанку. – Япончик! – окликнули мы его. – Ты что здесь делаешь? Встретив нас радостно, он долго не отвечал на вопрос, шмыгал носом, хлопал нас по плечам, потом сказал: – Выступаю в роли помощника режиссера. Кончаю Институт сценических искусств. А это – практика. Кроме того, Японец служит завклубом в одном из отделений ленинградской милиции, ведет работу по культпросвету. От Японца мы узнали и о судьбах Пыльникова и Финкельштейна. Саша Пыльников, некогда ненавидевший халдеев и все к халдеям относящееся, сейчас сам почти халдей. Кончает Педагогический институт и уже практикуется в преподавательской работе. Поэт Финкельштейн – Кобчик – учится в Техникуме речи, тоже на последнем курсе. Купца мы встретили на улице. Он налетел на нас, огромный, возмужалый до неузнаваемости, одетый в длинную серую шинель, в новенький синий шлем и в сапоги со шпорами. На левом рукаве его красовались какие-то геометрические фигуры – не то квадраты, не то ромбы. Он – уже краском, красный офицер. На улице же встретили мы и Воробья. Он бежал маленьким воробышком по мостовой, обегая тротуар и прохожих, сжимая под мышкой портфель. – Воробей! – крикнули мы. Он был рад видеть нас, но заявил, что очень спешит, и, пообещав зайти, побежал. День спустя он зашел к нам и рассказал о себе и о некоторых других шкидцах. Работает он в типографии вместе с Кубышкой, Мамочкой, Горбушкой и Адмиралом. Все они комсомольцы и все активисты, сам же Воробей – секретарь коллектива. От Воробья же мы узнали о Голом барине и Гужбане. Голенький работает на «Красном треугольнике», Гужбан – на «Большевике». И совсем уж недавно, совсем на днях, в нашу комнату ввалился огромный человек в непромокаемом пальто и высоких охотничьих сапогах. Лицо его, достаточно обросшее щетиной усов и бороды, показалось нам тем не менее знакомым. – Цыган?! – вскричали мы. – Он самый, сволочи, – ответил человек, и уже по построению этой фразы мы убедились, что перед нами действительно Цыган. Он – агроном, приехал из совхоза, где работает уже больше года, в Питер по командировке. Ночевать он остался у нас. Вечером, перед сном, мы сидели у открытого окна, говорили вполголоса, вспоминали Шкиду. Осенние сумерки, сырые и бледные, лезли в окно. В окно было видно, как на заднем дворе маленький парнишка гонял железный обруч, за забором слышалось пение «Буденного» и смех. – А где теперь Бессовестный и Бык? – Они еще в техникуме. В последнем классе. – Изменились? – Не узнаете! Цыган минуту помолчал, смотря на нас, потом улыбнулся. – И вы изменились. Ой, как изменились! Особенно Янкель. На «Янкеля» уж совсем и не похож. – А Ленька на Пантелеева похож? Цыган засмеялся. – Шкида хоть кого изменит. Потом прикурил погасшую цигарку махры, пустил синее облако за окно в густые уже сумерки… – Помните? – сказал он и, наклонив голову, вполголоса запел: Путь наш длинен и суров,Много предстоит трудов,Чтобы выйти в люди. Примечания Школа, о которой идет речь в этой повести, существовала на самом деле. Она была открыта в 1920 году на Старо-Петергофском проспекте (ныне проспект Газа), дом 19, в здании бывшего коммерческого училища. Назначение школа имела особое: это был интернат с закрытым режимом для малолетних правонарушителей, для трудных и беспризорных ребят. «Республика Шкид» написана в соавторстве с Г. Белых (1906–1938) в необычайно короткий срок – за два-три месяца. Первыми редакторами «Республики Шкид» стали С. Маршак и Е. Шварц. Книга вышла в начале 1927 года, ее появление стало событием в литературной жизни, она имела огромный читательский успех. Вокруг повести завязалась полемика. На педагогических диспутах и в литературной критике много спорили о том, удачен или неудачен педагогический метод заведующего школой Викниксора, рассматривать ли книгу как документ-дневник школы имени Достоевского, где каждый факт абсолютно достоверен, или как художественное произведение, авторы которого имели право на домысел, на обобщение, на вольное изображение событий? Н. К. Крупская увидела в жизнеописании республики Шкид черты дореволюционной бурсы. Отрицательно отозвался о педагогическом методе Викниксора А. С. Макаренко. Иную точку зрения на «Республику Шкид» высказал М. Горький. Под свежим впечатлением от прочитанной книги он много раз пишет о ней в 1927 году: С. Н. Сергееву-Ценскому, М. М. Пришвину, К. А. Федину, А. С. Макаренко, колонистам в Куряж, дважды самим авторам, уделяет ей большое место в статье «Заметки читателя». С особым удовольствием Горький сообщает колонистам, что авторы книги – такие же в недавнем прошлом ребята, как и они, – «написали и напечатали удивительно интересную книгу и сделали ее талантливо, гораздо лучше, чем пишут многие писатели зрелого возраста».Страница 126 из 126 Сам прошедший суровую школу, Горький находит в «Республике Шкид» отклик своему выстраданному опыту, своим убеждениям: «Для меня эта книга – праздник, она подтверждает мою веру в человека, самое удивительное, самое великое, что есть на земле нашей». Повесть и прежде всего образ заведующего школой, президента республики Шкид Викниксора, помогли Горькому представить себе деятельность А. С. Макаренко. В письме к нему Горький сопоставляет двух педагогов, занимающихся одним и тем же делом: «…мне кажется, что Вы именно такой же большой человек, как Викниксор, если не больше него, именно такой же страстотерпец и подлинный друг детей…». Не только для Горького, но и в сознании многих поколений читателей, деятелей педагогической науки, литературоведов президент республики Шкид существовал лишь как Викниксор. За последние годы усилиями литературной и педагогической критики, усилиями учеников и коллег многое сделано для того, чтобы дать всестороннюю оценку деятельности Виктора Николаевича Сороки-Росинского как выдающегося педагога, определить его несомненный вклад – практика и теоретика работы с трудными детьми – в развитие советской педагогической науки. В. Н. Сорока-Росинский (1882–1960) окончил историко-филологический факультет Санкт-Петербургского университета. Параллельно он занимался проблемами педагогики и психологии и прошел курс психопатологии под руководством академика Бехтерева. К тому времени как он стал заведующим школой имени Достоевского, он имел уже пятнадцатилетний стаж педагогической работы и был автором многих серьезных исследований по вопросам школы, обучения и воспитания детей. Руководство этим интернатом для трудных детей в суровые годы войны, разрухи и голода было, вероятно, самым значительным делом его жизни. Мечтая о том, чтобы его питомцы стали полноправными гражданами, В. Н. Сорока-Росинский хотел, прежде всего, дать им образование, хотел пробудить у них интерес к учебе. Десять – двенадцать уроков в день! Это может показаться неправдоподобным. Но шкидцы понимали: учиться – значит «выйти в люди»; учиться – значит «добыть себе путевку в жизнь». Это стало их девизом, это звучало в их гимне. Культ учебы, поощрение литературной игры, издание рукописных газет и журналов – все это позволило впоследствии С. Маршаку сопоставить эту школу полутюремного режима с Царскосельским пушкинским Лицеем. В конце жизни В. Н. Сорока-Росинский работал над книгой «Школа Достоевского». Она опубликована с сокращениями в издательстве «Знание» (М., 1978). В ней он представил картину жизни школы имени Достоевского и рассказал о своей педагогической деятельности, о своих коллегах по трудному делу воспитания бывших правонарушителей. В. Н. Сорока-Росинский высоко оценил повесть своих воспитанников. С большой симпатией писал он об авторах, которые «вовсе не претендовали на роль летописцев школы Достоевского» и смело соединили «факты с вымыслом и прозаическую действительность с поэтической фантазией» («Школа Достоевского». «Вечерняя красная газета», 1927, 20 мая). Первое издание «Республики Шкид» вышло с иллюстрациями Н. Тырсы. До 1937 года она выдержала десять изданий только на русском языке. Долгое время затем, без малого четверть века, «Республики Шкид» не было в книжном обращении. Появление повести в 1960–1961 годах («Советский писатель», 1960, Детгиз, 1961) можно считать вторым ее рождением. Готовя издание книги после такого большого перерыва, Л. Пантелеев проделал серьезную работу над текстом, заново (в третий раз) написал главу о Леньке Пантелееве, точнее расставил кое-где педагогические акценты. К новому изданию написал предисловие С. Маршак. В 1966 году вышел фильм «Республика Шкид» (режиссер Г. Полока, в роли Викниксора снимался С. Юрский). Размышляя, какой должна быть книга, которую бы разыскивали ребята, зачитывали ее до дыр и без которой не мыслили бы своего существования, С. Михалков называет два произведения – «Республика Шкид» и «Дневник Кости Рябцева»: этим книгам было суждено «стать в известной степени основанием, фундаментом советской литературы для подростков». Замечательную силу этих книг Михалков видит в том, что они объясняют подростку его собственный мир и его самого. Вот почему, продолжает он, «каждому поколению, как воздух, как хлеб нужны и свое «Отрочество», и свое «В людях», и своя «Республика Шкид», и свой «Дневник Кости Рябцева»…». «Республика Шкид» перешагнула через десятилетия. Можно без преувеличения сказать: она стала одной из самых любимых и популярных книг современной молодежной читательской аудитории. Повесть переведена на многие языки мира. Г. Антонова, Е. Путилова

К Юле и Ромке пришла первая любовь. Они буквально купаются в этом пронзительном чувстве и трепетно оберегают его. Ребята поглощены собой, и им нет дела до остальных. Но окружающие их люди, в том числе и самые близкие, обеспокоены силой чувств юных влюбленных. Руководствуясь вроде бы вполне благими намерениями, взрослые решают вмешаться в отношения подростков... Повесть легла в основу сценария известного фильма с одноименным названием. Но между книгой и фильмом есть очень существенные различия. Так, чтобы убрать все аллюзии на «Ромео и Джульетта», девочку Юлю сделали Катей. Был изменен и финал. _________________________________________________________________________________________________________ Вам и не снилось 1Таня, Татьяна Николаевна Кольцова, уже восемь лет не была в театре. Билеты, которые возникали то стихийно, то планово, она сразу же или в последнюю минуту отдавала. И успокаивалась. А тут не спасешься — ее бывший театр пригласили на гастроли в Москву. Это — ого- го! — какое событие! Она знала: там, в театре, уже готовят представление к наградам и званиям, сшиты новые костюмы, актрисы срочно красят волосы в модный цвет. Возбужденные, все в ожидании необыкновенных перемен, с блестящими глазами, бывшие подруги нашли ее в Москве и категорически заявили: не придет на премьеру — вовек не простят… — У нас такая «Вестсайдская», что вам тут не снилось… «Не спастись», — подумала Татьяна Николаевна. Целый день она ходила сама не своя. Идти в театр, где началась и кончилась твоя карьера, идти, чтобы переживать именно это, независимо от того, что будет происходить на сцене, а потом говорить какие-то полагающиеся слова, и вместе сплетничать после спектакля, и отвечать на тысячу «почему»… «Ведь школа нынче — ужас! У детей ничего святого! Неужели не было более подходящего варианта? Это что, жертва?» Таня заранее знала все эти еще не произнесенные слова. Но дело было даже не в них. Ей действительно не хотелось идти в театр. Не хотелось смотреть эту потрясающую «Вестсайдскую», стоившую Таниной подруге Элле переломанного ребра: они там по замыслу режиссера все время откуда-то прыгали. — Ничего, срослось, как на собаке, — сказала Элла. — Но я теперь не прыгаю. Я раскачиваюсь на канате. И говорилось это так вдохновенно, и было столько веры в этот канат, и прыжки, и в «гени-аль-ного!!» режиссера, что Таня подумала: с тех пор, как она стала учительницей, такая самозабвенная детская вера ее уже не посещает. Умирая, мама ей говорила: «Мир иллюзий тебя отторг. На мой взгляд, взгляд старой рационалистки, это не так уж плохо… живи в жизни… А школа — это ее зерно. Всегда, всегда надежда, что вырастет что-то стоящее… Не страдай о театре. Ты бы все равно не смогла всю жизнь говорить чужие слова…» Мама умирала два месяца, и таких разговоров между натисками боли было у них немало. И мама все их отдавала Тане. Ломились к ней ее коллеги по научной работе, ее аспиранты, соседи — не принимала. Объясняла Тане:

  • Я тебя так мало видела. Это у меня последний шанс. Мое счастье было в работе. Это не фраза. Это на самом деле. Что такое модные тряпки, я не знаю. Я не знаю, что такое материнство, — с трех месяцев тебя растило государство. Я не путешествовала, не бывала на курортах, не обставляла квартир гарнитурами, я ни разу не была у косметички. Мне даже любопытно — это не больно? Все беременности были некстати — не сочетались с моим делом. Я даже не плакала, как полагается бабе, жене, когда разбился твой папа. У меня на носу тогда была защита докторской. Поверишь, в этом была какая-то чудовищно уродливая гордость: у меня несчастье, а я не сгибаюсь, я стою, я даже иду, я даже с блеском защищаюсь…
А Таня видела: она и сейчас гордится этим. В маме это было главное — преодоление всего, что мешало ей работать и ощущать себя большим, значительным человеком. И как ни тяжело было Тане, как ни любила она маму в эти последние дни, мысль, что и теперь своими иронично-афористичными речами мама прежде всего сохраняет себя, а уж потом хочет что- то разъяснить, приходила не раз. И тогда она мысленно спрашивала: может, именно в маме умерла великая артистка? А она ее так жалко, бездарно подвела, не сумев сделать то, что предназначалось ей? Иначе зачем так настойчиво? С такой страстью?
  • …Какая ты Нина Заречная? У тебя же аналитический ум и ни грамма рефлексии. Ты антиактриса по сути.
Мама утешала и утешалась. Ведь тогда прошел всего год, как Таня ушла из театра. И последние слова мамы были: «Живи в жизни». И все было нормально эти семь лет, пока не свалился на голову театр из прошлого со своей «Вестсайдской историей». И мама вспомнилась в связи с ним. Она же: «Не ходи в театр, плюнь! Пока не освободишься от комплекса. Читай! Это всегда наверняка интересней
  • первоисточник, не искаженный чужим глупым голосом».
Родилась спасительная мысль — раз уж идти, то она возьмет в театр свой класс. Правда, она его еще не знает, ей дают новый, девятый. Но уже конец августа, списки утрясены, через ребят, которых она учила в восьмом, можно будет собрать человек десять. Убьет сразу двух зайцев. Посмотрит «на материал», с которым ей придется работать и спасется от последующего после спектакля банкета, где надо будет всех безудержно хвалить, сулить звания и одновременно убеждать под сочувствующие и неверящие взгляды, что она вполне довольна работой в школе. Она скажет: «Я здесь с классом. Я с вами потом». Таня пригласила в школу Сашку Рамазанова. Он пришел в грязных джинсах и рваной полосатой тенниске.
  • Я думал, надо что-нибудь покрасить или подвигать, — сказал он. Театральная идея его не увлекла и насмешила. — Ну, Татьяна Николаевна! — картинно воскликнул он. — Пригласили бы на Таганку или в «Современник»… А какой нормальный человек пойдет смотреть приезжающую на показ периферию… Этот номер у вас не пройдет. Гарантирую…
  • Не будь снобом, — сказала Таня. — У них молодой гениальный режиссер, и весь спектакль — сплошная новация. К тому же там хорошая музыка.
  • Разве что… Ладно… Попробую. Может, от скуки народ и соберется.
  • Напрягись, — сказала Таня. — Мне очень хочется пойти с вами.
Сашка посмотрел на нее пристально. Поведение учительницы было, на его взгляд, лишено логики: тащиться в театр, да еще в неокончившиеся каникулы, с классом? Больше не с кем? Но Татьяна Николаевна, хоть ей уже за тридцать, женщина вполне. Сашка охотно пошел бы с ней сам, единолично. Он высокий, здоровый уже мужик, детвора во дворе зовет его «дяденькой». Так что вместе они бы гляделись… Но она, милая их Танечка, тащит с собой класс, что ненормально и противоестественно, хоть сдохни. Но просьба есть просьба, поэтому Сашка обещал обзвонить и обежать народ в ближайшем округе и человек десять подбить «на эксперимент».
  • Но если будет дрянь, — сказал Сашка, — я не отвечаю. И буду просить у вас защиты от гнева народов. Побьют ведь!
Спектакль оказался никаким. Что называется, не в коня корм. Может, новый режиссер и был талантливым, что-то он напридумывал, но актеры!.. Ни одного, ну просто ни одного нефальшивого слова. И от этого придуманная форма торчала обнаженным каркасом, то ли оставшимся от пожара, то ли брошенным строителями по причине нехватки материалов. Танины ученики умирали со смеху. Их надо было просто убирать из зала за нетактичное поведение.
  • А я предупреждал, — многозначительно сказал Сашка. — Я верил и знал: будет именно так.
Вообще он держался не как ученик, а как Танин приятель. Таня подумала: пожалуйста, проблема. Надо сразу ставить его на место. Хороший ведь мальчишечка, просто от роста дуреет… И посмотрела на его дружка — Романа Лавочкина, — еще выше. Господи, куда их тянет! Но с Романом ничего подобного не будет, он мальчик книжный. Вот и сейчас он:
  • Татьяна Николаевна! А как проверить — не был ли Шекспир трепачом? Я к чему… Современное искусство о любви — такая брехня, что если представить, что оно останется жить на пятьсот лет…
  • Не останется, — сказал Сашка. — Не переживай.
  • Теперь любовь только пополам с лесоповалом, выполнением норм, общественной работой…
  • Сейчас ты смотрел любовь пополам с расизмом, — сказал Сашка. — Если тебя смущают только примеси в этом тонком деле, то их было навалом и у древнего человека. Чистой, отделенной от мира любви нет и не может быть.
  • А я не люблю винегретов, — ответил Роман. — Вот почему меня волнует правда о Шекспире.
  • Без примесей только секс, — с вызовом выложил Сашка и посмотрел на Таню: «Как вам моя смелость? Мой образ мыслей? Широта воззрения?»
Девчонки гневно, но заинтересованно завизжали.
  • Скажите ему Татьяна Николаевна! Скажите!
  • Я согласна с Сашей, — сказала она. — Любовь всегда бывает в миру и среди людей.
Это жизнь в жизни («Мама!» — печально вздрогнуло сердце).
  • Понял? — Сашка хлопнул Романа по спине. — И будут тебе из-за любви вредные примеси в образе двоек, скандалов дома, а потом — что совершенно естественно — будет лесоповал…
  • Видел я такую любовь в гробу и белых тапочках, — ответил Роман. — Любовь сама по себе целый мир. Должна быть такой во всяком случае.
Расходились по-доброму. Уже дома Таня подумала: интересный парень Роман. А какие у нее девчонки? Она толком их и не увидела. Правда, против секса они завизжали дружно, что ни о чем еще не говорит. Это вполне может оказаться жеманством, а не целомудрием, лицемерием, а не добропорядочностью. …А потом, в бессонницу, снова пришла к Тане мама. Она села в ногах в своем старом- престаром махровом халате и сказала своим сломленным болезнью голосом: «…Я все думаю о любви, Таня! Это невероятно, сколько я о ней думаю. Мы поженились с папой перед самой войной, и у нас была возможность поехать на пару недель к морю. Мы отказались. Папа из-за каких-то цеховых дел, я из-за ремонта в институте. Без меня, видите ли, не могли покрасить наличники. И сейчас я думаю о том, как я не ходила с папой босиком по пляжному песку, как он не растирал мне спину маслом для загара. Понятия не имею, было ли тогда такое? Как мы не целовались в море, в брызгах… Сплошное НЕ… Недавно у одной писательницы прочла абзац о поцелуях. Ей не нравится, как теперь целуются: откровенно, бесстыдно… А мне нравится… Я бы так хотела… Я буду думать о любви до самой смерти… Ах, черт, как не хочется умирать! Что за судьба у нас с отцом — он в тридцать семь, я в сорок семь… Вся надежда на тебя, Танюша. Чтоб ты жила взахлеб за нас троих…» Мама была всю жизнь поглощена делами института, делами лаборатории, и такая вот тоскующая о пляжном песке женщина становилась для Тани непонятной и даже чужой. Только на похоронах, среди венков и соболезнований, среди невероятно большой толпы вокруг такой маленькой, почти невесомой женщины, Таня вновь обрела ту маму, которую всегда знала, любила и побаивалась. Почему же так получилось, что теперь — и чем дальше, тем чаще — в ногах ее садилась женщина в махровом халате, тоскующая о любви? Таня знала ответ: мать приходит, потому что дочь не оправдала ее надежд. Она не живет взахлеб, за троих. В сущности, у нее, как и у мамы, в жизни есть только одно — работа. Первое сентября полагается считать праздником. За годы работы в школе Татьяна Николаевна научилась понимать и ценить многое в школе, но первосентябрьское ликование ее всегда выводило из себя. Цветы, фотоаппараты, шефы с завода с тоскующими глазами, представители вышестоящих организаций, прячущие за приветливостью тайный инспекторский взор, сутолока, нервы, а в результате обязательно пустые уроки, потому что после всего на «отдать» и «получить» уже просто ни у кого не хватает сил. И в этот раз она до последней минуты не выходила на школьный двор, наблюдала суету из окна. Увидела Сашку, без единой книжки, но с газетой. Он тряс ею над головой и собирал вокруг себя народ. «А! — подумала Таня. — У него рецензия на „Вестсайдскую историю“. Она ее прочла вчера. В рецензии было все: «Нервная ткань формы на аспидно-черном фоне…» «Пластичное страдание» и «бьющая наотмашь символика». Были эпитеты «незаурядный», «мыслящий», «ярко индивидуальный» и прочее. И сейчас, глядя, как Сашка читает ребятам рецензию «Гимн любви», она вдруг поняла: первое сентября она не воспринимает именно потому, что оно ей напоминает театр, день «сдачи спектакля». Там тоже ходят переполненные ответственностью инспектора от культуры и смущенные непривычностью положения шефы. Таня так обрадовалась, разобравшись наконец в своей первосентябрьской идиосинкразии, что тут же пошла во двор, туда, где громко читался «Гимн любви». Те, кто ходил с ней в театр, бросились навстречу. Остальные смотрели со стороны. Таня почувствовала легкое недоумение от образовавшегося неравенства в отношениях. «Это ничего, — подумала она. — Утрясем».
  • Оказывается, — сказал Сашка, — мы, Татьяна Николаевна, эстетически не развиты.
Спектакль-то — штука! А мы смеялись, как лошади…
  • Классический пример выдавания желаемого за действительное, — объяснял Роман. — Рецензент не дурак. Он написал о том, что могло бы быть, если бы из этого что-то вышло…
  • Умники! — фыркнула Алена Старцева. Она хотела привлечь к себе внимание, потому что подстриглась и никто еще ничего не сказал по этому поводу. Алену Таня знала по восьмому классу.
  • Тебе идет стрижка, — сказала она ей. И Алена вся засветилась.
К этой девочке было сложное отношение, но Таня с ней ладила. Сейчас ее волновало другое: новенькие. Те, что пришли из новостроек. Восемь лет в одной школе, девятый в другой. Это всегда сложно. И сейчас они в стороне. В театр не ходили, рецензию не читали, реплики Сашки и Романа до них не доходят… Сколько таких? По списку десять. Десять и есть. А за их спинами, наверное, родители. Смотрят настороженно, готовы защищать своих хоть и больших, но все-таки детей. Вдруг не так встретят! И тут истошно, театрально зазвенел звонок. Пока шли приветствия через мегафон, Таня разглядывала своих ребят. Ей полагалось уйти туда, на школьное крыльцо, и взирать на все с полагающейся высоты, но она осталась у ограды, ближе к «новеньким», на лицах у которых от первых же речей появилось выражение умиротворенной скуки: в новой школе начинается, как в старой. Тоска… Таня уже привыкла к тому, что все дети теперь очень большие. Но этот ее класс был прямо-таки великанский. Юбочки из модной замши — директриса добилась для старшеклассников «вольной одежды», пока не придумают что-нибудь посовременней, — так вот юбочки из модной замши трещали на туго обтянутых бедрах девчонок; пятки стыдливо свисали над тридцать девятым размером босоножек, колени, грудь, губы — все было откровенно и напоказ. И парни тоже ничего себе стропила. Все по метр восемьдесят — девяносто, но худы-ы-е! Ни одного мальчишечьего румянца на класс, все как из голодного края. Таня однажды поинтересовалась у врача — отчего, мол? Та махнула рукой: «Все в порядке. Худые? Дольше будут жить. Бледные? Это пламенный привет от мерцающего телевизора. Девочки другие? Они уже сформировались. Ясно? И вообще: чего вы волнуетесь? Все равно в основе своей это поколение гипертоников, язвенников, сердечников. Других теперь не рожают. Не умеют. Потому что кто рожает? Гипертоники, язвенники, сердечники…» Их школьный врач — большая оптимистка. После разговора с ней ощущаешь радость обладания двумя (а не одной) ногами, умением откусывать и пережевывать, испытываешь благодарность к грудной клетке, что она крепкая, костяная. В микрофон громко откашлялся шеф.
  • Давай, пролетариат, давай, произнеси слово, — сказал Сашка.
Девятый захихикал. Таня подумала: директриса потом ей скажет: «Ваши, деточка, вели себя хуже всех, потому что — как они говорят? — им хотелось выпендриваться перед вами. Зря вы с ними стояли». Она подошла к Сашке и встала рядом. Сашка приставил к своему рту кулак и потыкал им в зубы. Делай после этого замечания. А Роман вообще сидел на камне и перечитывал рецензию. С высоты своего роста заглядывала в газеты Алена — от Романа она не отходила, делала вид, будто ей тоже интересно, что там написано. Типичная здоровячка, она была чем- то похожа на актрису Нонну Мордюкову периода «Молодой гвардии» и страшно этим гордилась. Потом, вспоминая этот первый день, Таня была убеждена: Юльки среди новеньких не было. Ведь она даже их считала, по списку все сходилось, а Юльку она не разглядела. Митинг закончился, и все пошли по классам. Таня довела своих до двери, пожелала ни пуха ни пера, услышала от Сашки «к черту» и пошла на уроки. В девятом в этот день у нее часов не было. И слава Богу, пустые, ох пустые эти уроки первого сентября. А день выматывающий… Таня медленно брела домой и думала: вот и еще один год начался. Надо будет знакомиться с родителями, надо будет забрать из химчистки свой темно-синий костюм, скоро станет прохладно, и он ее снова надолго выручит. Надо будет поговорить с Эллой. Сказать: пусть не очень страдает, если уедет режиссер. Ребра будут целее. И вообще пусть выходит замуж за своего автомеханика. Не принцесса! Правда, подруга спросит: «А сама? Живешь в Москве в изолированной двухкомнатной квартире, да только свистни…» Таня знала, что все в конце концов кончится разговором о квартире и о замужестве, поэтому-то и избегала подругу. Элла напоминала маму. Та тоже, за два года до смерти, получив наконец изолированную квартиру, все не могла прийти в себя от свалившейся на нее роскоши. Маму потрясали квадратные метры и возможность закрыть дверь в своей комнате; санузел, куда можно было войти в любой момент и где пахло дезодорантом. Дома Таня расставила цветы, с которыми вернулась из школы, хотела немедленно сесть за письменный стол, но силой увела себя на кухню. Это же типичная патология: после работы сразу за работу, тем более что завтрашний урок у нее в девятом — вводный. Она любит его, она на нем — нелепое сравнение! — как торговец-зазывала, раскрывает перед людом «товар» — литературу XIX века, — ах, чего тут только нет, и все бесценно, никаких денег не хватит, но она все отдаст за малую толику, за каплю интереса. «Ничего себе малая толика, — подумала Таня, бесцельно трогая маленькие беленькие кастрюльки на полке. — Поесть, что ли?» Торговец-зазывала звенел в ней, вертел ею, как хотел, и она плюнула на беленькие кастрюльки. Таня вернулась к письменному столу, и мама укоризненно посмотрела на нее с портрета. Но зря смеялся над ней торговец-зазывала. Таня вдруг почувствовала, что «торговых рядов» литературы» она завтра строить не будет. Она расскажет им о другом. О том, что они целый год будут говорить о любви — такой у них материал. Потом, через время, она вспомнит, как ушла от маленьких кастрюлек к столу, как, перегоняя друг друга, теснясь, подкатывали к горлу еще не высказанные, просящиеся на волю слова. Как подчинилась она внутренней силе, заставившей ее поломать апробированный, симпатичный план урока, который столько лет ее не подводил. И Таня потом скажет: «Это я во всем виновата. Я их так настроила». А пока она делала торопливые заметки, радуясь ощущению откровения: как это ей, тупице, раньше не пришло в голову, что все ее уроки о любви? Она им покажет «примеси в виде лесоповала». Ах, Боже мой! Как им много надо объяснить… Она работала до ночи, а когда легла, на краешек кровати села мама: «…Я бы не взялась на твоем месте учить людей любви… Что ты о ней знаешь? Все книжное, книжное… Ты наркоманка. Фу!» Мама зло рассмеялась, но ушла быстро. И это было хорошо, правильно.
  • Ну и Танечка! — сказал Сашка, когда они с Романом возвращались домой.
  • Будем изучать любовь.
  • Она смешная, — ответил Роман. — Ей кажется: она придумала хитрый ход. А ведь ежу ясно, что она — Иван Сусанин и заманивает нас в дебри, чтобы спасти от секса. Между прочим это ты ее вынудил своей солдатской прямотой.
  • Мы уже не дети, — басом сказал Сашка, — чтобы нас водить за нос.
  • Ты все-таки балда, — беззлобно сказал Роман. — При чем тут «за нос»? Я сказал — в дебри. В чащобу духа. А секс, он где? Он на опушке.
  • Ну, знаешь, — ответил Сашка, — если он на опушке, то чего я пойду в дебри? Я что
  • дурак?
  • Не прикидывайся скотом, — сказал Роман. — Поэтому и пойдешь за Танечкой, потому что она Сусанин. Это как пить дать… И еще она девушка обаятельная, за ней приятно идти…
  • Смысла не вижу…
  • В чем?
  • В дебрях.
  • Это, солдатик, называется нравственным воспитанием, — засмеялся Роман. — Запомни.
  • Как тебе новенькие? — перевел на другую тему Сашка. — По-моему, серость…
  • Пусть живут, — великодушно разрешил Роман. — Мне вообще кажется, что сейчас все люди на одно лицо… Знаешь, как заметил? Перестал различать дикторш по телевидению. Все с глазками, все с носиками, все с волосиками, и никакой разницы: кто есть кто. А потом огляделся — батюшки, все люди не просто братья, а однояйцевые близнецы.
Сашка подозрительно посмотрел на Романа. На него всегда надо так смотреть. Он «прикольный» парень. Такое заявление об одинаковости человечества вполне может быть задуманной провокацией: вызвать Сашку на разговор, в котором он ни бе ни ме, а Роман всю проблемку обсосал и обдумал до зернышка.
  • Есть индивидуальности, — пробурчал Сашка.
  • Их все меньше, — сказал Роман. — Очень долго не было ситуации, при которой личность проявляет свой максимум. Войны там, голода, оледенения… Все живут одинаково, и все ставятся похожими друг на друга…
  • Ну ты даешь! — разозлился Сашка. — Все живут одинаково? Где ты это видел? Ты что — дурак? У одних машины, у других — от получки до получки, одни ничем не гнушаются, а другие всю жизнь в трамвае стоят, потому что стесняются сидеть. Одни верующие во что-то до тошноты, другие ни в Бога, ни в черта…
Роман скривился.
  • Нельзя же понимать все буквально… Во всеобщей одинаковости тоже градация от нуля до ста, к примеру. Все, что ты говоришь, сюда укладывается. Просто, чтобы стать личностью, надо выйти за эту градацию.
  • И что сделать?
  • В том-то и дело, что когда ищешь, что сделать, это тоже поиски внутри градации.
Что может придумать ординарный человек?
  • Ну знаешь, войны я не хочу, — сказал Сашка.
  • А я хочу? Но машина даже в экспортном исполнении — тоже пошлость.
  • Так полети в космос!
  • Мне это неинтересно, — с вызовом сказал Роман. — Понимаешь, меня всерьез
гложет… Сашка пожал плечами. Конечно, он мог сказать, что когда у человека нормальный, непьющий отец и заботливая мать, когда у него никаких проблем с братьями и сестрами, когда рубль в кармане всегда, а иногда и трояк, то, конечно, пристало время подумать об оледенении. Но он этого не сказал, потому что получалось, будто он цитирует собственную мать, у которой было хобби: коллекционировать страшные истории. Мать Сашки работала секретарем в суде, и информация у нее была очень однообразная. Если учесть, что муж ее, отец Сашки, запивал, что сестренка Сашки имела врожденный порок сердца, а бабушка в свои шестьдесят погуливала, как молодая, то прямо можно сказать: проблема рождения индивидуальности в семье остро не стояла. Мать так стремилась, чтоб все у них было, как у всех , как у людей. Вот, оказывается, в чем был гвоздь. А индивидуальность — это с жиру. Это чтоб себя показать: «Вот у нас проходило дело…» И Сашка молчал, хотя что-то в словах Романа вызывало его протест. Может, просто умничанье?
  • Смотри, — сказал он. — Новенькая. Им наперерез прошла Юлька.
  • Я ее где-то видел. — Роман проводил глазами девочку. — Или это опять путаница с лицами?
  • Ты ее видел сегодня в школе, — ответил Сашка.
  • Нет, не в школе, — твердо сказал Роман. — В школе я ее не заметил.
В первый же день, когда они переехали в новый дом, Юлька опустила перпендикуляр с балкона шестнадцатого этажа вниз прямо на оставшийся здесь от других времен и народов куст сирени, потом провела мысленную прямую к школьному подъезду, соединила школьный подъезд с окном и получила ничего себе, симпатичный прямоугольный треугольник. Вот бы съезжать по его гипотенузе! Мгновение — и ты в школе. Но так как пока это было невозможно, приходилось осваивать тот катет, что лежал на земле. Вот почему из школы она шла наперерез Роману и Сашке, пренебрегая проложенным бетонным маршрутом. Она шла насквозь, и сбить с пути ее могла только стихийная преграда в виде стоящего прямо на катете дома, или котлована, или уже совсем глупо возникших гаражей, пахнущих ржавым железом и бензином. Она шла и думала об уроке литературы. «Будем говорить о любви…» Юлька за свои пятнадцать уже столько прочла о любви, что совсем недавно обнаружила: она с гораздо большим интересом читает фантастику, да и не какую- нибудь, а с сумасшедшинкой. Типа «Заповедника Гоблинов» или «Космического госпиталя», в общем, ту, в которой совсем или почти совсем нет примет нашего, человеческого времени. Отличный роман «Конец вечности» абсолютно испорчен любовью. Нет, Юлька не ханжа и не лицемерка, она лично знает — и не из книг, а из жизни, что от любви можно помолодеть на десять лет, и постареть на двадцать. Что в наше время для любящих столько же преград, как и раньше. Анна Каренина, Наташа Ростова, Лиза Калитина, мадам Бовари, мадам Реналь и Юлькина мама Людмила Сергеевна вполне могут стоять в одном ряду. И то, что мама, слава Богу, притом жива и здорова, заслуга не времени, а маминого характера. В ней на троих мужества, стойкости и оптимизма. Ну, посудите сами… …Людмила Сергеевна выходила замуж за молодого — ей тридцать, ему двадцать. Бабушка Эрна, обрусевшая немка, лежала в предынфарктном состоянии. Заброшенная Юлька вела сказочную для пятилетнего ребенка жизнь
  • рылась в раскрытых ящиках комода, рядилась в материны побрякушки, подкрашивала брови и губы — никто ни слова, ее не видели. Шоколад валялся во всех углах, громадные запыленные плитищи, раз-два надкусанные. На тиражированные игрушки — собак, кукол, мишек — не смотрелось. Говоря научным языком, в Юлькиной жизни были инфляция и девальвация, но в целом — лучше не бывает, хотя лежавшая на высоких подушках бабушка Эрна твердила ей с утра до вечера, какой она несчастный ребенок. Может, с тех пор в Юлькиных глазах навсегда застыло удивление пополам с насмешкой,
рожденное от первого столкновения оценочного слова и реальной ситуации. Период изобилия Юлькиной жизни кончился переездом на новую квартиру вместе с дядей Володей. В памяти цементно застыли красиво поднятые мамины руки и скороговоркой повторяемое: «От всех подальше… Как можно дальше… На край света…» Край света выглядел соблазнительно. Пятиэтажный дом среди маленьких зеленых двориков. Куры у подъезда, петух с осанкой бабушки Эрны, колонка у дома — пей, залейся, брызгайся прямо из крана, — собаки, кошки, бродящие естественно, без поводков и пригляду. Судя по всему этому, период изобилия Юлькиной жизни сразу перерастал в симпатичное приближение к природе. Бабушка Эрна именно тогда сразу превратилась в старуху Эрну. Юлька слышала, как говорили женщины на лавочке у подъезда: «Какая величественная старуха». А мама, наоборот, преобразилась в девочку в коротенькой юбочке, дырчатой блузке, и те же женщины удивленно спрашивали: «У вас такая, большая дочь?» Юлька была осведомленным человеком. Она знала, что мама ее родила в двадцать пять лет, уже получив высшее образование. Но предметы Юлькиной пятилетней гордости менялись не по дням, а по часам. Теперь мама всем говорила, что да, конечно, дочь у нее большая, но она рано, слишком рано вышла замуж и сразу родила, прямо, можно сказать, в детстве. Потом все хорошо познакомились, и уже никто ни о чем не спрашивал. Старуха Эрна скрепя сердце наносила визиты, мама молодела и молодела, дядя Володя отпустил усы и бороду для солидности, и все шло прекрасно… И идет так же до сих пор. Маме сорок один, ей не дают больше двадцати пяти, обалдеть можно от той зарядки, что она делает каждое утро. Юлька ни разу не видела ободранного лака на материных ногтях. Она всегда как на свидании, а это, на взгляд Юльки, труднее, чем в отчаянии бухнуться на рельсы. Ведь мама — работающая женщина, и полы Юлька всего два года как моет… А то все она… мама. Вот что такое любовь… Конечно, их «русичка» говорила это все красиво (актриса бывшая, что ли?), но опять-таки — что может знать о любви старая дева? Хотя, с другой стороны, Юлька знает, что эта категория человечества претерпела существенные изменения в наше время. У мамы есть незамужняя подруга, мама ни за что не оставит дядю Володю с ней в комнате. Юлька чувствует: боится. Боится за дядю Володю, которого эта подруга может совратить. Их Танечка с виду не такая. Но тем хуже… Тем меньше, значит, она знает об изучаемом предмете… …Катет уперся в каменные ступени. Пришла! В общем, конечно, выигрыш во времени незначительный, плюс ободранные на пересеченной местности ноги, все вместе доказывает, что гипотенуза как дорога была бы лучше. Но… Между прочим, один из двух парней, которые встретились, ей почему-то знаком. Она его где-то видела… Юлька поднялась на шестнадцатый этаж и еще раз обозрела окрестность. Красота! А она, дура, ревела, когда переезжали. Здесь же необыкновенно! По девственно-зеленому ковру двора гуляла абсолютно золотая колли со щенятами. Тяжелая кирпичная кладка школы — ее так хорошо видно отсюда — тоже отлично сочетается с зеленым. А в том, что жилые дома, колеблясь в вышине, все-таки тянутся вверх, а школа устойчиво, на века, распласталась внизу на земле, была даже некая символичность. И если период изобилия в Юлькиной жизни был десять лет тому назад заменен периодом близости к природе, то на смену ему пришел образ жизни, который мама восторженно определила: «Как в раю!», а дядя Володя оценил по-мужски невыразительно: «Жить можно». Но где же она видела того худого и длинного мальчика? А Таня не находила себе места. Она считала, что завалила урок в девятом. Конечно, ничего не стоило завтра же вырулить на наезженную колею, но именно то, что этого так хотелось, останавливало. Нельзя поддаваться панике. Так не бывает, чтобы вчера истина виделась в одном, а завтра в другом. Мама в таких случаях говорила: «Закажи себе очки. У тебя что-то со зрением».
  • Надо исходить из того, — сказала Таня громко, на всю квартиру, — что я
единственный предметник, который касается души. Если не я, то кто же? «Брось! Брось! Брось! — сказала мама. — Только не ты!»
  • Лучшие педагоги не имели детей, — парировала Таня. — Это им помогало, а не мешало. Не было своего, узкого, личностного опыта, который может путать карты. Нужен взгляд широкий, освобожденный от родительского эгоизма.
«Дура — сказала мама. — Зачем я тебе оставила двухкомнатную квартиру?» А тут как раз позвонила Элла. Она просто захлебывалась от счастья. Режиссера в Москву не взяли. Посмотрел «Вестсайдскую» человек, который ставит последнюю печать, и ему не понравилось.
  • «Своих пижонов не знаем куда девать!» — так он сказал, — тараторила Элла. Но радость была от другого.
Режиссер был сегодня у нее (восторг!), у Эллы, сказал, что истинная дружба проверяется именно такими случаями. Так что они возвращаются вместе, будут ставить арбузовскую «Таню», совсем не так, как раньше. Она будет Таней. Но какой! Никакой любви! Просто ленивая девка уцепилась за перспективного инженера, а когда жизнь заставит ее самой зарабатывать на хлеб, поймет, что без мужика на свете прожить можно. Даже лучше…
  • Чушь! — сказала Таня. — Где вы такое увидели?
  • В пьесе! В пьесе! — кричала Элла. — Все бабы нынче — мужики. И только тогда им на свете хорошо, покойно и уверенно, когда они мужики на сто процентов! Во! Это будет бомба!
  • На чем ты будешь раскачиваться? — спросила Таня.
  • Ни на чем! Играть станут цвета. Твоя тезка вначале будет вся розовая, как поросеночек. Она будет нести собой розовую женскую беспомощность.
  • А потом какого она будет цвета?
  • Как вся наша жизнь, лапочка! Стальная! Понимаешь? С металлинкой! Которая в конце засеребрится.
«В чем она была права? — думала потом Таня. — Пьесу они изуродуют, это точно, но какое-то в этом есть зерно… в этом уродовании. Какое? Ах, вот в чем! Чистая, отделенная от жизни любовь в наше время не выживает? У только любви , как у бабочки-поденки, век короткий. Ей нужны примеси… В виде лесоповала?» Потом Таня скажет: «Этот идиот режиссер заставил меня следовать задуманному плану. Что мне стоило на следующем же уроке все переиграть?» Ни Роман, ни Юлька так и не вспомнили, где они видели друг друга. А встреча была и, оставшись для них бесследной и не запомнившейся, в их семьях, для их родителей стала чем- то вроде взрыва в котельной, который внешних разрушений вроде бы и не принес, но внутренние конструкции слегка покорежил. Дело было вот в чем… Мама Юльки когда-то давно, еще в школе, дружила с папой Романа. Но мало ли кто с кем дружил в школе — раздружились. Возник красивый мужчина, летчик, и увел маму Люсю от юного школьного воздыхателя. Тривиальнейшая история, разговора не стоит, если бы… Если бы папа Романа с последовательностью и ритмом биологических часов не возникал у ног Юлькиной мамы с переходящей всякие приличия тоской во взоре. Уже Юлька родилась, уже у него самого был сын, а все равно — придет, сопит и вздыхает. И случилось вот что… Людмила Сергеевна его возненавидела.
  • Я сама себе казалась противной оттого, что когда-то с ним целовалась… И мне так горько, что своими приходами он напрочь испортил все приятные воспоминания. Теперь вспоминается противное. Что руки у него были всегда влажные, что, когда мы целовались, получался свист.
Людмила Сергеевна даже маму свою видеть в эти дни не хотела, потому что та Костю — так звали отца Романа — обожала. Юлиного отца — летчика — она не восприняла, дядю Володю тоже а Костя — это был ее идеал. Он соответствовал ее каким-то глубоко запрятанным, но живучим представлениям о пресловутой немецкой добропорядочности. Это было совсем смешно, если учесть, что родом Костя из курской деревни. Ничего себе ариец. А потом раскинутая во все стороны Москва их разъединила. И уже много лет не возникал на пороге тоскующий и преданный Костя со своим занудливым «Ты только скажи…» Когда Юлькины родители получили трехкомнатную квартиру в белой башне на зеленой траве, перво-наперво надо было отдать в химчистку шторы, пледы, покрывала, не вносить же в новенькую, с иголочки квартиру старую пыль. Людмила Сергеевна навертела два тюка и, взяв Юльку в помощницы, отправилась в химчистку. Только они вышли на бетонную дорожку, положив тюки на голову — так женщина выглядит красивее, — как раздался совершенно истошный вопль: «Лю-у-ся! Люсенька!» — и некий мужчина в три прыжка преодолел разделяющий две бетонные дорожки газон. Юлька с тюком на голове продолжала идти гордо и прямо, но боковым зрением она отметила, что на другой дорожке остались стоять очень толстая тетенька, килограммов на сто, и высокий мальчик. Она не знала, что там было за ее спиной, не видела, как рвал с маминой головы тюк этот мужчина, как мама не давала ему это делать… Мама догнала Юльку через пять минут, лицо у нее было красное и злое, и она сказала: «Лучше на край света, чем жить с ним рядом». Она даже съездила на Банный посмотреть, какие могут быть варианты. И первый раз за всю их жизнь они с Володей из-за этого здорово поскандалили. Юлька даже испугалась, тем более, что причину выяснить так и не смогла, но одну фразу дяди Володи запомнила: «Этот дохляк будет у меня лететь с шестнадцатого этажа красиво, как бабочка…» Юлька спросила: «Какой дохляк?» И мама исчерпывающе ответила: «Отстань хоть ты!» Поскольку в этой истории две стороны, то важно знать, как на эту встречу прореагировала вторая — вот та самая стокилограммовая тетенька, что осталась брошенной на дорожке. Вера Георгиевна — мама Романа и жена Кости — ночь не спала. Все видела перед собой ошеломившую ее картину: Костик, две недели до того пролежавший с радикулитом, в три метровых шага перемахивает через газон, а на асфальте, сцепив зубы от презрения, стоит Людмила. Вот это презрение не давало покоя и сна. Чего уж она так? У нее, у Веры, тоже был в школе поклонник. Сейчас он заслуженный артист, снимается в кино. Когда они встречаются, то, не стесняясь, целуются, даже если его жена рядом. И ей это не противно, наоборот, приятно, как он хорошо к ней до сих пор относится. И дело не в том, что ей льстит: он, мол, артист. Он не из тех, чьи открытки продают, он всегда играет крестьян- безлошадников, у него и в жизни лицо голодное вытянутое и унылое. Но теперь он носит дымчатые очки. В них его безлошадность не так видна. Костик по сравнению с ним — красавец. Это объективно, не потому, что муж. А та, Людмила, смотрела на него так, будто через газон к ней прыгал какой-нибудь Квазимодо. «Лю-у-ся! Люсенька!» Орал как! Голос откуда-то не из горла, а из кишок — сдавленный, чужой. Вера с тоской представила, как они замерли на бетонных дорожках — она и Людмила. У Романа глаза стали, как блюдца. Папа ведь дома, держась за стеночку, ходил.
  • Ну и прыжок! — сказал он восхищенно. — Как Брумель!
А «Брумель» стоял там, на той полоске, жалкий, небритый, и Людмила так брезгливо его обошла, с этим узлом на голове, будто боялась задеть. Уходя, кивнула ей, тоже свысока, и такое обилие презрения, пренебрежения, которое обрушилось на Веру в один миг, вдруг оказалось ей не под силу. Она, двужильная женщина, на плечах которой было все — и нездоровый муж, и хлипкий сын, ремонт в квартире (пять лет уже прожили), и стеллажи на заказ, и все, все, все… И тут она вдруг осела, обмякла от одной этой минутной встречи. Что она, про Людмилу не знала раньше? Знала. Все ее фотографии в альбоме сохранены, со всеми надписями «любимому», «моему хорошему» и так далее. Знала, все знала, что было. Не знала, предположить не могла, что у Кости все и есть. И вот теперь они соседи? Всего три газона Костику перепрыгнуть. Разве трудно умеючи? И Вера тоже пошла в Банный переулок, на «квартирную барахолку», выяснить возможности обмена. Выяснила: туда надо ходить месяцами, а еще лучше годами. Может, что и выходишь… А потом все как-то в бессонницу пересмотрелось. Школа для Ромки рядом, на работу добираться удобно, а тут еще прямо между домом их и Людмилы достраивают громадный универмаг, он разделяет их дома, как пропастью. А тут еще Костика с радикулитом положили на обследование в ЦИТО. Шло время, и ни разу больше Людмила на пути не встречалась. Правда, цепко держалось в памяти, как она тогда прошла, но время услужливо подсунуло другое объяснение: значит, он ей не нужен. Так это же хорошо! Раз прыгнул и увидел: не нужен. Разве она, Людмила, будет с ним, хворым, так возиться? Вера знала, сколько времени требует и Людмилина прическа, и такие ногти, и сколько стоит такой вид в целом, переводи хоть на деньги, хоть на время. Многого стоит. Ей, Вере, не по карману. Поэтому найти любителя поменяться с ней местами будет трудно. Один раз прыгнул… и съел… Отлеживается в ЦИТО. Вера не подозревала, что Костя звонил Людмиле по телефону. Сложным путем выяснил он домашний номер, так как не знал, какую она сейчас носит фамилию. У Эрны спрашивать не стал, позвонил Людмиле на работу и там у кадровиков не своим голосом осведомился. Людмила ответила предельно сухо, а он сразу жалко представился: «Я из больницы». Но в другой раз трубку взял мужчина и лениво так спросил: «Слушайте, какого черта?» Костя медленно надавил на рычаг и медленно пошел, пытаясь самому себе убедительно ответить на этот предельно простой вопрос: действительно — какого? Скоро двадцать лет минет, как они прятались в подъездах. Чего только не было после: и этот сумасшедший летчик, который привозил ей коробки конфет изо всех городов Советского Союза. И их скоропалительная свадьба. И какая она была тощая и измученная, когда ждала мужа из полетов. И как она его выгнала, имея пятимесячную дочь, когда узнала о многочисленных перелетных романах. И у него, у Кости, тогда был пятимесячный сын, но он побежал к ней, потому что вдруг отчаянно на что-то понадеялся. Целую вечность он надеялся, одновременно аккуратно выполняя отцовские и мужние обязанности: ходил в молочную кухню, искал Вере необходимый для кормления лифчик с пуговицами впереди, носил в мастерскую обувь и покупал детский манеж. Он потому так хорошо это запомнил, что жил какой-то нелепой, противоестественной надеждой на то, что Людмила его примет, что он ей будет все-таки нужен. А тут еще эта проклятая Эрна с ее подбадривающими пожатиями и подмигиваниями: мол, все о'кей — или как там у них по-немецки? А все было прескверно. Однажды. Людмила закричала противным голосом что он ей надоел до смерти, что она его видеть не может, запаха его слышать не хочет и так далее… А потом этот прыжок через газон, и сжатые губы Людмилы, и его голос, откуда-то из желудка: «Лю-у-ся! Люсенька!» И тут вдруг, — идя, вернее даже пятясь от телефона, — он понял, что на вопрос «какого черта?» ответа нет. Потому что «люблю» никакой не ответ, если тебя не просто не любят, а терпеть не могут. Приставать в таком случае действительно нехорошо, если есть или совесть, или гордость. Косте стало стыдно, мучительно закололо, заныло во всех суставах, захотелось жалости и внимания. И сразу вспомнилась Вера, как шерстяным платком она перевязывает ему поясницу, как гладит по платку утюгом. Костя даже застонал от переполнившего его чувства раскаяния — и решил больше никогда не звонить Людмиле. Универмаг открывали с оркестром как раз в сентябре и сорвали уроки в школе. Девятый «А» ринулся к окну, оставив без внимания призыв учительницы закрыть окно. Юлька и Роман оказались прижатыми к подоконнику плечом к плечу.
  • Слушай, — сказал Роман, — я мог тебя раньше где-то видеть? У меня такое ощущение!
  • Ты в Останкине не жил?
  • Даже не знаю, где это!
  • Тогда тебе кажется…
В том, что ей это тоже казалось, она из женского кокетства решила не признаваться. Еще чего! Музыка громко звучала, высокое начальство обходило сверкающий никелем образцовый универмаг, а в универмаге — показательный манящий и увлекающий, на горе родителям, отдел детских игрушек. Таня вошла в класс и в первую минуту его не узнала. Лица, что раньше смутно виднелись будто сквозь пелену покрытия, выпростались и обнаружили себя, какие есть. Надо же! Музыка заиграла! Неожиданная музыка! В неположенный чае! Музыка — это как снег на голову. И они сбросили с себя зажатость, запрограммированность на историю или на что там еще и смотрели на Таню обнаженно и доверчиво.
  • Радости-то сколько! — сказала она, но ирония получилась какая-то подбитая: потому что надо быть клиническим идиотом, надо быть законченным шкрабом, чтобы не уметь радоваться радости.
«Запомнить бы мне эти их лица», — подумала Таня. И она стала их жадно оглядывать и окунулась в такой поток доверия и сияния, что подумала: сейчас разревусь. И тут встретилась с большими и беспомощными, как у постоянно носящих очки людей, глазами и сообразила: это та, новенькая. Ах, вот это кто! Девочка с фотографии! Она обратила на нее внимание на снимке. Первого сентября чей-то папа их фотографировал и через неделю гордо принес снимки. Что бросилось в глаза? Таня среди: учеников — как Гулливер среди великанов. «Ну и ну», — подумала. В ней ведь тоже не полтора метра, а честных метр пятьдесят девять плюс каблуки. И все-таки с виду роста нет. Только одна девочка такая же. Но кто это, сообразить было трудно. Папа мастером фотографии не был. Таня решила, что эта девочка чужая, из другого класса, а к ее ребятам прибилась по принципу каких-то личных связей. А сейчас, после музыки, поняла — сидит эта маленькая. Только она носит очки. Вот они-то и сбили Таню с толку. Посмотрела по списку — Юля. Подумала: так это дочка самых эффектных родителей? Людмилу Сергеевну и ее мужа Таня заметила первого сентября. Они стояли вместе со всеми возле школьного забора, а распорядитель- физкультурник делал в их районе выразительные пробежки — верный признак, что где-то недалеко имелась в наличии красивая женщина. Таня посмотрела: верно, имелась. В Юльке не было ни грамма броской материной элегантности и стати. И она не потрясает акселерацией, как остальные девчонки. Обыкновенная девочка на все времена. Только вот волосы прижаты сиюмодным ободком — уменьшенной копией лошадиной дуги. Зря она его надела, ободок. Волосы у нее мягкие, негустые, ободок на них лежит грузно, а тут еще тяжелые, тоже сверхмодные очки — с «облучком» посередине, даже не заметишь живую девочку за такой амуницией. Но теперь Юлька сняла очки и смотрела так, что Тане захотелось ее от чего-то защищать, маленькую. Она ей улыбнулась, а тут вылез Роман.
  • Татьяна Николаевна! — начал он. — Я что-то слегка заучился. В какой части света Останкино?
  • Балда! — закричали Роману. — Это не у нас! Это на Млечном Пути.
  • Невероятно! — печально сказал Роман. — Уже появились пришельцы.
Таня не знала, какая игра продолжается, заметила только: Юлька надела свои очки с «облучком» и… стала другой.
  • Все! — сказала Таня. — Конец музыке.
На первом в году общешкольном собрании вопрос дисциплины стоял, так сказать, в профилактических целях. На тех собраниях, которые потом, после общего, должны были проходить по классам, тему определял сам классный руководитель. И Таня решила: это будет разговор о здоровье. Что бы там ни говорила их врач-оптимист, надо на здоровье обратить внимание. Последние трудные классы, плюс неуправляемая акселерация, плюс вся наша жизнь с ее стрессами, гиподинамией и шумами — все это надо знать. Ее бывший друг, доктор Михаил Славин, писал работу о признаках ранней ишемии. Он ей рассказывал много жутких историй, а она все их записывала. Записывала и думала: классический отход от заветов мамы. Я записываю его мысли, вместо того, чтобы оставить его ночевать. А сейчас мысли пригодились. Она листала тетрадку, там его рукой были нарисованы самые примитивные («Для таких темных, как ты», — говорил он) чертежики и диаграммы. Она перерисовывала их, ощущая тоскливую пустоту. Как раз состояние для рисования схем. Родителей на собрание пришло мало. Несколько новых мам озирали Таню внимательно и придирчиво. Родителей Юльки не было. Из «старых» первой пришла мама Романа. В который раз Таня обратила внимание, как она тяжела для своих лет. Она больше всех взволновалась разговором о здоровье. Все ушли, а она, обмахиваясь тетрадкой, все выспрашивала:
  • А у Ромасика очень большие синяки под глазами?.. А он не производит впечатления чем-то больного?..
Таня не судила ее за глупый страх, она понимала его, профессионально обязана была понимать в родителях. И все-таки Вера, как всегда, показалась ей клушей с одной- единственной функцией — вырастить дитя. Не укладывалось в голове, что она инженер, что у нее есть, должны быть какие-то профессиональные знания, что она вообще может о чем-то думать, кроме сына. Таня нарочно спросила ее о работе, та долго сосредоточивалась, морщила лоб, потом засмеялась и сказала:
  • Вы сбили меня с толку. Когда я думаю о муже и сыне, я дурею. Это видно? Видно, видно… Я знаю… Так что о работе? Работаю. Служу. Все у меня хорошо в этом смысле. Почему вы спрашиваете?
Она даже слегка рассердилась на Таню за это не функциональное любопытство. В конце концов действительно, какое кому дело до ее служебных качеств? Тем более учительнице, для которой главное, чтобы она была хорошей матерью и хоть каким инженером… Вера срисовала у Тани из книги упражнения для ликвидации сутулости. Роман, правда, сутулым не был. Но мамы сутулых поспешно убежали — знаем! знаем! — а эта сидела и рисовала. И лицо у нее было девчоночье, юное, одухотворенное, хоть и возникало из тяжелого двухъярусного подбородка. Октябрь был как никогда.
  • Я сто лет не видела таким Ботанический! — восхищалась учительница биологии, особа экспансивно-романтическая. — Что-то особенное. Иллюзия чего-то неземного! Хочется упасть в эту красоту и умереть! Умоляю! Поведите срочно детей!
Все захохотали, а она на могла понять почему.
  • Чего вы? Чего вы? — спрашивала она.
  • Обнаружили в тебе склонность к массовому убийству. Всей школой упасть и умереть!
  • Я же не в том смысле! — стала оправдываться смущенная учительница.
  • В том! В том! — смеялась Таня.
  • …Ой! — закричала Юлька и сняла «облучок». — Это же в Останкине. Там действительно здорово!
  • А! — сказал Роман. — Экспедиция на Млечный Путь. Татьяна Николаевна, а какие гарантии возвращения?
  • Без гарантий, — ответила Таня. — Операция, полная риска. Можем умереть от красоты.
Умереть от красоты захотели почти все и отправились на другой конец Москвы на следующий же день. Ходили по саду почтительно, артистично всплескивали руками, закатывали глаза, и вдруг Сашка с диким воплем кинулся к фонарному столбу.
  • Братцы, — закричал он, — железный! Как это прекрасно!
Все тут же подхватили игру картинно встали на колени вокруг столба, а Сашка произнес торжественный спич в честь Прометея, Яблочкова, чугунолитейного производства и призвал всех собирать металлолом. Таня сказала: «Ах так… И не надо… Гуляйте!» И они просто гуляли, а потом, когда шли назад, Юлька и Роман отстали. Почему-то тогда Таня подумала: они подходят друг другу, как две половины одной разрезанной картинки. Но она не в первый раз так думала, видя возникающие на ее глазах юные пары, поэтому как подумала, так и забыла. А вспомнила о первом своем впечатлении уже потом, потом…
  • Сколько в тебе кровей? — спросила Юлька.
  • Одна-единственная неделимая русская, — торжественно ответил Роман.
  • Ты вряд ли будешь гениальным, — серьезно сказала Юлька. — У меня гораздо больше шансов. У меня тоже преимущественно русская, но слегка разбавленная.
  • Водой или сиропом? — спросил Роман.
  • Сам дурак, — серьезно продолжала Юлька. — Бабушка у меня из немцев…
  • Фи! — не поддавался Роман. — Тоже мне кровь…
  • Мой отец — метис…
  • Вот это уже мне нравится! — обрадовался Роман. — Метис — это звучит гордо.
  • Не в том смысле, — сказала Юлька. — Он наполовину украинец, наполовину поляк.
Понял?
  • Тогда он мулат, — засокрушался Роман. — Это уже не так гордо. Не быть тебе гениальной. — И заинтересованно спросил: — А негров в вашем роду не было?
  • Монголы были, — приняла наконец игру Юлька. — Те, что из ига…
  • Слава Богу, — обрадовался Роман. — Хоть что-то… Можно, я буду звать тебя просто: Монголка?
Потом удивлялись, почему он кричал в классе: «Монголка».
  • Что в ней монгольского? — спрашивали ребята.
  • Душа, — отвечал загадочно Роман. — Она ведь из ига. Сама сказала.
Судьба подарила им несколько абсолютно безоблачных месяцев. Это навсегда останется тайной, как их дотошные родители именно в этом случае долгое время были слепы и глухи и оставались не в курсе. Дело в том, что Людмила Сергеевна ждала ребенка («Спохватилась после сорока! Но надо! Надо!»), а Вера возилась с Костей, у которого обострились все хворобы, и его попеременно перекладывали из больниц в больницу. («Знала, есть какая-то Юля. Фамилия мне ничего не сказала, а Ромасик никогда поздно не задерживался. Ведь на это смотришь в первую очередь».) Они назначали свидания в детском отделе универмага, у бассейна, где вместе с зелеными шарами мячей плавали зеленые крокодилы, киты, черепахи. Они садились на кафельные берега бассейна и пропадали. Люди становились природой, и совершенно не имело значения их человеческое количество. А может, чем больше — было даже лучше. Роман и Юлька только меняли место на своем «берегу» в зависимости от того, что в универмаге выбрасывали и как выстраивалась очередь. Они сидели с авоськами для хлеба, молока, как с неводами; люди же шуршали, бушевали, как деревья, как море, как ветер. А вот крокодилы были живые и настоящие, и звали их Сеня и Веня.
  • …А когда ты на меня обратил внимание?
  • Когда мы молились фонарному столбу. Все на коленях в шутку, а ты — по- настоящему…
  • Вот дурачок… Я тоже в шутку.
  • Я понимаю. Но вид у тебя был как по-настоящему… И пятки у тебя такие маленькие-маленькие торчали вверх.
  • Пятки? — Юлька смущенно закрывает глаза ладонью. — Как тебе не стыдно… Они, наверное, были грязные… Мы же по пыли шастали.
  • Были, — отвечает Роман. — Мне даже хотелось послюнявить палец и протереть их.
  • Ну, а потом?
  • А потом ты с умным видом болтала глупости о своих кровях. Как я понимаю, намекала мне на скрытую в тебе гениальность. Я тогда представил — как это все в тебе происходит. Бежит в тебе алая-алая, это русская кровь, а в ней фонтанчиками бьют синяя немецкая, светло-зеленая польская, оранжевая монгольская…
  • Господи! Да нет во мне монгольской! Ты это сам выдумал…
  • Не перебивай старших… От этого многоцветья ты изнутри вся светишься. Ты знаешь, что ты светишься?
  • Как это?
  • Как салют. Правда, крокодилы?
Юлька крутит им головы: мол, неправда.
  • Когда мы поженимся, мы заберем их, — говорит Роман.
  • А когда это будет? — спрашивает Юлька.
  • Очень скоро. Девятый, считай, мы уже кончили. Так? Значит, десятый. Это ерунда.
Сразу после экзаменов.
  • Но ведь нам не будет еще восемнадцати.
  • Тогда мы уедем в Узбекистан, там можно раньше…
  • А что мы будем делать с Сеней и Веней?
  • Они будут жить в ванной, ждать наших детей…
  • Ой!
  • Чего ты!
  • У мамы стали выпадать зубы. Она говорит, что я у нее забрала два зуба, а вот этот неизвестный товарищ уже четыре. Она страшно переживает. Зубов нет, пятна… Старая стала… Мне ее жалко…
  • Тебе ничего не повредит…
  • В каком смысле?
  • Я представил тебя без зубов и с пятнами: очень хорошенькая старушка.
Вера выступала на родительском собрании в начале третьей четверти и рассказывала, как в их НИИ сын одного сотрудника — такой приличный мальчик
  • попал в дурную компанию и совсем отбился от рук. Она была очень этим взволнована и призывала мам и пап к бдительности.
  • Был хороший, интеллигентный ребенок, — говорила она, — играл на скрипке, родители — культурнейшие люди… Отец три языка… Дома никаких выпивок… туризм… До седьмого класса мальчик без троек… И появляется один… паршивая овца. И все насмарку… Мальчик перестал стричься… Потом эти битлы. Потом приводы…
Татьяна Николаевна слушала эту извечно наивную цепь рассуждений, искала слова, которыми должна будет и успокоить, и объяснить, какое и где утрачивается звено между пай-мальчиком со скрипкой и «паршивой овцой», и вдруг увидела, как замолчала Вера. Именно увидела , потому что еще звучали какие-то слова, еще шевелились Верины губы, а внутри она замолкла, застыла, закаменела… Это бочком, извиняясь за опоздание, входила в класс Людмила Сергеевна. Пополневшая, похорошевшая после недавних родов, она усаживалась на краешек парты, чтоб не измять роскошную трикотажную тройку
  • юбку, жилет и блузку, — тихо, деликатно щелкнула сумочкой, достала платок, и в класс, всегда пахнущий только классом, впорхнул запах духов непростых и чужеземных.
«Что с ней? — подумала Таня о Вере. — А с ней?» — это уже о Людмиле Сергеевне, чьи тонко выщипанные брови удивленно поползли вверх при виде Веры. После собрания Людмила Сергеевна сопровождала Таню до учительской.
  • Извините, что я опоздала, — говорила она. — Я теперь себе не принадлежу, принадлежу расписанию кормлений. А что, Роман Лавочкин учится в вашем классе?
  • Да, — ответила Таня. — А что?
  • Странно, — задумчиво сказала Людмила Сергеевна, — странно… Когда-то я знал его отца… И что — хороший мальчик?
  • А вам Юля ничего не говорила? — удивилась Таня. — Они ведь дружат.
  • Дружат? — На лице Людмилы Сергеевны застыло такое глупое выражение, что оно, несмотря на ухоженность европейскими средствами, стало просто намалеванно-бабьим.
  • Они наши Ромео и Джульетта, — ляпнула Таня.
«И если в своей жизни я когда-нибудь говорила пошлости и глупости, и если я совершала когда-то безнравственные поступки, и если я бывала бестактной, так все это чепуха по сравнению с этой моей пошлой, безнравственной и бестактной фразой, — так скажет потом Таня. — Я ляпнула, как будто сыграла свадебный марш на похоронах, я сказала — будто ввела в Эрмитаж лошадь, я проболталась, как последняя сплетница со скамейки у подъезда, которая всегда в курсе, кто с кем, кто когда, кто зачем». Но тогда, сразу, она услышала только кислый такой голос Людмилы Сергеевны.
  • Это некстати, — тихо сказала она. — На носу десятый… Лавочкиных нам еще не хватало.
  • Роман — славный мальчик, — успокаивала ее Таня. — Совершенно порядочный, совершенно чистый…
  • О Господи! — возмутилась Людмила Сергеевна. — Конечно, чистый! Конечно, порядочный! Кто об этом? — И недобро добавила: — Я знаю эту семью: добропорядочность у них фамильная.
Тогда еще Таня не знала предыстории и такую недобрость отнесла за счет характера этой выхоленной дамы. Лавочкины ужинали рано, потому что рано ложился спать Костя. Вера нервно бросала на стол свертки из холодильника, никак не соображая, что ей конкретно сейчас нужно? Когда напрочь все выбросила, поняла — делает не то: гречневая каша у нее сварена и стоит на балконе, а ей надо было зайти после собрания за молоком, но об этом она как раз и забыла. Костя лежал в комнате, читал детектив. Бегая с балкона в кухню, вскрывая тушенку (пусть каша будет с мясом, а не с молоком), Вера растерянно думала о том, что она до сих пор безумно ревнует Костю к этой женщине. Вот время прошло, а как сейчас видит она его прыжок через газон: «Лю-у-ся!» Когда они женились, он ей честно сказал: «Эта любовь была для меня всем». Но Вера думала: у каждого что-то было. И у нее тоже был парень в институте, собирались жениться, а как-то вернулись с каникул, посмотрели друг на друга — и привет. Стало ясно, что можно было вообще никогда не встречаться. Раньше Вера свято верила, что все любви, которые не кончаются физической близостью, — дым, химера. То есть, конечно, есть близость без любви, но это разврат, блуд, неприличие. Но если будто бы любишь, но спокойно без этого обходишься — тоже ерунда. У них с Костей все получилось сразу, и она поняла: Костя единственный для нее мужчина на земле. И оставалась счастлива даже после его слов: «Та любовь была для меня всем». Пройдет. Потому что там ничего не было . А потом он прыгнул через газон и этим прыжком враз порушил такую стройную, такую устойчивую концепцию. Вера тогда испугалась на всю жизнь, на всю жизнь она возненавидела Людмилу Сергеевну, на всю жизнь поселился в ней страх, что Костя может уйти, если его позовут. Просто невероятно, как он от себя не зависит, и стоит только захотеть той женщине… А теперь они могут видеться. Конечно, Костя на собрания не ходит, это уже утешение, но будет десятый класс, выпускной вечер, и эта явится в каком-нибудь необыкновенном наряде, и Костя, он такой слабый после болезни, может растеряться. «Лю-уся! Люсенька!» Пришел Роман с длинной, как невод, авоськой. В ней болтался плавленый сырок за пятнадцать копеек. Этих сырков — полхолодильника. Хобби какое-то у сына — покупать сырки.
  • Ну что собрание? — спросил он весело. — Кого клеймили? Про меня что-нибудь говорили? Нет? Прекрасно! А про Юльку? У нее пара по физике, случайная, по глупости, но дурочка так страдает, — во-первых, из-за пары как таковой, во-вторых, боится, что из-за
этого у Людмилы Сергеевны пропадет молоко… У Юльки теперь есть брат… Юлька из-за него не высыпается… — Роман болтал, выковыривая из тушенки кусочки желе, одновременно он грыз длинный огурец и отщипывал корочки хлеба, — в общем, вел себя, как всегда, когда он голоден и когда у него хорошее настроение.
  • Юлька — дочь Людмилы Сергеевны? — спросила Вера. А сердце забилось. Она родила? В таком возрасте? Костя ей не нужен! Ах, как хорошо! Хорошо! А у Романа все пройдет, пройдет. Это детство.
  • Ма, что с тобой! Ты чего шевелишь губами? — Роману весело, сжевал всю корку круглого черного, догрызает полуметровый огурец…
  • Что, лучше Юльки в классе девочек нет? — спросила Вера.
Роман закашлялся так, что у него слезы выступили, и Вера возненавидела в этот момент Юльку так же, как Людмилу Сергеевну.
  • Что с тобой, мама? — спросил сын, откашливаясь. — Какая тебя муха укусила?
Юлька — самая лучшая девочка на земле.
  • Я знать этого не хочу! — закричала Вера. — Десятый класс на носу. Вот о чем надо думать.
Ты тривиальна, мама, как шлагбаум.
  • Почему шлагбаум? — растерялась Вера.
  • Ну табуретка… Сама подскажи мне пример тривиального…
«Надо пойти посмотреть в словаре, что такое „тривиальный“, — подумала Вера. — Я забыла значение этого слова. А может, не знала?..» А Людмила Сергеевна по дороге домой успокоилась и не сочла нужным ни о чем разговаривать с Юлькой. Потом она скажет: «Я вдруг уверовала, что у Юльки, моей дочери, должен быть иммунитет против Лавочкиных». Людмила Сергеевна ведь тоже когда-то что-то там испытывала к Косте. Скорее всего благодарность за первую в жизни мужскую преданность, за то, что некто однажды увидел в ней не просто одноклассницу — девушку… Вот и у Юльки тоже. Пройдет. А летом ее надо будет отправить в Мелитополь. Родня обеспеченная, машина, моторка повозят, покажут. Лето вылечит… Эту историю в тот момент больше всего переживала Таня, потому что Юлька «съехала» по учебе. По математике у нее редкие тройки перемежались более частыми, похожими на вставших на хвост змей двойками. Таня говорила с ней. Юлька крутила двумя пальцами дужку очков и обещала. «Исправлю, Татьяна Николаевна, ей-богу исправлю». Как-то к Тане подошла их школьный врач, властно оттянула ей веко и сказала. «Слушай, Татьяна, у тебя ни к черту гемоглобин. Приди завтра в поликлинику, я возьму у тебя кровь». Сейчас Таня лежала дома и вспоминала все это. Гемоглобин у нее оказался на самом деле низким. «Для того чтобы умереть, много, а чтобы жить, мало,
  • сказала врач. — Ешь печенку и расслабься Пусть мир на всех скоростях катится к чертовой матери, ты нынче ездишь только на лошадях. Это уже если совсем нельзя пешком».
Как-то ночью пришла страшная мысль: ей нельзя болеть потому, что ей некому подать стакан воды. Тут же села в ногах мама и завела старую песню. «…Даже у меня такого не было! У меня была ты…»
  • У тебя, Таня, завышенные мерки к жизни, — говорил Миша Славин. — Измени угол в своем циркуле, и все сразу пристроится. Мне неуютно, когда ты хочешь, чтобы я был Чеховым. Да и ты, пардон, тоже ведь не Ольга Леонардовна? А?
  • Чего ты из меня делаешь дуру? Никогда я на тебя не смотрела, как на Чехова, — отвечала Таня.
  • Ты этого не замечаешь. А я иду к тебе после работы усталый, измученный, мне
хочется забыться и заснуть в объятиях любимой, а мне приходится думать: все ли у меня прекрасно? Ничего у меня прекрасного нет после работы. Штаны мятые, рубашка несвежая, на душе погано, а мыслей нет вообще… Собаки съели. Ты меня пожалей, приголубь… Именно такого. Несмотря на штаны, отсутствие мыслей, на то, что я пришел к тебе с приветом…
  • Ты другой уже не бываешь. Вот что страшно… В воскресенье утром у тебя то же самое.
  • Правильно, любовь моя. Такова реальность. Работа проедает насквозь. Но я без нее не могу. Как врач, я раз во сто выше Чехова… Но в остальном избавь меня от этого сравнения. Избавь меня от веры в красоту человечества. Оно больное. Констатирую как доктор. И я его лекарю. От всей души, как говорят…
«Наверное, это был способ от меня уйти, — думала Таня, — навязать, приторочить мне мысли, которых я никогда не имела. Не сравнивала я его с Чеховым. Не приходила в ужас от его мятых штанов. Но он привязывался, привязывался с этим циркулем, который будто бы у меня закреплен не на том угле, и я однажды поняла: он хочет , чтобы я с этим согласилась. Тогда ведь сразу станет все ясным. Ну, я и согласилась… Он ушел обиженный и освобожденный». В холодильнике стыла закупленная впрок печенка, морковка стала сморщенной и мягкой, гемостимулин был не распечатан, и только Таня решила все это или съесть или выбросить, как в дверь позвонили долго и нахально. Она отрыла и увидела весь свой девятый с цветами (дорогие же ранней весной!) и свертками.
  • Вот еще глупость какая! — сказал Сашка. — Болеть вздумали.
  • А где Роман и Юля? — спросила Таня.
  • А где они? — удивились ребята. — Шли ведь вместе.
  • Но это вас не должно расстраивать, Татьяна Николаевна, — сказал Сашка. — С ними случаются такие странности. Временами они исчезают. Вообще. В пространстве.
  • Очень смешно, — ответила Алена. — Просто цирк.
  • Мы принесли клюкву, — хлопнул себя по лбу Сашка. — Это то или не то?
А Роман с Юлькой так и не появились. Таня, слушая ребят, отметила: Алена стоит столбом возле окна, большая такая, свет закрыла, стоит и двигает туда-сюда два чахлых цветочных горшочка. «Разобьет», — подумала Таня. И та разбила. Испугалась, стала собирать осколки, землю и в деле успокоилась, больше к окну не подошла, а села рядом, прижалась к Тане плечом и горячо зашептала: «Хотите, я вам буду готовить? Я умею. У меня рыба хорошо получается, и с майонезом, и с томатом, и со сметаной. А еще я умею делать битое. Берешь восемьсот граммов свинины…» Когда ребята ушли, Таня почувствовала, что выздоровела. Количество гемоглобина не имело никакого отношения к этому. Просто пришло ощущение: все. Надо вставать. И она встала, посмотрела, как у нее с колготками, можно ли их подштопать или надо уже выбросить, вымыла голову польским шампунем и накрутила волосы на крупные бигуди. Привычные мелочи возвращали ей силы, и она уже окончательно решил — бюллетень надо закрывать. После девятого класса мальчики продолжали занятия в военно-спортивных лагерях. Таня пришла за отпускными, а они собирались во дворе. Все в зеленых топорщащихся костюмах, все подстриженные на основании приказа, все, как один, длинношеие, ушастые. Мальчишки как-то безрадостно поострили по поводу ее отпускной экипировки: мол, давно бы так одеваться молодой женщине, а то учителя и сами не живут, и другим не дают, вот вам доказательство — и они опускали перед Таней бритые выи. «Хорошо, да? Красиво, да? А сами небось в юбке-макси». Пошутили, поболтали, так бы она и ушла, если бы кто-то не крикнул:
  • Ромка! А тебя пришли на войну провожать!
И тут все увидели Юльку. Вид ее вполне соответствовал реплике. Она была черная, осунувшаяся, казалось, что ей холодно, хотя на улице не менее двадцати пяти. Роман испуганно отвел ее к забору, подальше от глаз. Приход Юльки взбодрил отъезжающих, и они заболтали:
  • Что, граждане, сыграем свадебку?
  • Ой, сыграем! Вот тут прямо, во дворе, столы поставим…
  • Каре…
  • Что?
  • Каре…
  • Ты что, ворона?
  • Каре… Стол — каре.
  • Ребята, он чего?
  • Ерунда! Предлагаю «Арагви» или «Пекин».
  • А money? Кто будет платить?
  • Не мы же! Родители! Сбросятся, скинутся, полезут в черную кассу, наскребут… Такая любовь, мальчики, требует расходов.
  • Патентую теорию… Внимание! Патентую теорию… Большая любовь — большие расходы. Средняя — средние, маленькая — маленькие… Здорово? Родители в целях экономии женят нас на обезьянах… Рубрики в газете: «С лица воду не пить…». Дискуссия
  • с лица или не с лица?.. Пить или не пить?..
  • В «Неделе» был рассказ, кажется, Моэма, так там черным по белому доказывается
  • без любви очень даже лучше… Ничего хорошего все равно не ждешь, а значит, и не разочаровываешься… Отсутствие разочарований — залог успеха.
  • Как бы это объяснить Роману?
  • Поздно, братцы… Он спекся…
  • Жалко товарища… Ушел от нас в расцвете.
Они галдели, а сами поглядывали на Романа и Юльку не без зависти, пока физкультурник звонко и молодо не крикнул: «Становись!» (Звонко и молодо — это в честь Таниной юбки-макси, реакция у него в этих случаях автоматическая.) И тут Таня увидела, как Юлька бросилась Роману на грудь, как обхватила его за шею, как беспомощно тычется ему в зеленую робу. Таня почувствовала — сейчас заревет, и заревела бы, не увидь, что прямо на них мчится по двору Вера. Таня с Сашкой сработали одновременно, уже через секунду конвоируя Веру с двух сторон. Она удивленно посмотрела на Таню, в глазах на мгновение полыхнуло: «Что за вид!», но она тут же стала озираться, искать сына. Ах, Сашка! Умница Сашка! Он показал всем мальчишкам кулак, а сам стал кричать в сторону школы, хотя Роман и Юлька были в противоположном месте.
  • Ромка! К тебе мама пришла! Ромка!
Вера заворожено смотрела на дверь школы, ждала: вот сейчас распахнется и выйдет Ромасик… Но дверь не распахивалась. Все с интересом ждали, как появится Роман с другой стороны и что он скажет.
  • Ромка! Тебя зовут! — тихо шептала Юлька. — Точно! Тебя зовут…
  • Значит, не забудь: я возвращаюсь через три недели. Во вторник, в пять вечера, как обычно…
  • Ромка! Зовут…
  • Да ну их… Запомни… Во вторник… В пять вечера…
  • Ром! Я не могу… Просто даже не подозревала, что не смогу. Три недели… С ума сойти… Ты иди, иди… Что они кричат? Мама пришла? Чья мама?
  • Наверное, моя… Юлька! Ты только меня не забывай. Слышишь, Юлька, во вторник…
Он шел от Юльки как во сне… Он подошел к Вере и остановился возле нее, и она, увидев его, сразу поняла, откуда он пришел. Она завертелась, даже привстала на цыпочки…
  • Стройте их скорее! — сказала Таня физкультурнику.
  • Леди! — ответил он проникновенно. — Я из-за них тяну эту резину. Развели
страсти-мордасти… Забираем в рекруты… И маман и девица… Фи! Что за воспитание! — И хорошо поставленным голосом он крикнул: — Последний раз говорю: становись! Провожающих прошу удалиться за забор. Таня взяла Веру под руку, и они пошли. Она вела ее и чувствовала, что за их спинами прижалась к бетонной ограде Юлька, бедная, почерневшая девочка, которую не надо сейчас видеть никому, а Вере особенно. Вера четко печатала шаг. Она тоже знала, что Таня уводит ее от Юльки, она уводилась покорно и с достоинством, а Таня не подозревала тогда, что тяжелая Верина голова уже произвела на свет план, что Вера выждет, когда уедут мальчишки, и вернется в школу, чтобы забрать документы Романа. Если все решено — зачем тянуть? Если веришь в идею — ее надо осуществить. Она толково, убедительно объяснила тогда все директрисе. И напугала ту вконец. Роман не доехал еще до Ярославского вокзала, Юлька не добрела еще домой, а личное дело Романа Лавочкина уже лежало в сумке, прижавшись к капусте и яичкам, а Вера четко печатала шаги из одной школы в другую, из другой в третью… Выбирала. Уже ночью, в поезде «Ривьера», Таня опять вспомнила Юльку и Романа и почему-то разгневалась. Потом она скажет: «Гнев был неправедный». Еще бы! Какая там праведность! Думалось: «Что за непристойность на глазах у всех бросаться на шею? И где? На школьном дворе! Ведь я там была! И учитель физкультуры! И ребята. А им все равно? Ну, знаете… Такого еще не было. Вера как почуяла… Она молодец, она вся настроена на волну сына, он тоже все чувствует». И Таня, вспомнив Веру, стала успокаиваться. Эта мама — на страже. Стража — хорошее, оказывается, слово. Добротное, древнее, мудрое. На него можно рассчитывать. От Веры и стражи мысли перекинулись на Людмилу Сергеевну — вот вам две мамы, два отношения к детям. Да что там говорить: именно у этой выхоленной женщины могла вырасти девочка без понятия о какой-то нравственной сдержанности, девичьей скромности… Мысли, слабо вздрагивая на стыках, катились, катились в поезде «Ривьера», пока Таня вдруг не подумала: «Я что? Маразмирую?» Она вышла среди ночи в коридор, удивляясь, как опустилась до того, что сама с собой сплетничает, копается в этой любви, будто коза в капусте. Что она о них знает, что? И вообще это не ее дело, не ее компетенция. Ее никто не провожал в отпуск, и едет она одна , и никто ее не ждет, и все это немаловажно, но если она позволит взыгрывать в себе личной неустроенности
  • грош ей цена. Нет ничего противней перенесенного в школу мира старой девы. Татьяна Николаевна безжалостно секла себя и давала клятву: как только почувствую, что брюзжу, так уйду… Куда угодно, кем угодно…
  • Закурите?
Ей протягивали пачку сигарет. И она взяла, хоть никогда не курила. Она ухватилась за сигаретку, как за поручень: только бы выйти из этого состояния гнева на саму себя и на других людей. И вышла… И посмотрела на человека, который стоял рядом. Ничего человек, высокий, сильный, подтянутый, такое впечатление, что он и не ложился или только что сел, а она в халате, распустеха, нехорошо как-то…
  • Не могу спать в поезде, — сказал он. — Поэтому предпочитаю летать. А тут так нескладно получилось, пришлось поездом.
  • Что, так всю ночь и простоите? — спросила Таня.
  • Лягу, конечно, — ответил он. — Куда я денусь? Но для меня это пренеприятное времяпровождение… Мысли лезут, и только дурацкие…
  • Вот и мне, — обрадовалась Таня.
Он понимающе кивнул. Так они и стояли, спасаясь от бессонницы короткими затяжками дыма, который Таня не глотала, а осторожно выдыхала на стекло.
  • Курить не умеете, — сказал сосед.
  • Не умею, — засмеялась Таня, — но это не имеет значения.
«Спасибо человеку, — подумала. — Выбралась из состояния склочности». Письмо в Мелитополь двоюродной сестре было обстоятельным и деловым. У нее, у Людмилы, на руках маленький. Юлька бродит о Москве, как беспризорная кошка. Ей так нужен сейчас кислород и йод. А где он в столице? А ведь впереди десятый класс. Есть и еще одна закавыка: мальчик. Ничего плохого между ними не было, но с глаз долой, из сердца вон! Так, что ли? Вот и лучше — вон… Может, сестра помнит, в школе за ней ухаживал занудливый такой парень, потом он много лет не давал ей покоя, мальчик Юли
  • его сын. Бывают же подобные совпадения! Людмила просит сестру любыми способами — «любыми» подчеркнуто — держать Юльку как можно дольше. Каждый месяц они будут высылать семьдесят рублей, и, пожалуйста, без слов. Девочка большая, хоть и родственники, а никто никому не обязан. А семьдесят — это те деньги, которые идут на Юльку от ее родного отца. («Скоро не будут идти, скоро восемнадцать, но ведь тогда расходов не будет, так закон, видимо, считает… Обойдемся, не война».) Значит, милая, любыми способами держите Юльку… А она, Людмила, с малышом будет на даче. Володя вот-вот должен получить «Жигуленка». Уже пришла открытка. Писали они им об этом или нет? Когда снимаешь дачу, без машины — хана. Электрички
  • место накапливания онкологических клеток. Москва перенаселена, Москва кишмя кишит, и конца этому не видно. В чем-то они, провинциалы, гораздо их счастливее…
Ромка сидел «на берегу» и ждал Юльку. Сеня и Веня плавали рядом. Очередь обтекала его слева направо — в универмаге давали цигейковые шубы. Вчера она шла наоборот — в обувном выбросили импортные войлочные сапожки. А позавчера, во вторник, очереди не было совсем. Он сидел два часа, он рассказал девочкам из отдела все байки, какие знал… А Юлька не пришла. Если ее не будет и сегодня, он пойдет к ней домой. Он звонил долго-долго, может — час, может — три, пока из соседней квартиры не вышла распатланная девица с кофемолкой. Она открыла дверь и в упор стала разглядывать Романа.
  • Чего ты добиваешься? — спросила она. — Каких результатов?
  • Их что, нет? — глупо сказал Роман. — Все звоню, звоню…
  • Очень охота позвать милицию, — задумчиво произнесла девица, выяснить, что ты за тип… Дебил или жулик?..
  • Дебил, — ответил Роман и стал спускаться.
  • Они на даче, — кричала вслед девица. — Кислородятся.
  • Где? — спросил Роман уже с площадки.
  • А я знаю? Не докладывали. А Юлька на юге. В Мариуполе, кажется.
  • Фамилию не знаете, у кого она? — Роман уже возвращался назад. — У родни? У знакомых?
  • Понятия не имею. Зачем это мне? — Брови девицы вздыбились от удивления.
  • Ладно. Спасибо, — сказал Роман. — Мариуполь, точно?
  • Вроде… — Девица остервенело крутила кофемолку и смотрела вслед Роману. Ничего мальчик, вполне… Любовь, любовь… Ха! Столько вокруг обожженных ею, казалось бы, сообрази и остерегись, а все равно летят на огонь, как сумасшедшие. Девочки и мальчики… Комсомолки и комсомольцы… Рабочие, студенты и колхозники… Дураки и дурочки… Пусть летят… Она больше не полетит…
Девица пила кофе, которым можно было бы напоить дюжину гипотоников, а в ушах ее продолжал звучать долгий призывный звонок в пустую соседнюю квартиру. Вера согласилась на Мариуполь сразу. После того как она отдала в школу за четыре трамвайные остановки личное дело Романа, она почти успокоилась. Оставалась малость: сообщить Роману, что его перевели в новую школу. Все были уже подготовлены. Вера не постеснялась даже сходить к бывшему учителю математики и сказать ему: «Евгений Львович! Я буду на вас ссылаться, что вы Ромасику рекомендуете другую школу. Где уровень выше». Математик был оскорблен — при чем тут уровень? Какие к нему претензии? «Господи! Да никаких! — сказала Вера. — Мне надо его забрать из этой школы». Евгений Львович ничего не понял из Вериных полунамеков («Девочка? Какая девочка? У них у всех девочки!»), но согласие на версию «о высшем уровне» дал. «Она взяла меня измором, — скажет он. — У нее какая-то своя сложная логика, но я вникать не стал». Вера собиралась подключить к этому и Татьяну Николаевну. Как только та вернется. Она даже слегка, гордилась хорошо организованной интригой. Думалось: через много лет она будет рассказывать Роману всю подноготную его перевода. Вот уж посмеются вместе. Очень хорошо это виделось — она рассказывает, а Роман качает головой и говорит: «Бедненькая ты моя, столько хлопот из-за пустяков». Так это хорошо представлялось, что Вера заранее переполнялась умилением. Пусть, пусть знает, как она мудра в своей материнской зоркости, и как ловка, и как сообразительна. Все, все оценит сын потом. Вера воспаряла… Она узнает, почувствует из всех девушек ту, единственную, которая… Верьте не верьте, почувствует! И может, даже скажет сыну: «Ромасик! Не прогляди! Это она!» Вера могла представлять и дальше: внуков, например… Возможные семейные неприятности у Романа, и как она, мать, тактично и внимательно во всем разберется, и поможет, и выручит… И еще дальше: видела правнуков… Видела, как она будет умирать в большой широкой постели против широкого окна. Нет, не умирать — отходить, и все вокруг будут плакать, а в ее душе будут звенеть бубенцы. Она даже сейчас слышала эти бубенцы из будущего, серебряный перезвон, и радостно вздыхала. Все будет хорошо. Ведь ведет же она его по жизни шестнадцать лет. И слава Богу! А чего только не было. И воспаление легких три раза, и этот мальчишка, который учил его пакостям, и перелом ноги, и пожар, который Ромка устроил в детском саду. Все было. Но она во всех ситуациях была умней обстоятельств, и все кончалось хорошо. И в этой истории, она убеждена, надо вмешиваться и разрушать. Тут не может быть сомнений ни с какой стороны. Это даже хорошо, что Юлька — дочь Людмилы Сергеевны, что пришла его провожать. Они сами все определили, они сделали задачу предельно ясной, тут даже думать нечего. Вера гордилась собой. А потом Роман с матерью уехал в Мариуполь, то есть, как выяснилось, в Жданов. Почему Вера так обрадовалась этому варианту? Потому что это не Сочи, не Ялта, не Паланга, это был не теплоход по Волге или Енисею, не вояж по столицам. Жданов — Мариуполь — рабочий город, и, значит, жизнь там дешевле, без снобистского курортного шика, а море там все-таки плескалось… Теплое и мелкое — это тоже было хорошо. К тому же выяснилось, что в Мариуполе можно не только отдыхать, но и поработать. Верин институт имел на металлургическом комбинате дело, и ей дали командировку на две недели. Вера испытывала небывалый подъем. Правда, она еще не сказала Роману о переводе в другую школу, но это успеется. Вот будут они лежать на берегу, прислонясь головами к какой-нибудь перевернутой лодке, и она ему скажет: «А знаешь, Ромасик…» Он будет пересыпать песок из одной ладони в другую и ответит ей: «Где бы, мама, ни учиться, лишь бы не учиться». Такая у него была шутка. Они сняли комнатку недалеко от моря, Вера уходила на комбинат, а Роман будто бы купался. («Не заплывай», «Не перегревайся», «Пей кефир, но смотри на число» и так далее…) Роман ходил по городу. Он ни разу не окунулся за все время. Он перешагивал через голых на пляже, боясь раздеться и этим потеряться среди всех. Он боялся, что, несмотря на хорошее зрение, проглядит Юльку в этом царстве плеч, животов, ног, спин, одинаково загорелых, одинаково блестящих на солнце. Знать бы, какой у Юльки купальник! Знать бы вообще, какая она! И он мысленно, без волнения, без чувственности раздевал ее. В этом не было ни грамма секса, решалась научная задача: выделить, вычислить из общей массы одну- единственную — Юльку. Но ее не было. Вечером Роман валился без ног, а Вера сокрушалась, что он совсем не загорает, что он у нее огнеупорный. И она купила ему масло для загара. В какой-то момент, в третий раз проходя по одной и той же улице, Роман понял, что Юльки здесь нет. Наверное, они разминулись. Он представил, как она сидит «на берегу» и ждет его, как таскает за носы Сеню и Веню, и понял, что надо уезжать. У мамы осталось три дня командировки, и их надо будет как-то пережить. Только тогда он пошел на море, разделся, лег головой к чьей-то перевернутой лодке и сразу сгорел на солнце, потому что огнеупорным не был, а про масло для загара забыл. В последний день, уже купив билеты, к нему пришла на берег Вера. Она смущенно разделась, стыдясь своего белого, рыхлого тела: пряталась за лодку и была так поглощена этим своим смущением, что забыла сказать про новую школу. Юлька своим ключом открывала дверь и не могла открыть. Она потрясла дверь, давно зная, что с неживыми предметами надо поступать так же, как с живыми: трясти, шлепать, тогда они подчиняются, слушаются, и действительно, ключ сразу вошел в щель, будто вспомнил забытую дорогу, и дверь открылась. Пока Юлька втаскивала чемоданы, рюкзак и сумку, на площадку вышла Зоя, соседка, с которой Людмила Сергеевна не советовала Юльке общаться. Считалось, что определенные университеты ею закончены давно, что Зоя живет по принципу за год — два, что с такими темпами к тридцати выходят в тираж. И негоже с ней девочке…
  • Привет! — сказала Зоя. — К тебе тут парень приходил. Ничего из себя. Звонил до посинения, пока я его не прогнала.
  • Роман?! — закричала Юлька.
  • Не представился, — усмехнулась Зоя. — Не то воспитание.
  • Когда он приходил? — Юлька вся дрожала от нетерпения.
  • Ну, с неделю… Может, с пять дней… У тебя что с ним? Любовь? Ты, Юлька… Но та умоляюще сложила руки:
  • Зоя, не надо… Ладно? Ну, прошу тебя, не надо…
  • Ничего не надо? — приставала Зоя. — Ни совета? Ни пожелания?
  • Ничего, — сказала Юлька. — Ничего.
  • Живи, — ответила Зоя. — Это — как корь, болеет каждый. Но одно скажу
  • ты с ним не спи…
Юлька захлопнула дверь. Жгучий стыд покрыл лицо, шею, даже между лопатками загорелся. Господи, какая он ужасная, эта Зоя, все правы, говоря о ней гадости, все… И тут услышала стук в дверь. Метнулась к ключу, но это Зоя, она прямо дышала в замочную скважину.
  • Юлька, не сердись, — шептала она, — не сердись. Ты же знаешь, что я дура…
Юлька на цыпочках отошла от двери, чтобы не слышать этого проскальзывающего в квартиру шепота Зои.
  • Я ушла, — громко раздалось через несколько минут за дверью. — Но ты помни, что я тебе сказала.
«Как хорошо, что я ничего не слышала! — облегченно подумала Юлька. — Я не буду на нее обижаться. Не буду. Она не виновата, что у нее все плохо. Но ведь и я не виновата, что у меня все хорошо?» Три дня в пять часов таскала она за нос Сеню и Веню. Потом узнала у мальчишек, что Роман уехал в Мариуполь. Поплакала и собралась на дачу. Летом они так и не встретились. 2 Только в конце августа Вера решилась сказать, что перевела Романа в другую школу. От удивления от раскрыл рот и так и замер.
  • Ты что, мать? — спросил он. — Белены объелась?
  • Груби, груби, — до слез обиделась Вера. — Мне это надо? Мне? — За то время, что она молчала, она тщательно отрабатывала версию, не имеющую никакого отношения к Юльке. — У них сильный математик и физик не нашим чета. Там есть физико-
математический уклон, хоть школа и считается обычной. А по сути уклон есть… Мне это сказал директор. И в твоей школе все правильно поняли. Да, говорят, если хочет в физтех, то лучше другая школа.
  • Кто хочет? — спросил Роман.
  • Ты, — удивилась Вера. — Разве ты передумал?
  • Значит, все-таки я… Значит, надо было у меня спросить, что я об этом думаю.
  • Ромасик! — жалобно сказала мать и сложила руки на груди.
Вера сделала это от души, без подвоха, не подозревая, что именно этот материнский жест бьет Романа наотмашь. Никогда ему не бывает так жалко мать, как в эти минуты. Сразу вспоминается почему-то, что мама — так говорят родичи, да и фотографии тоже — до родов была очень стройная, очень гибкая. А как только где-то в ее глубине «завязался» Роман, вся ее красота стала разрушаться. «Твоя мать, когда тебя носила, была похожа на надувную игрушку, такая была отечная», — говорила бабушка. Стоило приехать кому-нибудь из ленинградской родни, и эта тема конца не имела. Ни у кого не хватало такта молчать об ушедшей Вериной красоте. Говорили, говорили, говорили… Когда-то, лет в восемь, Роман после одного такого разговора очень плакал. Вера испугалась, стала расспрашивать, и он ей признался, что, если бы знал, как он ей в жизни навредил, не родился бы. И тогда Вера сложила на груди руки накрест и сказала: пусть бы она стала толще в три раза, пусть бы у нее было пять тромбофлебитов и десять гипертоний, пусть бы у нее были все хворобы мира, — все равно это никакая цена за то, что у нее есть такой сын… Романа отпаивали валерьянкой, так он рыдал после этого, а этот материн жест
  • руки накрест — остался сигналом, после которого он просто не может, не в состоянии с нею спорить. Пусть другая школа! Пусть! Увидеть бы Юльку, и все будет в порядке, увидеть бы, увидеть бы…
  • Я избороздил Мариуполь вдоль и поперек… Я тебя искал…
  • Дурачок! Я ведь была в Мелитополе…
  • Кошмар! Я убью твою соседку!
  • Зою? Ой, не надо! Она и так несчастливая!
  • Все равно убью за дачу ложных показаний…
  • А я сбежала из Мелитополя. Скука смертная, целый день еда… Человек, оказывается, может съесть неимоверное количество. Просто так. От тоски. От безделья…
  • А ты не поправилась… Худющая, как вороненок…
  • Я скучала, Ромка. Ночью проснусь и думаю о тебе, думаю… Боялась, вдруг ты меня забудешь…
  • Ненормальная! Никогда так не думай, никогда!
  • Давай не расставаться, я и не буду думать…
  • Знаешь, я ведь буду в другой школе…
Роману показалось, что Юлька умирает. Так она задохнулась и откинула назад голову.
  • Юлька! — закричал он.
  • Почему? — едва выдохнула Юлька.
  • Там уклон, понимаешь, физико-математический уклон. Ты же знаешь, наш математик не тянет…
  • Ромка! Дурачок! Это они нарочно нас разделили, нарочно… Как ты этого не понимаешь, глупый!
  • Да нет! — сказал Роман. — Нет! Просто уклон.
  • Просто мы с тобой…
  • Но ведь тогда это глупо, ведь нас-то разделить нельзя… Сама подумай!
  • Я и подумала, — прошептала Юлька. — Я знаю что делать!
Татьяна Николаевна все узнала постфактум. У нее состоялся прелестный разговор с Марией Алексеевной, их директором. Умная, современная женщина, исповедующая наипередовые взгляды на школьную форму (устарела!), ратующая за демократичность отношений между учителями и учениками (демократизм есть дитя интеллигентности), невозмутимая, когда речь шла о повторных браках учителей («Ради Бога! Были бы вы счастливы! От счастливых школе больше проку»), Мария Алексеевна сейчас была маленькой и потерянной в своем кресле.
  • Пожалейте меня, деточка! — говорила она. — Я этого боюсь. Ничего другого не боюсь, все могу понять и простить, а от этого холодею…
  • Чего вы боитесь, Мария Алексеевна?
  • Любовей, милочка! Любовей! Я же не Господь Бог, я прекрасно понимаю, что это та сфера, в которой я бессильна. Случись у них роман — и плевать они на нас хотели. Они делаются дикими, неуправляемыми, они знать ничего не хотят. Смотришь — и уже эпидемия, пандемия. Все дикие. Все неуправляемые. Возраст? Возраст. Но если есть какая-то возможность сохранять аскетизм — я за это. Любой ценой! Газеты вопят о половом воспитании, фильм «Ромео и Джульетта» на всех экранах… На мой взгляд — это кошмар. Все в свое время — когда созреют души… А души в школе еще зеленые… Поэтому не напирайте на меня… Пришла Лавочкина и попросила документы по этой причине. Я сказала:
«Ради Бога! Понимаю и разделяю…»
  • Вы посмотрите на Юлю. На ней же лица нет.
  • Мне жалко девочку. Искренне жалко… Ей кажется, что мир рухнул в ее сторону. Ну скажите, много ли вы знаете случаев, когда эти школьные страсти вырастали во что-то путное? И вообще вырастали?
  • Мария Алексеевна! А вдруг это тот редкий случай?
  • Тогда им ничего не страшно… Так ведь?
  • Им страшно все, что их разлучает. Мы с вами в их глазах чудовища.
  • Я по опыту знаю: учителя, которые в школе казались чудовищами, со временем меняют минус на плюс. Приятные во всех отношениях педагоги, как правило, ничего не стоят… и не остаются в памяти. Но мы не об этом. Милочка! Не мучьте меня больше вопросами на эту тему. Это моя ахиллесова пята. Я прячу и стыжусь ее. Вы молодая и жестокая и не умеете смотреть сразу с двух точек зрения. Но все-таки попробуйте взглянуть на все с моих седин.
  • Я не видела и не вижу ничего страшного…
  • Ну что ж… Одно могу сказать: кто-то из нас двоих слеп… Кто-то один зряч…
Таня шла домой пешком, через сквер. Осень была желтой, томной, кокетливой и не соответствовала состоянию Таниной души, в которой было сине, фиолетово, черно… Эти цвета как-то естественно сложились в небритое и уставшее лицо доктора Миши Славина.
  • Я женюсь, — позвонил он ей недавно. — Скажи мне на это что-нибудь умное.
  • Поздравляю, — ответила Таня. — Дай тебе Бог…
  • Бог! — закричал Миша. — Запомни! Он ничего никому не дает. Он только отбирает. Ты просто нашла гениальную фразу, чтобы убедить меня: у нас бы с тобой все равно ничего не вышло…
Она положила трубку. Телефон трезвонил, и его назойливость обещала какое-то спасение, какой-то выход. Можно было откликнуться. Можно было сказать: «Приезжай. Бога нет. Я есть… Ты есть… Мы есть…» Таня не подняла трубку. И сейчас думала: «Надо было выйти замуж в семнадцать лет, за того мальчика, который катал меня на велосипеде. Он катал и тихонько целовал меня в затылок, думая, что я не чувствую, не замечаю. А я все знала. И мне хотелось умереть на велосипеде, такое это было счастье. А с Мишей все ушло в слова. В термины. В выяснение сути. Сути чего? Когда тебе за тридцать, кто тебя посадит на велосипед? Миша бы сказал: „Велосипед? Это который на двух тоненьких колесиках? Ну, знаешь, я устал, как грузчик… Мне бы умереть минут на двести… И потом, солнышко, сколько в тебе кэгэ?“ Таня думала: «Я расскажу это при случае Вере. Будто не о себе. О другой. Расскажу. Надо, чтобы подвернулся случай». Потом Татьяна Николаевна скажет: чего я ждала? Какого случая? Юлька училась из рук вон плохо. Только Таня завышала ей оценки, но она не реагировала на это. Ах, четыре, говорили ее глаза, четыре задаром — ну и что? Что это по сравнению с тем, что Романа нет в классе? Она привычно поворачивала голову в ту, в его сторону и всегда наталкивалась на улыбающееся восторженное Сашкино лицо. Никто не думал, не ожидал от Сашки такой прыти — занять парту Романа. И вообще это было открытие: Сашка влюблен? Он ведь о любви — только сквозь зубы, сплевывая, а тут занял чужое место и стоически переносит это страдальческое Юлькино отворачивание. Вот она повернулась, увидела Сашку — не Романа! — и смотрит прямо. Но как! Столько в ее глазах плескалось женского неприятия, что думалось: это в каждой женщине, независимо от возраста, сидит вечное: увидеть «уши Каренина». Они встречались с Романом там же, у бассейна. Сейчас это было трудно, часто не совпадали уроки. Кому-то всегда приходилось ждать, они беспокоились, Юлька почему-то боялась, что Роман, торопясь, может попасть под машину: в их районе открыли новую скоростную автотрассу. Когда он задерживался, она чуть не падала в обморок, представляя, как два грузовика сталкиваются прямо на Романовом теле. И тогда она выбегала из универмага, и бежала к дороге, и часто попадала, невидящая, прямо ему в руки.
  • …Ты куда?
  • Я испугалась…
  • Чего?
  • Так просто… Нет, правда, ничего! Честное слово. Куда мы пойдем?
  • Куда хочешь… Я так по тебе соскучился…
  • Слушай, попросись обратно в нашу школу. У меня одни пары…
  • Юлька! Давай потерпим, а? Ведь маленько осталось, да? Видишь ли, математика у них на самом деле сильнее. Я просто чувствую каждый день, как умнею… Понимаешь, хорошая подготовка — это вуз верняк; значит, мы сможем сразу пожениться…
  • Если тебя заберут в армию, я все равно поеду за тобой.
  • Дурочка! Это нельзя… У них говорят: не положено.
  • Я тайком. Рабочих рук везде не хватает.
  • Это у тебя-то рабочие?
  • Ты не удивляйся, у меня как раз и рабочие. Буду что-нибудь там прясть или стричь… Я ведь не очень умная, Роман, честно… И я устала учиться… Я способна только на что-нибудь очень простое.
  • Ты работать не будешь, будешь воспитывать детей!
  • О! На это я согласна! У нас с тобой будет чистая-пречистая квартира, много детей и хорошая музыка…
  • И еще много книг.
  • Заочно я окончу что-нибудь филологическое, чтобы правильно воспитывать наших малышей…
  • Зачем?
  • Надо! Я буду рассказывать им не про курочку Рябу, а древние легенды, сказы, в детстве это легко усваивается.
  • Когда ты это все придумала?
  • Ничего я сама придумать не могу. Мамина приятельница так воспитывала своего
сына.
  • Ну и что?
  • Не смейся, жуткий вырос подонок… Но ведь литература тут ни при чем?..
  • Надо было курочку Рябу…
  • У нас будут хорошие дети. Я постараюсь…
  • Скажи только сразу: будешь их насильно учить музыке?
  • Буду!
  • Учти: со мной этот номер не прошел…
  • Ромка, мы с тобой дураки? О чем мы говорим? Мне уже стыдно…
  • Ничуть! Надо знать, какое ты хочешь будущее, и его строить.
Готовя самые тяжкие испытания, жизнь способна предварительно парализовать волю тех, кто мог бы что-то предотвратить. Вера уже после Мариуполя почувствовала себя хорошо и уверенно. Выбравшись за много-много лет в командировку, оторвавшись на две недели от вечно хворающего мужа, так складно и оперативно решив эту ситуацию с сыном, она вдруг ощутила себя мудрой, сильной, счастливой женщиной, которая может позволить себе ничего не бояться. Костя за две недели не умер, другую женщину не завел, Роман нормально пережил перевод в другую школу и рад ей, вернее, рад математике. Людмила Сергеевна на дороге не встречается. И ну ее, еще о ней думать! Вон как ее, Веру, Костя ждал из Мариуполя. «Я, говорит, на бюллетене обычно не бреюсь, а ради твоего приезда побрился». А про себя Вера отметила: и надушился. В общем, встретил ее хорошо пахнущий, любящий, соскучившийся муж. «Лю-у- ся! Люсенька!» — это уже вчерашний ее испуг. Это от нервов, от переутомления. Подумаешь, модные тряпки. Вера у спекулянтки купила бонлоновый костюм в две полосы
  • вишневую и белую. Живот подтянула — и вполне. В метро один привязался. «Вы говорит, не просто прекрасная женщина, а богиня материнства».
На новую ступень самосознания поднялся в ту осень и Костя. Он вдруг осознал свои хворобы — радикулит, гипертонию, артрит и ларингит — не только как скопище неприятностей, мешающих жить и осложняющих отношения с начальством, а как некую единую Болезнь, которая требовала к себе уважения и почтения. Он даже успокоился, поняв, что болезнь переросла его и полностью подчинила. Этим самым она сняла ранее существовавшие неловкости: две недели в месяц неработы, постоянные хождения к докторам: «Опять спазм, опять колет…» Все встало на места. Есть он. Но есть и Болезнь. И он полюбил свою Болезнь больше себя, больше Веры, больше сына… Даже Люся, удивительная, прекрасная, далекая Люся, размылась, потеряла и цвет и очертания. Была и нету. И была ли? Костя стал умиротворен, беззаботен и счастлив этим своим новым состоянием. Правда, иногда, хоть и все реже, приходили старые друзья. Они произносили глупые, не имеющие конкретного смысла слова: «Ты мужчина», «Надо взбодриться», «В конце концов совесть у тебя есть? У тебя же нет ничего смертельного!» Костя иронически улыбался. Какая чепуха! И Болезнь вознаграждала его за стойкость очередным бюллетенем, очередной прекрасной возможностью лежать и думать. Мысли были неспешные и мудрые. Вот глупо же, глупо выстроили именно здесь скоростную дорогу. Надо было на сто метров левее. Он доставал блокнот и легко, небрежно высчитывал экономию. Очевидность найденной ошибки веселила сердце, но огорчала граждански настроенный ум. И он садился писать письмо, куда надо, хоть по неправильной дороге уже давно мчались машины, выгрызались под ними переходы, дорога обрастала завтрашним задуманным пейзажем. Но Костя истово писал, а Вера всем рассказывала, что он даже на бюллетене не дает себе покоя. Такой уж он человек. В ту осень Людмила Сергеевна бросила кормить грудью сына. И вздохнула облегченно. Приобрела по этому случаю французские одежки с ног до головы. Во всем новеньком, купленном для выхода на работу, чувствовала себя молодой и красивой, а то, что прибавилось несколько лишних килограммов, так даже пошло на пользу — ни одной морщинки, не кожа у нее, а роскошь! От Юльки между делом узнала, что Роман в их классе больше не учится. Вздернула вверх брови — почему? Юлька что-то пробормотала про математический уклон. «Слава Богу», — подумала Людмила Сергеевна. На всякий случай небрежно спросила: «Я слышала, ты с ним дружила?» Но Юлька так взбесилась и так хлопнула дверью, что Людмиле Сергеевне ничего не оставалось, как сделать вывод: что-то было, да сплыло… Больше того, подумалось: может, Юлька немножко страдает из-за этого Лавочкина, сына Лавочкина? «Надо будет, — решила мать, — рассказать ей, как за мной бегал Костя. Рассказать позлей, понасмешливей… пусть представит Романа выросшим… Какой он будет надоедливый, прилипчивый, какие у него будут влажные ладони… А когда целуется — свист». Людмила Сергеевна даже передернулась. Легко, нечетко мелькнул мысль: а Юлька уже целовалась? Мелькнула и ушла — с кем? Она совсем ребенок. Трусики сорок второго размера. Никакой акселерации. И прекрасно. Посмотришь на этих современных кобыл и вздрогнешь. Девушки-деревья. Володя же вообще был не в курсе. Все свое свободное время он лежал под «Жигуленком». Мысль о презренном существовании уже приходила ему в голову. Утешало одно: захочу продать — оторвут с руками. Машины — пока еще товар не лежалый. …Алена Старцева тоже перевелась в школу, где учился Роман. Объяснение было такое: в той школе ее пообещали оставить вожатой, если она не поступит в институт. Как это ни странно, но такой разговор с Аленой был на самом деле, вела его нынешняя вожатая, соседка Алены, которая заканчивала институт и получала уже на следующий год учительскую ставку. С Аленой они дружили и таким образом поладили. Алена уходила громко. Она кричала, какая там прекрасная школа, какие там чудесные ребята, она расхаживала по классу и пинала парты ногами.
  • Фу! — говорила она.
  • Алена, может, зря? — спросила ее Татьяна Николаевна. — Мы тебя тут все знаем. У тебя математика еле-еле, а там очень сильный педагог. А захотят они тебя взять вожатой, и отсюда возьмут. Что за проблема?
  • Нет! — сказала она.
  • Куда Роман, туда и Алена, — сказал кто-то из ребят. — Это ж всем понятно!
  • Куда Роман, туда и Алена! — это уже громко повторила сама Алена. И щеки ее с вызовом поблескивали между двумя косицами.
Таня посмотрела на Юльку. Та сидела ни жива, ни мертва. Как не испугаться воробышку Юльке этой большой, темпераментной, гневной Алены- «Нонны». Сметет ведь! Она гордо уносила свой портфель-сумку, и последний ее взгляд был на Юльку, но та его не встретила, потому что сидела, поникнув. Потом она скажет Тане: «Ведь это я должна была перейти туда! Я! Скажите, почему мне это не пришло в голову? Почему я такая дура?»
  • …Знаешь хохму? В нашем классе теперь Алена! Это цирк! Ее явление на математике — это смешней, чем Луи де Фюнес…
  • Она тебе совсем не нравится?
  • Алена? Нравится. Как все большое. Останкинская башня. Слон. Панелевоз. МГУ.
  • Ты ей нравишься…
  • Знаешь, я заметил что-то такое…
  • Ну что? Что?
  • Она меня домой провожает…
  • Ты серьезно?
  • Идет рядом, как конвоир.
  • И что?
  • Я не умею разговаривать с неживой природой.
  • Но она? Что она?
  • Юлька! Я иду и думаю о тебе. Она мне не мешает…
  • Ты придешь ко мне в воскресенье?
  • К тебе? Домой?
  • Я буду одна. Придешь?
  • Конечно!
  • Обязательно приходи. Алена ведь и некрасивая. Правда?
  • А я не помню ее лицо…
Людмила Сергеевна совершала первый после родов большой выезд в свет. Ехали на серебряную свадьбу Володиной старшей сестры, но идейным стержнем поездки было другое
  • показать себя, малыша и Володю вкупе, чтоб еще раз привести в некоторое потрясение родню, так до сих пор и не поверившую в возможность крепкого брака с такой разницей в годах. «Нате вам!» — мысленно говорила Людмила Сергеевна, купая в субботу сына.
Уезжали утром — дорога через всю Москву, с юга на север. До конца торжеств все равно быть не собирались, так что по-родственному можно было приехать и пораньше. Юлька всю ночь не спала. К утру, когда завозился в сырой рубашонке брат, вдруг так ясно и просто подумалось: говорят, это получается неожиданно, от безумия, сразу, а у меня это запланировано, как в пятилетке. На такой странной мысли она наконец заснула. А уже в десять, проводив своих, стала готовиться к приходу Романа. Выяснилось, что дел невпроворот. Никогда она не подозревала, сколько надо вытереть пыли, сколько протереть стекол. У них, конечно, всегда был порядок, но это был мамин порядок, а Юлька наводила свой . С ее точки зрения, ванна была недостаточно белой, входной половик недостаточно вытрушенный, плед на диване мятый, кастрюли в кухне стояли кое-как, а мусорное ведро было просто-напросто грязным. Юлька завертелась вихрем, за десять минут до прихода Романа она уже стояла под душем и изо всех сил терла жесткой мочалкой свой плоский, втянутый живот.
  • …А у вас модерновая хата.
  • А у вас?
  • А у нас по старинке. Столы, буфеты, кровати…
  • Но у нас ведь тоже…
  • По-твоему, это сооружение — стол?
  • Тебе у нас не нравится?
  • У вас здорово. Даже очень. Но простому человеку как-то не по себе…
  • Идем в мою комнату.
  • Юлька! А это что? Братцы мои!
  • Ты не удивляйся… Это ром. В конце концов мы ведь все равно поженимся, так пусть свадьба у нас будет сегодня…
  • Юлька! Родная! Ты серьезно?
  • Очень. Я продумала все до мелочи. Посмотри, какая на мне рубашка. И духи французские — «Клима» называются…
Они были вместе до вечера. К Юлькиному правильно сервированному столу они не притронулись. Ели прямо из холодильника, стоя перед ним на коленях. Они пальцами доставали шпротины из банки и тут же забывали о них, прижавшись друг к другу. Когда Роман ушел, у Юльки едва хватило сил, чтобы кое-что кое-куда спрятать. Порядок уже не имел для нее смысла. Пришла странная мысль: надо учить уроки. Как пришла — так и ушла, бледная, такая невыразительная, не побуждающая мысль. Что такое уроки? Зачем уроки? Кому уроки? Приехали родители. Володя трезвый — за рулем ведь. А мама веселая, с некоторой излишней лихостью. Это у нее всегда от вина.
  • Все спрашивали, почему тебя нет, — пропела она. — Ты ела?
Юлька взяла брата и унесла его раздевать. Прижимая к себе голенького, подумала, что после Романа у нее на втором месте брат. А мама, оказывается, дальше? Стало жалко маму, Юлька посадила малыша в кроватку, пошла искать маму, чтоб как-то загладить эти несправедливые мысли. Мама и Володя целовались в коридоре. У Юльки закружилась голова, и она ушла в свою комнату. Если бы можно объяснить маме, как она понимала ее сейчас, ее безумную любовь к Володе, ее закинутые ему на плечи руки, как со страхом вдруг осознала, что мама постареет раньше и, может, будет из-за этого страдать и никакие утешения, никакие дети, наверное, не помогут ей. Мама заглянула в комнату.
  • Есть ты не ела, суп даже не разогревала, но уроки, надеюсь, сделала?
  • Да, — легко соврала Юлька. И мама ушла.
  • Ты пил? — закричала Вера, увидев Романа. И жадно потянула носом у сыновнего рта, и вынюхала ту крохотную рюмку рома, которую он все-таки выпил с Юлькой за свою счастливую судьбу. Вера боялась выпивки больше всего. Казалось бы, откуда быть страхам при таком трезвеннике, как Костя, а поди ж ты — страхи были.
  • Где? — тормошила она Романа. — Скажи, где? Я тебя прошу, я тебя не буду ругать: только скажи, где и с кем?
Роман глупо улыбался. Ну действительно, нельзя же всерьез говорить о том, чего нет, когда есть вещи важные и на самом деле существующие? Мама просто паникерша и фантазерка. Совсем зарапортовалась, слышите? Зовет отца и просит снять ремень! На Романа напал смех. Сейчас его будут сечь! Папа возьмет свой плетеный тонкий ремешок и врежет ему между лопаток и ниже. Очень здорово! И он так захохотал, что даже стал заикаться. И тогда Вера решила, что он пьян в стельку, она схватила его за руку и поволокла в ванную, но тут Роман как раз и перестал.
  • Мама, оставь! — сказал он тихо. — Я как стеклышко. Двадцать пять граммов рома и ничего больше.
  • Рома! — закричала Вера. — Этой гадости? Где? Где? С кем?
  • У Юльки, мама. У Юльки. Мы выпили за счастье. — И он положил руку матери на плечо, потому что ждал: сейчас она вздохнет освобождение и скажет: «Ну слава Богу, с Юлькой! А я думала, с какими-нибудь охламонами».
  • Ты у нее был? Ты с ней пил? — Мать заговорила шепотом и потащила его в кухню. — У нее был день рождения? Или что? Сколько вас было?
Роман сел на трехногую табуретку и сказал, потому что не понимал, почему нельзя этого говорить именно матери, именно Вере.
  • Мама, — сказал он. — Я считаю, что смешно и глупо скрывать все от тебя. Мы с Юлей любим друг друга… Сегодня мы дали друг другу все возможные доказательства… Я, мама, пьяный не от рома, а от счастья. Зря ты меня в ванную… И про ремень зря… Я хочу, чтоб вы знали это с папой, потому что сразу после школы мы поженимся. Это твердое решение… Скорее всего, я, мама, однолюб…
Роман говорил спокойно, и чем дольше говорил, тем лучше у него было на душе, потому что была правда, ясность. И эта его душевная ясность не допускала мысли, что он может быть не понят, тем более кем — мамой. А Веру сотрясал озноб. «Все возможные доказательства» — что это? Лучше бы напился, как скотина, где угодно и с кем угодно. Чепуха это по сравнению с тем, что он, дурак, лопочет! Женитьба? Однолюб? Она ненавидела в эту минуту сына за то, что он серьезный и искренний, за все эти его идиотские моральные качества, которые заставляют его признаваться во всем. Конечно, кругом виновата эта Юлька. Просто сучка — и все! И хоть Вере сейчас на сына смотреть противно
  • сидит, раскачивается и порет чушь, — но спасать его надо! Спасать от этой девчонки, от этой семьи, от Людмилы Сергеевны, у которой было три мужа (в запале Вера и Костю причислила к ее мужьям), а этот ее дурачок трясет знаменем: я однолюб! Я однолюб! Ты-то, может, и однолюб, но на кого польстился! Вере стало мучительно себя жаль. Хлопотала о переводе, лила крокодильи слезы перед двумя директорами. Тратилась на Мариуполь. Да мало ли ею сделано для сына, и это все для того, чтоб он ее сейчас прямо по голове этой новостью? Она гордо встала.
  • Считай, что я ничего не слышала, — сказала она Роману. — Потому что иначе к тебе надо вызывать «скорую» и везти в Кащенко. Ты псих. «Доказательства», «женитьба»,
«однолюб». Весь этот бред. Таких Юль у тебя будет миллион. Понял? Ничего серьезного в семнадцать лет не бывает. И не говори, — закричала она, — мне о Ромео и Джульетте! Им не черта было делать! Не черта! А у тебя десятый класс — кстати, Ромео был грамотный или нет? — потом институт… — Ой, мама! — застонал Роман. — Остановись! — Он встал. — Все равно я рад, что тебе сказал. Теперь все ясно. — Он ушел в свою комнату и, в отличие от Юльки, сел за книги, потому что теперь это надо было двоим — и ему и ей — быть образованным, умным, знающим. Надо занимать место в жизни ради Юльки, ради будущих детей, ради гнезда, которое Юлька совьет своими тоненькими обкусанными пальцами. Костя высчитал угол поворота домов по отношению к дороге и нашел, что он нерационален. Именно такой угол дает возможность создания сквозных ветров в квартале. Он писал ядовитое письмо в «Литературку», когда услышал шум. Последнее время — он заметил — Вера стала громко говорить. Он еще не делал ей замечания, но, пожалуй, пора, что это за крики, у него лопаются барабанные перепонки. Вера стремительно вошла и закрыла за собой дверь и ухнулась прямо рядом на диван, что тоже было против правил: позвоночнику требовалась неподвижность, а сидящая рядом Вера слишком прогибала диван и этим вредила, вызывая возможное обострение. Костя посмотрела на Веру сурово, но снова ничего не сказал: жена была не в себе.
  • Что делать? — спросила она. — Что делать? Нашего дурачка сына опутала дочь твоей бывшей возлюбленной. Он пришел от нее выпивши… И собирается жениться…
Косте показалось, что его силой вытаскивают из теплой душистой ванны, вытаскивают в холодное, сырое помещение на сквозняк, на цементный пол… Приходится ежиться, хлопать ладонями по бокам, притопывать ногами, чтобы прийти в себя, а все эти движения им забыты и доставляют неудобства.
  • Какой моей возлюбленной? — спросил он слабым голосом, призывая на выручку верного своего друга — Болезнь.
Но Вера сегодня сама не своя. Она кричит даже на него, больного!
  • Какой! А у тебя их сколько было? Сто? Двести? Тогда уточняю — Людмилы Сергеевны. Лю-у-си! Люсеньки!
Что-то мучительно сладкое кольнуло в сердце и вызвало тахикардию. Вспомнилось, как старуха Эрна так обещала, так сулила ему счастье… »…Теперь, после этого вертопраха, она вас оценит, Костя!» Вера тогда кормила Романа. Какой Костя был счастливый от посулов Эрны, а главное, можно было не скрывать радость: все понимали ее однозначно — сын же родился! Старуха обманула. Ну и Бог с ней. Как бы еще все сложилось с Люсей, она вся такая эмоциональная, экспансивная, с Верой ему покойней. Пусть она только говорит тише и не бухается на диван.
  • Что делать? Я тебя спрашиваю. Что делать?
  • А почему такая паника? — освободившись от тахикардии, спросил Костя.
  • Ну, влюбился, ну и что?
Вера второй раз за такое короткое время испытала жгучее чувство ненависти — теперь к мужу. Увиделось сразу все: и постоянное лежание, и бессмысленные подсчеты чьих-то просчетов, и то, что нет у нее мужчины в доме, а значит, снова, как всегда, придется все решать самой. А что решать и как решать, она не знает.
  • Ну влюбился, ну и что? — снова спросил Костя, чувствуя, как прежнее умиротворенное состояние охватывает его и уже не надо притопывать и поеживаться.
  • А если они начали жить половой жизнью? — просвистела Вера.
И Костя захохотал. Ну можно ли придумать что-то глупее? Роман — еще ребенок. Костя сам в этот отношении развился поздно. И потом… Где? Когда? Мальчик все время дома, ну вот сегодня уходил, но ведь на улице был день… Да и не такой он… Он робкий, жалостливый, а это, извините, несколько насилие… Он, Костя, сам в свое время этого боялся… Надо, чтобы нашлась опытная женщина, а так, девчонка, сверстница… Это невообразимая чушь!
  • Не паникуй, Веруня! — сказал он ласково. — Ничего у него нет. Целуется где-
нибудь украдкой в лифте.
  • Ты что, не видишь современную молодежь? — зло спросила Вера. — Им же на все плевать. Они готовы отдаваться на глазах у всех!
  • Молодежь во все времена одинакова! А первый признак старости, Веруня, брюзжание на ее счет. Рома! — закричал Костя громко. — Что ты делаешь, сынок?
  • Решаю математику! — ответил Роман.
  • Вот видишь! — усмехнулся Костя.
  • От тебя помощи — как от козла молока, — сказала Вера. — Надо думать самой.
Она ушла в кухню и за привычной возней снова и снова вспоминала слова Романа. Что он имел в виду, говоря о доказательствах? Может, просто словесная клятва, тогда это ничего. Слов столько, что если их бояться — вообще жить не стоит. Уехать бы куда, уехать… Опять же десятый класс, куда тронешься? Надо было после девятого отправить его в Ленинград. У нее сестра учительница, она так прямо и предлагала: «Привози, сделаем Ромке медаль». Но потом прикинули, какой от нее, от медали, нынче прок, в вузе все равно экзамены. А надо было увезти на годик. Себя тогда пожалела — как без него? Год бы прошел незаметно, да и дорога в Ленинград скорая, можно было бы на субботу и воскресенье ездить… И мама всегда бы выручила деньгами — у нее персональная пенсия остается полностью. Ленинград, Ленинград… В этом слове была надежда. Был выход. За этим словом стояла вся Верина семья, готовая ринуться на помощь, если понадобится. Они не Костя. Они не отмахнутся. Они поймут. И помогут. Вера если и не успокоилась совсем, то все-таки увидела какой-то выход на случай разных обстоятельств. Вот какое письмо получил Роман: «Рома! Ты меня стал избегать. Я выхожу из класса, а тебя уже и след простыл. А может, это случайность… Но я хочу тебе сказать, что ты все это напрасно делаешь. Я стойкий человек и все вынесу. Твоя Юлечка не способна и на сотую часть того, на что способна я. Я готова для тебя на все, хоть сейчас. И я буду всю жизнь там, где ты. Я в институт поступлю в тот, где ты, хоть студенткой, хоть уборщицей. Так что можешь убегать, можешь не убегать — все равно. А Юлечку выдадут замуж за того, у кого есть машина. Я ее мамочку хорошо знаю. А твоя мама — простая труженица, как и моя. Всю жизнь вкалывает. А это тоже, Рома, важно, кто чей сын или дочь. Я не такая дура, как ты думаешь, разбираюсь в жизни. Поэтому давай договоримся ходить из школы вместе. Алена Мне знакомая продавщица сказала, что над вами весь универмаг уже смеется, все вас там знают и показывают пальцами». Письмо лежало сверху на Романовом столе, и Вера его прочла. Потом она накапала двадцать капель настойки пустырника, двадцать капель боярышника и запила всем этим таблетку седуксена. Десять минут назад Роман ушел в универмаг за молоком и кефиром. И ведь всегда в одно и то же время. Думалось, это от его четкости, организованности, а оказывается, весь «универмаг смеется». Но больше всего Веру возмутило это сравнение ее с парикмахершей, Алениной матерью. Знала она ее, считай, с первого класса, кто ее не знал, крикастую бабу. И что же они — ровня? Вообще-то, конечно, странные это мысли для нашего времени, когда все равны, но почему ее к одной приблизили вплотную — «простая труженица», а от другой отделили пропастью! От этой треклятой Лю-ю-си, Люсеньки. Но ведь если пропастью, то это хорошо! Ведь она порядочная женщина, а кто та? Вера кипела бы гневом, не выпей она столько всего, а сейчас ее поедом ела вялая, но какая-то прилипчивая обида, хотелось плакать со стоном, но плакаться было некому, и она, надев самые удобные туфли, пошла в универмаг. И нашла их сразу. Они сидели, прижавшись лбами, на своем «берегу», а Сеня и Веня лежали зелеными носами у них на коленях.
  • …Мой отец постоянно дома, даже в хорошую погоду…
  • Я думала о бабушке Эрне. Надо бы ей купить билеты в кино.
  • На пять серий…
  • На одну бы… Но она безумно хитрая. Сразу заподозрит.
  • Ты только не страдай. Ладно? Ну, переживем мы этот год. В конце концов это-то место всегда наше.
  • Я просто не понимаю, почему мы должны мучиться? Какой в этом смысл?
  • Все влюбленные во все времена мучились. Такая у Господа Бога хорошая традиция!
А традиция, Юля, это — о! Не переплыть, не перепрыгнуть!
  • Ты все шутишь. Если бы я могла все время слышать твой голос, я бы все переносила иначе.
  • Я наговорю тебе пластинку.
  • Слушай! Наговори! Запиши все, все твои шутки, и я буду их слушать.
  • Какие шутки, Юлька?
  • Какие хочешь…
  • Я лучше скажу, как я тебя люблю…
  • Нет, это не надо. Это я знаю, что-нибудь неважное. Просто твой голос… И он будет у меня все время звучать. Хоть таблицу умножения…
Вера ждала, когда они поднимутся. А они не вставали. И тут она почувствовала ту их отделенность от всех, о которой сами они не подозревали. Значит, это так серьезно? Она посмотрела на продавщиц игрушечного отдела. Безусловно, они их знают. Переглядываются между собой понимающе. Одна, снимая с полки плюшевого мишку, сказала другой: «Завидую». Может, совсем по другому поводу, но Вера решила: о них, о ком же еще? И тогда она растерялась: что же делать? Как было бы хорошо, если б вокруг действительно смеялись или показывали пальцами, как писала эта девочка, тогда можно было бы подойти и взять сына за руку, и вывести его из круга, в который он попал, и сказать: «Смотри, дурачок, над тобой смеются». Но подойти было нельзя. Они были вне ее досягаемости, как и вне досягаемости всех. «Надо звонить в Ленинград», — подумала Вера и пошла назад, не оглядываясь, потому что все равно видела их перед собой, прижавшихся и отделенных. Что она скажет? Маме, сестре? В какую-то минуту она хотела повернуть назад, потому что представила всю бессмысленность разговора по телефону: «Мама, Роман влюбился». — «Ну и что!» «Хочет жениться». — «Глупости. В десятом-то?» — «А сейчас сидит в универмаге с ней. Никого не видит. Я была от него за три метра». — «А кто она? Она кто?» — «Ах, вот это самое главное. Она дочь Костиной возлюбленной. Той самой, за которой, позови она его сейчас, и он уйдет. Даже выздоровеет, если она этого захочет». Вот оно, самое главное. Почему это? Потому что Лю-ю-ся, Люсенька не могла полюбить Костю, а эта девчушка — ее дочь. Бедный Роман, бедный мой мальчик! Сидишь там такой прекрасный, а потом будешь прыгать ради нее через газон. И никому, слышишь, никому, кроме матери, нужен не будешь.
  • Как что делать? — затараторила сестра уже на самом деле. — К нам немедленно! Не хватало нам женитьб в десятом. Все было — этого еще не было! Веруня! Не будь рохлей. Это такой возраст, это все естественно, но никому не вредило хирургическое вмешательство. Только благодарят потом. Десятый класс! Ты что, считаешь, что он там сейчас учится? Другая школа — это полумера. Я тебе это сразу говорила. Сюда, сюда… У нас другой климат
  • и в прямом и в переносном смысле. Мы его остудим… Как? Минутку, минутку… Соображаю… Веруня! Это просто… Он у тебя человек долга? Да ведь? Надо его этим купить! Именно этим, слушай…
Все было представлено так. У бабушки предынсультное состояние — покой, покой и покой. Мама не может уехать, потому что нездоров папа. Тетя работает во вторую смену, и бабушка остается одна в громадной квартире («Воды подать некому»). А дядя, как на грех, в командировке, будет не раньше, чем через три месяца, — сам знаешь эти арктические командировки. А школа во дворе. Роман — помнишь? — учился в ней в четвертом, когда у Веры была болезнь Боткина. Прекрасная школа. Первая смена. Тетя там — авторитетнейший человек, как и вся их семья потомственных петербуржцев.
  • Конечно, если надо, — растерянно сказал Роман. — Но так не хочется уходить из этой школы, здесь такой приличный математик.
  • Есть вещи поважнее, — сказала мама.
  • Безусловно, — ответил Роман. — Сколько это может быть — месяц, два?
  • Откуда я знаю? — раздраженно ответила Вера.
А Костя молчал. Вере удалось криком пробиться сквозь Болезнь и объяснить ему, «как они сидели в универмаге» и «как на них смотрели». Она дала ему и письмо Алены. В этом письме его задела фраза о машине. Никогда у него не было этой машиномании, а у Людмилиного первого мужа, летчика, тоже, кажется, была машина. Так, может, действительно ларчик просто открывался? Удовлетворенно подумалось: так вот что вы, женщины, цените превыше интеллигентности и преданности, вот вы какая, Людмила Сергеевна. Вам нужны ко-ле-са! Пусть едет Роман, пусть! Не хватало мальчику его разочарований. Сколько лет, сколько дней и ночей думал он о ней. Даже сейчас, когда уже у сына «ситуация», он временами волнуется по-прежнему. Форсайтизм какой-то! Но именно найденное слово приподняло бедную событиями жизнь Кости на какую-то высоту. Он казался себе средоточием непонятных чувств, пылких страстей. Очень хорошее слово — форсайтизм. Стало уже холодно, и шли дожди, а Роман и Юлька уехали за город. Им негде было побыть одним, и они бродили в лесу.
  • …Ты что мне наговорил на пластинке?
  • Как просила. Таблицу умножения.
  • Ты мне будешь писать?
  • Каждый день…
  • Каждый день не надо… Хотя бы через один… А что, твоей бабушке совсем-совсем плохо?
  • Предынсультное состояние… Это как предынфарктное.
  • А что хуже?
  • А я знаю? Оба лучше.
  • Ромка! Давай умрем вместе.
  • Согласен. Через сто лет…
  • А я согласна и через пятьдесят.
  • Мало, старушка, мало… У меня очень много несделанного.
  • Я тебе помогу. Тем более что у меня сделано все. Я просто не знаю, что мне целыми днями теперь делать… А! Знаю! Буду слушать твою пластинку.
  • Юлька! Ты все-таки потихонечку учись…
  • Зачем, Рома, зачем? Я не вижу в этом никакого смысла.
  • Ради меня…
  • Я ради тебя живу, а ты говоришь — учись…
  • Юлька!
  • Рома! Не уезжай! Бабушкам все равно полагается умирать…
  • Юлька!
  • Ромка! Они все против нас! Все!
  • Да нет же… Это — стечение обстоятельств.
Алена ворвалась в класс, как сумасшедшая, и швырнула в Юльку портфель.
  • Это от тебя его, как от чумы, выслали. Это все ты!
Юлька смотрела, как выкатываются из Алениной сумки-портфеля ручка, карандаши, банка сгущенки и батон в полиэтиленовом пакете. Потом Алена наконец увидела всех. Она оседлала первую парту и произнесла речь.
  • Эта штучка, — тычок в Юлькину сторону, — не дает человеку учиться. Отсюда, —
тычок в сторону класса, — его спасли. Так она и там ему не давала покоя. Это, по-твоему, любовь? — Юлька ошалело смотрела на нее. — Любовь — это когда берегут. Но с такой убережешь! — И тут Алена зарыдала, просто, по-бабьи… И к ней все кинулись. А к Юльке не кинулся никто, никто не остановил ее, когда она пошла к двери. И тогда выступил Сашка. Он говорил, как убивал:
  • Ты противна всем этими своими слезами. Посмотри на себя. Чего добилась? Просто она взяла и ушла. Потому что рядом с тобой ей делать нечего. Она не завопит дурным голосом тебе в ответ. Она не такая. Она из тех, кто уходит. Ты из тех, кто орет. Улавливаешь разницу?
Таня потом скажет: у меня появилась одна возможность убедиться, что в этом возрасте симпатии отдаются не самым умным и не самым сильным, а тем, кто в данный момент эмоционально убедительней. Какая-то повальная тяга к обнаженному чувству, даже если под ним спектакль, розыгрыш. Идет быстрый клев на искренность. Любую. Любого качества. Любой густоты и наполненности. Поэтому-то класс так мгновенно перекинулся на сторону Сашки.
  • …А что там было на самом деле, братцы?
  • Тебе-то что? Было — не твое, не было — не твое…
  • Просто любопытно, что происходит с современниками?
  • Старшие бьют младших. Закон детсада.
  • Все-таки? Все-таки? Все-таки?
  • А я кретин. Думал, все чисто, как в операционной. Математический уклон, бабушкин инсульт. А это все туфта? Смысл?
  • Нельзя любить до положенного срока!
  • Они идиоты. Такие вещи надо прятать. Предков надо обманывать, заливать им сироп.
  • Предки тоже пошли ушлые. Придешь домой — тебя и обнюхают, и общупают.
  • Так я и дам! Пусть попробуют! Я свободный человек в свободной стране.
  • Вот и попробуй приведи свою подругу и оставь ночевать.
  • Зачем ночевать? У нас тесно. Но если мне что надо…
  • Надо уметь себя защищать. А Роман всегда был гуманистом.
  • Это что — уже ругательство?
  • А ты только сейчас на свет народился? Знаешь, какой есть у людей принцип: кто не кусает, тот не живет. Вот такие челюсти вставляют, чтоб кусать, на электронной технике, захват метровый, ам — и нету гуманиста.
  • Вот Алена. Типичный представитель нашего времени, пришла и съела Юльку.
Просто так, за здорово живешь. Вкусно, Алена?
  • Бросьте, — вмешалась Татьяна Николаевна. — Наговорились! У вас не челюсти — языки на электронике, не устают.
  • А что вы, как педагог, думаете по этому поводу?
  • Я не думаю. Я не знаю. Я первый раз слышу, что Роман уехал. Откуда я могу знать?
  • Ха! А по Юльке не видно? Сказать Тане было нечего…
Так случилось, что она знала ленинградских родственников Романа. В позапрошлом году зимой она делала туда вояж с бывшим другом Мишей Славиным. Планировалось изысканное аристократическое турне — с гостиницей, Эрмитажем, БДТ и прочая, прочая, но все мечты нокаутом побила действительность. В гостинице мест не было, а если бы и были, им бы их все равно не дали: в паспорте не было необходимых штампов. Пришлось что-то искать. И нашли. Танин друг — раскладушку в коридоре, которую любезно выставила администраторша «Москвы». (С каким злорадством она на Таню смотрела! Просто откусила электронной челюстью кусок причитающегося лично Тане счастья и не подавилась.) А Тане тогда пришлось воспользоваться адресом, который почти силой навязала Вера: «На всякий случай!» Она была обречена на изысканный домашний сервис и бесконечные семейные разговоры. Таню убила Верина родня. Убила их всепоглощающая уверенность в правильность своей жизни и своего предназначения. То есть ни грамма сомнения ни в чем! Даже безвременные смерти и потери в их родне воспринимались как нечто исключительно закономерное. Кто умер — тому надо было умереть. Кто жив — тому надо жить. Большая квартира была олицетворением этого удручающего оптимизма. Всюду по стенам висели портреты улыбающихся, смеющихся, хохочущих людей. Портреты красиво перемежались яркими грамотами и дипломами только первых степеней. Центром семьи была бабушка, вернее, мать. Бабушка была в курсе всего, читала все газеты и откликалась на все события письмами в редакцию: «Им надо знать мнение народа». У бабушки в жизни было одно слабое место — Вера. Младшая дочь жила не так активно, как бы хотелось бабушке. «Это от веса? Скорее всего.» И она доставала Верины фотографии, где Вера улыбалась, смеялась, хохотала. С мячом и без, в купальнике и длинном платье для хора, Вера одна и Вера в коллективе. Но всюду Вера — стройная и смеющаяся.
  • Это роды, — со вздохом говорила бабушка.
А поскольку родами появился Роман, то, естественно, он должен был являть собой компенсацию за несколько утраченный Верой оптимизм.
  • Переехали бы они к нам, — говорила бабушка Тане, — и мы бы быстро вернули им эликсир бодрости. Вы знаете, когда я у них, Костя просто подымается из праха… У них тогда другой климат. А Ромасик ходит колесом от радости…
Таня едва выжила те четыре ленинградских вечера. «Каково там сейчас Роману! — думала она. — И что, действительно предынсультное состояние? У бабушки?!» Таня звонила в дверь Лавочкиным и уже знала — ничего не случилось. Вера пела в полный голос, и было слышно по этому голосу, что у нее хорошее настроение. Она открыла ей и замерла: то ли от удивления приходу уже бывшей учительницы сына (с чего бы это?), то ли от предчувствия, что так просто Таня не пришла бы, значит?.. Значит, что? Что все это значит? А Таня смотрела на ее прическу, на эти похожие на торт сооружения из лакированных, или, как говорят парикмахерши, «налаченных» колбасок с затвердело загнутой прядью на лбу. Тупейный Ренессанс. Символ жизненного благополучия. Апофеоз оптимизма.
  • А мы с Костей в театр собираемся, — сказала Вера.
Она все-таки впустила Таня в квартиру, предварительно закрыв дверь в маленькую комнатку, где успели мелькнуть Костины голые ноги, высоко поднятые на диванные подушки.
  • Я ничего не знала, — сказала Таня сразу. — Вы отправили Романа в Ленинград? У бабушки инсульт?
Какое-то секундное время Вера смотрела на Таню, будто соображая, что же ей ответить. И тут же махнула рукой.
  • Да что перед вами ломать комедию, — сказала она искренне. — Мы разыграли Ромку, чтоб только увезти отсюда. Он, наш дурачок, влюбился. Другая школа не помогла, они все равно встречались. Ну вот и пришлось придумать инсульт. А мама моя стара уже, стара… Наша маленькая ложь, может, и недалека от истины. А вам спасибо, что пришли. Вы добрая, чуткая… Забеспокоились… Вас мои в Ленинграде полюбили.
Как они могли полюбить ее, Таня приблизительно представляла, а Вера накручивала, накручивала, «лачила» действительность, откуда столько слов взяла, а потом призвала и Костю. Таню превратили в желанную гостью, усадили в кресло, что-то говорили о том, что третий билет вполне можно взять с рук, в конце концов идут не на Таганку, не в «Современник», а на старую, старую вещь «Странная миссис Сэвидж», так что вполне может получиться… Если еще прийти пораньше…
  • …Эта атавистическая манера — следовать сердцу, — говаривал, бывало, Танин друг. — Ну скажи, к чему это приводит, кроме неприятностей? Импульсы, рефлексы,
порывы… красная цена всему — пятак. Ну, я не отрицаю, не отрицаю влечение, например, я к тебе влекусь… Но хорош бы я был, если бы не контролировал себя логикой, здравым смыслом.
  • Что бы тогда было? — спрашивала Таня.
  • Мы бы строили с тобой воздушные замки вместо кооператива…
  • Но кооператив мы ведь тоже не строим.
  • Потому что я не Чехов. И во мне не все прекрасно. Так ведь?
Это было не так, но Таня молчала. И сейчас все было не так у Лавочкиных, не так, как надо, по ее разумению. Ей нечего было выяснять, нечему было помогать, она все знала, ей все доверили, и она могла пойти с ними на «Странную миссис». Странная была ситуация, до конца открытая и до конца спрятанная.
  • А если все-таки Роман узнает? — спросила Таня.
  • Да что вы! — засмеялась Вера. — Когда узнает — скажет спасибо. Для него же? Для него! Кабы это кому-то из нас было выгодно, а так ведь только ему. Разные Юли у него еще будут. И, даст Бог, получше. А то если эта в маму, так пусть вам Костя скажет, что это значит…
Костя заерзал. А Вера засмеялась молодо, радостно и, взяв его по-матерински за ухо, передразнила:
  • «Лю-ю-ся! Люсенька!» Это он как-то так кричал, — пояснила она Тане. — И через газон прыгал.
  • Ну-ну, — пробурчал Костя. — Уж и прыгал.
А Вера держала его за ухо и, наклонив голову-торт, подмигивала Таня заговорщицки.
  • Ромасика от этой семьи спасать надо было, — сказала она убежденно. — Там у мамы муж не первый и, наверное, не последний.
Таня отказалась от театра — смотрите: не причесана, — и Вера, до этого такая настойчивая, тут вдруг с ней согласилась. Это, конечно, причина. Она легко, нежно, ладонью тронула свои колбаски-спирали и сказала:
  • Что значит — прическа! Совсем другое ощущение. Я с Романом последний год закрутилась и себя не помнила. А теперь решила — все. Хожу регулярно. За собой следить надо. Это точно. Только разве мы о себе помним? Все о других, все о других.
Видимо, имелись в виду Танины пряди. Вера уедала ее с высоты своего Ренессанса. Зачем Таня пришла? Узнать правду? Тогда визит можно считать удачным. Она ее узнала. Вера закрыла за нею дверь и тут же запела. Кажется, в ней начинал взыгрывать и давать плоды наследственный оптимизм. «Юлька! Слушай мою таблицу умножения. Дважды два будет четыре, а трижды три — девять. А я тебя люблю. Пятью пять, похоже, — двадцать пять, и все равно я тебя люблю. Трижды шесть — восемнадцать, и это потрясающе, потому что в восемнадцать мы с тобой поженимся. Ты, Юлька, известная всем Монголка, но это ничего — пятью девять! Я тебя люблю и за это. Между прочим, девятью девять — восемьдесят один. Что в перевернутом виде опять обозначает восемнадцать. Как насчет венчального наряда? Я предлагаю серенькие шорты, маечку-безрукавочку, красненькую, и босоножки рваненькие, откуда так соблазнительно торчат твои пальцы и пятки. Насчет венчального наряда это мое последнее слово — четырежды четыре я повторять не буду. В следующей строке… Учись хорошо — на четырежды пять! Не вздумай остаться на второй год, а то придется брать тебя замуж без среднего образования, а мне, академику, — семью восемь, — это не престижно, как любит говорить моя бабушка. А она в этом разбирается. Так вот — на чем мы остановились? Академик тебя крепко любит. Это так же точно, как шестью шесть — тридцать шесть. Ура! Оказывается, это дважды по восемнадцать! Скоро, очень скоро ты станешь госпожой Лавочкиной. Это прекрасно, Монголка! В нашем с тобой доме фирменным напитком будет ром. Открытие! Я ведь тоже — Ром! Юлька! У нас все к счастью, глупенькая моя, семью семь! Я люблю тебя — десятью десять! Я тебя целую всю, всю — от начала и до конца. Как хорошо, что ты маленькая, как жаль, что ты маленькая. Я тебя люблю… Я тебя люблю… Твой Ромка ». Людмила Сергеевна плакала, слушая пластинку. Она даже не подозревала, что в ней скрыто столько слез, что они способны литься и литься. Бесконечно, потоком… Никогда она не любила Юльку, как сейчас. И от этого неожиданно заново вспыхнувшего чувства все остальное казалось малосущественным. И какая-то животная привязанность к сыну, и такая же слепая любовь к Володе, и вся ее подчиненная одному Богу — молодости! — жизнь. Юлька выросла и ее любят. И Людмила Сергеевна вдруг поняла — любовь ее дочери сейчас, сегодня важней, чем ее собственная. Потому что у нее, слава Богу, все в порядке. Она сильная баба, во всем сильная: в любви, в деле, в материнстве, а у дочери — Господи ты Боже мой! Все так тоненько, хрупко, там все убить можно не прикосновением — взглядом, дыханием. Эта маленькая дурочка слушает свою пластинку под одеялом. А через тоненькую современную стенку лежит и мается без сна непутевая их соседка Зоя. Напьется на ночь ведром кофе и слушает, слушает чужую сладкую любовь.
  • Слушайте, соседка! — сказала она вчера. — Вы в курсе или нет?
  • Чего? — спросила Людмила Сергеевна, как всегда шокированная Зоиной фамильярностью.
  • Ну, насчет пятью пять — Юля замуж хочет?
  • Вы что?
  • Как вам будет угодно! Но ночами я не сплю: слушаю, как ваша дочь по сорок раз ставит одно знаменитое звуковое письмо. Стучала ей в стенку — не слышит! Теперь даже привыкла, греюсь у чужого костра. Только не говорите, что я вам натрепалась. Просто вы ходите в неведении, и вас же потом — бух по голове новостью. Послушайте, а потом скажете свое впечатление.
Пластинка лежала под матрасом. Трижды обернутая мохеровым шарфом. Людмила Сергеевна с интересом поставила: что там еще за новости? А теперь поняла, что никогда так не любила Юльку, как сейчас. Девочка ты моя, девочка! Несчастная ты моя, счастливая! Чем же тебе помочь, как? Вечером она уже знала все. Про инсультную бабушку, про то, что Юлька во все это не верит, никакой бабушки нет, никакого инсульта тоже. Узнала Людмила Сергеевна, что письма от Романа приходят странные, будто Юлька ему не пишет. А она пишет, пишет, каждый день пишет. Но он, Ромка, глупый, он людям верит. Зачем он дал свой домашний адрес? Вот она, Юлька («Мам, ты только не сердись!»), сразу решила, что надо писать «до востребования». А он, наоборот, что так будет быстрее: «Я проснусь, а в ящике твое письмо!» Юлька сказала: «Ромка, перехватят!» — «Дурочка! Кому могут быть интересны мои письма, кроме меня?» Он такой. Он идеалист. Он думает, что у него мать хорошая, а Юлька ее ненавидит, потому что знает: Юльку тоже ненавидят. «Ты, мама, извини, но я и о тебе так думала. Я помню, ты к Роману ведь не очень… Губы вот так делала…» И Юлька «сделала губы», какие будто бы делала Людмила Сергеевна, когда говорила о Романе. Что было — то было. Но это когда! Что она тогда знала? Роман — сын Кости. Боже, какая чепуха! Вообще все те, давешние, мысли потеряли очертания, расплылись. Все эти страхи, что Роман будет такой, как Костя или его мать, эта шестипудовая клуша. Какое это имеет значение, если Юлька любит именно этого мальчика? Разлюбит Костиного сына обязательно? Но ведь тогда будет совсем другая история, другой разговор. И вообще — при чем тут они все со своей уже прожитой жизнью, если пришли другие? Она, Людмила Сергеевна, готова по-новому, по-родственному полюбить и Костю и Веру. Потому что родилось что-то совсем новое — и к тому, что было у нее, это уже не имеет никакого отношения. Надо узнать, что там с инсультной бабушкой и куда деваются письма, если девочка их шлет каждый день. Людмила Сергеевна держала Юльку на коленях, и баюкала ее, и гладила. Володя вошел, посмотрел, ничего не сказал и унес сына погулять.
  • Я накопила деньги, — тихо выдохнула Юлька. — На Ленинград…
Расслабились руки у Людмилы Сергеевны, хотелось ей застонать, заплакать, и Юлька это сразу почувствовала.
  • Вот видишь, — сказала она. — И ты…
  • Давай немножко подождем, — прошептала Людмила Сергеевна. — Ты девушка… Ты должна быть гордой…
Юлька засмеялась. Алена вернулась в старую школу. Снова все подивились этому нелогичному характеру. После всего, что было, после пламенной Сашкиной речи, казалось,
  • беги этой школы, носа не кажи. Но она пришла и поставила свой портфель-сумку на Юлькину парту.
  • Я с тобой сяду, — сказала она.
И Юлька ничего, дернула плечами, как согласилась. Было в этом что-то одновременно и удручающе равнодушное, и величественное. Как будто ей было все равно и тем не менее она снисходила. А было ни то, ни другое — было третье. Юлька просто не помнила, кто такая Алена, откуда и зачем она взялась. И скандала того не помнила. Потом у нее спрашивали: «А здорово тогда Сашка Алену отчихвостил?» Она снимала очки и терла глаза, а крепко закушенная губа говорила: «Да, да, я вспоминаю… Что-то было… Сейчас совсем вспомню… Это из-за Романа…» Но стоило произнести его имя, все начиналось сызнова: затопляла Юльку тоска. Не хотелось говорить, думать, вспоминать, реагировать. Мир из цветного становился черно-белым, из многоголосого — монотонным, из объемного — плоским. Училась она по-прежнему плохо, учителя жаловались на нее каждый день, требуя мер и выводов. Таня попросила Юльку проводить ее домой, вручив ей пару стопок сочинений.
  • Юля, — сказала она. — Все скверно. Я понимаю. Но школу-то кончать надо.
  • Я кончу, — ответила Юлька.
  • Не очень это видно. У тебя почти по всем предметам между двойкой и тройкой.
  • Ближе к тройке, — равнодушно сказала она. — А мне больше и не надо.
  • Юля, — робко начала Таня. — Тебе это трудно сейчас представить, но ведь жизнь складывается не только из любви. Только любовь — это, если хочешь, даже бедность. Во всяком случае, потом обязательно поймешь, что бедность.
  • «Жизнь — ведь это труд и труд, труд и там, и здесь, и тут…» — В глазах Юльки мелькнула насмешка. — Это вы хотите сказать?
  • А что? — ответила Таня. — Смешно, но правда.
  • Я тоже буду работать. Куда я денусь? Буду делать что-нибудь доступное моему уму…
  • Опять впадение в бедность? А вдруг есть что-нибудь не просто доступное — интересное твоему уму?
  • Возможно, — ответила Юлька. — Кто что знает?
  • Так ведь об этом надо посоображать заранее.
  • Я соображу потом.
  • Когда вернется Роман?
  • Я не знаю, когда он вернется! — закричала Юлька. — Сегодня у бабушки инсульт, завтра она умрет, потом надо будет ходить на дорогую могилу потом утешать тетю, потом еще что-нибудь… Ромка — дурак. Он отрастил себе такое чувство долга, что его уже носить трудно. Я пишу ему об этом в каждом письме. Я говорю: пошли ты свою бабушку чертовой матери, но он не получает моих писем! Почему? Куда они деваются?
  • Ну, зачем же ты так! — Таня даже испугалась.
Она представила, как перехватывают Юлькины письма, какому глубокому разностороннему анализу подвергаются Юлькины отчаянные вскрики, и испугалась за нее.
  • Юлька, — сказала она, — не пиши глупостей больше. А чувство долга — это прекрасно. Когда вы поженитесь, ты поймешь, как это надежно, как спокойно — иметь
мужем человека с чувством долга. Для мужчины это первейшая доблесть.
  • Чепуха, — резко сказала Юлька. — Я думала над этим. Долгом человека вяжут.
  • Глупости, — сказала Таня. — Но даже если принять твои слова за истину, так, наверное, хорошо, что есть нечто, побуждающее человека ухаживать за больным, кормить стариков, беречь детей.
  • Только любовь вправе побуждать, — ответила Юлька и так взмахнула стопкой, что тетради разлетелись во все стороны.
Они отлавливали их вместе. Юлька ползала на коленках по тротуару и подавала их Тане пыльными, не отряхивая, с каким-то пренебрежением.
  • Ну за что ты их так? — спросила Таня.
  • Полное собрание сочинений лжи! — сказала Юлька презрительно.
  • Как же тебе не стыдно! — возмутилась Таня. — Я когда-нибудь от тебя требовала
лжи?
  • Правды тоже не требовали. А напиши я вам, что не люблю школьную литературу,
что бы вы мне поставили?
  • Я бы сказала, что ты кривляешься!
  • Конечно, кривляюсь, — вдруг сразу согласилась Юлька. — Я «Хождение по мукам» люблю и пьесы Горького… И Маяковского тоже.
  • Слава Богу! — сказала Таня.
  • И все равно это собрание сочинений лжи, — ткнула Юлька пальцем в стопку. — Ваш долг — вдалбливать нам прописные истины, наш долг — повторять их, не думая.
  • Думая! — закричала Таня.
  • Я-то думаю… Только ни до чего хорошего додуматься не могу.
  • И это когда ты любишь! И тебя любят!.. Юлька, а ты представь, что у тебя несчастливая любовь! Каким же тебе тогда показался бы мир?
  • Я бы просто не жила, — прошептала Юлька.
  • А я живу, — сказала Таня. — Временами мне ужасно плохо, но не жить… Это мне не приходило в голову.
Юлька молчала.
  • А ты представь: ничего у меня в жизни нет, кроме несчастливой любви. Ни мамы, ни школы, ни вас, ни долга… Но я, Юлька, всем этим повязана, и это меня держит. Кстати, очень надежно, девочка.
Юлька мотала головой.
  • Это же не может быть у всех одинаково, — говорила она.
  • Не может, — ответила Таня. — Конечно, не может. Но если ты будешь помнить, что кроме Романа есть на свете мама, брат, люди, книжки, кино, то, честное слово, и Роману и тебе будет от этого лучше. И учиться надо, чтоб, во-первых, не быть дурой, а во-вторых, чтоб не витийствовать там, где истина — назовем ее прописная — найдена до тебя.
  • И все-таки как вы живете без любви? — спросила она Таню, и в глазах ее стояли недоумение и сострадание.
А что было в глазах Миши, когда они столкнулись недавно в больнице? Таня ходила проведывать учительницу младших классов, у которой приступ аппендицита случился прямо на уроке. Миша появился перед ней неожиданно, и она ему сказала:
  • Ты как черт из табакерки… Миша захохотал:
  • Узнаю тебя, родная, по литературно-историческим сравнениям… Ты прелесть. Где ты видала табакерку с чертом? — И завертелся. — Ну, как жизнь? Не вышла замуж? Впрочем, я знаю: не вышла. И знаешь — радуюсь. Каков я гусь? Это оставляет мне надежду. Хотя я не жалуюсь. Моя молодая супруга милая, простая, без кандибоберов. Чехова она знает только благодаря телевизионной пропаганде. Считает его нудным. Я с ней горячо соглашаюсь. Но если бы ты, Таня, посмотрела на меня не с таким превосходством…
Она пошла от него. Ее спина была тверда и не показывала, что Таня плачет. Плачет оттого, что уходит молодость, что человек, которого она любит, копейки не стоит, — и она знает это, а ничего не может с собой поделать. Таня выходила из больницы плача, и вслед ей говорили: «Вот еще кто-то умер… Год беспокойного солнца, мрут, как мухи…» В больнице удобно плакать над самим собой. В больнице слезы выглядят естественно. «…И тебе нечего было сказать! — воскликнула вечером Танина мама. Давно ее не было, а тут пришла. — Ни девочке, ни ему… Нечего! Нечего! Нечего!» Таня громко, на всю мощь включила приемник. Хватит с нее этих мистических экзекуций. Не хочет она вести этот бесконечный разговор-спор с мамой, которой нет. Не хочет! Надо было разговаривать раньше… Тогда, тогда… В ее десятом классе.
  • Ты помнишь мальчика, который в десятом классе возил меня на велосипеде?
«Коля Рыженький? Ты всем повторяла: «Рыженький — это фамилия, Рыженький
  • это фамилия…»
  • А помнишь, как ты злилась? У человека должна быть высокая цель. Крутить целый день педали — безнравственно… А мы были влюблены… И единственное наше пристанище было — велосипед… Какое это было счастье ехать с ним на велосипеде… Он целовал меня в затылок… Ты знаешь… Лучше этого ничего не было в жизни…
«Ну и выходила бы за него замуж…»
  • А ты кричала… Что это за фамилия — Рыженький! Неужели можно стать Рыженькой!
Людмила Сергеевна решила сходить к Вере на работу. Она не хотела идти к ним домой из-за Кости. Она не была уверена, что встреча с ним не испортит задуманный разговор. Каким-то десятым чувством она понимала: Костя будет смотреть по-собачьи, будет по- джентльменски подсовывать ей подушки под локоть, будет смотреть умиленными глазами и восстановит против нее Веру. Тогда ничего из разговора не получится. И она пошла к Вере на работу, пошла без традиционной, на «выход», прически, без серег и буб, пошла в болоньевом плащике и Юлькином берете, вся такая неяркая, неброская — женщина из толпы. Она собирала слова, которые скажет Вере. Людмила Сергеевна боялась только одного: что заплачет. Это как раз не нужно. Слезы
  • всегда в первую очередь горе, несчастье, а она хотела посеять и взрастить в Вере радость. Она хотела, чтоб то состояние, которое она несла в себе, прослушав пластинку, стало и Вериным состоянием. Она придумала первую фразу: «Поговорим как женщины и матери». Что там у них? Дважды два
  • четыре, а трижды три — девять. Я люблю тебя, Юлька! Господи, какое это счастье, скажет она, если сразу такая любовь! Сколько лет пропало у нее, невосполнимых, беспросветных, пока она, вся растерзанная бабьими неудачами, не нашла Володю… А тут… Она так и скажет Вере: «Им повезло сразу…»
У института, где работала Вера, стояла «скорая». Не пройдешь квартала — обязательно «скорую» встретишь. Это она тоже скажет Вере. Их, детей, надо беречь. Беречь им нервы. Пусть они любят, пусть… «Скажите, Вера, голубушка, кому от их любви плохо? Кому она помешала?» Людмила Сергеевна нашла Верин отдел и открыла дверь.
  • Она в министерстве, — сказали ей. — Сегодня не будет. Что-нибудь передать?
«Ну, вот и все, — подумала Людмила Сергеевна. — Второй раз мне уже не решиться». Не высказанное Вере (а какое хорошее!) по каким-то причудливым законам начало в ней видоизменяться. Подумала: вот приедет ее дурочка в Ленинград. Что о них подумают? А скажут? Да все, что угодно, может быть. И оскорбления и насмешка. А Юлька растеряется, и как поведет себя мальчик — неизвестно, мало ли на что они могут толкнуть детей? Не поедет Юлька. Не поедет! Не пустит она ее! С этой твердой мыслью вернулась домой Людмила Сергеевна, Юлька сидела, в кухне в обнимку с синей аэрофлотовской сумкой.
  • Ма! — крикнула она. — Хватит быть гордой. У меня через два часа самолет.
А в Ленинграде все было так. Юлькины письма, прочитанные и связанные тесьмой, лежали у тетки Романа в столе. Их добросовестно копили. Еще до того, как пришло самое первое, бабушка пригласила в дом почтальоншу Лену для конфиденциальной беседы.
  • Лена, — сказала бабушка. — Ты знаешь нашу семью.
Лена знала. Перед большими праздниками она помогала им с уборкой, сейчас в прихожей висело ее пальто, которое два года тому назад отдала Лене бабушка. Хорошее драповое пальто с цигейковым воротником. Никаких денег с Лены, конечно, не взяли, хотя пальто было совсем невыношено. А за уборку платили всегда щедро. Все считали — и мытье окон с карниза, чистку кафеля вонючим де-иксом, и промывание батарей от пыли. Тетка и бабушка тоже не сидели в такие дни, а трудились бок о бок с Леной. После всего вместе пили чай с пирожными и вели интересные разговоры о демократизме, который основа основ и который Лена вот сейчас особенно должна чувствовать. «Лена, берите пирожное, не стесняйтесь». Но, наверное, Лена была холопской натурой, потому что, несмотря на все это, она знала свое место — место приходящей домработницы и человека, стоящего в жизни по эту сторону экрана. Бабушку Романа показывали по телевизору, а Лена смотрела. Наоборот не было. Поэтому предложение приносить письма, адресованные Роману (если таковые будут!), лично бабушке, и ни в коем случае не в ящик смутило Лену только на секунду («Нарушение же!»). И если б это сказал кто другой, Лена могла бы такое ляпнуть и так послать, что не опомнился бы, но тут… Лена подавила в себе на секунду вспыхнувший протест. Всего один раз Роман сумел ее перехватить прямо выходящей из почтового отделения, когда она еще не успела переложить письмо от Юльки в драповый карман. Всего один раз. Потому что после этого случая бабушка ее строго отчитала («Вы, Лена, не помните добра»), и теперь она прятала Юлькины письма уже на сортировке, благо буквастые конверты просто выпирали из кучи, будто просились Лене в руки. Иногда особенно слякотная погода вызывала в Лене раздумья о превратностях жизни. Вот, мол, пишет, девочка и думает, что кто-то там получает. Глупая молодежь, не научилась еще хитрить. Со временем, конечно, научится. Небольшая это наука. Роман — мальчик хороший. Его обвести вокруг пальца — пара пустяков. Хоть девицам, хоть бабушкам. Он всем верит. Конечно, его жалко: как он кидается ей, Лене навстречу и в пачке роется сам, Лена ему дает, потому что письмо-то в кармане. Жалко… Но, значит, надо ему пострадать, раз так считает бабушка. Очень умная у них семья, зря они ничего не делали бы. Предусмотрительные. Вот и сейчас: уложили бабушку в постель заранее, до инсульта. Лежит в белой постели, в шелковой рубашечке, телефон рядом, яблоки, конфеты, журналов до потолка. А внучек вокруг нее — то сок подает, то лимонадик, то кефир обезжиренный. Да в таких условиях до ста лет можно прожить. До ста пятидесяти. Такая больная жизнь лучше любого здоровья. Она бы, Лена, лично поменялась бы. Вас бы, бабушка, на слякоть с сумкой и нормальным давлением, а меня на ваше место ближе к яблочкам, и чтоб пенсию домой приносили. «Лена, я вас прошу, мне, пожалуйста, только десятками. Я эту купюру больше всего люблю… Она удобна». Лена брала бы пенсию любыми «ку-пю-рами», и рублями, даже металлическими, и пятерками, и полсотню взяла бы, если бы давали.
  • Лена! Нет мне письма? — Это Роман вынырнул из подворотни, мокрый весь, несчастный, потянулась у Лены рука к карману («Вот начну отдавать, и что? и что?»), но как потянулась, так и опустилась.
  • Смотри, — сказала и протянула Роману пачку без Юлькиного письма.
  • Ничего не понимаю, — сказал Роман, — ничего!
Роман в тот день возвращался домой не вовремя. Он расчихался на первом уроке и его отправили домой, потому что на Ленинград шла эпидемия самого последнего наимоднейшего гриппа. И в центральном гастрономе уже торговали в повязках. В школе Роман сказал: «Может статься, я в понедельник опоздаю. Я в Москву на воскресенье поеду». Молоденькая учительница-первогодка, которая знала всю предшествующую историю со слов тетки («Понимаете, надо было спасать. Ах, эти любови… один смех… И девочка, скажу вам честно, не та… Не той семьи…»), всполошилась. А когда Роман зачихал на первом уроке, обрадовалась. Грипп! Кто же его, сопливого, выпустит из дома? Уложат как миленького с медом и градусником, и никакой Москвы. Будучи совсем молодой и тоже влюбленной в слушателя военно-медицинской академии, учительница по- человечески, по-женски Романа понимала и была убеждена, что «если это любовь», то все равно ничего не поможет, никакие уловки. И по молодости даже желала победы любви. Но, став учительницей, она посчитала правильным отделить все человеческие чувства (трепетные, сочувствующие и нелогичные) от тех, которые были необходимыми в работе (твердые, принципиальные, последовательные). Поэтому сочувствие сочувствием, а правильнее мальчика уложить. И, отправив Романа домой, она стала звонить бабушке, чтоб рассказать о возникшем у него желании ехать в Москву и о выходе из положения, который подсказывал грипп. От повышенной мозговой деятельности у молодой учительницы разгорелись щеки, и она все никак не могла правильно набрать номер телефона. Все время попадала почему-то в кулинарию. А потом все было занято, занято. Когда Роман поднимался по лестнице, он уже знал: у него температура. И знал, когда это началось. Не в классе. А вот только что, когда он понял, что письма от Юльки и сегодня нет. Тогда-то он и почувствовал озноб… «Надо, чтобы бабушка этого не увидела», — решил он. Теперь, когда он твердо знал, что поедет, он даже перестал волноваться. Он поедет в Москву и пойдет к Юльке прямо с поезда, пусть это будет очень рано, пусть… Главное — сразу ее увидеть. Увидеть и убедиться, что она жива. Вчера он как последний идиот думал, что она умерла. Попала под машину. Наступила на оголенный провод, провалилась в открытый люк. А милые родные решили не сообщать ему это, чтоб уберечь, не волновать. А могла Юлька лежать и в больнице, с тем же самым гриппом. Теперь, говорят, всех кладут. Могло быть и самое простое — перелом правой руки. Юлька всегда так неловко спрыгивает с брусьев и падает прямо на правую руку. И сейчас, поднимаясь домой, он думал об одном: надо скрыть, что у него температура. Бабушке надо заморочить голову, почему он пришел раньше. Сказать, что заболел физик. Роман открыл дверь своим ключом и прислушался. Бабушка болтала по телефону. Голос у нее бодрый — слава Богу,
  • только была в нем какая-то удивившая его странность. Роман заглянул в спальню — она была пуста. Бабушка на ногах? Но ведь ей не ведено вставать. Вон из-под свисающей простыни торчит ручка горшка. «Увы! Иначе нельзя», — сказала ему тетя. Роман пошел на голос бабушки и тут же ее увидел. Она сидела на кухне, задрав ноги в пушистых тапочках на батарею. На подоконнике стояла бутылка чешского пива, которое бабушка сладострастно потягивала, одновременно разговаривая. Вот почему голос показался необычным. Курлыкающим. И сигарета на блюдечке лежала закуренная, и кусок холодной говядины был откушен, а на соленом огурце прилипла елочка укропа. Весь этот натюрморт с бабушкой был так солнечно ярок, что естественная в подобной ситуации мысль — бабушка бессовестно нарушает больничный режим — просто не могла прийти в голову. Она исключалась главным
  • пышущим здоровьем. А бабушка курлыкала:
  • Дуся! Во мне погибла великая актриса. Уверяю тебя. Я полдня в одном образе, полдня в другом.
  • Бабушка, — сказал Роман, — ты не актриса, ты Васисуалий Лоханкин.
Он видел, как брякнулась на рычаг трубка, как стремительно взлетели с батареи опушенные кроликом тапки, как пошла на него бабушка со стаканом пива, а на стакане улыбалась лошадиная морда. Роман вдруг испугался. Испугался слов, которые она сейчас скажет, дожевав кусок говядины. Он побежал в комнату тетки, самую дальнюю, имеющую задвижку, а бабушка побежала за ним. Тут-то и зазвонил телефон. Роман не знал, что это наконец прорвалась через все «кулинарии» и «занято» его молоденькая учительница. Что в эту секунду она, пылая вдохновением, ведает бабушке о его желании поехать в Москву, а также и о том, что его надо уложить, уложить, уложить. Роман не слышал, как бабушка отчитывает ее, что она не могла позвонить раньше, обвиняет ее в нерасторопности. Роман бегал по теткиной комнате. Все еще виделся этот натюрморт с бабушкой. Огурец Вырос до размеров большого кабачка и все тыкал в него укропом. От розовой сердцевины у говядины рябило в глазах. Значит, она не розовая — разноцветная? А тут еще пена от пива густая, шипящая и горячая, как из бани, почему? Бабушка — Васисуалий Лоханкин? «Я к вам пришел навеки поселиться…» Кто пришел поселиться? Куда пришел? И почему навеки? А бабушка уже властно стучала в дверь, и голос ее был уже без пива и мяса.
  • Открой, и поговорим, — ласково журчала она. — Ты поймешь, что мы были правы. Есть ситуации, когда помогает только скальпель… Это говорил кто-то из великих… Ты меня слышишь? Открой, я тебе объясню популярно, на пальцах.
Роман ухватился за край стола. Голос бабушки доставлял ему физическую муку. Так не бывает, думалось, не бывает. Не бывает. Не бывает, чтобы голос дырявил.
  • Ты должен и будешь знать правду, — уже кричала бабушка.
«Она заговаривается, — думал Роман, — она хочет сказать — ложь?..» Очень кружилась голова, и он ухватился за стол. «А! — подумалось. — У меня, кажется, поднимается температура».
  • Порочная семья и порочная девка! — кричала бабушка. — И мы всем миром не допустим.
«Миром — это крепко сказано, — горько засмеялся Роман. — Вязать меня, вязать…» Бабушка гениально приняла телепатему.
  • Мы тебя повяжем! — трубила она. — Веревками, цепями… Но мы спасем тебя, дурака, от этой девки!
И тут только, произнесенное дважды, слово обрело смысл и плоть. Девка — это Юлька. Его малышка, его Монголка, его воробей — девка?!
  • Да, да! — телепатировала бабушка. — Именно она. Ты думаешь, она тебя ждет?
Миль пардон, дорогой внук! Может, она пишет тебе письма? Роман вдруг остро ощутил: это конец. Дальше ничего не может быть, потому что писем не было на самом деле. Что значила вся бабушкина ложь по сравнению с этой правдой? И тогда он открыл ящик стола. Там издавна лежал дядькин пистолет, именной, дареный — «реликтовый» называл его дядька. И Роман всегда смущался, потому что дядька путал слова — «реликтовый» и «реликвия». Роман дернул ящик. Вот он холодный и блестящий. А бабушка выламывала дверь. Она кидалась на нее с такой силой, что со стены свалилась какая-то грамота, свалилась и жалобно мяукнула. Роман вынул пистолет. Примерил к ладони — как раз! «Какой глупый выход», — сказал он сам себе. И то, что он сознавал глупость, — удивило. «Скажут — состояние аффекта, — продолжал он этот противоестественный анализ, — а у меня все в порядке. Просто я не могу больше жить. Я не знаю, как это делают…» «Ах, какой великолепный дурак!»
  • сказало в нем что-то… «Тем более, — парировал Роман. — Дураков надо убивать… Она не виновата, что не пишет. Человек не может быть виноватым, если разлюбил…» Он тоже не виноват, что никогда, никогда, никогда не сможет жить без нее… Как все просто! И ему захотелось плакать оттого, что у его задачи одно-единственное решение.
А дальше было вот что. То ли Роман качнулся, то ли уж очень старым был стол, то ли пришли на помощь силы, не доказанные наукой, но случилось то, что случилось. Скрипнул освобожденный от привычного груза пистолета ящик и просто-напросто выехал из стола. И будто наперегонки двинулись из его глубины буквастые, надорванные Юлькины конверты. Так смешно и густо они посыпались.
  • Юлька! — прошептал Роман.
Он читал их прямо с пистолетом в руке, все, залпом. Он засмеялся, когда она передала ему привет от Сени и Вени. Он испугался, что «ей все, все равно, раз он не, пишет». Он обрадовался, что дождь висит над городом, а значит, она не осуществит свою идею — прилететь самолетом. Он сам, сам приедет к ней. Завтра. Он был счастлив, потому что все обрело смысл, раз были, были письма и были они прекрасны. Вот тогда он испугался того, что мог сделать. И почувствовал головокружение, представив это. Он начал заталкивать письма в куртку и не мог понять, почему ему неудобно это делать. Потом сообразил — это пистолет, который он продолжает держать. Снова подумал: какой я идиот, если бы это сделал! И он положил его обратно, осторожно положил, как бомбу. Теперь осталось уйти. И тогда он осознал, что ему не пройти мимо старухи (он так и подумал: старуха), не вынести ее вида, ее голоса, ее запаха. Значит, ее надо обмануть. Он знал, как… Он только не знал, что бабушка звонит в школу, зовет на помощь учителей, что там уже всполошились, что молоденькая классная руководительница второпях сломала молнию на сапоге и бежит к нему в высоких лодочках, бежит по холодным лужам с одним- единственным желанием помочь ему — вплоть до денег на билет в Москву. «Нельзя иметь принципы для себя и для других», — сформулировала учительница тезис и припустила бежать быстрее, потому что ей было стыдно, стыдно, стыдно… А Роман рванул уже заклеенное на зиму окно и посмотрел вниз. Даже присвистнул от удовольствия, что уйдет так, минуя дверь и голос. Раз — и прямо на свободу. Он встал на подоконник и спружинил колени. Третий этаж — такой пустяк. Он, как крылья, расставил руки, а сумку перекинул на спину. Третий этаж — ерунда. А газон, который он себе наметил, все равно осенний — грязный и мокрый. Не страшно истоптать снова. И он присвистнул, прыгая, потому что был уверен. Третий этаж — пустяк. Он ударился грудью о водопроводную трубу, которая проходила по газону. Из окна ее видно не было. Но, ударившись, он встал, потому что увидел, как по двору идет Юлька.
  • Юль! — крикнул он и почувствовал кровь во рту. И закрыл рот ладонью, чтобы она не увидела и не испугалась.
Она подбежала, смеясь:
  • Что ты делаешь на газоне?
  • Стою, — сказал он и упал ей на руки.
А со всех сторон к ним бежали люди… Как близко они, оказывается, были…

"Станция Университет" читается взахлеб от первой до последней странички. Она с юмором рассказывает об авантюрной и полной открытий студенческой жизни начала 90-х (МГУ) на фоне лихорадочно-грандиозных перемен, происходивших в то время в стране. Эта книга, бесспорно, поможет родителям вспомнить уже забытое время во всех красках, а детям – лучше понять своих родителей. ____________________________________________________________________________________________________________________ Необходимое предисловиеСоюз Советских Социалистических Республик, в котором я родился и вырос, был самой большой страной в мире, занимающей одну шестую часть земной суши. Он был первым социалистическим государством, в нем жили дружные и добрые народы. Я с детства знал: «С народом русским идут грузины, и украинцы, и осетины, идут эстонцы, азербайджанцы и белорусы – большая семья». В моей стране производили вдвое больше, чем в любой другой державе мира, чугуна и стали, нефти и газа, цемента и минеральных удобрений, станков, тракторов и зерноуборочных комбайнов. На тысячи километров протянулись каналы, преобразовались некогда засушливые степи, плодородными стали топи. Командовала Советским Союзом девятнадцатимиллионная Коммунистическая партия (КПСС). Ее верховная власть была закреплена специальной «шестой статьей» Конституции СССР. Генеральный секретарь ЦК КПСС был самым главным человеком в стране. Обычно он был стариком, держащимся за руль власти до самой смерти. Все было бесплатным – образование, медицина, детские секции и кружки! Это называлось равными возможностями для всех. Почти все взрослые находились на службе у государства. Читали все одно и то же, радовались одним и тем же фильмам, дружно, всей страной, смеялись над одними и теми же шутками. И плакали тоже над одним и тем же. В стране существовала система ценностей, разделяемая огромным большинством, если не всеми. Москвичами назывались только люди с московской пропиской в паспорте, а поселиться в Москве было так же сложно, как теперь стать гражданином другого государства. Зимы были снежными и холодными. Лед на катке во дворе нашего дома рядом с Садовым кольцом заливали в конце ноября, а таял он лишь в конце марта. На том катке я впервые появился в четыре года. На мне был белый шерстяной свитер с пришитым прабабушкой Ксеней номером 19, фигурные коньки, купленные мамой в комиссионке на Малой Грузинской, и неизвестно откуда взявшийся голубой хоккейный, с подбородником, шлем «Salvo». Моментально я заработал два прозвища: первое – «Чайник» – я получил за шлем, который был мне велик, а второе – «Балдерис» – потому что под номером 19 в сборной СССР играл усатый латышский хоккеист Хельмут Балдерис. «Чайник» испарился, а «Балдерис» стал моим параллельным именем надолго. С того дня каток навсегда вошел в мою жизнь. Даже когда валил хлопьями снег и нужно было беспрерывно расчищать лед скребками и лопатами, я летел туда. Домой приходил к программе «Время». Вечера были тихие и сказочные, их подсвечивали добрые фонари и теплые московские окна. Снег скрипел под ногами, а над головой, в глубине черного неба, опираясь на свои изломанные крылья, величественно проплывала гордость советского народа орбитальная станция «Салют». Я часто искал ее среди звезд. Дома ждала бабушка Оля. Она кипятила чай, который я с большим удовольствием выпивал из плоского чайного блюдца под сухое вещание трехпрограммного радиоприемника. Чай после хоккея я любил благодаря книге легендарного хоккеиста Старшинова «Чистое время», которую зачитал до дыр. В ней была черно-белая фотография, на которой разгоряченные хоккеисты семидесятых в раздевалке пили чай, а под ней подпись: «Хорош горячий чай в перерыве между хоккейными баталиями». Самым вкусным чаем был, конечно, индийский, в пачке с тремя слонами, а независимая Индия была нашим большим другом. Премьер-министр Индии Индира Ганди часто приезжала к нам в СССР. Я своими глазами видел ее кортеж, мчавшийся в сопровождении эскорта мотоциклистов в белых шлемах по Калининскому проспекту на встречу с Брежневым. Слова «кортеж» и «эскорт» тогда мне очень понравились. Особое место в ту пору занимал Ленин. Он был вместо Бога. В любви к Ленину, партии и социалистической Родине воспитывали в школе сначала октябрят, потом пионеров, а затем комсомольцев. Все мы тогда были юными ленинцами. На улицах висели плакаты, с которых улыбался Владимир Ильич: «Верной дорогой идете, товарищи!», а в букваре был напечатан рассказик Крупской: «Ленину горячо хотелось, чтобы ребята вырастали стойкими коммунистами. Бывало, шутит с каким-нибудь мальчиком, а потом спросит: «Не правда ли, ты будешь коммунистом?». И видно, что хочется ему, чтобы паренек коммунистом рос». Торжественно отмечался день рождения Ленина. В этот обычно теплый и солнечный апрельский праздник я вставал рано, гладил раскаленным чугунным утюгом через марлю брюки и пионерский галстук, надевал парадную белую рубашку, быстро выпивал чашку чая с рогаликом за пять копеек или бубликом за шесть и выбегал из дома, чтобы успеть до уроков купить нарциссы на Тишинке или на цветочном базаре у «Белорусской», потому что в школьном Музее боевой славы в этот день всегда проводилась линейка. На занятиях октябрята писали сочинение на тему «Что бы я сказал дедушке Ленину, если бы его встретил», а старшеклассники соревновались в конкурсах чтецов: «Ленин! Это – весны цветенье, Ленин – это победы клич. Славься в веках, Ленин, наш дорогой Ильич!» или «В давний час, в суровой мгле, на заре Советской власти, он сказал, что на земле мы построим людям счастье». Я декламировал Маяковского: Время, снова ленинские лозунги развихрь! Нам ли растекаться слезной лужею. Ленин и теперь живее всех живых — Наше знанье, сила и оружие. Испанка Долорес Робертовна по прозвищу «Ибаррури» [1] , наша училка по литературе, сияла от счастья. По телевизору весь день показывали фильмы про вождя пролетариата. Крепко засел в память эпизод из черно-белого фильма «Ленин в 1918 году», в котором Фанни Каплан стреляет в Ильича после митинга на заводе Михельсона рядом с Павелецким вокзалом. Машин было мало: они были роскошью. Чтобы их приобрести, надо было записываться в многолетние очереди. Я не верил, что у меня когда-нибудь будет машина, но все-таки изо всех сил мечтал о «шестерке» «Жигули» темно-синего цвета. Иномарки вообще были редкостью – на них ездили разве что дипломаты иностранных государств. Женщина за рулем была явлением необычайным… Никитские ворота, на стене дома: „С Марксом, Энгельсом, Лениным сверяет каждый свой шаг КПСС “ Было непросто купить хорошие книги, они были по-настоящему «лучшим подарком», а одежда тогда делилась на «нашу», ее никто не хотел носить, и «фирменную», то есть «импортную», или «привозную», за которой охотились. Бренд при этом не имел ни малейшего значения. Важно, чтобы женские сапоги были итальянскими или французскими, а мужские ботинки – немецкими или итальянскими. «Повезло, оторвала шикарные итальянские сапоги», – хвасталась подругам моя мама. Вообще, в магазинах было пусто – хоть шаром покати, как тогда говорили. Продукты не покупали, а «доставали», их не продавали, а «выкидывали», за ними выстраивались огромные очереди. Все знали, что, если из какого-нибудь магазина торчит хвост очереди – надо пристраиваться, потому что наверняка дают что-то нужное. Я тоже не раз стоял в очередях. Помню, как однажды Зифа, подруга мамы, позвонила сказать, что в магазине «Белград» в Орехово-Борисове выкинут дефицитные кроссовки Adidas, серые, с тремя серебристыми полосами и коричневой подошвой. На руки – по одной паре. Следующим морозным зимним утром я, семиклассник, приехал к магазину за два часа до открытия и в предрассветных сумерках разглядел бесконечный черный хвост очереди. Просто так встать в нее было не по правилам, сначала надо было записаться. Я с трудом отыскал человека в темно-синей вязаной лыжной шапочке с надписью «Спорт-спорт-спорт», ответственного за список, и стал 1271-м в очереди, об этом теперь свидетельствовал чернильный номер на моей руке. Промерзшая очередь ползла медленно, время от времени по ней проносился страшный слух: кроссовки закончились! Как я боялся прозевать обязательные переклички, пропуск которых грозил потерей места! Как я бесстрашно отгонял навязчивого потертого типа, нагло норовившего ввинтиться в колонну передо мной! Но настоящее испытание началось позже, когда до входа в магазин осталось совсем чуть-чуть, а было это уже под вечер: очередь неожиданно утолщилась, в нее влились еще десятки откуда-то набежавших людей, началась сутолока, потом давка, меня чудовищным валом втащило внутрь. У прилавков все кипело, вопило, дралось! Выяснилось, что все размеры, кроме 45-го, закончились. Ну и что? Я схватил свою пару 45-го, на вырост! Что ж с того, что нога у меня тогда была 41-го, а до 45-го никогда и не доросла! Рядом со мной в экстазе стонала женщина – ей тоже повезло! В такой очереди стоял я за „Адидасом“… А так в очередь записывали Отдел мужской обуви в советском магазине Даже туалетная бумага была дефицитом. Её закупали впрок. Несмотря на хронический дефицит, в глубине души я верил в то, что мы все-таки движемся к коммунизму. А коммунизм, как объяснили в детстве, это когда идешь в магазин, а там – все, о чем только мечтать можно. Изобилие! И все, что есть, можно брать бесплатно в любых количествах. А люди такие сознательные, что каждый берет по потребностям и не более. Съездить за рубеж, особенно в капстрану, во времена моего детства было недосягаемой мечтой! Границы были на замке. Только избранным, особенным людям выпадало счастье посмотреть на жизнь далеких государств. Им завидовали. А вот Юрию Сенкевичу, ведущему телевизионного «Клуба кинопутешественников», никто даже не завидовал, понимая, что так попутешествовать не удастся никогда. Советский Союз и США тогда неустанно соревновались друг с другом: кто сильнее? Бряцали оружием перед носом друг у друга, а мы, дети, по-настоящему боялись атомной третьей мировой войны, которая могла уничтожить жизнь на Земле. По телевизору и по радио певец Игорь Николаев леденил кровь своей жуткой песней, в ней были зловещие слова: «Всего лишь восемь минут летит ракета в ночи, и пламя адской свечи на себе несет». Засыпая, я с ужасом представлял: атомная боеголовка уже летит из Америки в Москву, и нам с мамой не хватит этих восьми минут, чтобы добежать до станции «Краснопресненская» и спрятаться под землей. Особенно страшно становилось, когда со стороны машиностроительного завода «Рассвет», с Малой Грузинской, ночью доносился бередящий душу гул! Что там делали, я не знал, но казалось, это «Першинг-2» или крылатая ракета «Томагавк» уже буравит московское небо, и вот-вот раздастся страшный смертоносный взрыв. Все привыкли жить с дефицитом и во вражде с капиталистами. Другая жизнь была неведома. Но вдруг! В марте 1985 года Генеральным секретарем ЦК КПСС стал молодой энергичный 54-летний Михаил Сергеевич Горбачев и, засучив рукава, принялся модернизировать социализм. Неожиданно брежневскому застою, в котором я достиг отрочества, пришел конец. Возникло новое политическое мышление (причем с ударением на первый слог «мы», потому что так говорил сам Горбачев). Грянула перестройка, опершаяся на гласность и плюрализм мнений! А «перестройка – это революция, – сказал лидер. – Только вперед!». Слякотным серым днем я брел из школы домой и размышлял: «Что же такое перестройка?». Михаил Сергеевич словно услышал меня и с телеэкранов разъяснил: «Все ли ясно, что мы затеяли в стране, что мы задумали? Знаете, всем надо перестраиваться. От Политбюро ЦК КПСС до последнего рабочего места. Каждый на своем месте должен делать добросовестно, честно! Вот и вся перестройка! А то все говорят, а что такое перестройка, что такое перестройка? Свое дело делать честно. Главная перестройка!» [2] . Что имел в виду наш лидер? Журнал Time печатал: «Gorbachev’s phraseology is not remarkable, or at least does not read well in translation» [3] . Слова Горбачева было трудно разобрать не только американцу, но и русскому. Ясно было одно: благодаря перестройке началась гласность, то есть свобода слова. Она обрушилась на нас лавиной новой информации – за газетой «Московские новости» и журналом «Огонек» с шести часов утра выстраивались очереди, стали выпускать запрещенные раньше романы: «Жизнь и судьба» Гроссмана, «Зубр» Гранина, «Дети Арбата» Рыбакова, «Белые одежды» Дудинцева. Начали снимать с полок «спецхранов» запрещенные кинофильмы. Кроме того, началось сближение с капиталистами: с телемостов «Ленинград – Сиэтл», а потом «Ленинград – Бостон: женщины говорят с женщинами» [4] , их вели советский Владимир Познер и американский Фил Донахью, ставшие после этого мегазвездами по обе стороны океана. Во время второго телемоста одна из советских участниц произнесла эпохальную фразу: «В СССР секса нет». Правда, к этому она прибавила: «А есть любовь!», но эти слова никто уже не разобрал, они потонули в гуле не то смеха, не то негодования. Диалоги с капиталистами помогли: угроза атомной войны быстро отодвинулась на задний план, а следом и вовсе забылась. Гласность: жажда правды у газетных стендов на Чистых прудах Один из стихийных диспутов у стен редакции газеты „Московские новости“ на Пушкинской. Свобода слова Вдруг разрешили открывать кооперативы, а было это серьезным отступлением от завоеваний пролетарской революции 1917 года, ведь нас учили: частная собственность – основа жестокой и бесчеловечной эксплуатации человека человеком. Теперь частную собственность узаконили. Первый кооператив – ресторан «Кропоткинская, 36» – в американском Белом доме называли «капитализм на Кропоткинской». Весной 88-го в кинотеатрах показали фильм «Асса», в финале которого никому тогда еще не известный угловатый, скуластый, несколько надменный Виктор Цой спел революционную песню «Перемен!». Вскоре, летом, прошла драматичная девятнадцатая конференция Коммунистической партии – первая, которую транслировали по телевидению. Выступал опальный делегат Ельцин: «Партия не поспевает за перестроечными процессами в стране!», «За 70 лет мы не решили главных вопросов – накормить и одеть народ!». С трибуны Ельцин ушел под аплодисменты, сменившиеся шквалом партийного гнева. Егор Лигачев, один из лидеров КПСС, тряс своим кулачищем: «Ты, Борис, не прав!». Настоящий триллер! Критика не раздавила Ельцина, наоборот – превратила в героя. А через год прошел легендарный Первый съезд народных депутатов. Яркими его звездами стали «трибуны перестройки» – академики Лихачев и Сахаров, ректор Афанасьев, юрист Собчак. Они превратили съезд в одно из крупнейших событий двадцатого века, а заодно и в захватывающий телесериал: две недели в прямом эфире его смотрела вся огромная страна, забыв про работу и все остальное. Обсуждение прошлого, настоящего и будущего было настолько горячим, что затрещал режим. Вовсю критиковалось коммунистическое руководство страны! Перестройка взяла высоту! Начавшись как революция «сверху», инициированная Горбачевым, после съезда она стала делом миллионов: люди почувствовали себя свободными, услышанными. Речь теперь шла не о совершенствовании социализма и придании ему «второго дыхания», а о полной смене системы: нечего ждать, и так уже почти семьдесят лет ждали! Ветер новой эпохи захлопал форточками, вихрем врываясь в наши дома. Конец 80-х оказался историческим временем. Союз Советских Социалистических Республик – гигантский айсберг – стал дрейфовать к южным широтам и таять на глазах. Все устоявшееся, определившееся, казавшееся незыблемым, стало рушиться, исчезать, уступать место новому и неизвестному. В это переломное время, в июле 89-го, я поступил в МГУ. Тогда я и предположить не мог, что нахожусь на пороге удивительных, невероятных событий, которые ожидают меня и мою страну. Двери в свободу распахнулись, в образовавшийся проем меня внесла судьба. „Перемен требуют наши сердца! “ Митинг в Лужниках, лето 1989 Следующая станция – «Университет»Мне повезло: с раннего детства я часто бывал в МГУ, точнее – на журфаке: там работала мама. Бродил по истертому паркету широких коридоров, бегал вверх и вниз по парадной мраморной лестнице, заглядывал в аудитории, наливал бесплатную газировку в автомате. Другими словами, впитывал атмосферу учебного заведения. Особенно мне нравилась Ленинская, амфитеатром, с огромными люстрами, свисающими с высоченного потолка, аудитория на втором этаже. Она всегда была переполнена, и, заглядывая в нее из коридора, через узкую дверную щель, я любовался студентами, низко склонившимися над тетрадями и что-то усердно записывающими. Однажды меня угораздило оказаться в кабинете декана журфака Ясена Николаевича Засурского. Он невозмутимо выдал мне лист бумаги, карандаши и предложил порисовать, а сам пошел спрашивать, чей ребенок потерялся в деканате. Помню, как, впервые войдя на кафедру телевидения и радиовещания, я увидел перед собой на стене, прямо под высоченным потолком, черно-белый портрет грозного мужчины с бородой и густой, вьющейся шевелюрой. «Вот он какой, Энвер Гусейнович Багиров», – смекнул я: Багиров был маминым научным руководителем, она часто о нем говорила. Я ошибался, сверху на меня строго взирал Карл Маркс. Потом я стал ездить в пионерский лагерь «Юность МГУ» на Можайское море. Для этого надо было получить путевку в главном здании университета на Ленгорах. С тех пор я помню и мраморные в крапинку колонны, и профессорскую столовку, и лифты, уносящие к шпилю сталинского небоскреба, и яблоневые аллеи. Ходила легенда: когда план главного здания МГУ принесли на утверждение Сталину, он, не в силах отказаться от внесения личных поправок, указал своей знаменитой курительной трубкой на аллеи вокруг здания и спросил: «А пачэму бы нэ посадить здэсь яблони?». В лагере меня вписали в Книгу почета дружины. Последним до меня такой чести удостоился барабанщик из далекого 1947. Как такое случилось? То ли я и вправду был примерным пионером, а может, лагерь просто ответил мне взаимностью? «Дружина! Равняйсь! Смирно! Равнение на флаг! Флаг поднять!», – голос вожатого на линейках звучал величественно, а мы замирали. Не забуду те мгновения. А когда ездили играть в футбол с командами соседних пионерлагерей, в автобусе мы не умолкали: Все может быть, все может статься, С женою может муж расстаться! Мы можем бросить пить, курить! Но чтобы «Юность» позабыть? Нет! Этого не может быть! Юность МГУ!Юность МГУ! В поздние школьные годы я наслушался историй родителей, выпускников МГУ, об их студенчестве. Запомнились рассказы отца о легендарной преподавательнице журфака профессоре Елизавете Петровне Кучборской, читавшей античную и зарубежную литературу и по-особенному принимавшей экзамены. Кучборская желала видеть в учениках не столько испытуемых, сколько интересных, увлекательных собеседников, но находила редко, поскольку для многих знакомство с творчеством таких плодовитых писателей, как Бальзак, Стендаль и Золя, начиналось накануне ночью, происходило параллельно и заканчивалось буквально за секунду до отчаянного броска к столу экзаменатора. Однажды на сессии Кучборская неожиданно обратилась к одному из экзаменующихся: – Товарищ! Какое произведение Стендаля вы бы предпочли со мной обсудить? – «Красное и черное!». – Часто перечитываете? – затрепетала Кучборская, предвкушая долгий разговор о любимом произведении – как знать? – может быть, и с будущим коллегой. – Нет, – бесстрашно глядя в глаза преподавателю и массируя на коленях серую мешковину польских джинсов, честно сознался студент. – Кино смотрел, и ребята в коридоре рассказывали. – Но получится ли в таком случае у нас беседа? – расстроилась Кучборская, выводя тем не менее слово «зачет» против фамилии правдолюбца. Другой студент бодро рапортовал по шпорам о всемирно-историческом значении «Божественной комедии». Кучборская быстро поняла, что и в этом случае беседа, увы, не складывается, но решила на всякий случай проверить свою догадку, попросив соискателя зачета приоткрыть перед ней его представление о Ренессансе. «Ренессанс – это лошадь Дон Кихота!», – уверенно заявил студент, после чего они с Кучборской образовали нечто вроде кавалькады, устремившейся по длиннющим коридорам старинного здания в сторону деканата. Первой вприпрыжку неслась потрясенная ответом Кучборская, размахивая над головой зачеткой и на каждом третьем шаге испуганно восклицая прерывающимся от волнения голосом: «Дурак на факультете! Дурак на факультете!». Истории о Кучборской, мне казалось, точнее всего передавали мистическую и восхитительную атмосферу университета. Выбор был сделан – я жаждал учиться в МГУ! Совершенно осознанно выбрал экономический факультет. Все решила брошюра «Молодежи о политической экономии», случайно попавшая мне в руки [5] . «Теория, мой друг, суха, но зеленеет жизни древо», – делились авторы мефистофельской мудростью, а следом рассказывали такие истории, что становилось очевидно: экономика – не скучная наука, а совсем наоборот. Увлекшись, я записался в Школу юного экономиста при экономфаке, а там читали настоящие лекции! Один молодой аспирант увлеченно рассказывал про теорию поэта Хлебникова, что самые важные события происходят раз в двенадцать лет: 1905 год – первая революция в России, 1917 – вторая и третья революции, 1929 – коллективизация, 1941 – начало Великой Отечественной войны, 1953 – смерть Сталина… Другой лектор цитировал Пушкина: «И был глубокий эконом, то есть умел судить о том…», третий учил житейской мудрости по бальзаковскому «Гобсеку»: «Когда он окажется у власти, богатство само придет к нему в руки». «Это про меня», – втайне надеялся я. Подготовительные занятия были захватывающими, я растворился в них. Теперь я был непоколебим: экономфак! Вступительные экзаменыПоступление в МГУ далось непросто. Несмотря на изнурительную долбежку с репетиторами трех экзаменационных предметов – математики, литературы и истории – в течение всего года, экзамены стали тяжелым испытанием. Нервотрепки добавлял высокий конкурс – десять человек на место: перестройка требовала экономистов нового формата для решительной модернизации социалистической экономики. «На экономическом факультете бум!» – кричал «Московский комсомолец». Проходным баллом был 12, а стандартным набором оценок – «тройка» по математике, «четверка» по сочинению и «пять» по истории. Я сдавал экзамены со скрипом, даже хуже: со скрежетом. Сначала скрежетала математика. В тот год, говорили, она была сложнее математики на мехмате. Большинство абитуриентов, я в их числе, получили тройки. Даже мой будущий друг Александр Остапишин, выпускник физико-математической школы на Кутузовском проспекте, получил трояк. Правда, он вообще не занимался с репетиторами. Еще, как я выяснил позже, его школьный учитель по математике Евгений Бунимович, будущий депутат Мосгордумы, объясняя новый материал, традиционно обращался к Александру и его соседу по парте Сергею Немчинову с вопросом: «Остапишин, Немчинов, поняли?». И, если они утвердительно кивали, довольный, продолжал: «Если поняли Остапишин с Немчиновым, значит, поняли все». Сочинение я писал на какую-то наискучнейшую тему типа «Бюрократия в поэме Н.В.Гоголя “Мертвые души”». А в «Мертвых душах» был мимолетный Иван Антонович – кувшинное рыло, бюрократ до мозга костей, будь он неладен! «Кувшинное рыло» – устаревший эпитет, означавший безобразное, вытянутое вперед лицо. На экзамене, волнуясь, я ошибочно придал этому эпитету более высокий статус, переведя его в разряд имен собственных: Иван Антонович Кувшинное Рыло – уверенно вывел я шариковой ручкой за 35 копеек, допуская сразу две ошибки – оба слова в словосочетании «кувшинное рыло» надо было писать с маленькой буквы. Как оправдать такие ошибки?! Разве что появлением в той же сцене «Мертвых душ» разъехавшегося во всю строку «известного Петра Савельева Неуважай-Корыто», у которого похожий эпитет удивительным образом сложился в фамилию. А ведь за Петром поспевали Григорий Доезжай-не-доедешь, крестьянин по прозвищу «Коровий кирпич», а также Иван Колесо, Степан Пробка и Антон Волокита. Эх, непростыми для правописания были их имена… К счастью, мне поставили четверку. Историю я сдал на «отлично», а ведь вытянул ужасный билет! В нем было два вопроса: «Внешняя политика России во второй половине XIX века» и «Победоносные удары Красной Армии в 1944—45 годах. Разгром милитаристской Японии». Второй вопрос был безнадежным: про сталинские удары, а именно про действия на Правобережной Украине, в Белоруссии, про Львовско-Сандомирскую, Ясско-Кишиневскую, Прибалтийскую и Петсамо-Киркенесскую операции, про удар по Берлину, в конце концов, я что-то помнил, но воспоминание было туманным. Жуков, капитуляция, Победа… Вряд ли это тянуло на пятерку. Сердце заколотилось, ноги задрожали, руки похолодели. Все! Прощай, МГУ! Какая-то прекрасная незнакомка, видя мое отчаянное положение, метнула мне под ноги шпаргалку, поднять которую я испугался. Оставался единственный шанс: я попросил разрешения начать с разгрома милитаристской Японии. Про эту маленькую страну, производящую магнитофоны-двухкассетники Sharp и наручные часы со встроенным калькулятором, я знал все, что включал в себя школьный курс. Свершилось чудо – разрешили. Оборона Порт-Артура, подвиг крейсера «Варяг», уничтожение русской эскадры во время Цусимского морского сражения, Квантунская армия у наших границ в течение всей Второй мировой войны… Короче, из всех русско-японских отношений первой половины двадцатого века я сплел неплохой рассказ, который был прерван вопросом: – Когда и кем был подписан акт о капитуляции Японии? – 2 сентября 1945 года в Токийской бухте на американском линкоре «Миссури». С нашей стороны генералом-лейтенантом Деревянко! – Достаточно! Поздравляю! – подвел черту под моим ответом седовласый профессор. Это был настоящий успех! Нужные баллы я набрал и в МГУ имени дорогого Михаила Васильевича Ломоносова поступил! Ошарашенный, я, как в тумане, ничего не видя перед собой, потеряв от свалившегося на голову счастья ориентацию в пространстве, выполз из аудитории. И тут же попал в вулкан страстей. Коридор бурлил абитуриентами. Кто-то еще только готовился к экзамену, другие праздновали победу, а третьи горестно, потеряв надежду, прятались по углам, низко опустив голову и отчаянно закрывая лица руками. Шум и гам! Радость и слезы! Вдруг на первый план вызывающе вырвался аккуратный, уверенный, светловолосый юноша среднего роста в джинсах и темно-коричневом свитере с бежевыми заплатками на локтях. Он энергично перемещался в толпе, а в руках вертел оранжевый кассетный плеер, точь-в-точь как вертел пачку Marlboro Куравлев в фильме про Ивана Васильевича. «Наверное, тоже поступил», – подумал я и тут же потерял его из виду. – Привет. Как? Сдал? – почувствовав руку на плече, я обернулся и увидел Костю. С Костей я познакомился два года назад в летнем лагере в чешской деревне Жлутицы, куда нас направили наши школы и где мы провели совершенно незабываемый месяц. Костя тоже поступал на экономфак. – Вроде да. Ух! Пятерку получил! – Поздравляю! Расскажи, что там, как? Разговаривать в столпотворении было невозможно, поэтому мы вырвались из толпы, и теперь я мог поделиться своими впечатлениями об экзамене, не напрягая голосовые связки. Костя, нахмурившись, слушал меня. Внезапно его внимание рассеялось. – Лёнич, здорово, – вдруг бросился он к подтянутому и показавшемуся мне чрезвычайно серьезным молодому человеку, одетому в черную футболку, джинсы и кроссовки и с зачехленной теннисной ракеткой в руках. «Надо же, как люди на экзамены приходят!» – подумал я, почувствовав себя некомфортно в непривычном костюме. Костя перебросился парой фраз с Лёничем, а потом вернулся ко мне: – Это Лёнич. – Я его не знаю. – Он пять по математике получил. – Таких же всего три человека, – удивился я. – Умный, наверное. А зачем ему сейчас ракетка? – А он уже поступил, а сюда зашел по дороге на теннис. – Как? – Так. Он с золотой медалью, и пятерка на первом экзамене. – Угу… – протянул я. – Он, кстати, депешист [6] и брейкер, – многозначительно добавил Костя. Я приободрил Костю как мог, заверил, что бояться нечего, и направился к выходу из второго гуманитарного корпуса МГУ. А Костя пошел на экзамен, с треском его провалил, и больше я его никогда не встречал. Домой я возвращался на метро, стоял, уставившись в стекло вагонной двери, сквозь надпись «Не прислоняйтесь», в несущуюся назад, по серым кабелям, темноту, и почему-то не чувствовал никакой радости. Все, казалось, разрешилось так, как и должно было, сравнительно легко. Даже сам факт поступления удивительным образом теперь представлялся незначительным. А между тем ведь какую черту я перешагнул! Осознание случившегося пришло дня через два. Сразу после этого стало невтерпеж – захотелось немедленно броситься в омут полной приключений студенческой жизни. Я грезил о новых друзьях, о красивых девушках, о первой большой любви. Как писал классик русской литературы, вдруг в полной мере возникло чувство, что все впереди, чувство молодых сил, телесного и душевного здоровья, приятности лица и некоторых достоинств сложения, свободы и уверенности движений, легкого и быстрого шага, смелости и ловкости! Узнав, что я зачислен, знакомый семьи, сам выпускник МГУ, напутствовал меня: – Молодец! Завидую! У тебя начинается лучшая пора в жизни. Целых пять лет ты будешь вращаться среди продвинутой молодежи! – А какая она, продвинутая молодежь? – полюбопытствовал я. – Увидишь… Продвинутая молодежьОднажды мой лучший школьный друг Кешка Шахворостов сказал: «Главное в этой жизни – appearance!» [7] . Русская поговорка вторила: встречают по одежке. Ключом к любому успеху в то время я считал внешний вид. К сожалению, мой гардероб, всецело зависящий от родителей, был скуден. Кроме костюма, который я после экзаменов носить не собирался, были кроссовки фирмы Asics на шнурках (не на липучках), светлые джинсы-варенки [8] Wrangler модели «бананы», потому что были широкими на бедрах, но сужались книзу, темно-синяя джинсовая куртка не запомнившейся фирмы и такого же цвета плетеный тканый ремень с металлической пряжкой, на которой было выбито «Rifle», – вот и все. Но и этого было достаточно! Имелся также плеер Sony, несколько аудиокассет фирм BASF и Maxwell (производитель аудиокассеты тогда имел огромное значение!) с записями Макаревича, Dire Straits, Роя Орбисона, «Битлз» и оркестра Поля Мориа. На особом счету у меня была кассета английской группы White Snake, завоевавшей своим альбомом «1987» трансатлантическую аудиторию. «Белая змея» играла «хард энд хэви». Это была не моя музыка, но я шагал в ногу со временем. Наконец, дома стоял телевизор «Сони тринитрон» с диагональю 54 сантиметра (диагональ тогда тоже была крайне важна) и целых два видеомагнитофона «Хитачи»! Видаки тогда были далеко не у всех! Даже отечественного производства, они были мечтой, купить их было непросто, продавались они по предварительной записи, а хвост очереди терялся где-то в следующем десятилетии. Да и стоили они как автомобиль. Но цена не имела значения! Важнее было то, что у обладателя заветного аппарата было открыто окно в другой мир – мир Шварценеггера, Сталлоне, Ван Дамма, Курта Рассела и Микки Рурка. Я в это окно выглядывал каждый вечер и потому считал себя вполне современным молодым человеком, готовым к общению с лучшими представителями продвинутой молодежи. Учеба началась с семинара по истории КПСС, который вела старушка Наталья Леоновна Сафразьян. У нее была особенность – один глаз косил так, что никто не мог точно сказать, на кого же она смотрит, это держало в напряжении всех. Маленькая аудитория была переполнена. Чувствовала ли Наталья Леоновна, привыкшая, набожно покачиваясь, читать катехизис про шесть признаков империализма и три способа отношения партии к середнякам, что дни КПСС уже сочтены, что не пройдет и двух лет, как все учебники-кирпичи по ее предмету будут в лучшем случае просто забыты, а в худшем – уничтожены? В тот день я за обсуждением не следил – жадно рассматривал своих одногруппников. В первом ряду восседал чернобровый теннисист, отличник и медалист Лёнич, тот самый, к которому подбегал несчастный Костя. «Очень важный», – решил я. С прямой спиной, предельно сосредоточенный, он, будто застывший в засаде лев, взирал на преподшу как на жертву. Никакие разговоры, шум, возгласы, реплики – ничто не отвлекало его внимания. Может, именно от этого пожирающего взгляда Лёнича и разбегались в разные стороны глаза старушки? Рядом с Лёничем увлеченно о чем-то шептались две девушки, которые, похоже, неплохо знали друг друга. Одна из них, казавшаяся в этом тандеме больше слушательницей, чем рассказчицей, поразила меня правильными, интеллигентными, несколько холодными чертами лица. Такими в ту пору мне представлялись иностранки из Западной Европы. Ее собеседница, в очках в роговой оправе и толстыми линзами, с короткой, мальчишеской стрижкой, в широком свитере, джинсах, явно умная, беспрерывно рассказывала о чем-то, что сама считала невероятно забавным, так как время от времени сама же и хихикала. Голову она держала низко над партой, видимо, чтобы спрятаться от взгляда преподавательницы, а правой рукой прикрывала рот, направляя ладонью поток своих историй в сторону «иностранки». Скоро я узнал, что эти две барышни – выпускницы знаменитой 45-й московской школы, поступившие в МГУ по какому-то мифическому «списку Примакова». Ведущий отечественный востоковед Евгений Примаков был директором Института мировой экономики и международных отношений, а чуть позже возглавил Службу внешней разведки и даже стал премьер-министром. «Из «списка Примакова» приняли всех», – разъяснил мне кто-то потом вполголоса. Ксения – так звали «иностранку» – оказалась внучкой Председателя Совета Министров Литовской ССР. Ее разговорчивой соседкой была Маша Майсурадзе, дочь советского разведчика, много лет прожившая с родителями в Англии. Неподалеку от них разместилась яркая и однозначно умная девушка с длинными черными волосами, выразительными голубыми глазами, чувственными губами. Брюнетки с голубыми глазами в принципе редкость, а тут еще ощущалась порода. Одета она была в черную кожаную куртку-косуху. Поразили ее ногти – очень длинные и выкрашенные в синий цвет. В моей школе таких девочек сразу отстраняли от уроков и вызывали родителей… Это была Ольга Дмитриевна Гольданская – правнучка первого советского нобелевского лауреата, дважды Героя Социалистического Труда, химика Николая Николаевича Семенова, разработавшего цепные реакции. Мемориальная доска «Здесь работал Николай Семенов» навечно вмонтирована в фасад химического факультета МГУ. Что-то рисовала в своей тетрадке умопомрачительная красавица, фотография с обложки американских глянцевых журналов, небожительница, поражающая длиной загнутых ресниц, Настя Шаповалова. «Недосягаемая», – быстро решил я и перевел взгляд на Пашу, тощего не то грузина, не то грека. Его я запомнил еще во время поступления: за ним тенью ходила мама, сдувая пылинки со своего сыночка. Пашин папа возглавлял абхазское отделение Торгово-промышленной палаты Грузии и вроде бы владел рынком в Сухуми. Папин достаток отражался на Паше: даже в сентябре он ходил в длинной дубленке, достающей до пола, а на его руке «звэркали» могучие часы. Кто-то спросил: «Сколько времени?». Паша поднес запястье к лицу спросившего так, чтобы циферблат уперся в его глаза, и ответил: «Картье!». Паша почему-то сразу стал вести себя нагло, дерзить и хамить. Скучавший у окна Дима Главнов первым не выдержал и сделал Паше замечание: не на базаре. Паша затаил злобу, подговорил кавказскую диаспору отомстить, и она, лязгая зубами и сверкая очами, грозной стеной двинулась на Главнова в просторном холле перед библиотекой, именуемом «сачком». «Шшто?» – выдвинув нижнюю челюсть вперед и сжимая кулаки, прошипел Главнов и, крадучись, как ягуар, бесстрашно пошел на кавказцев. Горцы посмотрели Главнову в колючие глаза и решили: разумнее отступить. Дима заработал репутацию, а Пашу вскоре отчислили или он сам пропал. Никто не обратил внимания на это исчезновение. Взгляд скользил дальше, жадно фотографировал однокурсников и, наконец, остановился на светловолосом пареньке, которого я приметил сразу после экзамена по истории. Тогда он вертел в руках плеер, теперь все время вертелся сам. То он тянул руку вверх, проявляя желание отвечать, то ронял на пол ручку, тут же наклонялся, чтобы ее поднять. В общем, находился в постоянном движении. Вдруг, видимо утомившись от семинара – все-таки семинар, как быстро выяснилось, длился дольше, чем школьный урок, – он начал развлекать себя пением. Мне удалось расслышать слова: «I am an animal, I am a little animal, I am an animal in New York» [9] . «Это же песня Стинга «Englishman in NY», – догадался я. – Только ведь слова в ней совсем другие – I am an alien, I am a legal alien, I am an Englishman in New York» [10] . Недоумение заглушил звонок на перемену. Все вскочили, стали шумно и поспешно собираться, лишая меня возможности продолжить прелюбопытные наблюдения. Куда-то, наверное в буфет, заторопился и мой музыкальный сосед. Выходя из аудитории, я подумал: «Это, наверное, и есть продвинутая молодежь…». БиблиотекаВ МГУ было всего три отделения, где студентам платили повышенные стипендии. Все они были ключевыми с идеологической точки зрения – «Международная журналистика» на журфаке, «История КПСС» на истфаке и «Политэкономия» на экономическом факультете. Студенты этих отделений получали 55 рублей в месяц, все остальные – 40. Элита! Но ведь бесплатного сыра, известно, нет. Ценой вопроса, причем немалой, была политэкономия. Впрочем, это было естественно: ее в МГУ начали преподавать аж в 1804 году – раньше, чем в родном университете основоположника этой науки Адама Смита. Трехтомный «Капитал» сразу стал нашей настольной книгой. Ее писал Карл Маркс, дописывал Фридрих Энгельс, а посвящена она была «незабвенному другу, передовому борцу пролетариата Вильгельму Вольфу». Вольф был увековечен потому, что перед смертью завещал Марксу около 50 тысяч долларов. «Капитал» начинался так: «Богатство обществ, в которых господствует капиталистический способ производства, выступает как огромное скопление товаров…». И пошло-поехало. Мы наизусть заучивали параграфы и даже целые страницы из Маркса, без этого экзамены по политэкономии было не сдать. А «Специальный семинар по “Капиталу”», начавшийся, правда, годом позже, стал самым страшным из всех предметов. Вел его профессор Юдкин, у него были металлические зубы, ими он был готов разорвать любого, кто неверно цитировал классиков. Было ясно: лучший способ готовиться к занятиям – детально конспектировать «Капитал». К этому я и приступил незамедлительно, с первого дня прописавшись в просторной библиотеке экономфака. Библиотека стала вторым домом не только мне. Там жили многие первокурсники. Поэтому как-то само собой случилось, что книгохранилище выполнило помимо образовательной еще и крайне важную социальную функцию. Именно в библиотеке, а не на семинарах я познакомился со многими своими сверстниками. Как-то я вошел в читальный зал с первым томом «Капитала» в руках и сразу же заметил компанию однокурсников, с которыми уже сталкивался, но знакомства завести не успел. Их было десять-двенадцать человек, собравшихся около высоченного книжного стеллажа, делящего огромный зал на две равные части. Девушки и молодые люди увлеченно беседовали, отложив в сторону раскрытые книги и амбарные тетради. Среди них был мой музыкальный одногруппник, распевавший песню Стинга на семинаре по истории КПСС. Не раздумывая, я уселся неподалеку от этой развеселой группы – вдруг удастся влиться в разговор? Заправлял им меломан. – Смотрели «Меня зовут Троица»? – спрашивал он. – Нет! Интересно? – Очень. Там Теренс Хил и Бад Спенсер. Вестерн. Я пять раз смотрел. А смотрели «Полицейский напрокат»? Там Берт Рейнольдс и Лайза Минелли, – да он настоящий эрудит, подумал я. – А Flashdance видели? А «Грязные танцы»? – к беседе подключился новый участник. – А «Братья Блюз»? – снова всплыл знакомый голос. Они о Марксе-то не забыли? – удивился я. – Да, – послышались ответы, – отличное кино. Здорово он в начале фильма прикуриватель выбросил в окно машины, помните? – А «Греческую смоковницу»? А «Тор Gun» с Томом Крузом? Беседа бесповоротно уносила безалаберных однокурсников за тридевять земель от предмета занятий. – А «Девять с половиной недель» видел кто-нибудь? – снова чей-то вопрос. – Нет. Я слышал только. Там такое!.. – Мои родители смотрели… – У меня друг смотрел… Повисла пауза. Очевидно, этот фильм не видел никто. В тишине стрелками щелкнули настенные часы, отмеряя новый час. Я понял, что вот и настало мое время, и впрыгнул в разговор: – Я смотрел! – И как? – выстрелили в меня несколько пар глаз. Я не нуждался в уговорах и с удовольствием ушел в повествование: «Красавица Элизабет встречает красавца Джона, ее уравновешенность улетучивается в одно мгновение. Изощренный соблазнитель втягивает ее в эффектную любовную игру. Их свидания – это утоление голода, это мед, стекающий по ее груди, это клубника, которую он губами вынимает у нее изо рта. Их постель – это металлическая лестница в подворотне, где они занимаются любовью. И сама их любовь – это дождь, льющийся с разверзшихся небес, это землетрясение, это всесокрушающий ураган. Их любовь – это трагическая невозможность жить вместе, потому что вместо вопроса «что я могу сделать для тебя?» оба задаются вопросом “на что ты готов пойти ради меня?”». Закончил я в звенящей тишине. Первым ее нарушил музыкальный одногруппник: «Неужели они сделали это прямо под дождем на лестнице?». За этим последовал другой вопрос: «А как это было с клубникой и медом?». Потом он вежливо попросил: «Дай посмотреть фильм, пожалуйста, – и представился: – Саша Остапишин». ОстапишинС Остапишиным мы сошлись стремительно. Как, почему? Объяснить невозможно. Ну не мой же рассказ про «Девять с половиной недель» нас сблизил. Хотя? Даже приходя вечером домой, мы чуть ли не ежедневно созванивались. Сейчас, по прошествии лет, это кажется странным, даже подозрительным. Но из песни слов не выкинешь. Обсуждали все подряд: и его юность в Белграде, там он жил с родителями, и его девчонку Нинку, и бейсбол, которым он начал усердно заниматься в центральной секции МГУ, и новые фильмы. О чем только не говорили! С тех давних пор я выучил многие истории Остапишина наизусть. Например, эротический триллер про югославскую красавицу в белградском душе, где Александр, конечно же, выступил суперменом, а рука девушки… Она судорожно скользила вниз по стеклу душевой кабинки. Или про его одноклассника Серегу Немчинова, который оказался первым (в седьмом классе!), у кого под мышками выросли волосы – роскошь, которой завидовали многие. Школьные доктора на плановом медосмотре офигели, потому что Немчинов-то был уже «половозрелый». Ха-ха! Или про другого школьного друга, Митрофанова, который жил в доме на Большой Дорогомиловской прямо над магазином «Продукты». А вывеска «Продукты» была для достоверности украшена изображением огромного яйца. Так вот, Митрофанов жил прямо над этим изображением. И все, конечно, шутили, что «это яйцо Митрофанова», смешно? А еще был рассказ не то об однокласснике, не то о знакомом, у которого случился секс с подружкой в пустом вагоне метро на перегоне «Кунцево» – «Молодежная». Они все успели во время этого «длинного» – три-четыре минуты – перегона. Александр рисовал такие волшебные картины, словно держал свечку: «Поезд качнуло, его рука заскользила по ее спине вниз, он чувствовал все ее изгибы, он ощущал этот шелк, этот атлас, раздался электрический треск…». Дух захватывало от тех сказочных историй. Их можно было слушать часами. Тогда я не догадывался, что that was the beginning of a beautiful friendship [11] . Тренировки хоккейной сборной МГУ, в которую я был зачислен, проходили в Сетуни, на стадионе «Крылья Советов». Начинались они в десять вечера, а заканчивались в половине двенадцатого. Ночной путь из далекой Сетуни домой на общественном транспорте был долог. Сначала на автобусе до «Киевской», потом – на метро до «Краснопресненской». На Большую Грузинскую я добирался к часу ночи, а это был поздний час для первокурсника. Тогда за меня еще волновалась мама, смотрела в окно, нервно курила, ждала… Как-то Саша предложил мне переночевать у него. Сказал, что родители не против. Я согласился. Помню, он даже поехал посмотреть мою тренировку, а потом мы приехали к нему домой в Кунцево, в самое начало Можайского шоссе. С нескрываемой гордостью он поведал, что его сосед – сам Куравлев, «вдруг, как в сказке, скрипнула дверь», знаменитый артист. Родители уже спали, а в раковине на кухне была сложена гора посуды. «Сейчас помою, и можно ложиться», – Саша засучил рукава: оказалось, мытье посуды входило в его обязанности. «Хозяйственный!» – отметил я, вспомнив утверждение моей бабушки Оли, что «хозяйственный мужик – самый желанный». НиколсонВ жуткое испытание неожиданно превратился английский. Преподавали его старухи Извергиль, женщины-мегеры, державшиеся стаей. Злые, непредсказуемые, зубастые, подчас истеричные. С первого дня они атаковали нас, как пираньи, и принялись издеваться. Семинаров было много, задания были сложными. Приходилось много читать и зубрить нудные тексты. Самыми невыносимыми были занятия фонетикой. Часами сидели мы в лингафонном кабинете, и слушали, и слушали, и слушали один и тот же скучнейший текст только для того, чтобы произносить его точно так же, как это делал диктор: «How do you think we ought to start? My idea is this. Suppose we just say a few ordinary sentences» [12] . Все последующие предложения были чудовищными. Текст был тщательнейшим образом проработан всеми. Переписанный в тетрадях много раз, он был весь размечен нашими рукописными черточками, стрелочками и палочками, указывающими на то, куда должна пойти интонация и насколько долгой должна быть пауза. Чтобы добиться требуемого произношения, беспрестанно тренировались дома, набрав в рот орехи. Кто-то даже носил с собой зеркальце, чтобы, упражняясь, следить за губами – выпячивать их вперед строго-настрого запрещалось. В общем, аншлаг в театре абсурда. Вместе с тем нам ставили не только интонацию, но и произношение. Аспирация отрабатывалась скороговорками. В одной из них нужно было фокусироваться на произнесении, почти шепотом, звука «р», резко выдыхая воздух при практически сомкнутых и растянутых губах: «Peter Piper picked a peck of pickled peppers…» [13] . Прессинг был создан невыносимый, мы выдерживали его с трудом. В это тяжелое время на факультете объявился пожилой высокий человек, с зачесанными назад седыми редеющими волосами. Нескольких зубов у него не хватало, а те, которые остались, были желтыми. Он был одет в неряшливый черный костюм, на размер больше, чем нужно. Под пиджаком вместо рубашки был грязно-серый свитер. На лацкане пиджака – синий значок МГУ ромбиком. Ботинки видали виды. Они бессовестно предали свой черный цвет, став серыми, а местами – белыми. В руках у него был не очень чистый, выцветший полиэтиленовый пакет, который, казалось, был таким тяжелым, что заставлял владельца сутулиться. Когда я увидел старика в первый раз, он приклеивал на стену в коридоре стенгазету «Спорт на факультете», которую, как выяснилось позже, сделал сам накануне. Газета на ватмане изобиловала фотографиями и надписями от руки в стиле: «Здоровые экономисты – здоровая экономика страны» и «Лошади падают, а экономисты бегут». Увидев, что я проявляю интерес к его детищу, он живо повернулся ко мне: – Экономист? В футбол играешь? – он почти кричал. Позже я узнал почему. Он часто громогласно повторял: «Я контуженный». То ли с гордостью, то ли с угрозой. Контузию он получил на Великой Отечественной войне. – Да, – я был ошеломлен его напором. – Завтра в 16.00 будем играть! Здесь, на площадке перед факультетом! – Есть! – ответил я, хотя первым желанием было убежать. – Фамилия? – Руденко. – Зовут? – дед извлек из внутреннего кармана пиджака огрызок карандаша и блокнотик и приготовился записывать мое имя. – Дима. – Друзья есть? – Да. – Всем передай, завтра играем. Пусть приходят! Это был легендарный Николай Николаевич Шукленков (мы его скоро прозвали НикНиколсон) – бывший старший преподаватель экономфака по физкультуре. Именно бывший – вто время он уже был пенсионером. Он объяснил, что с факультета его «выдавила новая преподавательница, чья-то протеже». Полковник в отставке, прошедший всю войну, несколько раз раненный, Николай Николаевич не сдался и решил продолжить работать без зарплаты, сам по себе. На пенсию, как он считал, ему было рано, в этом мы быстро убедились. У Шукленкова была своя физкультурная программа. Формально она не входила в учебный план, но была самой стоящей! Его занятия мы не пропускали! В Ленинград за ним поехали! «Порвем ЛГУ в футбол!» – зарядил он нас энергией, и мы побежали покупать билеты на «Стрелу». Быстро выяснилось, что с Шукленковым не соскучишься. Кто-то рассказал, что давным-давно, в 1967 году, он, как физрук экономфака, в спортивно-оздоровительном лагере МГУ в Пицунде каждое утро выгонял по громкоговорителям студентов на зарядку. Были там и студенты из ГДР. В день их отъезда Николай Николаевич выдал перл, запомнившийся всем слышавшим его навсегда. Когда подошел автобус, чтобы везти немцев в аэропорт, выяснилось, что они еще даже чемоданы не собрали. Они – ни слова по-русски, а переводчик куда-то запропастился. Тогда Шукленков взял инициативу в свои руки, что было ему свойственно, и направился в радиорубку. Познания в немецком ограничивались у Николая Николаевича словарным запасом, приобретенным во время войны, но в своих безграничных языковых возможностях он был уверен. «Студентишен дойтишен демократишен републик!» – требовательно объявил он. Немцы насторожились, а лагерь замер, ожидая чуда. Но чуда не случилось: «Немедленно соберите свои чемоданы!». Лагерь взорвался от хохота, а немцы, как ни странно, Николсона поняли! А зимой Шукля выгонял студентов на улицу в одних «олимпийках». Однажды в лютый мороз уроженец Мадагаскара, коверкая слова, робко поинтересовался: «Неужели и сегодня на улице?». Николай Николаевич прогремел: «А где еще русским людям заниматься?». На улице он вонзил стул в сугроб, взгромоздился на него и спросил: «Почему проиграли восстания Степан Разин и Емельян Пугачев?». Кто-то вспомнил четыре причины поражения крестьянских войн. «Ерунда – заявил Шукленков, строго смерив взглядом съежившегося мадагаскарца. – Все просто: они спортом не занимались!». Загипнотизированный Шукленковым, на следующий день я пришел на футбольное поле. Было тепло и солнечно. На втором этаже легкоатлетического манежа МГУ в неокрашенных металлических пеналах я оставил вещи, опасаясь, что их украдут, потому что ключей к этим пеналам не существовало. Переодевшись, вышел на стоптанный газон футбольной площадки. Там уже носился Николай Николаевич со свистком. Рядом с ним, с мячами, разминались ребята. – Давай быстрее, пошевелись, разогревайся! Что опаздываешь? Не зевай! – завидев меня, прокричал Шукленков. – С кем играем? – Ни с кем! Не видишь, что ли, тут одни экономисты – ребята плечисты! Между собой играем! Готовимся к осенним стартам! В разминавшихся атлетах я узнал однокурсников, в том числе и Лёнича. Потом выяснилось, всех пришедших на футбол в тот день Шукленков сагитировал так же, как и меня. Во время неожиданной тренировки Николсон сделал несколько запомнившихся выводов: меня он назвал «трени́рованным», с ударением на «и», а Лёнича – «лёгкоа́тлетом», усиливая сразу две буквы – «ё» и «а». Эти слова он выговаривал так всегда. В конце занятия Шукленков подозвал всех к себе: – Так. Перекличку начинай! Имя, телефон! Готовимся к первенству МГУ! Все стали называться. Настала очередь Лёнича: – Леонид. 251-55-40. – Ты где живешь? – телефонный номер был мне географически близок. – На «Белорусской», – ответил Лёнич. – Я так и понял. Я тоже там живу. У нас первые три цифры телефона похожи – мой телефон начинается с 254. На Бутырском валу? – На 2-й Тверской-Ямской. – А где там? – В доме, где магазин «Дом политической книги». – Знаю. А я – на Большой Грузинской. А в какой ты школе учился? – Я в Кунцево учился, на Малой Филевской. Мы недавно на «Белорусскую» переехали. Зародившийся диалог прервал Николсон: – Талоны держите, спортсмены! – прокричал он. – Какие? – Талоны на обеды! – и Шукля протянул нам розовые бумажки-талоны, превращавшие и без того дешевые обеды в университетских столовках в бесплатные. – Так, – Николай Николаевич грозно смотрел мне в глаза. — Ты капитаном будешь, пойдем поужинаем, обсудим, как выигрывать будем. Пришлось идти в профилакторий (он же – профилак) в небоскреб МГУ, где Николсон время от времени проживал. За ужином, который состоял из котлеты и толстых макарон, обсуждая шансы экономфака на грядущих соревнованиях, он озабоченно произнес: – Не… журфак не пройдем! – Почему? – удивился я. – Так это ж филиал Института физкультуры. Там же одни спортсмены учатся. Мастера спорта. Не на мехмат же их брать… Николай Николаевич был прав. За журфак играл Кузя, числящийся чуть ли не в основе киевского «Динамо». Кузя обладал смертельным ударом с обеих ног, причем в цель попадал с любой дистанции. «Синие ночи ЧК»После незапланированного ужина я помчал в студенческий театр МГУ на Герцена, 1. Там, я знал, намечалась премьера спектакля-кабаре «Синие ночи ЧК», спектакля не просто хорошего, а потрясающего! Кабаре! Кстати, чуждое советскому уху слово. В фойе – яблоку негде упасть. Ажиотаж! Небольшой зал театра был переполнен энергичными, с горящими глазами, молодыми людьми. Стулья расставляли в проходах, чтобы вместить всех желающих. Я с трудом протиснулся в зал. Волна всеобщего возбуждения накрыла меня. Я будто оказался в кратере вулкана. Атмосфера была фантастической! Сцену украшал белоснежный занавес с изображенной на нем большой красной коммунистической звездой. Когда артист уходил со сцены, занавес раздвигался, деля звезду на две части, и блестяще дирижировавший действом яркий конферансье Валерий Галавский кричал вслед артисту: «Иди в звезду!». «Находка режиссера!» – восхищался я. На сцену выбежал взрослый студент Алексей Кортнев в светлом костюме. В полутемном зале он под гитару, на мотив патетической песни «Ленин всегда живой», спел: «Lenin is hot Gulf Stream, Lenin is cold ice cream, he is boyfriend of my dream! Lenin is Santa-Claus, Lenin is Mickey Mouse, Lenin is Happy New Year!» [14] . To есть «Ленин – это наше все», но другими словами! Кортневу вторят артисты Нестор и Чан, шепотом декламирующие: «Купил я Ленина карманного и так читал его, читал. Из парня злобного и странного простым и добрым парнем стал». Всего два года назад мой одноклассник на школьной дискотеке под песню «Битлз» «Back in the USSR» достал из-за пазухи домашнюю заготовку – алый, с серпом и молотом, флаг СССР и стал им размахивать. Дискотеку немедленно остановили, одноклассника чуть ли не за шкирку вывела из актового зала – именно там проводилось мероприятие – завуч по воспитательной работе. А на следующий день вся школа публично разбирала недостойное поведение ученика, осквернившего государственное знамя. Естественно, вызвали родителей. Речь шла об отчислении из школы. Теперь я не верил глазам – прямо напротив Кремля про великого Ленина пели смешную песню! Совсем недавно за это могли выгнать из университета. Это в лучшем случае! Теперь все было иначе! Стихи лились потоком. Необычные стихи. Их читали как артисты, так и сами поэты нового времени – Игорь Иртеньев и Андрей Туркин: Слабая, словно больное растение, Меж деревами тугими, ветвистыми, Шла комсомолка по лесу весеннему И повстречалась в лесу с коммунистами. Время прошло, а на месте их встречи Бьет чудотворный, целебный родник. В знак чистоты, совершенства сердечного, Здесь, на советской земле, он возник! В финале на сцене возник сам лидер советского авангарда Дмитрий Александрович Пригов: «Чем больше Родину мы любим, тем меньше нравимся мы ей! Так я сказал в один из дней и до сих пор не передумал!». Потом мы бежали за Приговым и Иртеньевым, взяли у них автографы. Жизнь стала интереснее! ЛёничПосле обмена телефонами мост нашей с Лёничем дружбы стал цементироваться быстро. Важную роль в этом сыграл монумент малоизвестного тогда скульптора Церетели «Дружба навеки», воздвигнутый в честь 200-летия воссоединения Грузии с Россией. У этого монумента, бронзовым колом торчавшего из крошечного скверика на Тишинской площади и аккурат равноудаленного от наших домов, мы с Лёничем стали встречаться вечерами, чтобы побродить, поговорить, другими словами – расправиться со свободным временем. Лёнич называл памятник «грузинским бананом», а моя бабушка Оля, давний житель Грузинки, и того хлеще: «грузинский хэ». Нам, местным, он совсем не нравился. И только Церетели, по его собственному признанию, получал многочисленные благодарственные письма от москвичей за свое творение. Вскоре Лёнич пригласил меня к себе на 2-ю Тверскую-Ямскую. Дом был новый, и, как тогда говорили, «цековский». Из желтого кирпича, добротный, с большими окнами, расположенными на достаточном расстоянии друг от друга. В этом доме жили знаменитые люди – писатель Айтматов, главный разведчик КГБ Шебаршин, известный советский экономист Абалкин, коммунист Зюганов, член Политбюро Яковлев, начальник советского олимпийского движения Смирнов, Борис Ельцин, наконец. Это отсюда, с Тверской-Ямской, он отправлялся в свои знаменитые троллейбусные поездки – «походы в народ». Переходил улицу Горького, садился в троллейбус на остановке «Большая Грузинская, ресторан «Якорь»» и мчал в центр [15] . Так он, казалось, вступил в донкихотский бой с ненавистными привилегиями партийной номенклатуры! Народ полюбил «нашего Ельцина в троллейбусе» и стал его опорой в будущих политических схватках! Впрочем, непреложен закон жизни! Революции борются с привилегиями, чтобы потом возродить их и преумножить. На пороге Лёничева дома меня дружелюбным лаем встретила старушка-колли Джильда. Кубарем пронесся, задев пушистым хвостом, белоснежный кот Маркиз, от которого спрятали мои ботинки, так, на всякий случай. Лёнич провел по квартире, ее размеры впечатляли! Целых двести пятьдесят квадратных метров! С двумя балконами, двумя туалетами, несколькими коридорами, двумя просторными холлами и пятью комнатами! Мне и потом редко приходилось бывать в таких невероятных квартирах, тогда же я был ошеломлен! Отдельная комната Лёнича была настолько просторной, что к одной стене было прикреплено баскетбольное кольцо, в которое можно было бросать мяч метров с пяти-шести. Вернулся с работы строгий папа Валерий Леонидович, крепко пожал руку: «Здравствуйте, Дима». Мама, Тамара Васильевна, радушно усадила нас за стол. В тот вечер я впервые попробовал вкуснейший венгерский суп баб-левеш, фирменное блюдо Тамары Васильевны. За ужином выяснилось, что Лёнич с родителями долго жил в Венгрии, где папа служил советником-посланником. Потом Валерий Леонидович стал вторым человеком в международном отделе ЦК КПСС, и семья переехала в Москву. О таких людях, как Валерий Леонидович, я читал в газетах, видел их по телевизору, но в жизни никогда не встречал. Вечер прошел в разговорах на кухне. Можно было бы посмотреть какой-нибудь фильм по видео – например, «Перехватчик», я принес с собой кассету, но видеомагнитофона у Лёнича не оказалось. Он появился чуть позже вместе с огромным телевизором Panasonic, купленным за чеки в «Березке» на проспекте Мира. Его установили в просторном холле-гостиной, где вся семья любила коротать вечера. Ушел я от Лёнича поздно. Пешком добрел до Тишинки, миновал черно-стеклянную будку «Чистка обуви», в которой пресненские ассирийцы начищали до блеска ботинки и продавали гуталин, стельки и шнурки. По пути я размышлял над только что случившимся таинственным политическим происшествием, взбудоражившим всю страну и получившим название «купание в реке» или «падение с моста». Борис Ельцин, сосед Лёнича, решил навестить кого-то на правительственной даче «Успенское». Пошел пешком, отпустив шофера со служебной машиной. Внезапно на него напали неизвестные, затолкали в автомобиль «Жигули», надели на голову мешок, а затем сбросили с моста в Москву-реку, но он выплыл. Я и не предполагал, что скоро благодаря Лёничу окажусь в тех местах, где эта легенда родилась. Перед входом на старый Тишинский рынок, возле «Металлоремонта», прямо на Грузинке, стояли автоматы с газировкой. Вода с сиропом стоила три копейки, а без – одну. В каждом автомате были граненые стеклянные стаканы для общественного пользования. Стаканы не воровали. Даже местные пьяницы, которые время от времени «одалживали» их, чтобы по-своему утолить жажду, возвращали их обществу. Звеня, подошел пустой 66-й троллейбус, я запрыгнул в него, чтобы проехать одну остановку до дома. Покупать билет или нет? Я опустил в квадратную пластмассовую кассу, закрепленную на стене, 4 копейки и оторвал билет. Тогда была такая примета – если сумма двух первых цифр четырехзначного номера равна сумме двух последних цифр, то билет признавался счастливым и его следовало съесть, загадав желание. В тот раз мне не повезло. Билет не был «счастливым», но я не расстроился. Эра экстрасенсов начинается– Сегодня вечером хочу посмотреть «Добрый вечер, Москва» по московской программе, – сказала за завтраком следующим утром бабушка Оля. – Какой-то экстрасенс будет всех в прямом эфире лечить! Его уже показывали в прошлый вторник, так у бабок из нашего двора, кто смотрел, швы от операций рассосались. – Чумак? – полюбопытствовал я: это был чудаковатый целитель, которого ни с того ни с сего стали показывать по телевизору. Он просил телезрителей поставить перед экранами трехлитровые банки с водой и потом замолкал на несколько минут, только причмокивал и делал пассы руками: заряжал воду целительной энергией. Зрелище было удивительное. – Нет, не Чумак, новый, какой-то Кашпировский. Вечером мы с бабушкой вместе замерли перед телевизором. На экране появился, весь в черном, Кашпировский. Сначала он, сидя за столом, энергично подавшись вперед, безмолвно глядел в камеру тяжелым, демоническим, колючим и немигающим взглядом, потом вдруг начал давать жесткие, отрывистые указания телезрителям. К величайшему изумлению, бабушка Оля внезапно стала крутить головой, вращаться на стуле, сгибаться и разгибаться, обхватывая колени руками. – Оля, что с тобой? Что-нибудь чувствуешь? – насторожился я. Но сразу ответа не получил. Оля была на другой частоте. Пришлось повторить вопрос раза четыре. Наконец Оля промямлила: – Чувствую. Да! – А что? Что, бабушка, ты чувствуешь? Оля не ответила. Потом я догадался, что она вошла в транс. С бабушкой Лёнича Екатериной Матвеевной случилось то же самое. Но удивительнее всего было то, что вместе с нашими бабушками миллионы советских граждан зарыдали и заплакали, завращали головами, начали раскачиваться из стороны в сторону, поднимать и опускать руки, падать навзничь. У кого-то участилось сердцебиение. Одних бил озноб, у других был жар, третьи дрожали. У многих, когда речь зашла о курении, возник приступ тошноты, а у собак, сидевших перед экраном – было и такое! – затряслись челюсти. Кот Лёнича – Маркиз – вообще окаменел перед телевизором, не реагировал даже на валерьянку! Так ярко началась эра экстрасенсов, целителей и колдунов. Афиши на стенде ДК Зуева на Лесной улице – Экстрасенсы и инопланетяне… Берлинская стенаК ноябрю были проложены новые маршруты дружбы. Одним из них стал витиеватый путь к дому Маши Майсурадзе на улице Голубинской в Ясенево. Гостеприимная Маша обитала одна, родители ее были в Германии – папа служил разведчиком. Добрая душа, она распахнула двери аккуратной квартиры одногруппникам, и мне в их числе. Маша казалась мудрой, несмотря на молодые годы. «Это не мир тесен, это прослойка очень тонкая», – любила говорить она, лукаво подмигивая в знак того, что мы встретились не случайно и что мы и есть те самые избранные. Маше нравились фильмы Sex, Lies and Videotape и Dead Poets Society, а еще она рассказывала, что недавно вычислили самое сексуальное число – «2». Удивительное дело, сама Мария родилась 22 февраля, а февраль – это второй месяц. Вывод напрашивался сам собой. Однажды мы пили чай у Маши на кухне и поддерживали small talk [16] . Обычно чаепитие совершалось под песни любимой Машиной Энни Ленокс, но в тот вечер был включен телевизор. А в нем происходило что-то необыкновенное. Показывали Берлин, на вечерних улицах которого царило возбуждение, сияли яркие прожектора, ликовали толпы людей, реяли флаги, цвели улыбки. Показывали разрисованную бетонную стену, на которой висели, прыгали, плясали счастливые люди. Корреспондент Центрального телевидения быстро говорил что-то в микрофон, было видно, что он сам какой-то взбудораженный. Мы прислушались: «…пала Берлинская стена» [17] . Сделали погромче. «При активном участии СССР и Горбачева пала Берлинская стена. Построенная в 1961 году, чтобы отделить западных немцев от восточных, она была одним из ярчайших символов “холодной войны”». – Блин! – сказала Маша, громко поставив чашку на стол. – Все! Ауфвидерзейн, ГДР! Мы переглянулись. – Почему? Ну почему неграмотная речь Горбачева так быстро меняет карту мира? – возбужденно продолжила Маша. – Блин, блин! Козлы! Козлы! Теперь отца вышлют из Германии! – Почему? – Да потому, что нас засветил предатель и гад Гордиевский! [18] Всю нашу резидентуру в Англии заложил, включая отца. Нам пришлось из Лондона после этого уехать. Тогда все капстраны для нас сразу закрылись. Они же между собой обмениваются информацией. Отец в ГДР уехал – в соцстранах на рассекреченных смотрят сквозь пальцы. А теперь что? Теперь ГДР превратится в ФРГ, станет капиталистической. Отца отзовут обратно. Тьфу! – Маша выключила телевизор. – Не хочу расстраиваться! После Машиного монолога мы тоже огорчились – где же теперь будем собираться? Маша оказалась права. Через год в посольстве ГДР уже не брали трубку телефона. Такого учреждения больше не существовало. С Бранденбургских ворот, разделявших западную и восточную части Берлина, сняли флаг ГДР. Германия объединилась. Первые зимние каникулыПод Новый год мой гардероб пополнился двумя предметами. Первым были купленные с рук, по счастливой случайности, зеленые, узкие, полушерстяные, колючие изнутри штаны, на заднем кармане которых бесстыдно сверкала латинская надпись «Vidal Sassoon»! Конечно, надпись немедленно привлекла внимание. Особенно радовался Остапишин: «Ну-ка, повернись. А? Видал, сасун?». Назойливое внимание конфузило, но что было делать? Это были мои единственные штаны на холодную погоду. Второй покупкой стал зимний серо-черный синтетический польский свитер с очень странным, глубоким V-образным вырезом. Он был куплен мамой на специально организованной распродаже дефицита для сотрудников МГУ. На следующий же день я явился в университет в обновке – для того чтобы тут же наткнуться на десяток преподавателей в точно таких же свитерах. Словно униформу приобрели. Свитер я решил больше не надевать, чтобы во время сессии не раззадоривать преподавателей. А сессия была особенная, первая, она стала настоящим испытанием, но из-за постоянного напряжения запомнилась плохо. В перерывах между экзаменами снимали стресс на катке «Дружба» в «Лужниках», где мы носились по кругу под вихрь мелодий популярной Ким Уайлд и, конечно же, Белинды Карлайл, но более созвучной настроению была, пожалуй, песня «гимназистки румяные, от мороза чуть пьяные»! Молоденьких разгоряченных московских барышень на катке было много. Очень хотелось с ними знакомиться… Приближался Татьянин день, а вместе с ним – первые каникулы. Лёнич пригласил меня провести их у него на даче. Я с радостью согласился. В звонкое, хрустящее, морозное утро к моему дому на Большой Грузинской подкатила черная начальственная «Волга» с номерами «МОС». В машине были Лёнич и его папа, Валерий Леонидович. За рулем – шофер. – Поехали, – тихо произнес Валерий Леонидович. Машина плавно тронулась. Сначала мы мчались по пустому Кутузовскому, потом повернули направо. Я смотрел в окно, любуясь районами, которые никогда прежде ни видел. – Это Крылатское, – пояснил Лёнич. – Новый район, – добавил Валерий Леонидович. – Месяц назад, в конце декабря, здесь метро открыли, станцию «Крылатское». Скоро мы выехали из города. Дорога стала узкой, в два ряда. Расчищенный от снега черный асфальт был ярко размечен двумя белыми линиями по бокам и одной посередине. Это была Рублевка. Минут через двадцать свернули налево. Валерий Леонидович спросил: «Дима, что вы думаете о событиях в Румынии и Баку?». Этот непростой вопрос застал меня врасплох. Конечно, я знал, что только что в социалистической Румынии народ свергнул и расстрелял Чаушеску, это потрясло: вот, оказалось, как быстро можно казнить лидера европейской страны, причем социалистической! Я был на стороне народа, но ведь до конца не было ясно, против чего восстали люди – против социализма или кровавой диктатуры? Или эти два понятия слились в Румынии в одно? Как же так случилось? Еще непонятнее было произошедшее в советском Баку: там азербайджанцы неделю убивали, насиловали, сжигали и грабили армян [19] . Все из-за Нагорного Карабаха, который был азербайджанским краем, но жили в нем в основном армяне. Они потребовали признать Карабах своей территорией и с лозунгом «очистить Армению от тюрок» бросились на азербайджанцев. Ответ получили в Баку. Волнения были такой силы, что в Азербайджан ввели войска. Азербайджанцы тут же решили, что их притесняют, что армия – на стороне армян. Масло в огонь подлила близость академика-армянина Аганбегяна к Горбачеву «Карочи», как говорят на Кавказе, Азербайджан даже захотел выйти из состава СССР! Как же, думал я, братские народы докатились до войны? Зачем делить общую Родину? Что значит выйти из состава СССР? Как это? Пока я размышлял над ответами, машина въехала в большие зеленые ворота, и мы оказались в красивом сосновом лесу. «На месте, – кивнул Лёнич. – А вот и наш дом, мама уже встречает». Машина плавно затормозила, началась суета, разгрузка, и о разговоре было забыто. Это был поселок «Успенское». Тот самый, в котором Ельцин полгода назад «упал с моста», хотя, как выяснилось, никакого моста там не было, да и до Москвы-реки было далековато. Разделенный на цековскую и совминовскую половины поселок впечатлял [20] . Выглядел он как очень ухоженный санаторий. Лёнич жил в цековской части. Здесь на почтительном расстоянии друг от друга стояли большие двухэтажные деревянные дома. Каждый дом – на две семьи. Заборов между домами не было. У Лёнича было четыре комнаты, одной из которых была просторная гостиная. Туалеты, ванна, горячая вода, газ. Сказка! Каникулы проходили тихо и спокойно. Мы гуляли по хрустящему снегу в душистом хвойном лесу, катались на коньках и играли в бильярд. За ужином Тамара Васильевна потчевала нас историями, а когда становилось совсем поздно, мы прилипали к телевизору. Только-только по третьей, московской программе новый, первый коммерческий телеканал «2×2» стал крутить модные видеоклипы. Прежде западных музыкантов по советскому телевидению почти не показывали. Для нас в основном пел чешский соловей Карел Готт и реже – полька Марыля Родович («Это ярмарки краски»). Еще наши неокрепшие души поражал полуобнаженными женскими телами балет телевидения ГДР. Теперь же каждый вечер мы видели Сабрину с ее восхитительным стосантиметровым бюстом, Сандру, «Саваж», «Камуфляж», Си Си Кэтч (она же – Каро Мюллер), Дэвида Боуи, Ким Уайлд, «ЭйСи/ДиСи», «Пэт Шоп Бойз», Билли Оушена, Рика Эшли, восхитительную Белинду Карлайл… Клипов на самом деле было немного, поэтому их постоянно повторяли. Зубной болью врезалась в память невыносимая песня группы Nazareth со словами «we are animals» [21] . Ее протяжно ныл фронтмен группы, неприятно извиваясь. Но даже когда выл Nazareth, мы не переключались. В «Успенском» мы пробыли до самого конца каникул. Все потому, что Тамара Васильевна строго сказала: «Нечего вам в Москве делать, там – митинг». И была права: накануне очередного Пленума ЦК Коммунистической партии в Москве сотни тысяч людей прошли по центру, показывая, что они не хотят жить по-старому: «В Союзе жить – по волчьи выть!», «Вся власть народу!», «Из нас уходит страх, на котором держится система! Так, как мы жили, мы больше не будем жить никогда!», «Не хотим быть безликой массой, на которую привыкла ссылаться Старая площадь!», «Долой партийную номенклатуру», «Долой КГБ!», «Долой шестую статью!», «Судить КПСС», «Номенклатура, помни о Румынии!», «Меняем старое бюро на круглый стол из чешского гарнитура». Митинг, от которого нас уберегла Тамара Васильевна Скорей на Пушкинскую!Когда мы вернулись с Лёничем из «Успенского», Москва несколько дней снова стояла на ушах, но уже по другому поводу. На Пушкинской площади, в помещении бывшего советского кафе «Лира», с благословения Коммунистической партии открылся первый в СССР «МакДональдс» – совместное предприятие, больше чем наполовину принадлежащее отнюдь не «Макдональдсу», а Мособщепиту при Мосгорисполкоме. Это было событие национального масштаба, собрались четыреста репортеров газет, радио и телевидения. Еще бы! Ведь «МакДональдс» – это Америка, сладкий запретный плод! Попробовать хрустящий золотистый картофель фри, молочные коктейли и знаменитый гамбургер «Биг Мак» захотели все советские люди разом. Но ведь даже в кафе «Лира» было трудно попасть, про него пел Макаревич: «У дверей заведенья народа скопленье…». Что уж говорить про «МакДональдс». Мы, конечно, сразу же помчались на Пушкинскую и влились в очередь, несколькими кольцами обвившую ресторан, на стене которого красовалась табличка: «Только на советские рубли». То была великая очередь, она попала в книгу рекордов Гиннесса, как самая длинная. Ей не был страшен даже лютый мороз! Вместо солнца наш извилистый путь освещала огромная неоновая красно-белая реклама «Кока-колы», недавно установленная на крыше серого дома на углу улицы Горького и Тверского бульвара – чуть ли не первая наружная реклама в Москве, невидаль, на нее не могли наглядеться, как на шедевр изобразительного искусства. Отстояв два или три часа на холоде, мы вошли в настоящий дворец! Шик, блеск, красота! Еще чуть-чуть – и я протиснулся к кассе и попросил «Биг Мак» за 3 рубля 75 копеек, гамбургер за 1 рубль 60 копеек, чизбургер за 1 рубль 75 копеек и «Кока-колу»! Улыбчивая девушка приняла заказ и, поблагодарив за то, что я заплатил «без сдачи», мгновенно выдала поднос, на котором плотно разместились чудные скрипучие пенопластовые контейнеры с желанными бутербродами. Волшебство! «МакДональдс» сразу же стал частью нашей жизни! Чуть ли не каждый день мы вставали в очередь на Пушкинской, чтобы провести в ней несколько часов. Как выяснилось, почти всегда была возможность купить место в голове очереди, их продавали сомнительные личности, которых Остапишин называл «сталкерами», но сталкерам мы не доверяли. Еще Саша мечтал вслух: «Вот бы зарабатывать столько денег, чтобы каждый день ходить в «МакДональдс!». А «МакДональдс» между тем стойко держал удар в агрессивной среде советского дефицита. Каждый день через его двери проходило сорок тысяч человек, и каждый норовил что-нибудь с собой прихватить, и не всегда это были бутерброды и пластиковые одноразовые стаканчики с надписью: «В память о посещении». За первый месяц работы растащили все подносы, их пришлось заменить пакетами, а в туалете кто-то ухитрился похитить крышку унитаза. Кроме того, посетители быстро сообразили, что пока стоит очередь, можно скупать бутерброды в больших количествах и тут же, на улице, перепродавать их по более высокой цене. Но и «МакДональдс» оказался начеку: сразу пресек начинание, установив «норму отпуска» – десять гамбургеров в одни руки. Скоро по факультету разнесся слух, что в «Макдональдсе» работает, причем успешно, наш однокурсник Юра. Юру моментально обнаружили и контакт с ним установили. Скоро мы уже звали его вальяжно не Юрой, а Юриком. Он рассказал, что поступить в «МакДональдс» было задачей похлеще, чем стать студентом МГУ: из 25 тысяч желающих на работу приняли лишь шестьсот везунчиков. Я думал: «Молодец Юрик! Отныне он всегда будет уверен в хлебе с маслом!». Через две недели Юрик пригласил нас «к себе в “МакДональдс”». В тот день я понял, что в моей стране нет ничего невозможного. Юрик встретил нас перед входом в ресторан и, быстро переговорив о чем-то с внушительного размера охранником, провел нас внутрь за считанные секунды на глазах у заторможенной из-за судорожного холода очереди. «Садитесь за свободный столик и ждите, – небрежно бросил он. – Скоро подойду и сам приму заказ. Ни в чем себе не отказывайте. Сегодня все – за мой счет!». В те далекие дни за каждый столик в «Макдональдсе» велась жестокая охота. Их катастрофически не хватало. Не только из-за рекордного наплыва народа, но и потому, что люди шли в «МакДональдс» не как в заведение фастфуда, а как в настоящий ресторан, в котором по советским представлениям принято «посидеть», как тогда говорили. Поэтому все места были заняты, а над счастливчиками нависали недовольные люди с подносами, каждую минуту интересуясь: «Скоро заканчиваете?». Нам повезло, и большой стол мы захватили быстро. Вскоре, как и обещал, подошел Юрик. В фирменной зеленой Макдональдсовской форме он выглядел инопланетянином. «Выбрали?» – спросил он. В руках у него были ручка и блокнотик. Чего только мы не заказали в тот вечер! Я уходил из «Макдональдса» с фирменным пакетом, набитым «Биг Маками», чизбургерами и милкшэйками. Все – бесплатно! Во дворе моего дома дорогу мне преградил сосед дядя Ваня. Дымя «Беломором», он тщетно пытался завести свой белоснежный горбатый «Запорожец». «Что несем? – простуженным голосом прохрипел он. – МакДональдс? Разбогател никак?». Юрик приглашал нас в «МакДональдс» еще несколько раз. А потом неожиданно эмигрировал в Канаду. «Зачем? – думал я. – Ведь он и учился не абы где, а в лучшем университете страны. И работа у него была перспективная…». Завертелось…Пока мы стояли в очереди за «Биг Маками», в стране произошло историческое событие – съезд народных депутатов СССР отменил шестую статью Конституции СССР [22] . Эта статья закрепляла за КПСС роль «направляющей и руководящей силы советского общества». Теперь с монополией КПСС на власть было формально покончено! Тогда же учредили пост президента СССР, им стал Горбачев. Кроме того, к этому времени во всех советских республиках в первый раз демократическим путем выбрали новые парламенты, а они сразу вспомнили о другой, 72-й статье Конституции СССР, провозглашавшей право каждой союзной республики на свободный выход из СССР. И завертелось – весной Литва провозгласила свою независимость, а Грузия, Латвия и Эстония двинулись за ней следом [23] . Горбачев был очень недоволен, но вмешался Запад и, конечно, поддержал бунтующие республики. Это был щелчок по нерушимому союзу республик свободных, но мысль о том, что СССР может от этого щелчка развалиться, казалась абсурдной, она даже в голову никому пока не приходила. Один из самых революционных перестроечных лозунгов. Шестая статья закрепляла однопартийную систему в СССР: „КПСС существует для народа и служит народу!“ Жизнь шла своим чередом, в согласии с советскими традициями. Двадцатого апреля 1990 года в Большом театре, как обычно, прошло торжественное собрание, посвященное 120-й годовщине со дня рождения Ленина. Звучал гимн Советского Союза. Горбачев выступил со «Словом о Ленине», и его слушали с большим вниманием. Потом все участники собрания с воодушевлением пропели «Интернационал», а руководители партии и государства, как было принято, возложили венок к Мавзолею Ленина. Первомайская демонстрация 1990 года на улице Горького. СССР пока нерушим, но республики уже требуют свободу. Митинг на площади 50-летия Октября (в 1990 году переименована в Манежную). КПСС – на свалку истории! Счастливый случайМне стукнуло восемнадцать, день рождения не отмечался, самым запомнившимся подарком стала книга Дейла Карнеги «Как завоевывать друзей и оказывать влияние на людей» – дефицит, за которым гонялась вся Москва. Без происшествий, незаметно мы приплыли к летней сессии. Я сидел над пухлым оранжевым, переполненным дробными формулами учебником по статистике. Раздался пронзительный телефонный звонок. Я с радостью отвлекся от занудного чтива, бросившись к польскому, с крутящимся диском, телефону, который благодаря длинному вьющемуся шнуру можно было носить по всей квартире: – Это Оля. Привет, – Олю, аспирантку экономфака и одну из наших преподавательниц, я знал еще с пионерского лагеря «Юность МГУ», где она была вожатой в соседнем отряде. – Привет. – У тебя на июль планы есть? Ура, подумал я. Сейчас меня наконец позовут вожатым в «Юность МГУ»! – Нет. А что? – Хочешь поехать в Японию? – я замер. Япония? Это розыгрыш? Выдержав паузу, Оля ровным голосом продолжила: – На две недели. По пути мы остановимся на три дня в Пекине. Поездка бесплатная. Деньги на карманные расходы выделим. Я могу включить тебя в состав студенческой делегации, если хочешь. – Хочу! Конечно! Но ведь я только один раз был в социалистической стране… [24] – Теперь это уже неважно. – Да? А что мне нужно сделать? – Завтра подъехать на улицу Богдана Хмельницкого [25] . На углу напротив Политеха найдешь зеленое здание с большими окнами. Это Комитет молодежных организаций СССР. Поднимешься на второй этаж, спросишь меня. На следующий день я вынырнул из подземки на «Площади Ногина», напротив памятника героям Плевны. Через пять минут Оля вводила меня в курс дела: – У нас делегация. Человек сорок. Все из разных вузов. С экономфака МГУ – пятеро. – А кто? – Всех не помню. Алексей Попов… Знаешь его? Конечно, я знал Лexy Попова из «китайской» группы, длинного худого черноволосого парня в очках и с золотой, в палец толщиной, цепочкой на шее. Он жил «на Мазутке» – в одном из самых бандитских районов Москвы недалеко от гостиницы «Космос» и, судя по всему, был там не последним парнем, иначе как объяснить происшествие в безымянной дискотеке на ВДНХ, где Леха, лишь назвав свое имя, отогнал от нас пятерых злых и накачанных «спортсменов» в тренировочных костюмах. – Едем по приглашению преподобного Сан Мен Муна. Слышал о таком? – продолжила Оля. – Нет. – Это такой религиозный и политический деятель, глава Церкви объединения, она же Церковь унификации. Он с Горбачевым недавно встречался. Они обнимались. Теперь Мун хочет помочь нашей стране. Первый шаг – приглашение студентов в Токио. – Он кто, Мун? Американец? – Нет. Кореец. Объявил себя мессией, господином второго пришествия, что-то такое. Он миллиардер. У него газеты, банки и так далее. – Что за газеты? – «Вашингтон Таймс», например. – А что общего у Муна и Комитета молодежных организаций СССР? – Это сейчас важный вопрос, скажи? Ты в Японию бесплатно хочешь поехать? – Хочу. А что там нужно будет делать? – Ничего особенного. Утром сидеть на каких-то семинарах, а вечером смотреть Японию. На всякий случай ты должен быть в курсе последних политических событий. – Каких, например? – Ну, Ельцина только что избрали председателем Верховного Совета РСФСР, главой республики. – Это я знаю, Оль. Горбачев всех против него настраивал, но выбрали все равно Ельцина, а не Власова [26] . – Молодец. Ну и что Декларацию о государственном суверенитете России приняли. – Тоже знаю, – перебил Олю я. – Теперь Россия, Грузия, Литва, Латвия и Эстония вроде как независимые республики, правда, я не совсем понимаю, что это значит [27] . – Правильно. Подкован! – А деньги надо с собой брать? – поинтересовался я. Вопрос был не праздный, потому что валюту официально продавали только в одном Внешэкономбанке, и за ней стояла очередь на полтора месяца. Конечно, можно было купить ее у знакомых, но надо было озаботиться заранее. – Ну возьми долларов пятьдесят на всякий случай, а так за все уже заплачено. Так что, едешь? – Да! – Значит, оформляем загранпаспорт. Для меня так и осталось загадкой, чем основатель тоталитарной религиозной секты, антикоммунист Мун полюбился Комитету молодежных организаций СССР? Почему он обнимался с Горбачевым? Что вообще преподобный Мун делал в стране преподобного Сергия? Впрочем, эти загадки и впрямь не были препятствием для дальнего заманчивого путешествия. Президент МонголииВ конце июня я снова приехал в «Успенское». И не один, а в задорной компании однокурсников и школьных друзей Лёнича. Всего человек десять. Повод – завершение первого учебного года. Праздник удался на славу. Свежесть лета будоражила, а первые пробы вина опьяняли. Само собой придумалось приключение. Мы дружно совершили налет на половину Совмина в поисках барышень. Кто-то удачливый даже преуспел – отыскал долговязую девушку по фамилии не то Сайгак, не то Сорока, готовую с удовольствием выслушивать намеки на порочную связь. Сорока сразу стала центром внимания. Шура Дмитриев, еще год назад одноклассник Лёнича, а теперь студент Института стран Азии и Африки при МГУ, изучающий монгольский язык и потому прозванный Лёничем «будущим президентом Монголии», охотился за Сорокой яростнее всех. Ему даже удалось заманить ее в кусты у оврага секунд на тридцать-пятьдесят. Из этого эпизода он соорудил целую романтическую историю с элементами гусарской пошлости и с удовольствием рассказывал ее нам. Я слушал его с открытым ртом, восхищаясь отчаянным поступком. Следующим вечером мы все вместе возвращались в Москву на электричке. Стояли в тамбуре, беседовали. Шура Дмитриев курил сигарету, озабоченно глядя в окно. Я очень хотел успеть на вечерний матч чемпионата мира по футболу между Камеруном и Англией. Камерун демонстрировал потрясающий футбол. Это было заслугой лидера команды, 38-летнего Роже Миллы, деда камерунского футбола, который обычно выходил только на второй тайм, но при этом постоянно забивал. После каждого гола Роже бежал к угловому флажку и исполнял танец, ритмично покачивая раздавшимся с годами тазом. Журналисты назвали этот танец ламбадой, но Роже поправил их – то был макосса, древний танец победы его племени. Тренировал Камерун советский тренер Валерий Непомнящий. Конечно, мы болели за Камерун. – Успеем на футбол, как думаете? – спросил я у ребят. Молчание было мне ответом. Обычно веселый и разговорчивый, Шура был заметно раздосадован. – Саш, что думаешь, успеем к футболу? – Не знаю. Я рубашку прожег. Вот неприятность, посмотри, – он показал мне дырку от сигареты на своей голубой фирменной рубашке поло. Дырка была в районе сердца. – Любимая рубашка. Кто, блин, мне ее прожег? Или я сам вчера по пьянке? Вот жалость! – Да ладно, не расстраивайся. Заштопать наверняка можно, – как мог поддержал его я, хотя сам на его месте огорчился бы еще больше. – Не знаю. Обидно! И мама расстроится. На Белорусском вокзале мы распрощались, и каждый двинул в свою сторону Я пошел домой пешком, мимо своей школы в Большом Кондратьевском переулке. Темнело. Погода стояла чудесная. Любимая Грузинка была пустая, мне нравилось идти по ней, всматриваться в окна знакомых домов и думать о предстоящей поездке в Китай и Японию. Дома я оказался, когда драматичный матч Англии и Камеруна скатился в дополнительное время. Европейские «Львы» отчаянно желали победы. Африканские «Львы» играли лучше. Но вот судья назначил спорный пенальти, и камерунская сказка закончилась. Англия, за которую играли великие Гаскойн и Линекер, вырвала победу со счетом 3–2. Оба гола Камеруна были забиты с помощью Миллы. В перерыве того матча показывали рекламу кроссовок «Адидас»: «Беги в “Адидас Торшн”, пружинящих в такт движению твоей ступни, с одной поставленной им целью – победить. “Адидас Торшн!”». Это была одна из самых первых реклам на нашем телевидении. Поднебесная и Страна восходящего солнцаВскоре вместе с большой группой студентов я приземлился в Пекине. Футбольный мундиаль к тому времени уже стал историей, его выиграли немцы. Выйдя из самолета, мы чуть не задохнулись. Было очень жарко и влажно. Нас сразу повезли по бескрайним полям на Великую китайскую стену, и по пути из окна автобуса мы кричали китайцам «Нихао» [28] , а они радостно махали нам в ответ. К моему изумлению, в густонаселенном Китае оказалось очень много свободной земли. В дороге не умолкал Дима Быков, сотрудник «Собеседника», ставший позже писателем и телеведущим. Он выстреливал анекдоты один за другим. Еще на общем фоне выделялся седовласый взрослый мужчина, явно не студент, – Вася Нестеренко, в будущем народный художник России, прославившийся своими монументальными историческими полотнами и церковными росписями. В гостинице, в которой мы очутились лишь поздним вечером, меня поселили в номере с высоким и представительным Боряном из МГИМО. Ложась спать, мы разговорились. – Ну и как тебе в МГИМО? – спросил я. – Нормально. Интересно. – А я слышал, что вам на занятия надо в костюмах ходить. – Да. Так и есть. Ходим в костюмах. – А зачем? – Чтобы привыкали. Нам же так всю жизнь ходить. Это наша униформа. Мы ж дипломаты будущие. – Неудобно. – Да нет. Я привык. Наоборот, без костюма себя чувствую некомфортно. А ты первый раз за границей? – Когда учился в школе, ездил в Чехословакию. А ты? – Я был в Аргентине, Бразилии. На Островах Зеленого Мыса. С родителями. – Ничего себе! И как? – Понравилось, конечно. Знаешь, что я думаю? Как же по-настоящему круто, что мы в Китае! Я даже в самых смелых мечтах не мог такого себе представить. Я – в Китае! А через три дня буду в Токио! Не верится даже! Мне тоже казалось это невообразимым. Я-то уж точно оказался в Китае по чистой случайности. Счастливо вздохнув, я заснул глубоким сном. Утром, выйдя на улицу, чтобы оглядеться и подышать воздухом Поднебесной, я был потрясен. В небольшом парке, окружавшем гостиницу, занимались ушуисты. Их было много. Они совершали медленные, плавные движения руками, ногами, головой. Выглядело это как в замедленной съемке. Как будто я оказался в другом измерении. – Это у них вместо утренней зарядки, – подошел Борян. – Впечатляет. Смотри, тут и стар и млад. – Китайцы, что ты хочешь! За ними будущее! Хорошо, что «русский с китайцем братья навек», знаешь эту песню? – Нет. – В ней еще такие слова: «В мире прочнее не было уз, в наших колоннах ликующий май, это шагает Советский Союз, это могучий Советский Союз, рядом шагает новый Китай». Потом мы пошли на площадь Тяньаньмынь, глазели на Мавзолей Мао, обедали сушеными кузнечиками в уличном ресторане, дивились на армию велосипедистов. Подъезжая к аэропорту, чтобы вылетать в Японию, я разглядел три ярких красных иероглифа на основном здании и спросил Лexy Попова, изучавшего китайский язык, что они означают. Леха озадаченно хлопал глазами. Я устал ждать ответа: – Я знаю, что там написано. – Что? – Пекинский аэропорт, – угадал я. – Ну да, – кивнул Леха. – Точно. Пекинский аэропорт. В Токио жара была еще сильнее. Нас посадили в гигантские автобусы. Высокие, длинные, с разноцветной рекламой на боках. В них работали кондиционеры и стояли холодильники с бесплатной водой в банках! «Кока-кола», «Фанта» разных оттенков, Уир! Таких волшебных автобусов я в Москве не видел. Рядом с водителем сидела миниатюрная японочка в красном элегантном костюме. Я решил, что она – гид-переводчик, но ошибся. Это была помощница водителя. Ее задачей было вставать позади длинного автобуса, когда тот совершал маневры задним ходом, и пищать, если вдруг автобус не вписывался в узкие проемы улиц. Как сказали бы сейчас, японка служила парктроником. Привезли в какую-то школу и завели в огромную, с низкими потолками, комнату, где в четыре плотных ряда стояли двухъярусные кровати – там мы должны были жить следующие четырнадцать дней. Условия спартанские, но меня устраивали – все-таки за плечами была школа детсадов и пионерлагерей. Я расположился на верхнем ярусе рядом с Лехой Поповым. Разместившись, мы пошли осматривать школу. В одном из больших холлов стоял космических размеров холодильник, в котором можно было бесплатно брать газировку в банках. В первую же ночь Леха стащил большую часть банок и запрятал их себе под матрас. – Зачем? – спросил я. – Как зачем? Не понимаешь, что ли? Они же сейчас закончатся, а новые не привезут! Халявы много не бывает! – Думаешь, не привезут? – Конечно, не привезут. Уверен! – Так ведь спать на банках неудобно. – Ничего. Удобно. Потерплю. Хочешь, кстати? – Лexa протянул мне холодную банку «Кока-колы». Я с удовольствием взял. Следующий день начался с того, для чего нас и привезли в Японию, – с наискучнейших религиозных семинаров, проповедовавших учение Муна. Все эти увещевания я пропускал мимо ушей. К счастью, для нас была составлена и другая программа. Она включала экскурсии на автомобильный завод Isuzu, на красивую телевизионную башню, с верхнего этажа которой виден вулкан Фудзи, а потом к императорскому дворцу и в буддийский храм в центре города. Были запланированы посещения фантастических ультрасовременных концертов и экзотических ресторанов. В одном из них мы чуть не сели в калошу, когда к столу подали маленькие кусочки мяса в пальмовых листьях. Никто не знал, надо ли есть пальмовые листья. После мучительных раздумий решили не есть и правильно сделали. Особняком стояли походы в парламент и редакцию ведущей газеты «Асахи Симбун», а также встреча с экс-премьером Ясухиро Накасонэ и беседа с министром финансов. К министру, седовласому очкарику крупной комплекции, я отправился в составе небольшой, тщательно отобранной группы под присмотром прикомандированного представителя посольства СССР. День был исключительно жарким. Я был, как и требовала ситуация, в костюме. Но, к сожалению, не в летнем, а в зимнем шерстяном, сшитом для морозной русской зимы и купленном еще для выпускного школьного бала по талонам в салоне для новобрачных «Гименей». Талон был подарен маме кем-то из коллег-журналистов. Этот костюм фабрики «Большевичка», как обычно, покупался на вырост, что особенно сильно отразилось на пиджаке – плечи были широкими, а рукава длиннющими. Они полностью закрывали кисти и этим раздражали. В конце концов я, не выдержав, подвернул их так, что получились рукава с манжетами. Выглядело это, конечно, странно. Но мне уже было все равно. Министр принял нас в своем просторном кабинете. Пожимая нам руки, он уставился на мои манжеты, оцепенел на минуту от удивления, а потом, переборов его, учтиво предложил нам сесть и тут же, глядя на меня, задал ритм беседы: – Как вам, ребята, нравится капитализм? Это был отличный вопрос. Потому что я знал, как на него отвечать, – все-таки студент идеологического факультета. К тому же как раз перед Японией я бегло пролистал Бердяева. – Капитализм – это религия золотого тельца, – отчеканил я. – Он угнетает неимущих, но прежде всего угнетает человеческую личность. Даже личность самого буржуа угнетена и раздавлена буржуазным капиталистическим строем. В комнате повисло напряжение. Особенно озадачился представитель нашего посольства. Я продолжил: – Другое дело социализм. Правда, тут надо различать. Есть социализм коллективистический, когда государство подавляет личность, а принцип равенства – свободу. Человек в этом случае получает хлеб, но его лишают свободы и совести. А есть социализм персоналистический. Он ценит личность. Личность торжествует над обществом и государством, свобода над равенством. Хлеб есть у всех, и свобода тоже есть у всех! Министр поправил очки и угрюмо уставился в пол. Подали зеленый чай с японскими пирожными из рисовой муки, но на угощение я не отвлекся, слишком был увлечен ответом. – В этом смысле я выступаю за социализм, но социализм персоналистический. Некоторые страны, по-моему, приблизились к этой модели ближе, чем СССР. Например, Швеция. Япония тоже преуспела, – добавил я для политкорректности. Министр совсем повесил нос. Я готов был развивать мысль, но представитель нашего посольства незаметно подмигнул мне, дав понять, что достаточно, можно закругляться. Я закончил. После утомительных встреч с высокопоставленными япошками страшно хотелось спать. По возвращении на нашу спартанскую базу я немедленно забрался на свой второй ярус и тут же отключился. Отдохнуть, однако, не удалось. Разбудил грохот. В нашу тесную казармочку заносили целую партию телевизоров. Делали это изрядно запыхавшиеся члены нашей студенческой делегации. – Что случилось? – сквозь сон спросил я. – Ночь уже. Почему никто не спит? – Все проспишь! Мы же телевизоры на улице нашли! – Какие телевизоры? – Настоящие! Вот дураки японцы! Выкидывают на помойку работающие телевизоры! – А где эта помойка? – Помойка – это условно сказано. Они выставляют их на улицу возле своих домов. – И что? – Ты даешь! Не понимаешь, что ли? Мы уже шесть телевизоров нашли – вот они, – мой собеседник указал на проход между кроватями. – Это теперь наше. «Панасоники», «Сони», «Джей-Ви-Си». Все – с диагональю 54 сантиметра. И все в рабочем состоянии – включай и смотри. – А что вы потом с ними делать будете? – Привезем в Москву и продадим в комках [29] . Заработаем кучу денег. Что, идешь с нами? – Нет, буду спать. – Ладно. Я задумался. В Москве телевизоры, особенно японские, были не то что дефицитом – роскошью были. Тогда дачи с участками в ближнем Подмосковье меняли на видеомагнитофоны. Ребята знали, что делали. Но у меня не было ни сил, ни желания составить им компанию, и я снова заснул. Через полчаса я проснулся от того, что меня сокрушительно тряс за плечо Леха Попов. – Вставай, я телевизоры нашел. – С ума вы тут все посходили? – пробурчал я. – Помоги донести. Тут в двух кварталах – шикарный телек. – Тебе банок под матрасом, что ли, мало? – Прошу, помоги, один не дотащу. Где я в Москве такой телевизор куплю? Делать было нечего. Пришлось идти выручать Леху. На ночных улицах мы постоянно натыкались на знакомых «грибников», которые, сверкая глазищами, пролетали мимо в поисках электроники либо уже тащили подобранные изделия домой. – Лех, долго еще? Где твой квартал? – Сейчас, сейчас. Мы шли уже минут десять. Кстати, по дороге попадались еще и холодильники, и велосипеды. Глаза разбегались. Вдруг Леха застыл как вкопанный. Вокруг было пусто. – Черт! Вот же это место. Здесь он стоял. Мой телевизор! Уже сп…ли, гады! – Кто? – Ну не японцы же! – Что делать теперь? – Искать другой. Остаток ночи мы провели в поисках телевизора для Лехи. Нам повезло только с третьей попытки. Первые два телевизора, которые мы отыскали и притащили в нашу комнату, при подключении к розетке не включались. Третий, наконец, включился. Леха был очень доволен. Утомленные, мы заснули беспробудным сном. Утром на меня налетел Шакир. Шакир был возрастным «студентом» Ташкентского университета, ему было за 35. «Хоть раз в жизни на мир глазком взгляну», – делился он со мной заветным по дороге в Японию. – Дима, помоги! – Что случилось? – Ты же говоришь по-английски! – Что надо? – Я в аптеке был, через дорогу. Целая очередь за мной выстроилась, а я объяснить продавцу не могу, что хочу купить. Так и не объяснил, пришлось уйти. – А что ты хотел купить? – Презерватив с усиками. – Зачем? – Да эта такая штука… О ней весь Ташкент говорит, никто не видел. Я привезу, такое будет! Все девушки захотят попробовать. – А что ты аптекарю говорил? – Говорил, дай мне презерватив. С антеннами. Вернее, так говорил: «Презерватив с антенн». Я даже нарисовал его на листочке, но получился спутник космический какой-то. Он меня не понял. – А ты попробуй сказать condom. А потом добавь «with antenn» [30] . И рисунком своим проиллюстрируй. Через десять минут Шакир вернулся довольный с нужной покупкой. За день до отъезда объявили, что японская сторона дарит нам по 100 долларов каждому. Царский жест. Я готов был простить им Цусиму. Теперь вместе с захваченными из Москвы пятьюдесятью долларами можно было рассчитывать на потрясающий шопинг в последний день! Он и вправду получился! Купил синие кроссовки Nike с серебристой «соплей» за 27 долларов, джинсы Edwin за 45, пару маек, спортивные носки, а остальное пустил на сувениры. Мог ли я о таком мечтать? Нет! Ведь в моей далекой Москве в это же самое время за носками стояли трехчасовые очереди, и многим не доставалось. За бюстгальтерами в ЦУМе сражались столько же, получая в руки только по одному. Впрочем, бюстгальтеры меня не интересовали. Еще нам подарили туристические сумки, плеер с аккумуляторами, носовые платки, шампуни, кондиционер для волос, ручки, майки. По тем временам, одели с ног до головы. А из самолета я прихватил безразмерные носки и одноразовую зубную щетку! С кондиционером, правда, вышел конфуз. Этот неизвестный в моей стране продукт я принял за шампунь и долго не понимал, почему он так плохо мылится. В «Шереметьево», пока по ленивой чешуйчатой ленте транспортера неохотно выплывал наш багаж, мы зашли в зловоннейший, грязный туалет, который живо вернул нас к советской действительности. Здравствуй, родимый край! «Березовая роща»В Москве я задержался ненадолго. Вместе с Остапишиным мы направились в пансионат «Березовая роща» под Иваново. Путь лежал через родной город мамы Александра – Горький. Меньше чем через три месяца, 22 октября 1990 года, Горькому вернули старое, дореволюционное название – Нижний Новгород. Но тогда это еще был советский Горький, «закрытый город». Он назывался так потому, что в 1959 году правительство закрыло его от посещения иностранцев. Почему? Из-за разведчиков из капиталистических стран. Они в заметном количестве приезжали в Горький и пытались собрать там сведения об оборонном заводе № 112 «Красное Сормово» (атомные подводные лодки), авиационном заводе № 21 им. Орджоникидзе (МИГи), машиностроительном заводе № 92 (атомные реакторы и радиолокационные системы) и так далее. Особенно их интересовали сведения о производстве тактического атомного оружия. Надо отдать им должное, иностранцы двигались в правильном направлении – недалеко от Горького в сверхсекретном городе Арзамас-16 (сейчас Саров) разрабатывали атомную бомбу. Саров был настолько засекреченным, что даже названия его постоянно менялись – Лаборатория № 2, «Приволжская контора», КБ-11, Объект 550, База-112, «Кремлев», «Москва, Центр, 300», Арзамас-75, Москва-2, Арзамас-16. Беспардонное любопытство иностранцам быстро аукнулось, и город закрыли. В Горьком мы провели всего одну ночь. Но успели походить по городу, увидеть Кремль, посмотреть на широкую Волгу с высокого берега. Утром нас разбудил Сашин дядя Дима, большой, громкий, жизнерадостный человек с красивой фамилией Благо – склонов. Он вручил нам путевки в «Березовую рощу», пояснил, что это лучший пансионат в округе, и наказал «там не баловать!» и «с местными не задираться!». Проводил он нас словами: «Покамест упивайтесь ею, сей легкой жизнию, друзья!». Из «Евгения Онегина». Как я потом узнал, этот роман в стихах дядя Дима знал наизусть. В тот же день мы были в «Березовой роще», неподалеку от Иваново, на берегу озера, в окружении березовых рощ. Заняв небольшой двухместный номер, мы принялись отдыхать. Распорядок дня довольно быстро определился: завтрак, купание в озере, тихий час, полдник, ужин, а потом – дискотека и снова сон. Ради дискотеки стоило жить! Хитом тогда была песня Газманова про есаула. Ничто не могло сравниться с «Есаулом». Газманов вообще тогда был самой главной звездой нашей эстрады! После Пугачевой, конечно. Однажды к нам подошла девушка, наша ровесница, может, чуть старше. Очень приятная. Симпатичная. Ландыш. Таня. «Вот это фигура!» – шепнул мне Саша. Слово за слово, выяснилось, что Таня работала в пансионате. Ее благожелательность, открытость, жизнерадостность обворожили нас обоих. Таня искрила! Возвращаясь в номер, мы говорили о ней: – Ничего она. Видел, как она мне улыбнулась? – Она мне улыбалась! – А по-моему, мне! – Нет, мне! И так далее. Остапишин сразу и твердо решил, что Таня безоговорочно определилась в его пользу. Я в этом сильно сомневался. Спустя несколько дней мы встретили Таню на пляже. Она была хороша, задорна и свежа. Натянутая струна! – Пойдем поплаваем? – предложила она. Саша быстро откликнулся. И вот уже они возле буйков, а я смотрю и думаю, о чем они там так весело щебечут? Что их так радует? Не выдержал и поплыл к ним. Таня с Сашей уже плыли обратно, к берегу. Заметив меня, Таня, задорно улыбаясь, спросила: – Сплавать с тобой? – Да. Она развернулась и поплыла со мной к буйкам, а Саша – к берегу. «Вот так вот! – подумал я. – Мы еще повоюем!». С того дня мы встречали Таню каждый день по нескольку раз. Она сама искала нас. Благодаря Тане нам стали давать дополнительные компоты во время полдников. Правда, мне по-прежнему было неясно, на ком она остановила свой выбор. Остапишин, напротив, не сомневался, что избранник – именно он. Все разрешилось неожиданно. Среди бела дня на берегу озера к нам подошел коренастый, лет тридцати пяти, спортивный мужик. Он был возбужден, но изо всех сил пытался сдерживать свои эмоции, которые явно били через край. Чтобы не дать волю рукам, он даже завел их за спину и сомкнул в замке. – Больше к Тане не приближайтесь! – твердо сказал он, жестко глядя мне прямо в глаза. – Это почему? – я видел его в первый раз. Было непонятно, с какой стати нам указывают, что делать. – К Тане не подходите! – он был явно на взводе. – Тебе-то что? – не унимался я. – Ничего. Последний раз говорю, – он был белый как мел, губы пересохли. – Больше к ней не подходите… Он развернулся и пошел прочь. Саша, сощурившись, смотрел ему вслед: – Видел, как он в руках ключи нервно сжимал? – тихо произнес он. – Это у него серьезно… – Что? – Таня. – А у нас что, несерьезно? – Непонятно. Знаю одно, – Остапишин был взволнован, – отец учил, что нельзя играть на двух чувствах: патриотизме и ревности. Никогда! Таня исчезла сама. Мы перестали ее видеть, а если она и пробегала мимо, то даже не останавливалась. Наверное, не желала нам неприятностей. Незаметно наш отдых закончился. За день до отъезда по радио передали, что где-то в Латвии на своем «Москвиче» разбился насмерть в автомобильной аварии кумир молодежи двадцативосьмилетний рок-музыкант Виктор Цой. Было это 15 августа 1990 года. Парад суверенитетовПока мы с юношеским пылом отдавались летним приключениям, советские республики энергично устремились по следам Грузии и прибалтийских республик, одна за другой объявляя себя суверенными: Узбекистан, Молдавия, Украина, Белоруссия. Начался так называемый парад суверенитетов, который меня мало беспокоил: я даже в толк не мог взять, зачем нужен весь этот сыр-бор с этими суверенитетами. Советский Союз был, есть и будет! Между тем Ельцин в Казани призвал республики: «Берите суверенитета столько, сколько вы его сможете проглотить» [31] . После этого началось невообразимое. Туркмения, Армения, Таджикистан – все стали самоопределяться. Даже Чукотка и Иркутский регион решили побороться за суверенитет! Удмуртия и вовсе «решила нарастить свой военный потенциал» [32] . Все это, увы, было серьезно. Фундамент СССР пошел трещинами. Жить Союзу Советских Социалистических Республик осталось чуть больше года. КартошкаВ сентябре по заданию МГУ мы выехали на картошку в совхоз «Юрловский» Можайского района. Вроде бы поездка была добровольной, но отказаться от нее мы не могли. Тогда я любил стих Дмитрия Александровича Пригова про торт, он точно иллюстрировал ситуацию на продовольственном рынке: За тортом шел я как-то утром, Чтоб к вечеру иметь гостей. Но жизнь устроена так мудро — Не только эдаких страстей, Как торт, но и простых сластей И сахару не оказалось. А там и гости не пришли. Случайность вроде бы, казалось. Ан нет. Такие дни пришли, К которым мы так долго шли… Судьба во всем здесь дышит явно. В самом деле, в магазинах не было ничего, ну, разве что консервированная морская капуста и сухари. Газеты пестрели заголовками: «Жизни уже нет, но стоимость ее растет», «Голод правит страной», «Союз нерушимый республик голодных», «Переживем ли мы зиму?», «Что будем есть завтра?». Наш студенческий вклад в сбор урожая на 210 гектарах Подмосковья, как нам объяснили, был в тот год особенно важен. В совхозе нас ждали. Каждый сентябрь с давних лет студенты МГУ приезжали туда и не только несли трудовую вахту, но и отрывались на всю катушку. До нас даже легенда дошла о пенисе. Пенис был одним из немногих поступивших на филфак, где в основном учились девушки, поэтому был избалован. Как-то утром, после бурной ночи, он без сил рухнул прямо в поле на мешки и заснул. Мимо проходила совхозница и, увидев лодыря, возмутилась: «Что ты тут развалился? Как не стыдно? Девушки корячатся, а ты дрыхнешь». А он ей флегматично: «Да пошла ты на х…!». Совхозница побагровела, затряслась от злости: «Ах ты, такой-сякой, комсомолец поди! Я все твоему начальству, комиссару-то, расскажу! Как твоя фамилия!?». А студент спокойно: «Пенис моя фамилия!». Разгневанная работница помчалась в штаб студенческого отряда к комиссару. – Комиссар! Ты сидишь тут, бумажки пишешь! А Пенис-то у тебя не работает!!! – Почему это у меня пенис не работает? – Да вот так вот! Девушки и так и сяк корячатся, а Пенис твой валяется, и хоть бы что ему! – А откуда вы знаете? – Да я вижу! Своими глазами вижу! Да за такое из комсомола исключать надо!! Я в ваш деканат напишу! – Нет уж, с пенисом я сам разберусь. – Разберитесь, разберитесь! На собрании разберите или в стенгазете нарисуйте! А то я ему голову оторву! До Юрлово из Москвы добирались на автобусах часа два. В пути я просмотрел газету, в ней обсуждались две концепции экономического развития страны. Одну из них, правительственную, разработали под руководством академика Абалкина, того самого, соседа Лёнича. Другая называлась «500 дней», одним из ее авторов был молодой экономист Явлинский. Первая программа была за медленный, постепенный, продуманный переход от социализма к государственному капитализму. Программа Явлинского – за быстрый прорыв к рынку. Одна программа рассчитана на сохранение союзного государства, вторая делала ставку на самостоятельное развитие республик. Горбачеву программа Явлинского в общем нравилась, но он не хотел терять республики и собственную власть, поэтому хоть шума было и много, но реформы так и не тронулись с места. «Хоть бы об этих «пятистах днях» не стали на экзаменах спрашивать», – подумал я, передавая скучную газету дальше по рядам. По приезде мы сразу же стали заселяться в одноэтажные фанерные совхозные бараки. В нашей палате разместились восемь человек. Самым ошеломляющим соседом, сгустком неожиданности, оказался Тоша. Он весь был начинен экспромтами. Выпускник французской школы на улице Фотиевой, Тоша славился своим эксцентричным поведением. Как всегда бывает, в одних случаях выходки Тоши были восхитительны, в других – невыносимы! В первые же дни учебы имя Тоши эхом изумления и радости отозвалось в наших сердцах. Выполняя задание преподавателя, Тоша вызубрил английский текст – лишь бы отстали, не вдаваясь в нюансы. Текст был такой: «Hello! Nice to meet you. Let me introduce myself. I am a student of the Moscow State University. I am in my first year now. My name is Olga Dubova…» [33] . И так далее. Тоша как заучил, так и отчеканил. Заменить «Ольгу Дубову» на свое имя он нужным не счел. Тоша сразу же решил показать, кто в новом доме хозяин. Он достал гитару, ударил что есть силы по струнам и заорал свою любимую песню из репертуара некоего Лаэртского, которую мы слышали в первый раз в жизни: Два чекиста в черных куртках в галифе и с сапогами Шли на место преступленья в город Кунцево далекий, Где петлюрцы да бендерцы, всяки Люберцы да негры Изнасиловали дочку председателя Совдепа. Далее шел полунеприличный текст, завершавшийся похабным припевом «Сиськи в тесте – это вкусно, захотелось сисек в тесте», в котором Тоша явно выплескивал все свои эмоции. Шок – вот лучшее описание нашего состояния после Тошиного дебюта. Немая сцена! Я подумал: «За что? Почему этот человек поселился с нами? Как нам теперь быть? Мы же здесь на целый месяц!». Тоша между тем не унимался. Гитара гнулась и трещала, а сам он ревел: Семена анархии дают буйный рост, Социальный триппер разъедает строй, Ширится всемирный обезумевший фронт, Пощады – никому, никому, никому. Люди сатанеют, умирают, превращаясь В топливо, игрушки, химикаты, нефть, Отходы производства, мозоли и погоны. Вижу – ширится, растет психоделическая армия. Позже выяснилось, что это была песня «Гражданской обороны». Одна струна порвалась, я вздохнул с облегчением: «Сейчас он остановится», но нет, после короткой паузы последовала третья, на сей раз лирическая композиция на мотив знаменитой «шизгары», в которой был такой припев: «Венера! Твоя жопа как фанера!» [34] . Свое выступление Тоша закончил восклицанием: «Вот такая экибана!», после чего раскатисто расхохотался [35] . Качок Юрик Марьяшин пропустил спонтанный концерт мимо ушей, поскольку в тот момент ему было не до песен. Он налаживал небольшой черно-белый телевизор, захваченный из Москвы. Юрик на курсе прославился двумя вещами. У него единственного на всем потоке были высокие белые кроссовки, к тому же – Converse. Их он берег как зеницу ока, дважды, а то и трижды в день меняя носки и моя ноги, надеясь таким образом максимально продлить жизнь заморского чуда, которое ему удалось купить полтора года назад во время поездки его класса в Америку. Второй вещью была футбольная майка бордового цвета с написанной на ней фамилией Юры. Я с детства мечтал о такой майке. Теперь Юрик самозабвенно тянул кабель от телевизора к антенне, закрепленной на крыше. Сначала, встав на подоконник, он быстрым и точным ударом отверткой выбил верхний уголок оконного стекла. В проделанную дырочку он протащил кабель на улицу и дотянул до антенны. Телевизор заработал, но кабель испортил весь интерьер, нависнув прямо над кроватью футболиста, баскетболиста, но прежде всего шахматиста Аркаши: когда я встречал его в метро на «Парке культуры» по пути в университет, в руках он держал свежий «Советский спорт» и решал напечатанные в нем шахматные задачки. Быстро выяснилось, что инженерное сооружение Юрика не было совершенным: по антенному кабелю, как по желобу, в нашу палату устремился первый же дождь, каплями стекая на пристанище Аркаши. Аркаша стойко переживал наводнение, спокойно сидя на мокнущей кровати в бордовом спортивном костюме, и, перебирая струны гитары, напевал: «Есть в графском парке черный пруд, там лилии цветут». Тогда никто и предположить не мог, что Аркаша станет государственным деятелем и займет кабинет Брежнева на Старой площади. Аркадий пел настолько проникновенно и так вжился в образ, что даже у стального Марьяшина дрогнули нервы, и кабель немедленно выдернули. Начался сбор картошки в холщовые мешки. Работа на свежем воздухе пробуждала аппетит. А еды было мало, несмотря на то что директор совхоза Надир Гасанович Сеферов клялся, что нас в Юрлово ждут «парное мясо, свежее молоко в неограниченном количестве, теплые комнаты, арбузы и дыни». Спасаясь от недоедания, мы однажды поехали на скотобойню. Там высохший от беспробудного пьянства жилистый мясник свежевал огромным топором тощую корову. Зрелище шокировало. В тот день я впервые в жизни выпил водку. Польская «Балтика» разливалась рекой. Мы опрокидывали рюмку за рюмкой, захлебываясь пламенем и горечью. Но, как говорится, первая – колом, вторая – соколом, третья – мелкой пташечкой. За какой-то час «муха» у меня выросла в слона. Мы сидели на железной кровати в большой комнате одного из бараков. В углу под гитару кто-то напевал «Пачку сигарет» Цоя. «Саша, – сказал я Остапишину, – я захмелел». Темп потребления спиртного между тем возрастал. Становилось трудно улавливать ход общего разговора. Однокурсница Маша возникла из ниоткуда. Наши глаза встретились, и скоро мы уже сидели рядом и разговаривали, а потом вышли в звездную ночь и стали разглядывать светила. Мария показала мне Плеяды, а я ей – яркий Сириус и Полярную звезду Она сказала: «Это знают все» – и предложила отыскать на небе Альдебаран и Капеллу… Маша пропала также внезапно, как появилась. Я смотрел на небо, оно плавно закручивалось у меня перед глазами по часовой стрелке… Потом опытные однокурсники разъяснили: так у меня начался знаменитый «вертолет». Память отказала. Следующим хмурым утром ко мне на картофельном поле подошел худой и длинный парень и без предисловий уверенно заявил, что хочет дружить. Звали однокурсника Игоряшей. Прежде я его даже не замечал. Теперь он говорил много, смеялся тоже много, энергично поддерживал разговор и все время отпускал реплики, любимейшей из которых была «Х. ли в Туле, а мы в Москве». Эту приеловицу он повторял через каждое предложение, иногда сокращая ее до просто «Х…ли в Туле». А следующей по популярности была фраза «П…ть команды не было!», произносимая необидным тоном во всех случаях, когда рассказ собеседника вызывал у Игоряши сомнения. Этот оборот обычные люди в разговоре заменяют на коротенькое «Да?». Мы разговорились. Игоряша рассказал, что он – кладоискатель со стажем. С друзьями лазает по чердакам старых домов и ищет: после революции многие эмигрировали налегке, попрятав все ценное на чердаках, надеялись когда-нибудь вернуться, но не вернулись… Больше всего любит «холодняк», то есть холодное оружие. А это – сабли, кинжалы, палаши. Находил многое – и завернутую в тряпку саблю, и барабанный пистолет «Лефоше» третьей четверти XIX века, и еще что-то. За одну только саблю он выручил столько денег, что на них можно было купить автомобиль «Нива» и несколько месяцев жить горя не зная. «Но риски есть, – сказал Игоряша. – Поймать могут. За чердаки конкурируют. Да и раскапывать их – дело непростое: все в пыли, грязи, дышать невозможно, приходится надевать респираторы». Игоряша оказался интересным рассказчиком. «Картофельный» месяц закруглился. Когда настало время уезжать, по отряду объявили, что совхозу требуется дополнительная помощь от добровольцев, которые согласятся остаться в Юрлово еще на десять дней. Вознаграждение обещали щедрое: «Один двадцатикилограммовый мешок картофеля – совхозу, другой – себе», но остались немногие, хотя даже один мешок картошки был в тот год ценным вкладом в семейный бюджет. Остапишин и еще несколько ребят остались, а я смылся немедленно, о чем пожалел ровно через месяц, став свидетелем драки двух женщин в продуктовом магазине за почти гнилую картошку. Семидесятилетняя дама хотела втиснуться в середину очереди, а уже отстоявшая часа два женщина лет сорока отказалась ее пропускать. Была битва, хотя картошка к тому времени уже закончилась! Ее так и не хватило для сытой зимовки: в Москву завезли ее в восемь раз меньше, чем нужно. На следующий день по возвращении из Юрлово ко мне домой зашел Лёнич и, сев на диван, сказал: – Шура Дмитриев разбился. – Как? – не понял я. – Насмерть. Жизнерадостный Шура выпал с тринадцатого этажа дома в Кунцево. Как, почему? Из-за Шуры я впервые по-настоящему почувствовал смерть, ее безысходность, безжалостность, обесценивающую все наши дела и вещи. Я вспомнил, как всего два месяца назад мы с Шурой возвращались с дачи Лёнича из «Успенского» на электричке, как Шура переживал, что накануне прожег сигаретой свою красивую рубашку. Какая это была досадная мелочь по сравнению с той катастрофой, которая случилась теперь! Бабушка Шуры, когда все произошло, схватила его ботинки и, безутешная, не могла выпустить их из рук. Ее внука уже не было, а вот кроссовки все стояли и могли простоять еще хоть сто лет! И где он теперь, и где будет до скончания веков? И неужели это правда, что он уже встретился где-то там со всеми нашими давным-давно умершими, сказочными прабабушками и прадедушками, и кто он такой теперь? Тотальный дефицитЕще с лета пошли разговоры про то, что вот-вот государство повысит розничные цены (тогда все цены регулировало государство). Из-за этих слухов люди бросились на магазины и в миг растащили по старым ценам все, что можно было унести, – масло, сахар, соль, спички, мыло, стиральный порошок. Так дефицит перерос в тотальный дефицит. А когда в середине сентября 1990 года в Москве случились перебои с поставками хлеба, даже самые стойкие граждане поддались легкой панике. Очереди были хорошим знаком: если они были, значит, был и товар. Жаловались, что где-то очередей совсем не бывает, поскольку купить нечего. Никто не знал, какой дефицит возникнет завтра, поэтому дефицитом становилось все. Желание запастись надолго было сильным. С «накопителями» боролись запретами: в руки – триста граммов сыра, полкило колбасы, пять пачек сигарет. Сигареты тогда вообще неделями не завозили в киоски, из-за чего недовольные курильщики устраивали табачные бунты, блокируя движение транспорта на улицах [36] . А вскоре в Москве товары и вовсе стали продавать только по предъявлению паспорта – чтобы отсеять иногородних. Потом ввели синие покупательские визитные карточки с фотографиями – по ним москвичам отпускали продукты по низким госценам. Мосгорисполком, пытаясь насытить Москву продуктами, придумал выменивать у прижимистых колхозников мясо на другие дефицитные товары. За 100 килограммов мяса колхозникам предлагали 20 японских аудиокассет или пылесос, за 400 – югославскую хрустальную люстру, за 500 – одну дубленку, а за 1 тонну – мотоцикл «Квант» [37] . У нас дома кончились спички. Мама пошла в гости и, пользуясь случаем, попыталась «занять» на неделю коробок спичек. «У самих нет!» – рявкнул хозяин квартиры. Надо же такому случиться, что спустя пару часов он, навеселе танцуя «Кумпарситу» под заезженную грампластинку, не удержался на ногах, встав в изысканную позу, и плюхнулся на пол, нечаянно задев большую напольную вазу Ваза качнулась, а потом, как в фильме про Буратино, треснула и раскололась, а из нее, ко всеобщему удивлению, высыпались сотни припасенных на черный день спичечных коробков! Пустые прилавки продмагов. В универсаме выкинули соду. Битва за торты у входа в кондитерскую в центре Москвы Очередь за хлебом на Сретенке Дефициту огрызались лишь недавно возникшие частные, или, по-другому, коммерческие магазины (комки). Они незаметно, но стремительно оккупировали газетные киоски, палатки из-под мороженого и даже бывшие общественные туалеты, например, подземный туалет на Тверском бульваре, прямо за памятником Тимирязеву [38] , который так провокационно держит руки, словно до этого туалета он так добежать и не успел. Преимущество туалетов перед другими коммерческими магазинами было в том, что в них можно было примерить вещи, зайдя в одну из недавно действовавших кабинок. Товар, продаваемый в комках, перекочевал туда в основном из государственных магазинов, но цены, конечно, уже были намного выше, поэтому около новых прилавков очередей не бывало. Здесь продавались разрисованные яркими цветами китайские термосы, французская косметика, отечественные чайные ложки с позолотой, немецкие миксеры, синтезаторы «Ямаха», корейские радиотелефоны и, конечно, кроссовки, стоимость которых превышала пять среднемесячных зарплат! Сын лейтенанта ШмидтаВ буфете на втором этаже нашего учебного корпуса меня перехватил кладоискатель Игоряша. – Есть предложение организовать тусовку! Задумка такая. Имеется краеведческий музей на проспекте Мира, дом 14. Располагается в особняке XVIII века. Внутри – красота: изразцовая печь, паркеты, рояль в отдельной большой комнате и так далее. – Ну? – Я знаю директора этого музея. А сейчас же знаешь, что с музеями? – Что? – В музеи ходить перестали. Пропал у людей интерес. Даже в музее Ленина пусто! – Так. – А в краеведческом музее на проспекте Мира и подавно. А теперь за здание музея началась настоящая охота: все хотят его оттяпать. Защитить его может только Моссовет. – И что? – Как что! У нас на курсе учится сын Попова – Вася [39] . – Не улавливаю… – Когда я сказал, что Вася – мой однокурсник, директор запрыгал от счастья! – Не пойму, к чему ты клонишь? – Да вот к чему. Директор попросил меня пригласить Васю с друзьями на вечеринку в музей в пятницу вечером. Будет накрыт стол. Даже музейную печь затопят, чего не делали уже, наверное, лет десять. Я условился, что нас будет человек пятнадцать-двадцать. – Здорово. А Вася-то будет? – Нет, конечно. Зачем нам Вася? – Так директор-то вроде Васю ждет. – Нет! Васю мы не возьмем. Васей будет кто-нибудь другой. Например, ты. Ты за Васю отлично сойдешь! И всем будет хорошо. – Но я же не Вася, Игоряш! – Один час тебе трудно Васей побыть? А через час директор напьется и забудет обо всем. Я об этом позабочусь. Вскоре, по общему согласию, было решено, что вечеринке быть и что Васей на ней буду я. В пятницу наша большая компания сидела в уютном зале за длинным столом. Тихо звучал рояль. В угловой изразцовой печи приятно потрескивали дровишки. Стол был как из сказки – богат разносолами. Я, конечно, восседал во главе стола, как почетный гость. Все называли меня Василием, лишь изредка сбиваясь на Диму. Роль «сына лейтенанта Шмидта» меня тяготила, к тому же на воре шапка горит. Но на что не отважишься ради собственного удовольствия, сдобренного обильной радостью друзей? Внешне я абсолютно не был похож «на своего отца» Гавриила Попова, даже наоборот. Но это не смущало директора. Праздник разгорался, и в какой-то момент директор встал и проникновенным голосом сказал: «Ребята, сегодня с нами сын Гаврилы Попова, дадим ему слово, пусть скажет». Это был удар ниже пояса. Но моим развеселившимся однокурсникам затея с тостом понравилась. «Вась, давай!» – разнеслось по комнате. Я встал и сказал, что музей замечательный, поблагодарил директора за теплый прием, заметил, что московская общественность непременно должна биться за сохранение краеведческих музеев. Во время моей речи Игоряша в знак одобрения, кивал головой. Закончил я под звон рюмок и радостные возгласы моих соратников. На этом, думал я, моя роль закончилась. Наконец-то можно расслабиться и предаться разгоревшемуся веселью. Но тут директор настиг меня: «Василий, – сказал он, – очень приятно, что почтили наш музей вашим посещением. Времена сейчас смутные, силы добра нуждаются в защите. У меня к вам большая просьба. Наше здание могут отнять. А я борюсь за то, чтобы здесь был музей. Вы можете помочь! Не передадите вашему батюшке письмо?». Директор протянул мне свернутый пополам засаленный лист бумаги. Я развернул. Письмо было написано от руки, синими чернилами. В тексте встречались исправленные ошибки и помарки. Видимо, начисто переписать письмо директор не счел необходимым. Начиналось оно забавно: «Уважаемому Председателю Совета Моссовета Гавриле Харитоновичу Попову..». Письмо, увы, так и осталось непереданным. Утешением было обещание Игоряши замять этот вопрос с директором. И еще то, что в обмане директора участвовал не я один… К счастью, музей все-таки дожил до наших дней. Бандитская силаВ середине осени в Москве чуть не вспыхнула настоящая гангстерская война. Как-то незаметно появились преступные группировки общей численностью в шесть тысяч человек и взялись делить огромный город между собой. Солнцевские, измайловские, ореховские, долгопрудненские. Все они начинали с рэкета кооперативов и проституток, «кидания» продавцов автомобилей и с контроля над «однорукими бандитами» и видеосалонами. И все действовали примерно одинаково: заковывали своих противников в наручники, заклеивали им глаза пластырем, бросали их связанными в ванну, запирали в гастрономических холодильниках и подвалах, пытали раскаленными утюгами. Один из лидеров солнцевских гордился тем, что контролировал доход всех «одноруких бандитов» Гагаринского района. Мощь долгопрудненских держалась на «обеспечении безопасности» некоего Изота, который торговал этими самыми «однорукими бандитами»… Бандиты были поднимающейся грозной и дерзкой силой. Ее присутствие сразу стало заметно, отчасти потому, что в Москве моего детства, как мне всегда казалось, никакого бандитизма не было вообще. А тут вдруг – на тебе… Солнцевские базировались в ресторане «Гавана», бауманские во главе с Севастьяном – в шашлычной «Яхта», а чеченцы вообще нигде не базировались. Они держались особняком и даже не приехали на очень важный сходняк группировок в Дагомысе, дав всем понять, что хотят взять Москву целиком, так же как итальянцы в свое время взяли Нью-Йорк. «Алиса»– Видел рекламу «Алисы»? – спросил меня однажды Остапишин. – Нет, а кто это? – Биржа товарная. Ею владеет самый молодой миллионер СССР. – Миллионер? – удивился я. – У нас же только один официальный миллионер – Артем Тарасов! – Теперь не только он. – Ничего себе. А как зовут? – Герман Стерлигов. Вроде бы 25 лет ему. – Странное название «Алиса». – Это кличка его собаки, кавказской овчарки. Саша протянул мне газету, в которой самоуверенный Стерлигов отвечал на вопросы: – Сколько ты рассчитываешь заработать, Герман? – Страшно произнести, старик! – Что ж ты теперь, Герман, разбогатев, уедешь из России? – Нет! Россию я беру на себя! А через три года я скуплю Штаты на корню. Герман не шутил, но планам его не суждено было сбыться. За дверью его крошечного кабинета на Ленинском проспекте, в доме «Мострансагентства», монотонно гудела биржа: «Сахар! Минимальная цена одиннадцать рублей за тонну!», «Вертолет! Миллион сто!». Но прожила она недолго. Всего через два года с огромного рекламного стенда там же, у входа на биржу, сорвали за неуплату изображение овчарки Алисы, а газеты тотчас раструбили: «На Ленинском спустили собаку Стерлигова». Следом куда-то пропал и хозяин [40] . Сашу я послушал, рекламу «Алисы» посмотрел в тот же вечер. В ней впервые с телеэкранов произносили слово «господа». Тогда все, как и прежде, были «товарищами», и великосветское обращение резало слух. К слову, реклама вообще была диковинкой: ее только-только начали показывать по телеку. Началось с того, что однажды диктор Центрального телевидения, знакомивший нас каждый вечер с программой телепередач на завтра, неожиданно зачитал текст про наручные часы «Электроника», а на экране появились фотографии с изображением часов. Чуть позже в заставке программы «Время» на часах, отсчитывающих последнюю минуту девятого часа, появился логотип фирмы Olivetti. За день до этого дикторы телевидения предупредили, что надпись, которая появится на экране, – реклама, чтобы никто не волновался и не удивлялся. Этот поезд в огнеМежду тем республики Советского Союза разбегались. «Этот поезд в огне, и нам не на что больше жать», – голосил Борис Гребенщиков. Со всех сторон зазвучало, что договор между союзными республиками об образовании СССР, подписанный в 1922 году, устарел, нужен новый! К декабрю появился его проект, в нем фигурировал новый союз – не то ССГ (Союз Суверенных Государств), не то СССР (Союз Советских Суверенных Республик, именно суверенных, а не социалистических; вроде бы СССР, да не тот) [41] . У нового союзного договора оказалось много противников во главе с Сажи Умалатовой. Они потребовали проведения всероссийского референдума, борясь за «целостность страны и ее названия – Союз Советских Социалистических Республик». Референдум назначили на март. 1991 начинаетсяПриближался новый, 1991 год, счастливый, потому что сумма первых цифр равнялась сумме двух последних. Что-то он принесет? – мечтал я. Может, любовь? Или новую поездку за границу? Или победу в чемпионате МГУ по футболу? Бабушка Оля накрыла праздничный стол: оливье, баночка красной икры, шпроты, финский сервелат, была югославская ветчина в банке с ключиком и консервированные ананасы. Еще были шоколадки известной и самой лучшей фирмы «Марс». Их выкинули в фирменном магазине «Хлеб» на Калининском проспекте. Очередь – не очень большая – всего-то на часа два-три. В руки отпускали по пять штук. В коробочке и без. Народ стал возмущаться – все хотели получить шоколадки в коробочке. Даже драка началась, но ее вовремя остановили. После этого решили продавать шоколадки без коробочек вообще и создать две очереди: просто за шоколадками (по пять рублей) и только за коробочками (бесплатно). За коробочками очередь была длиннее. А в магазине «Продукты» на улице Герцена давали сосиски: по полкило в руки. Люди покупали и тут же снова занимали очередь, чтобы купить побольше. – Бог с ним, с дефицитом, главное, чтобы диктатура не наступила, – выдохнула бабушка. – Какая диктатура? – Вон, Шеварднадзе же ушел в отставку в протест против наступления диктатуры… Да еще, говорят, какая-то денежная реформа будет, деньги будут изымать. Действительно, перед Новым годом пошли слухи, что государство зачем-то решило изъять из обращения крупные банкноты. У сберкасс сразу выстроились очереди – менять пятидесяти– и сторублевки на более мелкие деньги. – Бабуля, ну как это – изымать деньги? Разве ты не слышала, министр финансов Павлов по телевизору сказал: денежной реформы не будет! – успокоил бабушку я. – Да и диктатуры никакой не будет! Однако год начался тревожно, подтверждая слова бабушки. В Вильнюсе сторонники независимости Литвы заняли телецентр. Оттуда их скоро выбили правительственные войска, но были и убитые, и раненые. Официальное заявление ТАСС обвинило в кровопролитии сторонников литовской независимости. Это заявление должна была зачитать по телевизору ведущая «экспериментальных» новостей Татьяна Миткова, но делать этого она не стала, наглядно показав, что сама власти не верит. Она привела с собой в студию дикторшу, дежурившую на всякий случай на выпуске новостей, и передала слово ей: «С официальной версией событий вас познакомит…». Дикторша прочла материал скучным, плоским голосом, без выражения. Стало понятно: власть кровожадна, а Миткова – Жанна д’Арк! Москву немедленно взорвал полумиллионный митинг в поддержку литовского народа и против надвигающейся диктатуры. Требовали вывести войска из прибалтийских республик. Беспорядки в Литве перекинулись на Латвию. А Миткову быстро отстранили от эфира, а затем уволили. А потом случилось и вовсе невообразимое: 22 января, в девять часов вечера, дикторша и ведущая телевизионной программы «Время» Анна Шатилова после двухминутных нервных просьб включить ей микрофон, а такие ляпы в эфире случались крайне редко, объявила о денежной реформе, которую разработал тот самый Павлов, месяц назад обещавший, что реформы не будет. Шатилова зачитала: Президент СССР подписал сегодня Указ «О прекращении с 0 часов 23 января 1991 года приема к платежу денежных знаков Госбанка СССР достоинством 50 и 100 рублей образца 1961 года» [42] . Дальше говорилось, что на обмен выводимых из обращения купюр отведено 72 часа, что его будут производить в сберкассах, но в это уже никто не поверил: как можно было поверить Павлову, ведь он уже обманул! Люди выскочили на улицу избавляться от ненужных банкнот: оставалось три драгоценных часа, когда их можно было надежно потратить или разменять на более мелкие деньги. Но сделать это оказалось не так просто. Магазинов ночных не было, бензоколонки были, но разменные деньги в них закончились сразу после программы «Время». Кассы в метро, обычно работающие до часа ночи, закрылись в тот злосчастный вечер, по крайней мере на «Белорусской», в 22.00 «в связи с отсутствием денег». Рядом с ними выстроились люди с 50-рублевыми купюрами, согласные обменять каждую на тысячу пятаков [43] . Из метро бежали на вокзал, пытаясь купить билеты «хоть куда», чтобы на следующий день сдать билеты и выручить за них нормальные деньги. По вокзальному радио непрерывно объявляли, что купюры достоинством 50 и 100 рублей принимаются к оплате, но кассы тоже не работали. На вопрос, к кому обратиться, если для покупки билета нет мелких купюр, дежурный администратор вокзала советовала: «К Горбачеву». Еще можно было проехаться на такси, а потом расплатиться сотенной или пятидесяткой. Увы! Ушлые таксисты были настороже и просили платить вперед мелкими купюрами! Самые догадливые летели на Центральный телеграф отправлять денежный перевод самому себе: сегодня отправил – завтра получил новыми деньгами. Однако и здесь все окошки приема переводов закрылись. Перед ними расхаживал гражданин кавказской национальности, тряс пачкой 50– и 100-рублевых банкнот и размышлял вслух, удастся ли ему обклеить ими только туалет или останется еще и на веранду. Были и те, кто, надеясь на обещанные для обмена 72 часа, рвал в сберкассу, чтобы занять очередь на завтра. Возникли длинные, в несколько тысяч человек, ночные очереди. Волнения, мордобои, обмороки, инфаркты… Лишь кооператоры в ту ночь оседлали коня. Оказалось, что государство разрешало им сдавать выручку завтрашним утром. Поэтому, едва закрывшись на ночь, коммерческие магазины открылись снова сразу после программы «Время» и бойко принялись торговать, охотно принимая крупные банкноты. Это было движение продавцов и покупателей навстречу друг другу, и хотя цены в промежутке с 21.00 до 24.00 подскочили в два, а где-то даже в четыре раза, нареканий они у москвичей не вызывали. А когда ближе к полуночи на улицах возникли спекулянты, готовые скупать ненужные купюры по цене ниже номинала, стало очевидно – за три часа случилось настоящее экономическое чудо: курс советского рубля по отношению к советскому же рублю составил 10 к 1. Сторублевая банкнота теперь стоила червонец. Несмотря на заверения министра Павлова и Сбербанка… …слухи подтвердились: Объявление на двери отделения „Сбербанка“ Когда через три дня страсти улеглись, никто не смог толком объяснить, зачем была нужна реформа. Боролись со спекулянтами и жуликами? Но они первыми решили свои проблемы. Тормозили инфляцию? Но цены на следующий день после объявления реформы подскочили в два раза. Грузин, продающий мандарины на Тишинке, сокрушался: «То, что сегодня ночью у меня отняли, я должен к обеду вернуть. Иначе мама не простит». В общем, ничего не понятно. Так, не разобравшись, люди среди бела дня лишились своих сбережений. Моя семья не лишилась ничего. Пока народ метался по ночным улицам, бабушка Оля не отрывалась от недавно изданного на русском романа «Унесенные ветром», и ей было все равно. «Оля, – поинтересовался я, – а нам-то ничего поменять не надо? А то я сбегаю». «Нет, – умиротворенно проговорила бабушка. – Нам, к счастью, менять нечего». Такая пошла жизнь – то хаотичные экономические реформы, то политические вехи. Уже и непонятно было, что за чем поспевает – экономика за политикой или наоборот. Народ стал недоволен Горбачевым, выходил на впечатляющие митинги в несколько сот тысяч человек под стены Кремля с лозунгами: «Горбачева в отставку» и «Руки прочь от Ельцина». Теперь на всякий случай милиция патрулировала улицы совместно с армией, что, конечно, вызвало беспокойство. Братские республики совсем распоясались: перестали перечислять налоги в бюджет Советского Союза. Весной одновременно прошли два референдума – советский и российский. Первый и последний советский референдум выяснял, считаем ли мы необходимым сохранение Союза Советских Социалистических Республик? «Да», – хором ответило население. Российский референдум, первый из трех за всю историю, тоже задавался единственным вопросом: о введении поста президента РСФСР. Тоже «Да!». Выборы первого президента России назначили на 12 июня 1991 года. Первая любовьТой весной я влюбился. Случилось это прямо накануне очередной реформы – госцен – их повысили в два-три раза. Второго апреля девяносто первого года все советские люди как один проснулись свободными от «лишних» денег. Но не о деньгах я думал! Теперь песня Розы Рымбаевой была про меня: «Как много лет во мне любовь спала, мне это слово ни о чем не говорило. Любовь таилась в глубине, она ждала. И вот проснулась и глаза мои открыла. И вся планета распахнулась для меня!». Да, именно так. Однокурсница Краюшкина Ира, девушка незаурядная, громкая, умная, запоминающаяся, кандидат в мастера спорта по шахматам, захватила мое сердце! Ира жила на окраине Москвы, в Выхино. Но разве расстояния – препятствия для любви? Чуть ли не каждый день я провожал Иру до дома. Станции «Кузьминки», «Текстильщики», «Рязанский проспект», «Выхино». А дальше пешком по Вешняковской, направо на улицу Молдагуловой и до пересечения с Косинской. Или на автобусе до остановки «Улица Молдагуловой». Алия Нурмухамбетовна Молдагулова – девятнадцатилетняя девушка-снайпер, Герой Советского Союза. Погибла в 1944 году под Псковом. Ира показала мне окрестности. Мы гуляли по парку Кусково, универмагу «Вешняки», пару раз зачем-то ездили в Новокосино за МКАД. МКАД была узкой неосвещенной трассой, в четыре ряда, без всякой разметки и разделительной между полосами встречного движения перегородки, с выбоинами и колдобинами. На каждый ее километр ежегодно приходилось как минимум трое погибших, поэтому ее называли «дорогой смерти». Изредка, наскребая копейки, я приглашал Иру в «МакДональдс» или в забегаловку «Баку-Ливан-Наср» на Тверской рядом с гостиницей «Минск», где ливанские арабы делали шаварму, эгзбургеры и фалафель (о, как любил тот фалафель Лёнич!), а потом мы покупали по два шарика заморского, экзотического мороженого в недавно открывшемся «Пингвине» там же на Тверской. Ира любила фисташковое и банановое, а я – малиновое. Или нас угощала домашним чаем Ирина мама Лариса Павловна. Ларису Павловну занимал недавно возникший из ниоткуда начинающий политик Жириновский. «Чудной какой-то», – делилась со мной Лариса Павловна. Он и впрямь был странный. Как будто его для чего-то придумали. Едва объявившись, он принялся поддерживать Горбачева, а Ельцина требовал посадить под домашний арест: «На месте президента Горбачева я бы сказал: «Борис Николаевич, с 1 апреля выбудете сидеть дома, и никуда больше не появляйтесь». И Ельцин должен сидеть дома. И ничем больше не руководить. Это не уголовное дело, не насилие. Это домашний арест. Здесь не нужен суд. Просто руководитель республики остается дома». Еще он призывал страну успокоиться и требовал ввести режим чрезвычайного положения с 7 вечера до 7 утра, а если это не поможет, то «немедленно арестовать всех смутьянов, бунтовщиков и демонстрантов и заключить их в тюрьмы». У кафе-мороженого „Пингвин“ (шарик стоил 50 копеек) Московские студенты с мороженым „Пингвин“ на Тверской Вечерами, возвращаясь из Выхино домой на позднем метро, я не терял времени – с удовольствием листал журнал «Юность» или легкие книжечки типа «Циников» Мариенгофа, которыми меня снабжала много читающая Ира. Однажды меня захватил только что напечатанный рассказ Лимонова «Красавица, вдохновляющая поэта», в котором девяностолетняя дама описывала свои ощущения в старости: «Самое неприятное, что чувствую я себя лет на тридцать, не более. Я та же гадкая, светская, самоуверенная женщина, какой была в тридцать. Однако я не могу быстро ходить, согнуться или подняться по лестнице для меня большая проблема, я скоро устаю… Я по-прежнему хочу, но не могу делать все гадкие женские штучки, которые я так любила совершать. Как теперь это называют, «секс», да? Я как бы посажена внутрь тяжелого, заржавевшего водолазного костюма. Костюм прирос ко мне, я в нем живу, двигаюсь, сплю. Тяжелые свинцовые ноги, тяжелая неповоротливая голова. В несоответствии желаний и возможностей заключается трагедия моей старости». В Кузьминках в вагон всегда врывался очень неприятный запах. Говорили, что это из-за местного завода, на котором из костей собак производят мыло. В тот вечер я запаха не почувствовал, слишком поразил меня образ старости в тяжелом водолазном костюме. «До старости еще очень далеко», – успокаивал себя я, выскакивая из вагона на «Баррикадной». Незаметно подкрался май. Чирикали воробьи. Бульвары были забрызганы зеленью. Вечера были легкими и неторопливыми. Ночи вздыхали, как девушка, которую целуют в губы. Пышно цвела сирень, ярко светили звезды. Москва пребывала в своем лучшем состоянии. Я смотрел на Краюшкину и чувствовал себя самым счастливым человеком на свете. Я хотел обнять ее и никогда не разжимать объятий! Увы, Ира мне этого не позволяла. В метро читал не только я. СССР был самой читающей страной в мире! В редких перерывах между учебой и Краюшкиной я бегал играть в футбол на маленькую пыльную площадку «восемь восемь», спрятавшуюся во дворах домов на улице Васильевской, возле Тишинки, и получившую такое странное название из-за чрезвычайной близости к ней 88-го отделения милиции. Играли на «восемь восемь» очень жестко – на деньги либо «на расстрел». Игру «на расстрел» еще называли игрой «на жопы». А «на жопы» – это когда игроки проигравшей команды встают лицом к борту или стенке, плечом к плечу, часто обнявшись, и сгибаются таким образом, чтобы локти рук легли на колени. При этом выпячиваются зады игроков. А дальше с расстояния пяти-семи метров игроки-победители поочередно что есть силы лупят по проигравшим. Задача – пробить так, чтобы жертвы завыли от боли. Моим бессменным напарником в футболе был одноклассник Кеша Шахворостов. Когда мы проигрывали, что случалось редко, и нас ставили у стенки, он всегда орал: «Бейте, бейте, гады, сильнее! Не мажьте! Когда вы здесь будете стоять, я не промажу! Расстреляю!». Я всегда старался, но не мог его заткнуть. После этого на нас обрушивался шквал убийственных ударов, которые, увы, часто попадали в цель. Благодаря этой уличной школе футбола я научился неплохо играть. Однажды теплым вечером, чумазые, но довольные футбольной победой, мы шли с Кешей за квасом. Квас наливали за углом. Маленькая кружка стоила три копейки, большая – шесть. С квасом всегда были большие проблемы: его бодяжили и не доливали, а кружки плохо мыли. Шахворостов всегда бился за права потребителя: «Помойте кружку как следует!» и «Почему не долили?» – вопил он, когда ему протягивали кружку, наполовину заполненную пеной. «Доливай!» – требовал он. И ему обычно доливали, правда с недовольством. Выпив кружку залпом, Кеша, переведя дыхание, запустил довольно скучный разговор: – Колыванов чуть ли не в каждом матче забивает! В этот раз ереванскому «Арарату» забил [44] . Я оставил реплику без внимания. Кеша продолжил: – Знаешь, почему улица называется Васильевская? – Иннокентий жил на Васильевской. – В честь Васильева, конечно. – Какого Васильева, Димусь? – Такого Васильева! Валерия Васильева, динамовца, капитана сборной СССР по хоккею, – придумал я. – Эх, дурилка картонная, – Шахворостов тогда активно использовал сленг «митьков», популярных в те годы питерских художников-неформалов. – Ничего ты не знаешь, хоть и всю жизнь здесь живешь. – Ну и в честь кого же? – В честь братьев Васильевых. Знаешь таких? – М-м-м… – Это, Димусь, режиссеры. Они фильм «Чапаев» сняли [45] . Смотрел? – Дурак ты, Кеш, – с досадой сказал я. – Это не я дурак, – парировал Шахворостов. – Ты думаешь, это случайность, что Дом кино находится на улице Васильевской? А? Я промолчал. Что тут было говорить? – Проверочный вопрос: кто играл Чапаева? – Кеша не унимался. – Актер Бабочкин, успокойся. – А в каком году сняли фильм? – Не знаю. – В 1934. Кстати, у меня есть пригласительные в Дом кино на церемонию открытия нового телеканала. Он будет называться… Точно не помню, по-моему, «Россия». Хочешь пойти? – Откуда пригласительные? – Мама достала. – А что там будет? – Не знаю. Думаю, интересно будет. В Дом кино разве легко попасть? Там знаменитости будут, политики. Тебе точно понравится. – А если я не один буду? – С кем? – С девушкой Ирой. – Решим. И решил. И вот мы с Краюшкиной и с Шахворостовым уже в красных креслах уютного зала Дома кино. А на сцене – Олег Попцов, глава нового телеканала «Россия» и по совпадению отец нашей одноклассницы Юли. Рядом с Попцовым какая-то новая телеведущая из Ленинграда Светлана Сорокина, много известных людей. По-настоящему интересно. В какой-то момент Кеша шепнул мне на ухо: – Заметил? – Что? – Твоя Ира все время на меня смотрит. – Что? – Да! Странно, что ты не видишь. Слепой, что ли? Понравился я ей, это понятно. Я чуть не взорвался! Но, может, он прав? Стал аккуратно присматривать за обоими, но ничего не заметил. Однако в голову лезли черные мысли: «Черт! Черт! Вот ведь гад, змея какая, а? Шахворостов!». Тот май вообще выдался напряженным. Это был первый год, когда надо было писать курсовую работу. Тема: «Американские корпорации – основа экономики США». Научным руководителем я выбрал профессора Андрея Владимировича Аникина. Выбрал не случайно. По факультету ходили слухи, что учиться у Аникина – особая честь, которой удостаиваются лишь избранные. Этого мне было достаточно, чтобы определиться. Я старался, добросовестно собирал материал для курсовика, а для этого каждый день ходил в Публичную библиотеку имени Некрасова на Пушкинской, набирал журналы – в основном «Мировую экономику и международные отношения» в зеленой обложке – и конспектировал. Когда я возвращался из библиотеки домой пешком через Патриаршие пруды, изо всех окон звучал хит Loosing My Religion в исполнении группы R.E.M. Дома я садился на кухне у открытого окна, с видом на кирпичную грузинскую церковь и зоопарк, и под неистовые вопли гамадрилов, обуреваемых весенними страстями, перепечатывал свои конспекты на немецкой механической печатной машинке Robotron. Так слагалась моя курсовая. Надо заметить, что в тот год Андрей Владимирович не стал тратить свое драгоценное время ни на меня, ни на таких, как я. Он встретился с нами пару раз, после чего поставил пятерки. Не уверен, что он читал наши творения, но я все равно был на седьмом небе от счастья. Во время летней сессии отбирали студентов на самое элитное отделение факультета под названием «Зарубежная экономика». После «зарубежки» появлялась перспектива работы за границей, а это дорогого стоило. Я опоздал на собеседование, где и происходил отбор счастливцев. Ученый секретарь безразлично смотрела сквозь меня: – Повторяю, вы опо-зда-ли. А что? Тоже хотели на «зарубежку»? – Очень, – выпалил я. – Поздно, молодой человек. Увы. Все группы – Америка, Англия, Япония, Китай – уже укомплектованы. – Не может быть! – Может! В какую страну метили? – В США. – Нереально! – по ее смешку стало ясно, насколько я наивен. Может, эта моя наивность меня и спасла. – Я вас очень прошу. Я случайно задержался. Пожалуйста! – Ладно. Уговорили. Пойду спрошу. Она вошла в аудиторию. Через минуту дверь приоткрылась: – Проходите. У вас есть несколько минут. Передо мной сидели седовласые профессора, среди которых выделялась пожилая интеллигентная дама. Именно она и обратилась ко мне: – Итак, молодой человек. Присаживайтесь. Что привело вас сюда? – Хочу учиться на кафедре зарубежной экономики. – На каком отделении? – США. – Почему? – Мне интересны две мощные экономики – Японии и США. Я увлекался Японией. Теперь хочу сфокусироваться на США, – честно признался я. – Допустим. Расскажите нам про экономику Японии после Второй мировой войны. Я рассказал. – Хорошо. Скажите, у кого вы писали курсовую работу в этом году? – У профессора Аникина. – У Аникина? – восторгу интеллигентной женщины не было предела. Она буквально подпрыгнула на стуле. – Да. – Андрея Владимировича? – Ну да. – Какая тема? – Американские корпорации как основа экономики США. – Какую отметку вам поставил Андрей Владимирович? – Пять. – Ну что же вы сразу нам об этом не сказали? Я думаю, что у нас есть еще одно место в группе «Экономика США». И оно – для вас, Дмитрий. Меня зовут Валерия Фоминична Железова, я буду вашим руководителем. А Андрею Владимировичу, если увидите, передавайте, пожалуйста, привет! Из аудитории я вышел окрыленным. Я еще не знал, какое жестокое завтра подстерегало меня. Ждало вот что. Краюшкина, и так в последнее время по неизвестной причине избегавшая меня, неожиданно объявила, что между нами все кончено! Это было как гром среди ясного неба! Землетрясение! Мир рухнул! Как? Как такое могло случиться? На ровном месте? Почему? Нет! Не может быть! Появился какой-то Вася! Не то она его любила, не то он ее любил. Все смешалось… Какой Вася? Откуда? Да и вообще, был ли Вася? Сначала я не верил ни одному Ириному слову, но скоро она перестала отвечать на мои звонки. Да я и сам начал понимать, что больше беспокоить ее ни к чему. Хотя это понимание далось с трудом. – Кеша, как? Что думаешь? Не могла же она разлюбить меня? Так внезапно! Это же невозможно, – вцепился я в Шахворостова. – Возможно. Разлюбила тебя. Да и вообще, с чего ты взял, что она тебя любила? Может, она меня любила? Димусь, любовь проходит! В первый раз, что ли? А потом, как писал классик, у каждого в душе есть украденная Джиоконда [46] . Ничего в этом страшного нет, никакое ты не исключение. Подумаешь, шрам первой любви! К тому же любовь – это невроз. И давай, хватит об этом! Пойдешь в футбол играть? Время остановилось. Стрелки всех часов замерли. Несчастная любовь нещадно пригибала к земле. Чтобы хоть как-то отвлечься, я через знакомых устроился на работу. На самом деле работой это было назвать трудно, потому что за нее не платили. А делать надо было вот что. Утром я должен был прийти к стенам древнего Новодевичьего монастыря. Там какие-то великовозрастные дяди поднимали в воздух монгольфьер. Моей задачей было «страховать» шар, когда его с помощью горелки удавалось оторвать от земли. Если точнее, мне нужно было держать в руках веревку, скинутую из корзины. Таким образом, я как-то должен был влиять на то, чтобы шар не улетел в небо. Целый день мужики с улюлюканьем поднимали и опускали шар. А я держал веревку. Все это время я пытался разобраться, в чем смысл нашего коллективного занятия? Так и не разобравшись, к вечеру я принял решение уволиться. Пешком шел я от Новодевичьего до дома. Меня провожали пронзительно желтые купола церквей. Эх, Краюшкина! Как же ты так? Было трудно дышать, голова кружилась. Все вертелось перед глазами, словно я был в корзине терпящего катастрофу монгольфьера. За спасением я поехал к Майсурадзе в Ясенево, надеясь, что Маша знает сокровенные детали и сможет хоть что-то мне рассказать, раскрыть тайну, объяснить, от чего на меня свалилась такая напасть. Ничего не вышло. Кроме бутылки виски, щедро выставленной передо мной, от Маши я ничего не получил. К тому же оказалось, что Маша сама только что рассталась со своим молодым человеком, и непрочь это обсудить… Пришлось напиться и забыться. Утром позвонил Сева, живший по соседству с Машей. Он знал, что я ночевал у Маши в неважном состоянии, и вызвался меня поддержать. Сева пришел к Машиному дому. Мы посидели на лавочке у подъезда, побеседовали, сходили в гастроном напротив, купили маленькие творожные «Детские» сырки по пятнадцать копеек, с удовольствием их съели. А потом помолчали, глядя вдаль. – Даааа, – наконец прервал молчание Сева. – Да, Сев. Вот как бывает! – протянул я. – Надо бы как-то развеяться, отвлечься. Что ты черный, как ночь, сидишь? – Я б и рад развлечься, но как? – Поехать куда-нибудь. – Да… Куда глаза глядят! Но куда? – Например, к морю. И Сева рассказал мне, что на Черном море есть два лагеря МГУ – «Солнечный» в Пицунде и «Буревестник» под Туапсе, куда он, оказывается, и сам непрочь съездить. – Правда? – такого развития я никак не ждал: передо мной открылась неожиданная перспектива. – Да! – поставил точку в разговоре Сева. На следующий день мы держали в руках путевки в «Буревестник». СеваС Севой мы познакомились на футбольной площадке в самые первые дни учебы благодаря Лёничу. Оказалось, Сева и Лёнич учились в одной школе в Венгрии, правда в разных классах – Сева был старше на год. Как и Лёнич, Сева был депешистом, впрочем более радикальным: три последних года в школе он ходил только в черном, переписывал тексты песен любимой группы в тетрадки, переводил их со словарем, вырезал фотографии из журналов. С первой попытки взять экономфак Севе не удалось. Готовясь к новому штурму он, чтобы не сидеть на шее у родителей, пошел работать. Сначала оператором гладильной машины, почти как Мартин Иден, потом дворником в универмаг «Ясенево» и, наконец, нештатным почтальоном в «Межрайонный почтамт “Москва-7”», где стирал руки в кровь, разнося перевязанные бечевкой пудовые стопки журналов «Новый мир», «Дружба народов», «Октябрь» по бессчетным подъездам. На следующий год он поступил, и мы стали однокурсниками. Сначала я за Севой наблюдал. Он неизменно носил полосатый сине-серо-красный свитер, джинсы и темно-синие замшевые кроссовки Adidas. В руках у него всегда была свернутая трубочкой газета, которую он время от времени нюхал, пытаясь, видимо, определить свежесть новостей. Он гонялся за какими-то дюбелями, чтобы завершить ремонт в родительской квартире, зачем-то знал на память расписание всех без исключения поездов и самолетов, мог поведать, как казалось, о любой стране мира и не пропускал ни одного университетского спортивного турнира, охотно выходя на замены и поддерживая факультет скорее морально, нежели физически. Мы встречались в гостях у Лёнича, стали приятелями. В дружбу отношения переросли в «Буревестнике». Сгоняв на Курский вокзал, Сева чудом взял два последних билета в переполненный поезд «Москва-Сухуми». «До Сухуми не поедем, – сообщил мне Сева план нашего маршрута, – выйдем в Туапсе, пересядем на электричку и домчим до “Буревестника”». В плацкартный вагон я вошел с таким чувством, будто отправлялся в путь, конца которому не предвиделось. В вагоне стояла несусветная духота. Все из-за того, что окна были наглухо задраены назло всем ветрам – и маленьким, и большим. Едва поезд тронулся, отъезжающие начали трапезничать. В ход пошли яйца вкрутую, извлекаемые из разноцветных пластмассовых контейнеров, вареная курица из шуршащей фольги, хлеб и сыр, завернутый в газету «Труд». Проводники забегали с чаем в подстаканниках, зазвучал перезвон нетерпеливых стопок. Одни стали разгадывать кроссворд, другие перекидываться в «дурака», третьи – достали шахматы, а где-то в конце вагона послышался перебор гитарных струн. Мы с Севой глядели на все не без любопытства, но мысль о тяготах 36-часового переезда тревожила и не оставляла нас. Особенно пугала неотвратимость двух ночевок на узкой верхней боковой полке – всегда боялся упасть. Ночью, под стук колес и многоголосый храп в духоте вагона, щедро приправленной ароматом чеснока, я размышлял о своей несчастной любви. Утром я проснулся раньше Севы и сел на одну из нижних соседских полок, ожидая его пробуждения. Снова все вокруг ели яйца и разворачивали плавленый сыр «Дружба». «Поскорее бы пролетел этот день», – думал я. Наконец простыня на верхней боковой полке зашевелилась. Через мгновение из-под нее появилась Севкина голова, а еще через минуту Сева уже свешивал с полки ноги, готовясь спрыгнуть вниз. Прямо под Севой, на нижней полке, сидел и с удовольствием ел бутерброд с сырокопченой колбасой пожилой мужчина с вытянутой, яйцевидной головой, абсолютно лысый. Он был совершенно умиротворен, улыбался и излучал радость солнечного утра. Как вдруг… Я даже не поверил… На моих глазах обе Севины ступни изящно опустились на лысину мужчины. Все замерли и, раскрыв рты, ждали, что же теперь будет. Неловкость могла бы разрешиться мгновенно, однако Сева не ведал, что творит, и убирать ноги с головы соседа отнюдь не спешил. «С добрым утром», – доброжелательно обратился к зрителям Сева и улыбнулся, пальцами ног нежно массируя черные густые брови лысого попутчика, который сначала перестал жевать, а потом и дышать. Он очень хотел, чтобы эпизод остался незамеченным. Не получилось. Теплое Севино приветствие осталось без ответа. Я еле сдерживался, чтоб не расхохотаться, а купе уже гоготало вовсю. Невозмутимым оставался лишь лысый мужчина. Наконец он поборол природную деликатность. По-прежнему не шевелясь, он вежливо обратился к Севе: «Простите, молодой человек, не могли бы вы убрать ноги с моей головы?». Теперь оцепенел Сева, правда на мгновение. С трудом перебарывая смущение, скрыть которое было невозможно, он извинился с достоинством, чем исчерпал эпизод. Два джентльмена нашли выход из положения. Потом Сева спрыгнул с полки и, хмурый, пошел умываться. В середине дня, спасаясь от духоты, мы вышли в тамбур. Проводник, понимая, что вверенный ему вагон уже давно стал душегубкой, пошел на должностное преступление и растворил вагонную дверь настежь фирменной эмпээсовской отмычкой [47] . Свежий, обжигающий, звенящий ветер ворвался в тамбур, отбросив меня назад. Я жадно вдохнул полной грудью. «А что, все ведь не так уж и плохо?». Жизнь – впереди! А на языке все равно подло вертелась песня про Краюшкину: Опять мне снится сон, один и тот же сон. Он вертится в моем сознанье словно колесо: Ты в платьице стоишь, зажав в руке цветок, Спадают волосы с плена, как золотистый шелк. Моя и не моя, теперь уж не моя. Ну кто он, кто тебя увел? Скажи мне хоть теперь! Мне снятся вишни губ и стебли белых рук — Прошло все, прошло, остался только этот сон. Остался у меня, на память от тебя, Портрет твой, портрет работы Пабло Пикассо. Поезд нес нас по малороссийским степям. Я все так же стоял в тамбуре у раскрытой двери и любовался пейзажами, насыщенными красками и жизнью. Какими-то особенными были свет и воздух. Здесь, в Малороссии, воздух почему-то казался более мягким, а света было больше, чем в Москве. Эх, Николай Васильевич Гоголь! Весь окрестный раздольный край был его: «Как упоителен, как роскошен летний день в Малороссии!.. Изумруды, топазы, яхонты эфирных насекомых сыплются над пестрыми огородами…». Кто сказал, что Гоголь украинский писатель? Он – русский писатель малороссийского происхождения, писавший, кстати, на русском языке! И тут из дымки прошлого всплыли заученные в школьные годы последние слова Тараса Бульбы, подлыми ляхами прибитого гвоздями к запаленному дереву: «Прощайте, товарищи! Думаете, есть что-нибудь на свете, чего бы побоялся козак? Постойте же, придет время, узнаете вы, что такое православная русская вера! Уже и теперь чуют дальние и близкие народы: подымается из Русской земли свой царь, и не будет в мире силы, которая бы не покорилась ему!»… [48] На всех парах мы неслись к Черному морю. Наконец поезд вскрикнул, а потом, недовольно шипя и фыркая, с чудовищным лязгом затормозил в Туапсе. Короткий бросок до электрички, в которой половина окон была беспричинно разбита горячими абхазами. По одноколейке, вдоль моря, еле плетемся до платформы «Спутник». Выходим. Приехали! «Буревестник»! Пальмы, солнце, запах моря, шум волны, воздух, переливающийся струями! Не зря мы томились в плацкарте! «Буревестник»Вход в жилой корпус нам преградил высокий крепкий мужчина в шерстяном синем тренировочном костюме с нашитыми белыми буквами «СССР» на груди. Звали его Валентин Федорович Кузьмин, и был он мастером спорта международного класса по тяжелой атлетике. Ноги его были как тумбы, а руки как две мои ноги. Иной бы дрогнул перед таким колоссом, но не мы с Севой. Мы были командой! – Куда? – недовольно пробасил Кузьмин. – Заселяться, – ответил я. – МГУ? – Да. – Факультет? – Экономический. – Спортсмены? – Так точно. – Какой спорт? – Хоккей! – А почему опаздываете? Смена началась три дня назад! – Так получилось! – Где путевки? Мы протянули ему путевки. – Ладно, давай, проходи, – он пропустил нас внутрь красивого южного здания с колоннами и балконами и указал на дверь ближней ко входу комнаты. – Вот ваша палата! Будете жить в царских условиях – втроем. Для сведения: остальные живут по пять-шесть человек в палате. Кузьмин развернулся и направился к выходу из здания. Время, дело известное, летит иногда птицей, иногда ползет червяком; но человеку бывает особенно хорошо тогда, когда он даже не замечает – скоро ли, тихо ли оно проходит. Мы с Севой времени в «Буревестнике» не замечали. Этому отчасти способствовал порядок, который был заведен в лагере и которого мы неукоснительно придерживались. Все в течение дня совершалось в известную пору. Утром, ровно в восемь часов, все пробуждались, бежали на зарядку на пляж, потом собирались к завтраку. Затем до обеда – купание в море. На обед все сходились в столовую, плавно лилась беседа. Тихий час. Потом спорт. А вечером – желанная дискотека, на которой хитом была песня «На белом лимузине мы прикатили сюда, чтобы остаться, остаться здесь навсегда». Ту дискотеку организовали студенты-химики, и называлась она «Редокс»: физический термин, обозначающий два противоположных физических процесса – восстановление (reduction) и окисление (oxidation). В десять – отбой! И все засыпали. За всю смену мы не выпили и капли спиртного. Нам нравилась эта размеренная правильность ежедневной жизни – дни катились как по рельсам. Дружба порождает слово, а слово скрепляет дружбу. В «Буревестнике» мы с Севой много беседовали. Про жизнь, любовь, дружбу, будущее. В чем смысл жизни? Полезны ли мы в этом мире, или он и без нас благополучно обойдется? Можно ли любить всю жизнь одного человека? Отчего люди расходятся? Зачем живут с нелюбимыми? Есть ли судьба? Или жизнь человека – в его собственных руках? А жизнь и судьба – это одно и то же? А случай? Насколько важен в жизни случай, шанс? И сколько шансов отмерено? Все эти вопросы занимали нас, хотя мы не сомневались – уж кому-кому, а нам судьба точно подарит миллион шансов, и всеми ими мы нехотя, лениво, но все-таки воспользуемся. – Помнишь солдата Лазарева, Сев? – Нет. – Из «Войны и мира». Когда Александр с Наполеоном в Тильзите… – Тильзит сейчас называется Советск, город в Калининградской области, – мимоходом удивил меня Сева. – Значит, Тильзитский мир – это Советский мир? – Почти так. – Так вот, – продолжил я. – Подошли императоры к строю, и Наполеон говорит Александру: «Хочу дать орден Почетного легиона твоему самому храброму солдату!». Александр растерялся, спрашивает своего полковника: «Кому дать?». Тот скомандовал: «Лазарев!», и Лазарев вышел вперед. Наполеон сам приколол крест на красной ленте к груди Лазарева, а вместе с лентой ему были пожалованы тысяча двести франков пожизненного пенсиона. И тут же в честь Лазарева – банкет! Вот он – классический случай! В тихий час мы читали: я – «Фауста», а Сева – Александра Фомича Вельтмана, «чародея, который выкупал русскую старину в романтизме, доказал, до какой прелести может доцвесть русская сказка, спрыснутая мыслию». Так о нем отозвался другой писатель – Бестужев-Марлинский, сосланный за участие в восстании декабристов в далекий Якутск. Еще мы обсуждали недавно прочитанного «Великого Гэтсби». «Не великий он, – настаивал я. – Сильный человек сам себя никогда не убьет! Цельная личность никогда не раскиснет, не сломится! Гэтсби – размазня!». Так проходили наши благостные дни. Всего милей были минуты перед сном. «Буревестник» затихал и растворялся в черноте о чем-то страстно шепчущей, как цыганка, морской ночи. Звезды сверкали так, будто были вымыты хорошим душистым мылом и до блеска натерты мохнатым полотенцем. Счастьем свежести, молодости, здоровья входила прохлада в открытые окна. Было так хорошо, что уезжать в Москву в положенное время я не захотел и остался на следующую смену. Заодно я подговорил Остапишина, и уже через три дня он был в «Буревестнике». А Сева, пообещав скоро вернуться, умчался ослеплять Москву своими светлыми, выгоревшими на солнце, льняными волосами и загорелым лицом. Мурмулин и шуры-мурыНовая смена в «Буревестнике» была совсем не похожа на предыдущую. Теперь я чувствовал себя «бывалым». Начальником нашего с Сашей отряда стала Татьяна Михайловна, тренер сборной МГУ по плаванию, знавшая меня с детства, потому что заведовала бассейном в пионерском лагере «Юность МГУ». На нас стали смотреть сквозь пальцы, а это всегда открывает новые возможности. Уже через неделю нас знали все бабульки из близлежащей деревни Вишневка, единственного места на земле, где делали «мурмулин» – молодое красное вино, каждый сорт которого имел свой номер. А номер «мурмулина» соответствовал номеру дома, где он производился. Мы предпочитали «мурмулин № 1». «Мурмулин» продавали либо в трехлитровых банках, либо стаканами. Выпивать его следовало быстро, потому как уже на следующий день он превращался в уксус. Пока мы были в „Буревестнике“ у нас появился второй президент – Ельцин. На фото: президент СССР Горбачёв поздравляет Ельцина во время его инаугурации на пост президента РСФСР 10 июля 1991 г. Исторический момент Однажды, выпив по стакану «мурмулина», мы с Сашей пошли в гости к «философам» – студентам философского факультета МГУ. Философы каждый вечер набивались в одну из комнат, расставляли на столе и на полу свечки и в полумраке заунывно под гитару пели «Виноградную косточку в теплую землю зарою…», или «Повесил свой сюртук на спинку стула музыкант…», или «Но нежданно по портьере пробежит вторженья дрожь, – тишину шагами меря, ты, как будущность, войдешь…». К философам мы вошли крадучись. В комнате уже установилась «волшебная» душевная атмосфера – все были возвышенными и просветленными и, сидя на полу, плечом к плечу, по-доброму улыбаясь друг другу, качались в такт песням. Никто не говорил громко, только – шепотом. Двигались все очень плавно. А нам с Остапишиным хотелось веселья, поэтому Саша разрезал тишину, попросив у гуманитариев гитару: – А вы играть умеете? – Да, – Саша кивнул в мою сторону, давая понять, что исполнителем буду я. – Вот. Он сам песни пишет. – Да? – философы оживились. – Ура! Здорово! С нами бард, ребята! Сашин реверанс в мою сторону был несколько неожиданным. Но в тот момент я не нуждался в уговорах. Взяв гитару, я ударил по струнам и взорвал уют резкой песней «Шоколадные девушки» собственного сочинения. Слова там были такие: «Синее море, солнцепек, шоколадные девушки, чистый песок, это – мое представление юга…». И так далее. Остапишин был в восторге. А философы – нет. У нас отобрали гитару, проигнорировав мое страстное желание исполнить свой второй хит «А это небо внушает мне страх!». Хуже того, философы вежливо попросили нас покинуть помещение. Мы сделали это без сожаления. Выходили мы под «Я спросил у ясеня, где моя любимая…». Жили мы в трехместной палате – я, Остапишин и Славка. Славка был великовозрастным студентом журфака. Он прошел и армию, и рабфак [49] . В общем, было ему лет 26, а может, и все 27. Слава был здоров – метр девяносто точно. Явно спортсмен, каждое утро он начинал с зарядки, потом – пятикилометровый кросс «по горам и холмам», заканчивающийся на пляже, там Славка жал от груди громадные каменные глыбы вместо штанги. Затем он плавал до горизонта и обратно и, наконец, бежал спринт в гору, к столовой, где его ждала приготовленная заботливой поварихой Иркой большая сырая очищенная луковица. Вячеслав съедал ее всю, не поморщившись. К Ирке Славка бегал не случайно. Она ему нравилась. Немудрено! Гарная калужанка, платиновая блондинка с упругим третьим размером, точеными щиколотками и чувственными губами, она нравилась многим. Но досталась Остапишину. Мне тоже перепало. В столовке я получал добавку! Дней через десять вернулся Севка, сдержав обещание. Мы ходили на водопад, уплывали на надувных матрасах за буйки, ложились спать за полночь, ухитряясь перед сном, смешавшись с ночью, убегать на захватывающее дух купание под черным небом, сливавшимся с черным морем. Пережили настоящий смерч, оказавшись в его эпицентре: сначала была страшнейшая гроза и яростный ливень, дрожали стекла, пол, лампы на потолке. Потом с гор пошел сель, начался настоящий потоп. Электричество пропало. В море смыло два пионерских лагеря, а вырванные с корнем деревья плавали в ставшем коричневым море. К кому-то в гости приехал только что победивший в песенном конкурсе в Ялте молодой певец Мурат Насыров, и все шептались: «Мурат, Мурат!». Мы дружили с девушкой Катей, студенткой журфака, незадолго до лета отвергшей предложение руки и сердца Александра Мостового, подававшего большие надежды молодого футболиста «Спартака». «Мы с ним разные», – гордо объяснила она нам свой отказ, при этом уйдя с головой в любовные отношения с малопонятным субъектом с того же журфака. «Мурмулин» лился рекой. Местные, вишневские, ребята, которые почему-то решили подраться со студентами и организовали стычку на нашей дискотеке, вынуждены были на следующий день просить прощения, потому что в «Буревестник» заехала сборная МГУ по боксу. Так бы и жить, но лето заканчивалось. Мы собрали вещи, сели в самолет ИЛ-86 и полетели во Внуково. В полете Остапишин читал «1984» Оруэлла, книгу до недавнего прошлого запрещенную в СССР. Чуть позже это мне показалось символичным: скоро мы попрощались со страной, ставшей прообразом тоталитарного государства, описанного в том романе. ПутчПриехав домой на Грузинскую, я первым делом включил телеканал «2x2». С экрана таращился и размахивал ручищами Богдан Титомир: «Хай! Пока вы здесь отдыхаете, купаетесь и загораете, я закончил запись своего сольного альбома! Кроме того, я приступил к записи видеоклипов! Посмотрите фрагмент одного из них: «Е-рун-да! А я ищу тебя. Е-рун-да! А я хочу тебя…». «Ну что? Клево!? – продолжал Богдан. – Благодаря сотрудничеству с фирмой «Лис’С» осенью выходит моя новая пластинка, она называется High Energy – «Высокая энергия»! Запомните: вы – классные ребята! Бай!». В ночь на 19 августа я лег спать поздно – уж больно увлекательным чтением был «Идиот» Достоевского. Оторваться не мог. Утром меня разбудил телефон. «Кто такой бесцеремонный?» – подумал я. Звонил Шахворостов: – Телевизор включи! – А что? – Включи! В стране – военный переворот! Конец перестройке! Танки в городе! Быстрей включай! Они какую-то муть несут: «Мы, мол, решили взять власть в свои руки, чтобы предотвратить анархию в стране». Я включил телевизор. По всем программам показывали балет «Лебединое озеро» – плохой знак: в СССР балет показывали в режиме нон-стоп только тогда, когда умирал один из лидеров КПСС. Но в этот раз все было еще хуже. Пока Горбачев отдыхал в Крыму, власть захватил неконституционный ГКЧП, в который вошли восемь видных партийных советских деятелей [50] . Это был настоящий государственный переворот. Дату выбрали неслучайно. На 20 августа 1991 года было назначено подписание нового договора между советскими республиками: они получали большие права, а союзная власть их теряла, то есть фактически СССР как единое государство переставал существовать. Подписание договора было сорвано! ГКЧП обратился к народу, объявив себя истинным защитником демократии и реформ и обещая в кратчайшие сроки улучшить жизнь в стране. О переворотах я знал из курса истории: стрелецкий бунт, декабристы, февральская и октябрьская революции. Все это было давно, в царской России. В СССР ничего подобного произойти не могло, в этом я был уверен. Тем не менее случилось! В Москве, Петербурге и других крупных городах сразу же объявили комендантский час, остановили деятельность демократических партий и организаций, запретили выпуск газет. Утро 19 августа 1991: войска входят в Москву по Калининскому проспекту В 11 часов снова раздался звонок. Шахворостов: – Димусь! – Что? – Надо спасать Россию! – Как предлагаешь это делать? – Ну я, например, иду к Белому дому Буду там защищать демократию. – Так ведь погода плохая, дождь собирается. – Я плащ-палатку беру у отца. Давай! Пойдем! – Не знаю… – В крайнем случае до дома добежишь. Ты ж спортсмен, футболист. Пять минут – и готово! К тому же это история! Такое бывает раз в жизни! Давай. Я к тебе зайду? – Ну, ладно. Давай! Идти до Белого дома нам было недалеко, минут пятнадцать максимум. Почему не сходить? К тому же душа звала. Около метро «Краснопресненская» нам в руки всучили настоящую листовку! На маленьком листке бумаги мелким шрифтом было написано: «Солдатам Отечества! Предпринята попытка государственного переворота. Отстранен от должности президент СССР, являющийся Верховным Главнокомандующим Вооруженных Сил СССР… Страна оказалась перед угрозой террора. Порядок, который обещают нам новоявленные спасители Отечества, обернется трагедией – подавлением инакомыслия, концентрационными лагерями, ночными арестами…». И так далее. Подписано все было Борисом Ельциным, президентом Российской Федерации [51] . К слову, Ельцин еще пять месяцев назад сказал: «Мы раненого Горбачева на поле боя не бросим». Теперь пришло время действовать. Народное восстание 19 августа. Первая остановленная на Манежной площади колонна бронетехники Возведение баррикад у Белого дома Ночь на баррикадах: где-то тут – мой друг Шахворостов У Белого дома уже было много людей. Все суетились, галдели, тащили откуда-то доски, коробки, металлические балки, камни – все для укрепления позиций. Троллейбусы… Они каким-то удивительным образом тоже стали средством защиты – подгоняя их друг к другу, сооружали баррикады. Когда наступила ночь, все стали обсуждать происходящее, где-то начали петь песни под гитару Время от времени откуда-то появлялась еда: то пирожки, то беляши, то экзотические по тем временам гамбургеры и пицца. Я подумал: «Вот это да! Пицца на баррикадах в Москве! Невероятно!». Потом появился первый БТР, который должен был быть «против нас», но стал «за нас». Мы разговаривали с растерянными солдатами, сидевшими на том БТРе, нашими ровесниками, не веря, что они перешли на нашу сторону… – Вроде стрелять не будут, – разнеслось по толпе. – Да! Они с нами! Молодцы, ребята! – раздался одобрительный гул. Изредка я забегал домой, где очень переживала за меня бабушка Оля: – Куда тебя несет, окаянный? А? Дождь на улице, танки, стрелять вот-вот начнут. Да черт с ним, с Шахворостовым, пусть пропадает. Тебе-то зачем это надо? – Надо! – уверенно отвечал я, брал с собой сухой паек и отчаливал в сторону Белого дома. У Шахворостова, однако, и в самом деле был весомый резон идти к Белому дому. Он только что выиграл счастливый билет – единственную путевку, выделенную МАРХИ Программой президента США. Путевка предполагала поездку Шахворостова на учебу в знаменитый Нью-Йоркский архитектурный институт «Пратт». Кеша дорожил этой возможностью. А кто бы не дорожил? В кармане моего друга давно согревался авиабилет в Вашингтон на 21 августа. Рюкзак уже был собран, когда внезапно ГКЧП закрыл все аэропорты на вылет. Планы рухнули в секунду. Никуда Кеша уже не летел, билет пропал. Я провел на баррикадах три дня, а Шахворостов, невзирая на дождь, еще и три ночи. На четвертый день мы победили! Памятник Дзержинскому, «человеку с холодной головой, горячим сердцем и чистыми руками», чекисту номер 1 и символу эпохи, свалили двумя подъемными кранами, а заговорщиков арестовали. Ельцин тут же подписал указ, останавливающий деятельность неприкасаемой Коммунистической партии Советского Союза! Возвратившийся из Крыма Горбачев вечером 24 августа распустил союзный Кабинет министров и отказался от поста генсека КПСС. А потом ЦК КПСС объявил о самороспуске. Крах железного Феликса! Так в три дня восемь членов ЦК КПСС, сами того не желая, покончили с коммунизмом на одной шестой части суши. 88-летняя история партии большевиков завершилась. Начался обвал страшной силы, вдребезги раздавивший СССР. Ленинград, символ социализма, через считанные дни после путча переименовали в Санкт-Петербург. Прибалтика сразу же сделалась заграницей, другие республики встали в нетерпеливую очередь. С многонационального Советского Союза сорвало крышу, и весь народ оказался под открытым небом. И некому стало за ним смотреть. Свобода! Настоящая, с неба свалившаяся, сверх ожидания. Сколько дней за всю свою историю Россия была свободна? И вот он, случай, нечаянный, ну кто бы мог подумать? «Наконец-то свобода и закон восторжествуют на нашей земле, теперь уже раз и навсегда», – горели глаза моих соотечественников. Воспламененные победой демократии, мы дружно помчали в студенческий театр МГУ. Севка, Остапишин, Кешка, Лёнич. Народу было столько, что пришлось буквально прорываться внутрь! В тот вечер представление было особенным. У артистов тоже была эйфория. Все сочинялось на ходу, из-за чего качество страдало, но это не имело никакого значения: Как на Краснопресненской Меня… доской. Я сижу не охаю, Все мне стало по… Мы поехали к кому-то в Сокольники. Там Кешка требовал, чтобы все, чокаясь, смотрели друг другу в глаза, закусывали коньяк лимоном и рафинадом. Кеша заснул, довольный, в кресле. Он заслужил эту победу! Через день мы с однокурсниками пошли в ресторан «Пицца хат» на пересечении Кутузовского и Дорогомиловской. Это совместное предприятие фирмы «Пепсико» и Мосресторантреста, как и «МакДональдс», продавало американский образ жизни. Очередь в «Пиццу хат» была не длинной, но очень медленной. Приходилось стоять два-три часа. Зато вошедших оттуда уже было не выгнать. Чесночные гренки с сыром, пицца «Европейская пан супер суприм» и так далее. В тот вечер Маша Майсурадзе рассказывала, что ее мечта – джинсы «Grekoff». – Это же наш самый модный дизайнер, – просвещала она нас. – Греков? – Да. Его в Европе уже признали. Знаете, его спросили, что он думает о Зайцеве и Юдашкине? А он ответил, что «о них трудно говорить как о конкурентах, это «нечто», но находятся люди, кто покупает и это». Остапишин рассказал о нашем с ним недавнем приключении, как мы катались на «Москвиче-2141» его родителей, доехали до Маяковки, вышли на полчаса, вернулись, открыли машину, сели в нее, завели, и тут Саша почувствовал что-то неладное: «Не пойму, как будто мое сидение кто-то отодвинул». Он обернулся и удивленно протянул: «А откуда здесь все эти коробки?». Машина действительно была забита каким-то хламом. Рядом, слева, бок о бок, стояла точь-в-точь такая же машина, серый «Москвич-2141». «Да мы же не в свою машину сели, – прошептал Саша. – Тихо, спокойно, без суеты, вылезаем и пересаживаемся». Потом мы с Машей дошли пешком по Кутузовскому до дома ее подруги Ксении, студентки журфака МГУ и внучки советского посла в Англии Замятина. Еще неделю назад Леонид Митрофанович Замятин был, без преувеличения, великим человеком. Теперь величие осталось в прошлом – его отправили в отставку: не смог быстро сориентироваться, с кем быть – с ГКЧП или против. Ксения любезно поделилась с нами видеокассетой с фильмом «Назад в будущее». Это был отличный фильм – добрый и романтический, я его смотрел без отрыва, в нем тинейджер отправлялся на чудо-машине в прошлое, чтобы изменить жизнь своих родителей к лучшему. «Roads? Where we’re going, we don’t need roads», – звучала в том фильме фраза [52] , определившая, как ни странно, вектор развития моей страны. Я, правда, понял это много лет спустя, а тогда, взяв видеокассету, довольный доехал на 116-м автобусе до дома, мечтал: посмотрю и спать. Но затрезвонил телефон: – Дим, слушай, я решил прямо сейчас ехать в аэропорт, – это был Шахворостов. – Иначе начало учебы в Америке пропущу, а там и вообще из списков могут вычеркнуть. Можешь меня проводить? Это совсем не входило в мои планы. – А ты что, новый билет купил? – удивился я. – Нет. Собираюсь там, на месте, договориться. Одному трудно будет. Самолет в Вашингтон улетает утром, есть ночь, чтобы как-то на него попасть. Надо, чтобы кто-то присмотрел за вещами, пока я буду бегать и договариваться. – Ладно, – недовольно пробурчал я, вечер перестал быть томным. – Опять тебя этот черт Шахворостов куда-то на ночь глядя тащит, – сокрушалась бабушка Оля, когда я, услышав в окно приближающийся троллейбус, выскочил пулей из дома, чтобы на него успеть. В Шереметьево пришлось провести всю ночь. Сидел на Кешином походном выцветшем брезентовом рюкзаке с пожитками и читал «Идиота», пока Шахворостов носился по аэропорту, подкупая царскими серебряными рублями и армянским коньяком пограничников и сотрудников «Аэрофлота» – только бы его впустили в самолет без билета. Получилось: начальник полетов любил выпить! Кеша улетел «на подсадке», махнув мне из зоны паспортного контроля рукой. Лишь утром я доплелся до маршрутки, которая повезла меня до «Речного вокзала». Засыпая под гул ее мотора, я вспоминал школьные инструктажи для политинформаторов, которые вела старая историчка Зинаида Николаевна, ортодоксальная коммунистка: «Это у них – кровожадная военщина, алчные корпорации, безработица, СПИД, постоянная угроза разорения, стрессы, бездомные, безвинно осужденный Леонард Пелтиер [53] , голодающий доктор Хайдер, человек человеку волк, а не товарищ и брат. Это там – резервации для индейцев и линчевание негров. Это там верховодит жалкий киноактеришка с глупой голливудской улыбкой, недобитый ковбой Рейган». Кеша летел туда, в этот кромешный ад. Затем вспомнилась нравившаяся Кеше песня группы «Альянс»: «Солнца свет и сердца звук, робкий взгляд и сила рук, звездный час моей мечты – в небесах. На зааааре голоса зовууут меняяя…». Мой друг был и на заре, и в небесах, и на пути к своей неосознанной мечте. А потом я заснул, и Кеша привиделся мне стоящим на ступенях белоснежного Капитолия в Вашингтоне… Начало новой эпохиРазделавшись с «Идиотом», я залпом прочел «Братьев Карамазовых». А на «Бесах» споткнулся. Все-таки нельзя все делать сразу! Торопиться – ни к чему. Правильно наставлял меня в детстве хоккейный тренер Петр Михалыч по кличке «Понял сё». Михалыч учил, что наиглавнейший признак мастерства – это пауза, а не суета. «Ну, это но! – обычно восклицал «Понял сё»: – Сыграй на паузке, они [соперники] сами за тебя все сделают. Шайбочка сама к тебе прилетит. Просто постой, подожди». Прозвище свое он получил за то, что в горячке, давая указания, куда бежать и что делать, постоянно повторял, с надеждой глядя нам в глаза: «Понял сё?». Когда я рассказал Петру Михалычу, что Кеша уехал в Штаты, он подивился и резюмировал, покачав головой: «Геша-то не дурак, понял сё». И оказался прав: это стало ясно, когда я получил первое, а потом и второе письмо от Шахворостова. Он писал, что в далеком Нью-Йорке «неприлично ходить в кроссовках в рестораны», что «модными ботинками считаются топсайдеры», что майки называются T-shirts и что самые крутые джинсы – это джинсы фирмы GAP. Он уже успел съездить в «up-state New York» [54] и прислал мне пару своих фотографий на фоне Корнельского университета. Где-то в нью-йоркском Сохо Кеша наткнулся на Де Ниро с негритянкой. В каких-то гостях ему дали подержать израильский автомат «Узи». А пожилая дама, взявшая опеку над ним, купила ему желтый зимний пуховик J.Crew за 200 долларов. Еще он советовал слушать песню The Cure «Boys Don’t Cry». «Сказка!» – думал я, раз за разом, жадно перечитывая художественные, от руки написанные послания моего друга при свете ночной лампы в углу маленькой квартирки в темной, колючей, холодной и голодной Москве. В ответ я писал: «Кеш, у нас в «Что, где, когда?» [55] теперь играют не на книги, а на деньги. В прошлую субботу в телепрограмме «До и после полуночи» [56] рассказывали о советских людях, живущих в Нью-Йорке. Ты знаешь, мы благоговеем перед иностранцами, глядя на них, верим в другую, благополучную жизнь. Больше всего восхищает Америка – образ жизни, фильмы, одежда, любовь и, конечно, улыбки. Америка – это мечта. Кажется, что это страна всеобщего благоденствия. Мы смотрим на Запад и надеемся, что когда-нибудь станем такими же, а пока выживаем, у нас грязно, разруха, страна разваливается, все боятся инфляции и бегут от рубля, переводят сбережения в доллары или немецкие марки. Успокаивают, что лет через пятнадцать-двадцать все наладится. Представляешь, как долго надо ждать? Но в конце концов все устроится, ведь был же когда-то семнадцатый год. И восемнадцатый, и девятнадцатый. Тоже разруха, голод. Еще и тиф был. И выкрутились все-таки. И Днепрогэс потом построили, и Магнитогорск». Заканчивал я письмо на державной, патриотической ноте: «Вот что Дмитрий Карамазов у Достоевского говорит: “Ненавижу я эту Америку уж теперь! И хоть будь они там все до единого машинисты необъятные какие, али что – черт с ними, не мои они люди, не моей души! Россию люблю, русского Бога люблю”». К слову, в это самое время на русского Бога наступали: Москву наводнили новоявленные международные религиозные секты. Молодые сектанты, они чаще всего были американцами, сновали повсюду, заманивая прохожих на проповеди. Миссионеры проникли и в университет, на одного из них, «брата» Джона из Московской Церкви Христа, однажды наткнулся Лёнич. Джон тут же принялся объяснять, почему его секта лучше секты Марии Дэви Христос, вербуя новую душу, но не тут-то было. Не Джон достиг успеха в тот день, а Лёнич: он между делом выяснил, что в съемной квартире Джона нет стиральной машины. Как беседа из сферы духовной перенеслась в материальную, я так никогда и не смог постичь. Однако факт есть факт: на следующий день мы с Лёничем взяли взаймы двести долларов, купили на них стиральную машину Sanyo на Калининском проспекте и привезли ее к двери квартиры Джона (адрес тоже был выяснен). Увидев нас с агрегатом, Джон застыл как вкопанный, бормоча под нос слова «брат» и «аминь», а Лёнич в тот же миг приговорил американца: «Шестьсот долларов!». Через минуту ошарашенный поначалу Джон пришел в себя и попытался возразить: «Не надо! Зачем?», но невозмутимый Лёнич по-дружески потрепал его за плечо, что-то шепнул на ухо, и миссионер обреченно выдохнул: «Yes». «Что за волшебные слова ты ему сказал?» – поинтересовался я, когда мы в прекрасном настроении уходили от Джона. «Аминь, брат», – пошутил Лёнич. Четыреста долларов на двоих за день – фантастический результат! Русский Бог взял верх над американским! ОбломОпустошение после разрыва с Краюшкиной все же оставалось, но я решил избавиться от него окончательно, как бы тяжело это ни было. Медлить было бессмысленно, мимо меня каждый день проносились миловидные девушки, а одна из них, учившаяся на вечернем отделении, была особенно хороша. Я приметил ее еще месяца два назад, а подойти решил теперь. Мы поговорили, по иронии судьбы ее тоже звали Ирой. Ира рассказала, где и когда можно ее найти, была любезна, улыбалась, и я заключил, что у меня неплохие шансы. Дело было вечером, и она ускользнула от меня на лекцию. А я, поразмыслив, сел на широкий подоконник возле входа в аудиторию и стал ее ждать, чтобы проводить домой. Внезапно передо мной вихрем возник однокурсник Вася. Именно вихрем, потому что вроде бы он стоял стержнем, но в то же время все внутри него бурлило и клокотало. Вася, как мне казалось, был чуть постарше меня и, может, из-за возраста всегда держался очень уверенно, даже нагловато. Совсем недавно Вася ярко проявил себя: вместе с Женей Лаврентьевым, высоким однокурсником из пятой группы, они сочинили на лавочке у станции метро «Университет» письмо султану Брунея, самому богатому человеку в мире. Вася разузнал, что в ответ на некоторые, особенно понравившиеся письма султан присылает двадцать тысяч долларов. Это зажгло огонь в глазах Жени. Блокнота под рукой не было, поэтому, озаренные вдохновением, писали на одной из редких незаполненных страниц в Женином советском паспорте, в который чего только уже не было вписано шутниками-однокурсниками: и пять новых имен и фамилий, и семь детей, а также шесть разводов и четыре прописки – по адресам тусовок, которые он посещал чаще всего. Письмо самому богатому человеку планеты приятели составили из обрывков популярных тогда песен: «Dear sultan! Welcome! I promise my heart to you! You take myself, you take myself control, I live among the creatures of the night. You behind the wheel and me the passenger» [57] . Теперь соавтор письма султану Брунея стоял и удивленно таращился на меня: – Что это ты тут делаешь так поздно? – Девушку аду, – ответил я. – А ты? – Тоже. Слово за слово, выяснилось, что ждем мы одну и ту же. – Эка, – оживился Вася. – Такого не бывает! Вот дела! А ты когда с ней познакомился? – Сегодня. – А я четыре дня назад, – нараспев протянул Вася. – Четыре дня? – выяснялось, что у Васи было конкурентное преимущество. – Да. Три раза в ресторан сходили, – Вася уверенно выбивал из-под меня опору. – В ресторан? – В «Золотой дракон» на Плющихе. Жестокий удар. Китайский «Золотой дракон» был чудом из неземной жизни, цены в нем были заоблачными. Переплюнуть Васю я не мог, даже несмотря на наш с Лёничем недавно сорванный куш. – Что делать будем? – А ты что предлагаешь? – Ну… Можем вместе подождать. Это был, конечно, вариант. Но ведь были и другие выходы. Поразмыслив, я решительно встал и вышел из игры, так и не ударив по мячу. Конечно, это был самый настоящий облом. Но ведь, по правде, Вася начал раньше, да и вечерница, судя по всему, ему благоволила. Вася женился на Ире через месяц, развелись они тоже быстро. Жизнь меняетсяЖизнь становилась тяжелее. Рубль рухнул. В сентябре за один доллар платили 38 рублей, в декабре уже около 120, а минимальная зарплата как была 220 рублей, так и осталась. Хлеб, сахар, масло, сметана, спички, мыло «Хозяюшка» – все, как и год назад, расхватывалось в секунды. Стало даже хуже, потому что в середине осени Ельцин объявил, что вот-вот государственные цены совсем отпустят на свободу. Лучше бы их отпустили без объявления. Люди не дураки. Сразу побежали покупать все до повышения, и редкие товары вовсе «смыло» с полок. Купить молоко было нереально! В гастрономе «Новоарбатский» оно стояло, но за валюту. За едой велась настоящая охота. В общем, слово «голод» стало понятнее. В Россию стала поступать «гуманитарная помощь»: теперь зарплату могли выдать продуктами, которые поступали «от энергетиков Гамбурга энергетикам Москвы». В разных частях Москвы вспыхивали стихийные бунты – водочный на Большой Ордынке, сахарный в Перово, молочный на Ленинградском проспекте. Народ лютовал и блокировал магазины, подозревая торговцев в припрятывании товаров. В «Елисеевском» постоянно шла война за водку, те, кому ее не доставалось, выдвигали угрозы «перегородить Тверскую или захватить Моссовет», а однажды пятьдесят человек, простоявших в очереди весь день, напрочь отказались уходить из магазина, когда пришло время закрывать его на ночь. Они улеглись спать на газетах, постеленных на пол под прилавками. Их стерегла милиция. Лишь утром, вырвав свою кровно заработанную водку, герои советского быта отправились восвояси. А ближе к Новому году «елисеевская» очередь все-таки перегородила Тверскую и остановила движение. Пропускали только «иностранные» машины и «скорую помощь». Остальным, кто пытался прорваться, били по капоту. Всё время появлялось что-то новое: открытие первого частного парикмахерского салона на Тверской Земля горела под ногами. Нужно было держать нос по ветру. С одной стороны – лишения и нестабильность, а с другой – все время возникало что-то новое, неведомое. Первая в Москве «стопроцентная частная фирма», которая вздумала производить настольные игры, первый арендованный кооператорами у государства хозяйственный магазин на Мосфильмовской. Наконец, открылся и первый ночной клуб Night Flight на Тверской, в помещении кафе «Север» [58] . В него приглашались только те, кто «имел валюту, был хорошо одет и умел прилично себя вести». В центральных газетах по поводу открытия нового заведения вышла предостерегающая заметка: «Те, кто хоть немного знаком с работой ночных клубов на Западе, могут предположить, что в Night Flight их ждут еще и знакомства с дамами, приятными во всех отношениях. Однако таких клиентов может постичь разочарование: администрация официально заявляет о своем отрицательном отношении к московским путанам и обещает, что их в клубе не будет». Вопреки заверениям, Night Flight стал местом слета путан. Так вышло. Слово «путана» стало тогда неожиданно популярным, Газманов даже песню придумал с таким названием. Ее распевали повсюду. До свиданья, наш ласковый МишаК Новому году СССР все-таки развалился. Все случилось стремительно. В начале декабря Украина на референдуме выбрала полную независимость и тут же объявила, что Договор об образовании СССР 1922 года утратил силу. Сразу же после этого в Беловежской пуще встретились «три славянских президента» – главы Украины, Белоруссии и России – и объявили о распаде единого союзного государства. Через несколько дней их поддержали еще восемь республик СССР, все, кроме прибалтийских республик и Грузии, которые и без того считали свое включение в СССР изначально незаконным. Одиннадцать стран дружно подписали Декларацию о создании СНГ. 25 декабря 1991 года по телевизору выступил первый и последний президент СССР Михаил Горбачев и отрекся от власти, сложив с себя обязанности президента [59] . И вот так, вдруг, 69-летняя жизнь могучего, гремевшего огнем и сверкавшего блеском Советского Союза, страны, в которой мы родились, остановилась. Как у Чехова в «Вишневом саде»: «Вот и все, кончилась жизнь в этом доме…». Крах социализма, крупнейшее событие двадцатого века! Прощай, СССР! В полночь того дня над Кремлем взвился трехцветный флаг России! Мы, студенты, не придали этому значения. Ну, подумаешь, распался Советский Союз, и что? Да и как это распался? Невозможно! Ладно латыши, литовцы и эстонцы, Бог с ними. Но как это, Украина – другое государство? А Белоруссия? Смех! Чепуха! Нелепица! «С народом русским идут грузины, и украинцы, и осетины, идут эстонцы, азербайджанцы и белорусы – большая семья». Семья! К тому же в те дни у нас были дела и поважнее, чем следить за политическим курсом. Во-первых, надвигалась очередная сессия, а во-вторых, старший (старше ровно на десять лет) брат Остапишина Алексей предложил нам работу! Саша много рассказывал мне об Алексее: он тоже жил в Югославии, занимался велосипедным спортом, учился в Институте нефти и газа, у него была девушка Галина, он с ней сходился, расходился, а потом женился. В конце концов Алексей стал кооператором. Среди прочего он создал малое предприятие «Торто» (незамысловатое сокращение от «Торговля товарами»). В Ожерельевском плодолесопитомнике «Торто» закупило настоящие, занесенные в Красную книгу природы голубые ели. Теперь их надо было быстро продать: до Нового года оставалось пять дней. Нас с Севой не надо было упрашивать. Уже на следующий день мы, укутанные с головы до пят в теплые, какие нашли, вещи, руководили елочным базаром прямо у выхода из метро «Крылатское»: «Налетай, не проходи мимо! Уникальные голубые ели! Кто не успел, тот опоздал!». Точка для продажи была великолепная. Дела шли в гору, причем крутую. Каждый час мы били ценовые рекорды! Двадцать, тридцать, сорок, сто рублей за елку! Сто – хамоватым подвыпившим кооператорам, пять – старушкам с доставкой до квартиры. Мороз подбирался, но мы его иголкам не давались. Был соблазн выпить водки, но старшие товарищи объяснили: «Водка – коварна, согревает для того, чтобы заморозить». Ночевали мы неподалеку, в гостинице крылатского велотрека, до которого добирались с работы пешком. План для «Торто» мы выполнили и сами заработали много денег. Но ведь «жизнь устроена так мудро…». Нашим сверхзаработкам через несколько дней суждено было обесцениться! Потому что Ельцин все-таки решил отпустить цены – надвигалась знаменитая либерализация цен, с которой началось наше головокружительное и моментальное, очертя голову, низвержение из социализма в дикий капитализм. И юный Гайдар впередиВсе завертелось 2 января 1992 года, когда 35-летний Егор Гайдар, заместитель главы российского правительства, отменил плановое управление экономикой, а также и плановое ценообразование. «Надо лишь крепко зажмуриться и прыгнуть в неизвестность», – предложил Гайдар еще два года назад. Теперь час пробил. Цены, которые на протяжении всего советского периода определялись государством и не менялись десятилетиями, вдруг отпустили на свободу: чтобы их определил рынок [60] . Ельцин пообещал: «Если цены станут неуправляемы, превысят более чем в три-четыре раза, я сам лягу на рельсы». Цены подскочили моментально, через десять дней они стали фантастическими, но Ельцин на рельсы не лег. По телевизору замелькал Гайдар, который принялся растолковывать, почему так происходит. Каждый день он что-то объяснял и обещал, но объяснения с каждым днем становились все более научными и туманными, а обещания – размытыми. Он говорил много, но не был ясен ни план, ни смысл того, что он хотел делать. Он сыпал малопонятными для большинства словами: «Стабилизация, интервенция, инфляция…». Народ выступал против повышения цен: у Моссовета собирали подписи, у ВДНХ прошла манифестация В день, когда Гайдар начал шоковую терапию, у станции метро „Баррикадная“ разливали портфейн из цистерны. Красивое слово «инфляция» мы, советские люди, безусловно, слышали в телевизионных репортажах советских спецкоров про капиталистическую действительность. Но даже в страшных снах не могли представить, что эта инфляция покажет нам свои клыки, воцарившись в России на долгие годы. «Full-blooded» – так назвали реформы Гайдара иностранцы. «Самый жестокий по отношению к людям путь реформ», – вторили наши экономисты. А нам, простым смертным, ничего не оставалось делать, как зажмуриться, по совету Гайдара, и жить дальше. Шокотерапия, она же либерализация цен, самая масштабная и болезненная реформа, началась. За несколько месяцев люди потеряли все, что зарабатывали трудом целую жизнь. В конце января Ельцин подписал еще один революционный указ: дал свободу розничной торговле. Всем разрешили продавать все, что вздумается, всюду, где захочется, а ведь раньше за это сажали в тюрьму по статье «спекуляция». Москва в миг превратилась в барахолку. На улицы, отчаянно борясь с нуждой, высыпали бабульки с тележками и авоськами. В изношенных пальто и вязаных платках они принялись торговать с рук чем Бог послал, разрушая монополию советской торговли. Их было особенно много у станций метро. Там они создавали «живые коридоры», которые мы между собой называли «парадами-алле». Идешь, а бабушки справа и слева, плотными рядами, плечом к плечу, и каждая трясет каким-нибудь продуктом – хлебом, лимонной водкой, пивом, майонезом, вермишелью, банками консервов, тюбиками с зубной пастой… Самым грандиозным был «парад-алле» у подземного перехода на «Пушкинской»: «Пирожки с капустой!», «Милок, купи свежий батончик белого!», «Водочка!», «Сигареты «Космос»!». А у «Елисеевского» они торговали тем, что купили в нем утром, заняв очередь за три часа до открытия. Вокруг центрального «Детского мира», прямо перед зданиями КГБ, возникла гигантская толкучка. Здесь торговали не только старики, но и молодые. Им тоже надо было кормиться: зарплата стала смехотворной, к тому же ее перестали платить. Продавалось все. Причем чешские ботинки, стоившие в «Детском мире» 350 рублей, на улице возле магазина стоили уже 700. Толкучки в Столешниковом, перед Малым театром и у ГУМа быстро срослись. Дальше от центра, на пересечении Петровки и бульваров был мебельный магазин, мебель из него выносили на улицу – красные диваны стояли прямо на тротуаре, даже когда шел дождь. Любимый Тишинский рынок, еще старый, с бордовыми деревянными павильончиками, превратился в грандиозный блошиный рынок: товар раскладывали прямо на асфальте, а народу было так много, что протиснуться порой было невозможно. Здесь с рук шло вообще все – от звезды Героя Советского Союза и солдатских портянок времен Первой мировой войны до дырявых перчаток, очков с одной дужкой, порванных зонтов и пустых импортных бутылок из-под алкоголя, которые покупали как аксессуар квартирного интерьера, ставя на полки стенок в гостиных (мол, у нас все хорошо – пьем только виски). Без всяких декораций на Тишинке можно было снимать фильмы про гражданскую войну. Как-то, проходя по Тишинке, я, к удивлению, наткнулся на бабушку Олю и маму. Бабуля оживленно трясла маминой юбкой, а на земле перед ней стояли стеклянный чайник, перечница, солонка и оранжевая настольная лампа, которая пылилась на антресолях со времен, когда я ходил во второй класс. Незадолго до этого Оля испытала судьбу – сыграла у «Белорусской» в наперстки: «Все играют, и я попробую». «Подходите ближе, смотрите на этот маленький шарик. За это с вас не требуют денег. Вот он здесь, а вот его нету, – разудало выкрикивал наперсточник в изношенных адидасовских трениках с вытянутыми коленками, ловко накрывая маленький шарик одним из трех наперстков. – Теперь отгадайте, под каким наперстком шарик?». Оля тогда проиграла все, что у нее было. Теперь, на Тишинке, она хотела вернуть проигранное. Торговцы не только заняли улицы, они проникли в метро. Вслед за ними устремились музыканты. Они пели в каждом подземном переходе, вокруг толпились люди, слушали. Концерты мешали проходу. Многие передвигались с тележками – в них перевозили товар для уличной торговли. Еще в метро попадались собаки, путешествующие сами по себе. Они заходили в вагон, ехали несколько остановок и уверенно выходили, как будто точно знали, куда им надо попасть. Не хватало, чтобы они еще газету читали! Уличная торговля Тишинка: может, в толпе – моя бабушка Оля Персонажи с Тишинки Продаётся всё! Тишинка: как во времена гражданской войны… Знаменитая советская игрушка„Буратино“ на Тишинке Новая экономика: торговцы у станции метро „Динамо“ Вместе с торговлей на улицу хлынула преступность. «Как социализм кончился, так и повылезла из подворотни всякая шушера», – запомнил я слова, с горечью произнесенные стариком в троллейбусе на Садовом кольце. Министр внутренних дел Ерин предупредил, что «Москва стала полигоном для мафии, и ситуация очень серьезная». Бандиты шныряли между уличными торговцами, собирая с них дань. А в кафе «Московское» на Тверской теперь можно было купить пистолет в течение суток, осторожно разместив заказ у официанта. Третьи зимние каникулыСессию я сдавал на бегу. Как обычно, не без происшествий. На «Экономике промышленности» вытянул билет, в котором спрашивалась какая-то полная ерунда. Увидев мою озабоченность, преподаватель тут же предложил мне вытянуть другой билет: «Только отвечать сразу. Ответите – получите «пять». Нет – двойку». Я получил «пять» и со спокойной душой отчалил вместе с большой компанией проводить каникулы в подмосковный пансионат «Сенеж», еще недавно принадлежавший Совету министров СССР. Той зимой Лёнич крутил роман с красивой Светланой Жанов-ной, а Остапишин продолжал пополнять свой список разбитых девичьих сердец именами, которые, увы, забылись. Тогда он напоминал мне Костика из фильма «Покровские ворота», без сожаления стиравшего из памяти бессчетных поклонниц со словами: «Вычеркиваю!». А я учился, проводя много времени в Библиотеке иностранной литературы, и играл в хоккей и в мини-футбол с командой МГУ, которую нещадно три раза в неделю с четырех до шести вечера гонял суровый тренер Реховский по прозвищу «фригидный», потому что никогда не улыбался. С тренировок я выходил затемно. Было морозно, мягкий свет фонарей освещал обрамлявшие аллею сказочные, припорошенные снегом высоченные голубые ели. Справа в вышине колосился золотой шпиль Главного здания МГУ, а впереди всеми окнами светился Первый гуманитарный корпус. Я шел с непокрытой головой, потому что мороз русскому человеку не страшен. Вокруг было тихо. Хорошие минуты, чтобы помечтать о будущем счастье, которое наверняка уже где-то караулит меня… Прозрачные зимние вечера разукрасила Олимпиада-92, проходившая во французском Альбервилле через два месяца после распада СССР. Запомнилась она тем, что честь нашей страны защищала объединенная команда. Как написала газета «Монд», это была команда «без флага, гимна и денег». На церемониях награждения, когда на пьедестал поднимались спортсмены из бывшего СССР, звучал не наш, а Олимпийский гимн, и поднимался не наш, а Олимпийский флаг. Это было чудно. А наши хоккеисты все-таки взяли золото! Финальный матч с канадцами был напряженным. Перед финальной сиреной страсти накалились до предела: 15 мин. 54 сек. – гол Болдина, 17 мин. 38 сек. – шайба Линдберга, 18 мин. 51 сек. – Быков останавливает табло! 3:1! Ту игру мы с Севкой пропустили – были в студтеатре МГУ на Герцена, на последнем представлении «Синих ночей ЧК». Когда Быков забил победную шайбу, конферансье Валерий Галавский выбежал на сцену, прервав ход спектакля, и закричал: «Наши вы-игра-ли!». Все дружно вскочили с мест, прыгали и скандировали, как на стадионе: «Советский Союз! Советский Союз!». А на занятиях нас стали радовать преподаватели, мы уже научились выделять из них ярких. Одним из таких был Рустем Махмутович Нуреев, время от времени читавший политэкономию. Прославился он не только доскональным знанием «Капитала», но и своими глубокими изысканиями по поводу азиатского способа производства. Тема эта была сложной и недоисследованной советской наукой, хотя вряд ли имела хоть малейшее практическое значение. Рустем Махмутович не был женат. И преподавательницы на факультете об этом активно судачили, чему я, к удивлению, несколько раз становился невольным свидетелем. Но однажды Нуреев все-таки женился. Это вызвало волну пересудов. Однажды я случайно услышал, как одна преподавательница говорила другой: «Интересно, чем же это Нуреев будет заниматься со своей молодой женой в медовый месяц?». «Как чем? – раздался ехидный ответ. – Конечно, азиатским способом производства». Севка учился в группе Нуреева, а это была группа, у которой политэкономические формулы отскакивали от зубов очень звонко. Как-то я попросил объяснить мне, что же такое этот пресловутый азиатский способ производства. – Это вопрос сложный, – буркнул Сева. – И все-таки? – Если по-простому, это когда производство богатства важнее человеческой жизни. На Западе человеческую жизнь ценят, а на Востоке – нет, и это в определенном смысле естественно, ведь народу там много. Ну, подумаешь, миллион человек угробят на строительстве какого-нибудь канала или какой-нибудь пирамиды. Другой миллион народится. Вот так. При этом рабства нет, зато есть деспотия. – Так выходит, что у нас азиатский способ? – А ты как думаешь? Еще был Писемский. Не тот, который писал письма Вяземскому, а наш преподаватель истории экономической мысли. Удивительный молодой человек. В годы общения с нами он достиг высшей человеческой премудрости: знать мы можем только то, что ничего не знаем. Всегда так: чем глубже, обширнее знания человека, чем он мудрее и образованнее, тем яснее он сознает, сколь малы и условны все его познания. Ему было около тридцати, и он круглый год ходил в темно-синем школьном костюме советского образца, под который надевал рубашку цвета хаки. Обувь, в которой мы его наблюдали, тоже не менялась. Это были знаменитые советские войлочные ботильоны на молнии, называвшиеся «Прощай, молодость». Как-то Писемскому на доске написали крупно мелом: «Писемский, пошел на…». Писемский пришел, увидел, спокойненько взял тряпочку и стер свою фамилию. «Остаток фразы оставляю для следующего преподавателя», – спокойно сказал он и флегматично принялся за лекцию. Философию нам преподавал Владимир Петрович Калацкий, участник знаменитого парада Красной Армии 7 ноября 1941 года на Красной площади, прошедший всю войну. Седой, невысокий, коренастый, аккуратный. Его особенно запомнил Сева. Потому что Калацкий был личностью. Примечательны были его заочные философские споры с Нуреевым. Рустем Махмутович лукаво утверждал, что все в мире относительно, что «речка и движется, и не движется». Совсем другим был Калацкий: «Речка или движется, или не движется, одно из двух!». Спор извечный, в нем мы были на стороне Калацкого. Девочка Лена и морская пенаВ конце весны нас с Севой занесло на стадион «Динамо»: захотели посмотреть игру «Динамо» и ЦСКА в первом чемпионате России по футболу [61] . Добирались на метро. Теперь за вход в метро надо было платить жетонами, которые стоили пятьдесят копеек. Пятачки, символ метрополитена, из-за инфляции ушли в прошлое. А жаль. Я их любил. Они были такие большие, круглые, и пятерка на них тоже была круглая. И герб Советского Союза на них был различим лучше, чем на других монетах. А еще они всегда дружно и звонко высыпались из разменных автоматов, развешанных в вестибюлях метро… Дерби выиграли динамовцы – 2:1. Но не игру я запомнил. Другое. Мы стояли в динамовском фанатском секторе, когда на передних рядах в полный рост нарисовался заводила, в котором я, к удивлению, узнал Сашку-рыжего, сына моего тренера Петра Михайловича «Понял сё». Сашка заметил меня и улыбнулся. Рядом с ним был Белый: блондин, волосы – до плеч… Он врезался в память еще в школьные годы: тогда случайно мне посчастливилось пройти с ним бок о бок после футбольного матча в толпе фанатов от «Динамо» до «Белорусской» сквозь эшелоны конной милиции и другие преграды. Лил проливной октябрьский холодный дождь, а Белый шел по асфальту босиком, и это меня изумило! «Во Белый дает!» – слышалось со всех сторон… Теперь Белый обнимал Сашку, а тот, повернувшись к нам, фанатам, лицом, к полю спиной, зарядил кричалку: – Атомная бомба? – он воздел руки к небу – Нет! – хором выдохнула трибуна. – Водородная бомба? – Нет! – выкрикнула трибуна. – Бомба, которой играют дети? – Катя Лычева? – Нет, – я тоже голосил вовсю. – Прикладная математика? – Нет! – все прыгали. – Оловянные солдатики? – Ор-де-на Ле-ни-на Мос-ков-ское Динамо! – Даааааа! Ди-на-мо Москва! Это было великолепно и напрочь вышибло из головы мысли о надвигающейся сессии и очередном курсовике, который, теперь уже на тему «Выход американских корпораций на публичные рынки», я писал у своей новой научной руководительницы. Но мне не терпелось снова показать его профессору Аникину, тем более что на сей раз я разукрасил свой труд эпиграфами, один из которых, как помню, был из Маяковского: «Теперь довольно смеющихся глав нам, в уме Америку ясно рисуете! Мы переходим к событиям главным. К невероятной, гигантской сути». Профессор великодушно согласился взглянуть на мою работу и вскоре вернул мне ее со словами: «Что же, Руденко, если так будете продолжать, из вас выйдет неплохой инвестиционный банкир». Похвала Андрея Владимировича окрылила меня и хоть и туманно, но, как мне показалось, обозначила будущие горизонты. Я шел и мечтал: «Стану инвестиционным банкиром, заработаю кучу денег, у меня будет дорогая машина и большой дом!». Мечты мечтами, а летом потребовалось найти работу: денег не было вообще, а цены росли и росли. Жизнь каждый день доказывала, что времена, интересные для историков, тяжелы для простых людей. Однажды нам с Севкой не хватило даже на половину буханки «Бородинского». Еле наскребли на четвертинку. Уплетали мы ее с удовольствием, на улице Шаболовка, попутно обсуждая только что назначенного нового мэра Москвы Юрия Лужкова [62] . Я вспомнил, как отзывался о Лужкове предыдущий мэр Гавриил Попов: «Классический бюрократ в хорошем смысле слова. Политикой совершенно не интересуется. Твердый характер, из старообрядцев, совершенно не пьет». А сам Лужков заявлял о себе так: «Я член КПСС на хозяйственной платформе». Мы и не ведали тогда, что «член» растворится во времени, а вот «платформа» окажется старт-площадкой. Мощно оттолкнувшись от нее крепкими ногами, приземистый Юрий Михайлович станет настоящим капиталистом, богачом, контролирующим заводы, газеты, пароходы, хотя официально будет владеть лишь несколькими земельными участками для ведения пчеловодческого хозяйства, а также автомобилем ГАЗ и автоприцепом для перевозки ульев. Упоминать о его богатстве будет опасно, но знать о нем будут все. Впрочем, до этого еще было далеко. На одном «Бородинском» долго не проживешь, деньги были очень нужны. Случай заработать, к счастью, представился. Коммерческий магазин на улице летчика Бабушкина с опаской, но все-таки приоткрыл передо мной свои двери. Он располагался в крохотном двухкомнатном помещении на первом этаже кирпичной жилой башни и распродавал импортную одежду. Хозяева, однако, решили диверсифицироваться и нырнуть в сантехнику и «отделку». Они держали нос по ветру – спрос нарастал: в Москве поднималась волна квартирных ремонтов, которая через некоторое время и вовсе захлестнула город. Лужков отталкивается от платформы! На заднем плане первый мэр Москвы Гавриил Попов. Моей задачей было продавать болгарскую, а значит, импортную керамическую настенную плитку «Морская пена» для ванн и туалетов с борта грузовика у магазина «Сантехника» на пересечении Ярославского шоссе и МКАД. «Вот ведь совпадение, – подумалось тогда. – Только что, болея за «Динамо», кричал: «Девочка Лена, морская пена», а теперь я эту «морскую пену» продаю. Знак судьбы, что ли?». «Уходила» плитка замечательно. За ней приезжали даже знаменитости – телезвезды Татьяна Миткова и Евгений Киселев [63] . Миткова приезжала на белом «Мерседесе», причем, по-моему, за рулем. Это была невидаль – женщина, управляющая таким автомобилем! Появился у меня и второй источник дохода: освоил регистрацию фирм. Вечерами я писал уставы новых товариществ с ограниченной ответственностью, потом между делом закидывал их в регистрационную палату, а дальше работа делалась сама. Клиенты, появлявшиеся из ниоткуда, были довольны, а один из них, вьетнамец Фиеу Нгуен Динь по кличке Федя, спросил, не могу ли я оформлять вид на жительство для вьетнамцев, естественно с выгодой для себя. Вьетнамцев было много, они почему-то не хотели уезжать к себе домой, предпочитая съезжаться в Москву со всех концов бывшего СССР. Маленькие, слабенькие, голодные, они с головой бросались в наш штормовой рынок, пополняя ряды спекулянтов, теневых воротил и контрабандистов. Товара у них было много, особенно алюминиевых кастрюль. «Что ж, заработаю», – решил я, и мы с Федором хлопнули по рукам, предвкушая солидные барыши. Оставалось только договориться с московским ОВИРом, чтобы азиатов регистрировали без помех. Это я сделал, протянув сотрудницам государственного учреждения руку взаимопонимания. В ней я держал пять шоколадок «Сникерс». Малыш-батончик «Сникерс», покрытый «толстым-толстым слоем шоколада» и только начинавший свое триумфальное шествие по стране, обладал в то лето магической силой. Он был и валютой, и символом Запада, а заодно и символом новой жизни. Его рекламировали так много, что на просьбу перечислить планеты школьники стали отвечать: «Марс, Сникерс…» [64] . Цены начали пересчитывать в «Сникерсы»: «Это стоит три «Сникерса», а это – два»… На Дальнем Востоке людей, покупавших два «Сникерса» в неделю, сразу же без сомнений относили к среднему классу. Короче говоря, пять «Сникерсов» в ОВИРе сделали дело. Вьетнамцы потекли через наши с Федором руки стабильным ручейком. Жан-Мари ПапенТеплым августовским вечером, когда роскошный ливень опустошил город, я брел с Моховой улицы домой, к бывшим грузинским садам, по улице Герцена. Мой видавший виды зонтик, огрызаясь погоде колючими сломанными спицами, отчаянно защищал меня от выбивающегося из сил дождя. Я миновал знаменитый горельеф на доме 7, с изображением самоудовлетворяющегося советского электрика, которого, по преданию родителей, любили показывать своим друзьям студенты-журналисты. Тут же, на углу Газетного, я вообразил себе доктора Живаго, ведь это прямо здесь он сел в переполненный трамвай, шедший от университета к Боткинской, не ведая о том, что не доедет до своей остановки, что его сердце перестанет работать в самом начале Пресни, наверное, там, где сейчас ограда Зоопарка. Переходя волшебный, хрустальный от капель, без единой души Тверской бульвар с фиолетовыми грунтовыми аллеями, я оторопел от неожиданности, услышав сзади: «Покупайте журналы «Пари Матч» на французском языке! Здесь и только здесь вы найдете интервью с великим Жаном-Мари Папеном!». Я оглянулся и увидел слившегося со стволом тополя, промокшего до последней нитки уличного торговца журналами, лицо которого было спрятано под широким капюшоном черной куртки. «С ума сойти! – подумал я. – На бульваре же кроме меня – никого! Кому он продает? В такую погоду! К тому же Папена, футболиста, обладателя «Золотого мяча» 1991 года, зовут не Жан-Мари, а Жан-Пьер…». Недоумение, однако, стремительно сменилось радостью, когда в незадачливом газетчике я распознал Кирилла Федорова, студента факультета вычислительной математики и кибернетики МГУ, прославленного футболиста университета и бесшабашного весельчака. – Вот это да! Что ты тут в такой дождь делаешь? – обрадовался Кирилл. – А ты? – Журналы продаю! – цветные иностранные журналы на глянцевой бумаге тогда были редкостью. – Уже три продал. – Кому? – Да какому-то иностранцу. Он тут без зонта бежал, ему надо было прикрыться. – Откуда они у тебя? Журналы? – Бордовских дала. Знаешь ее? Баскетболистка наша из МГУ. Устроилась на радио «Максимум» тут, на Пушкинской. Пойдем к ней? – Зачем? – У нее журналов знаешь сколько там валяется? По соседству с «Максимум» редакция газеты «Московские новости». Они эти журналы и выбросили. А это ж целое состояние, если продать! Но, рассудив, мы решили, что благоразумнее будет дойти до ближайшего кафе и обсушиться. Когда настало время прощаться, Кирилл щедро протянул мне самые красивые журналы, с Папеном на обложке: – На, возьми! – Да ладно, ты же их продашь, денег заработаешь… – Возьми, возьми. Тут же про Папена. Жана-Мари! Папен, он же великий. Он бьет и с лета, и распластываясь в воздухе, и сбоку, и через себя… Укладывает снаряды точно в девятку! – Спасибо, – я взял журналы. Как отказаться от такого предложения? Не страшно, что журналы на французском… Про Папена можно и со словарем почитать. К тому же чего стоили одни фотографии! Дождь перестал. Я продолжил путь домой по Малой Бронной. У кафе «Аист», одноэтажной невзрачной стекляшки с металлической гофрированной крышей, следовало ускориться. Место было нехорошим. У «Аиста» все время стояли зловещие черные иномарки и сновали тревожные типы. Еще в 1988 году, на заре кооперативного движения, здесь случилась знаменитая разборка с участием чеченских и грузинских бандитов или что-то в этом роде. Выяснялся вопрос «кто настоящий хозяин Москвы». Невзирая на численное меньшинство, чеченцы схватились за оружие и напали на грузинских воров в законе. Потом подъехала чеченская подмога из 10–12 человек из ресторана «Узбекистан». Грузины отступали, неся потери. А на улицу в это время вылетали шальные пули, которые задевали прохожих. Чеченцы только-только начали зарабатывать свою невеселую репутацию. Над «Аистом» и потом висели темные тучи. В марте 93-го сотрудники милиции предотвратили там вооруженное столкновение двух группировок, а в сентябре того же года там все-таки застрелили троих. В общем, я пошел быстрее, думая, что детям моим, еще не родившимся, нужно будет обязательно запретить ходить мимо этого опасного места. Коммерсантъ» и Курт ВайсхауптКонечно, я понимал, что торговля плиткой «Морская пена» – опыт неплохой, но все же занятие не для меня. А тут еще на глаза попалось объявление, что еженедельная газета «Коммерсантъ-Weekly», «орган» Союза объединенных кооперативов СССР, а заодно первая независимая газета, собирается стать ежедневной, то есть «Коммерсантом-Daily», в связи с чем приглашает пишущих студентов к сотрудничеству [65] . «Коммерсантъ» поначалу делали «на коленке». Мне он очень понравился заголовками. В советское время заголовки газет были скучными и формальными: «Речь тов. Лигачева на пленуме ЦК КПСС», или «По пути интенсификации производства», или «Устранить ядерную угрозу», или «С Октябрем сверяя шаг», или, наконец, просто «В Политбюро ЦК КПСС». «Коммерсантъ» совершил революцию – его яркие самодостаточные заголовки стали вехой в российской журналистике! В мою память навсегда впечатались «Один день в Токио: Примаков удовлетворен, а Кайфу нет» [66] , «Референдум прошел. И плебисцит с ним!», «Педерасты СССР и США сводят концы с концами» [67] , «Новый журнал «Или» или будет издаваться, или нет», «Последняя модель Mercedes на советском рынке – это полный benz!». Вроде бы был еще «Кошмар! На улице Язов!» [68] , предварявший статью об августовском путче 1991 года. Впрочем, про Язова я не уверен. Короче говоря, мне нравился «Коммерсантъ». Я подумал: «Почему бы не сменить «Морскую пену» на перо?» – и прямиком направился с улицы летчика Бабушкина на улицу Герцена, в ЦДЛ (Центральный дом литераторов), где проводился отбор будущих сотрудников газеты. На входе в ЦДЛ висело объявление: «За безобразное поведение в пьяном виде и оскорбление достоинства окружающих член Союза писателей А.А.Яковлев лишается права посещения ресторана до 1 сентября». На ходу посочувствовав литератору, я устремился внутрь и уже через минуту в полузаполненном, полутемном, знакомом зале ЦДЛа, куда мама в детстве часто доставала мне пригласительные на воскресные утренники, слушал введение в журналистику от Ксении Пономаревой, главного редактора будущей ежедневной газеты. Ксения рассказывала интересно, сыпала новыми профессионализмами, из которых особенно запомнилось слово newsmaker. «Нам нужны ньюсмейкеры, их сейчас мало, но мы будем их создавать», – делилась с нами Ксения. Потом меня проинтервьюировали. Хотелось попасть в отдел «Финансы». Но туда уже взяли какого-то многообещающего молодого человека. Мне предложили поработать в другом отделе, я не захотел и вернулся к учебе и Феде Нгуен Ван Диню. Наш с ним «вьетнамский» проект развивался, благодаря чему Федор переселился из Подмосковья на «Кантемировскую», в однокомнатную квартиру со всеми удобствами, а я – тоже горя не ведал, хотя заработок сказочно растворялся в одночасье: «Сникерсы», «Марсы», импортное пиво «Белый медведь» в черных банках, которое зачастую оказывалось просроченным. Так «Коммерсантъ» остался без меня, а я – без «Коммерсанта», но 7 сентября 1992 года я был первым в очереди за «нулевым» номером «Коммерсантъ-Daily» – было интересно. В номере сразу же объяснялось, что ежедневная газета печатается для «new Russians». A «new Russians» – это формирующаяся элита российского общества с новым менталитетом и стилем жизни; это – «опережающая группа», первая достигшая «параметров и норм поведения, в направлении которых развивается общество в целом». «Коммерсантъ» был излишне оптимистичен. «New Russians» быстро «обрусели», превратившись в «новых русских», которыми стали называть отнюдь не элиту, а наглых дельцов-нуворишей и размножающихся с бешеной скоростью бандитов. Пока я продавал «Морскую пену», Остапишин улучшал свой английский в Америке. По просьбе Сашиного папы, Станислава Владимировича, за Александра взялся не кто-нибудь, а сам президент «Ротари клуба», 80-летний старик Курт Вайсхаупт, богатейший оптовый торговец почтовыми марками и известный филантроп. Да что он! Сам независимый кандидат в президенты США на выборах 1992 года Росс Перо, друг Курта, принял участие в судьбе моего друга. Это был тот самый знаменитый Росс Перо, решивший исход президентских выборов в Америке. Именно он отобрал голоса у Джорджа Буша-старшего и принес победу Биллу Клинтону. Как он помог Саше, мне выяснить не удалось, но в рассказах моего друга он мелькал часто. Мистер Вайсхаупт лично подкатил в аэропорт JFK на «Мерседесе»-родстере [69] и, крепко обняв Сашу своими влиятельными руками, перенес его в шикарный ресторан на Манхэттене, куда случайным людям вход был заказан. Притомленные устрицы, хрупкие бургундские эскарго [70] , упругие морские гребешки, пышные взбитые кнели из крокодилового мяса и даже жареный дикий голубь… Надо ли что-либо добавлять? После ужина Сашу ждал просторный номер пятизвездочного «Шератона», где мой друг, насладившись видом из окна, быстро и крепко заснул, переполненный яркими впечатлениями. Через несколько дней Александр, параболой обогнув Северную Америку, оказался в городе Фресно, в центре солнечной, богатой вином, золотом и национальными парками Калифорнии. Там – в Международном языковом центре – его ждал курс American English [71] . Но, как известно, выразительнее любого иностранного языка язык любви. Экзотическая, элегантная, стройная, красивая, двадцатидвухлетняя, но уже замужняя, на два года старше Саши, тайка Пуи училась в том же центре. Ее богатые, знатные родители жили в дивном тайском дворце, по роскошному саду которого разгуливали два белых слона. А муж был сыном Верховного главнокомандующего войск Таиланда… Саша вернулся в Москву, необычайно улучшив свой английский. Правда, говорил он, как мне казалось, с легким тайским акцентом. В Америке Остапишин изменился. Внешне! Вблизи он был, конечно, тот же привычный Саша. А вот отойдешь метров на десять – уже не Саша, а Том Круз какой-то: светлые джинсы Gap, голубая, в белую широкую клетку, рубашка, кроссовки Nike, черные очки Rayban и – основной элемент наряда – коричневая пятисотдолларовая, с разноцветными шевронами, куртка американского военного летчика из фильма Top Gun. Прибавить черную «пятерку» «Жигули», которую Саше отдали родители, и вот – готовый образ: симпатичный, открытый, доброжелательный, модный, обеспеченный. Он постоянно напевал свою любимую песню про стюардессу Жанну, которая была «обожаема и желанна», а девушки висли на нем гроздьями. Звонкие, свежие, свободные, хрумкие, как малосольные огурчики, готовые утонуть в море любви. Их было много, очень много. Вскользь упомяну лишь стройную легкоатлетку Машку, блондинку из института физкультуры, специалистку по тройному прыжку, своими физическими данными молниеносно потеснившую Пуи в личном зачете, превратив ее хоть и в светлое, но далекое воспоминание. При(х)ватизацияОсенью запустили приватизацию. Смысл ее Ельцин разъяснил еще летом: «Нам нужны миллионы собственников, а не горстка миллионеров. В этой новой экономике у каждого будут равные возможности, остальное зависит от нас… Ваучер – это для каждого из нас билет в мир свободной экономики». Апологетами приватизации были Гайдар и его помощник Чубайс, а сама она свелась к следующему. Каждому россиянину с 1 октября 1992 года в отделениях Сбербанка начали раздавать государственную собственность. Раздавали ее в виде розово-зеле-ной бумажки – ваучера – номиналом 10 тысяч рублей, по одному ваучеру на гражданина. Ваучеры были действительны чуть больше года [72] . С ваучерами в руках мы превращались в инвесторов и, предполагалось, должны были обменять их на акции самых настоящих предприятий. Может, конечно, затея и была стоящей, но, как писал Шекспир, «природе не хватает вещества, чтобы с мечтой соперничать». Начать с того, что нам ничего про приватизацию не разъяснили! Поэтому москвичи, привыкшие вставать в любую очередь, особенно если речь шла о чем-то бесплатном, за ваучерами не побежали. В первые дни в сберкассах было вообще пусто. «Я понятия не имею, зачем мне этот клочок бумаги», – поделился со мной сосед в лифте. Петр Михалыч «Понял сё», с которым я столкнулся на улице, был более жизнерадостен: «Лучше, конечно, ваучер, чем ничего. Если бы только знать, что с ним делать». Даже в Московском фонде имущества (профильном ведомстве) не имели понятия, как приватизировать предприятия за ваучеры! И хоть Чубайс и повторял по нескольку раз в день в информационных программах: «Я доволен, я доволен, я доволен», никто не мог понять, чем же именно. В конце концов в парламенте кто-то бросил ваучеры ему в лицо, и ведь было за что. За год до начала приватизации Чубайс пообещал, что на ваучер можно будет купить два автомобиля «Волга». Тогда «Волга» стоила пять тысяч рублей, однако теперь ее цена из-за инфляции превысила миллион. «Хотим знать, где можно получить свою “Волгу”?» – интересовались люди. Дальше – хуже. Пока шла раздача ваучеров, они еще больше обесценились. К началу февраля они стоили на улице отнюдь не десять тысяч рублей, а всего лишь чуть более четырех. На эти деньги можно было купить семь американских долларов или четыре раза сходить в «МакДональдс»: один «Биг Мак», картошка с кетчупом, «Кока-кола» и яблочный пирожок стоили тогда около одной тысячи рублей. Что можно приватизировать за четыре «Биг Мака»? Однажды днем, когда бабушка Оля была дома одна, в дверь позвонили. На пороге стоял молодой, симпатичный паренек. – Ольга Дмитриевна, добрый день. Я по вопросу приватизации. Вы свои ваучеры вложили уже? – Нет, – ответила Оля. – Не вложили. Все никак не поймем, куда их вкладывать. – А я к вам именно для этого и пришел. Объяснить. – Проходите, проходите, чай будете? Так выглядел ваучер Скупка ваучеров велась повсюду, в том числе и в метро За чаем юноша объяснил Оле, что у нее есть всего три способа распорядиться ваучером – продать его, но этот вариант плохой, потому что вырученные деньги быстро обесценятся из-за инфляции; обменять ваучер на акции какого-либо предприятия напрямую, но для этого надо идти и физически участвовать в каких-то чековых аукционах, а самому это делать трудно [73] ; наконец, есть третий, самый лучший способ – вложить ваучер в фонд. – В наш фонд! – звонко предложил он. – Мы называемся чековый инвестиционный фонд «Республика». Действуем на основании лицензии Комитета по управлению имуществом номер 27. – «Республика»? – откликнулась Оля. – Да. Вы вкладываете в нас ваучеры и таким образом становитесь акционером нашего фонда. На ваши ваучеры мы купим лучшие предприятия, а прибыль, которую они заработают, будем выплачивать вам регулярно в виде дивидендов. – Дивидендов? – Да. Их мы обязуемся выплачивать вам ежеквартально. – А фонд ваш надежный? – замялась Оля. – Вот смотрите, – парень достал бумажку, на которой крупными буквами было написано «Информация для акционеров». – Акционер – это вы, Ольга Дмитриевна. Читайте. В бумажке было напечатано: «Государственный комитет Российской Федерации по управлению имуществом считает чековые инвестиционные фонды наиболее надежным способом размещения приватизационных чеков». – А вы ведь и есть чековый инвестиционный фонд, так? – проверила Оля. – Да. У нас государственная лицензия номер 27, – повторил он. – Так вы согласны? – Да, сынок. Так Оля сделала нас акционерами фонда «Республика». Паренек исчез из нашей жизни, как только вприпрыжку выскочил из дома. Следы его стерлись, словно за ним с мокрой половой тряпкой шла бессменная и неутомимая дворничиха из нашего двора на Грузинке тетя Паня. Фонд «Республика» тоже рассеялся как дым. Наша игра в приватизацию закончилась, не начавшись. Ваучеры мы потеряли навсегда. «Эх, – сокрушалась потом Оля. – Лучше бы я эти ваучеры у метро, как все, продала и тебе свитерок купила». Примерно с таким же воодушевлением рассталась с нашими ваучерами бабушка Оля. На фото: обмен ваучера на акции специализированного фонда инвестиций „Альфа Капитал“ За несколько месяцев до этого происшествия Чубайс сказал: «Мы мечтаем, и на это направлены наши серьезные усилия, скупить ваучеры у тех, кто бедствует, скажем, у пенсионеров. Мы намерены создать широкую сеть частных фирм, конкурирующих за то, чтобы у «бедной бабушки» купить ее личный приватизационный чек. Мне известно, что уже сейчас многие коммерческие фирмы начали составлять списки этих самых “бедных бабушек”». Моя бабушка Оля, увы, стала одной из многочисленных жертв, у нее ваучер даже не купили, а интеллигентно отобрали. Обогатила приватизация немногих, но зато как! Всего за миллиард долларов США треть промышленности России мгновенно перешла в частные руки! Богатые тоже плачут«No advertisements, no image campaigns, nothing to get people excited about the idea of privatization!» [74] , – сокрушалась англоязычная газета The Moscow Times. А в это время то, что не смогло сделать наше правительство, спокойно делал американский евангелист Билли Грэм, приглашенный Русской Православной Церковью. В сложные времена РПЦ, похоже, тоже заблудилась. То она вдруг решила нырнуть в коммерцию, громогласно заявив о создании банка «Ортодоксия» совместно с небольшим греческим частным банком, теперь же с благой целью вернуть надежду людям в тяжелые времена был позван мистер Грэм из Америки, который молниеносно заклеил всю Москву биллбордами со своим профилем на черном фоне и подписями «Билли Грэм: человек, говорящий с людьми». «Почему? Почему хорошие люди страдают? Почему меня не понимают? Почему я несчастен?» – вот вопросы, которые Билли приехал обсудить с москвичами. Рекламная кампания проповедей Билли Грэма была мощнее и понятнее, чем реклама ваучера. Проповеди Билли в течение трех октябрьских дней собирали полный «Олимпийский», а это где-то сорок тысяч человек каждый день. Возле стадиона установили мониторы. Люди, которые не смогли попасть внутрь, слушали весть о Христе, стоя на улице. А на Малой спортивной арене Лужников собирала аншлаги ясновидящая целительница душ, серебряная фея Мария-де-Эль-фано [75] , обитавшая в предыдущей жизни на Альфа-Центавре, где была повелительницей. Мария лечила все! – И откуда только они взялись, все эти проповедники, целители, колдуны? – удивлялась бабушка Оля. – Как все с Кашпировского началось, так и пошло-поехало. Оля была права, я сам видел на Пушкинской площади седого, в распахнутой рубахе, американского проповедника. Он бил себя рукой в грудь и кричал что-то о спасении души, причем по-английски. Народ все равно собрался, слушали. – Борются за наши души, все чудеса обещают, – продолжала возмущаться Оля. – А колдун какой-то, Лонго зовут, открытое письмо коменданту Кремля написал. Просит разрешить опыт провести, оживить Ленина, уверяет, что это будет ценно для науки. Вроде бы он даже уже кого-то оживлял. – Да ну? Откуда ты знаешь? – Во дворе нашем все обсуждают, в газетах прочитали. – И что? – Да ничего. Голубь (так Оля называла нашего соседа по фамилии Соловей) с девятого этажа говорит, что лучше бы этот Лонго Сталина на месяц оживил, чтоб он порядок в стране навел. Вечерами по грязным улицам – чистить их почему-то перестали – москвичи спешили домой, где собирались у телевизоров, чтобы взахлеб смотреть мыльные оперы. Выбор был большой. По первому каналу шли «Богатые тоже плачут», по второму – «Санта-Барбара», а по третьему – «Никто, кроме тебя». Невероятно популярными были «Богатые» с главной героиней Марианной. 249 серий по 25 минут! Когда шла «Марианна», потребление электричества и воды в Москве резко падало… В середине лета половина актеров в сериале неожиданно поменялась, об этом специально предупредили дикторы телевидения: «Не беспокойтесь, так и должно быть». Просмотр бесконечных серий «Богатых» еще не закончился, а уже решили повторять. Под напором колхозников, которые пропустили летние серии из-за уборочной кампании. Марианна стала национальной героиней, о ней наперебой писали газеты. Вечером, когда показывали последнюю серию, гигантская, фанатично преданная Марианне аудитория включила телевизоры в 19.20, а выключила в 19.45 [76] . Бабушка Оля тоже села смотреть, чем же все закончится. Я как раз вернулся домой и из коридора расслышал: – Марианна, ты святая? Как ты можешь простить меня? – спрашивал влюбленный в Марианну главный герой фильма, изрядно набедокуривший Луис Альберто. – Луис Альберто, я могу простить тебя! Потом было еще что-то вроде: «Не волнуйся!», «Скоро все будет хорошо!», «Мы ждали этого так долго!». В общем, счастливый финал. Марианна навек обрела любовь. Экран погас. Бабушка Оля, а с ней и миллионы телезрителей, смахнув слезы умиления, тут же ощутили пустоту. Но лишь на миг! Потому что нас ждали новые сериалы – «Просто Мария», 150 серий, и «Дикая Роза», 200 серий! А еще на подходе был 22-серийный «Возвращение в Эдем»! Главное в жизни – волнаЯ познакомился с однокурсником Женей Лаврентьевым (Лаврик), соавтором письма султану Брунея. Лаврик тоже, кстати, поступил по списку Примакова. Чтобы стать заметным, он не ударил пальцем о палец. Длинный, на голову выше всех, и немного наклоненный вперед, словно Пизанская башня, Женя вальяжно шлифовал паркетные коридоры факультета шикарными желтыми, на широкой подошве и на шнуровке, высокими, огромного размера ботинками Dockers, стоившими на толкучке в «Лужниках» несметных денег. Вельветовые штаны, коричневый кожаный пиджак… Стиляга! Частью стиля было чуть уловимое пренебрежение ко всему, легкий нигилизм, другими словами. Он совсем не походил на экономиста. Скорее какой-то творческий работник. Впрочем, он и стал потом кинорежиссером. С небольшой охотой, я бы даже сказал, неприветливо впускал Женя в свой мир новых людей. Вероятно потому, что со старыми друзьями чувствовал себя комфортно, а от добра добра не ищут. Надо было постараться, чтобы приглянуться Евгению, а для этого следовало как-то выделиться. Мне это не удавалось. Я неизменно оказывался на периферии его внимания. Меня он просто не замечал. И так бы, скорее всего, и не заметил, если бы не Остапишин. Саша своей жизнерадостностью завоевал любовь Жени с избытком. Избытком был я. Лаврик жил с родителями и братом в четырехкомнатной квартире на Ленинском. Был он студентом открытым, поэтому, чуть родители за дверь, Женя с друзьями – домой, благо от МГУ рукой подать. А друзья были голодными и бессовестными – тут же потрошили холодильник «Розенлев», причем до основания. В ход шли куриные окорочка, замороженные пельмени и сосиски! Родителям не оставалось ничего. Женя вообще легко отдавал квартиру на растерзание. Однажды весь паркет в квартире вспорол анонимный танцор, решивший, что прыгать в ритм музыке эффектнее в горнолыжных ботинках. В другой раз из потолка с корнем вырвали люстру и раскокали бачок финского унитаза… Кто-то додумался засунуть в микроволновую печь десяток яиц и забыл про них. Раздался мощнейший взрыв, дверцу микроволновки оторвало, а потолок, стены и пол ровным слоем покрыла липкая желтая пленка – продукт взрыва. Наконец, Женин одноклассник Ерванд, изрядно выпив, почему-то вздумал принять душ, а за это время постирать одежду в стиральной машине. До сих пор неясно, в самом ли деле Ерванд рассчитывал на то, что за время короткого энергичного обливания машина не только постирает, но и высушит белье? Может и так… До стирки, однако, не дошло: загружая вещи, Ерванд положил их на барабан, а не в барабан машины. Поэтому, включившись, электрический аппарат тут же заглох, намертво зажевав белье. Хуже того, электродвигатель стиралки заклинило. В общем, как сказала бы наша дворничиха тетя Паня, «отныне машина к ремонту не принадлежала». (Перлы тети Пани я очень любил.) Все эти дикие безобразия Женины родители воспринимали стоически. Терпели и Ерванда. С ним я познакомился, когда он, студент Станкостроительного института, пришел по приглашению Лаврика к нам на факультет в гости. Он казался задумчивым интеллигентом, был высоким, немного грузным и близоруким, носил очки, которые постоянно и неуклюже поправлял указательным пальцем правой руки на переносице. Выпив водки под партой во время лекции по социологии, Ерванд, непринужденно задав басом пару громких вопросов лекторше, одним из которых был: «Зачем вы в шапке?», а она и впрямь была в меховой шапке, потерял интерес к предмету и решил прогуляться по учебному корпусу, попросив меня довести его до туалета. Мимоходом он неожиданно вздумал войти в соседнюю переполненную аудиторию математиков, где очкарик-профессор увлеченно вещал о формулах, рисуя на доске умопомрачительные графики. На секунду замерев у дверей, Ерванд, как мне почудилось, поймал нить монолога и, не смущаясь, плавно направился к профессору, положил по-дружески одну руку ему на плечо, прервав монотонную речь и вызвав оторопь в зале, другой аккуратно взял из ладони лектора мел и старательно, не спеша, дорисовал незаконченную извилистую синусоиду. Затем он торжествующе посмотрел вверх, на возвышающиеся амфитеатром ряды аудитории, выдержал театральную паузу, поправил очки на переносице и дал студентам бодрый совет на всю жизнь: «Главное, ребята, в этой жизни – волна!». Выходил Ерванд под овации, профессор аплодировал стоя. Вскоре после этой истории Ерванд с Лавриком устроились на подработку в ларек «Квас» рядом с проходной станкостроительного завода имени Серго Орджоникидзе. В первое же рабочее утро они, конечно с подачи Ерванда, ухитрились забодяжить квас с водой с целью извлечения сверхприбыли. Диффузии, увы, не случилось, и скоро из бочки вместо кваса полилась вода. Долго потом злые с похмелья рабочие осаждали палатку, намереваясь дотянуться своими мозолистыми ручищами до мошенников. Плевались, ругались… Уходить друзьям пришлось огородами… Писатель Андрей Битов заметил: «Человек, придумавший новое слово, – бессмертен». Ерванд придумал слово «опередив». Опередивом называлось ритуальное действие, предполагавшее достижение сильного алкогольного опьянения еще до сбора гостей. Выглядело это так. За час до объявленного начала тусовок в квартире, чаще всего Жениной, появлялся Ерванд. Он подходил к столу, на котором уже были выставлены бутылки с горячительным, и с грустью смотрел на приготовленный арсенал. «Так, – низким тестостероновым голосом Ерванд с надеждой обращался к Жене. – Что же у нас сегодня на опередив?». Опередивом, как правило, становилась бутылочка водки, которая аккуратно распивалась до прихода гостей. К слову, тогда мы любили «Московскую», «Столичную», Absolut, Finlandia, а еще были «Демидов» и «Распутин». «Демидова» рекламировали немецким голосом с сильным акцентом: «Демидофф! Русский водка из Германии, Отца Великий! Да он издевается над нами! На кол его!». А «Распутин» боялся подделок. Поэтому его создатели изобрели какую-то премудрую голограмму, и сам Распутин говорил в телевизионной рекламе, что «Распутин настоящий, только когда я изображен на бутылке один раз вверху, а другой раз внизу, и когда вы меня поворачиваете, я вам подмигиваю!». Визит аборигенаОпали последние листья с деревьев, и в Москву ненадолго прилетел погостить Шахворостов. Он уже отучился год в Америке, исходив Манхэттен вдоль и поперек, и теперь, выиграв новую стипендию, перебрался в престижный австралийский Royal Melbourne Institute of Technology [77] . К этому времени он ухитрился жениться на американке, старше него, которая не раздумывая последовала за ним из Нью-Йорка на самый край света. Я с трудом узнал своего друга. В красной, в черную клетку, куртке à lа бушлат и в черном берете, он перестал быть похожим на русского. С трудом подбирая русские слова, Кеша говорил с английским акцентом! А набор кредитных карт в его кармане подсказывал, что передо мной не бродячий студент, а вполне обеспеченный иностранец. Редкий россиянин мог тогда щегольнуть пластиком. – Что происходит в метро? – спросил меня Кеша, вынырнув однажды из подземки. – Что? – Ну, во-первых, оказывается, теперь вместо пятаков жетоны. – Это давно уже. – А во-вторых, почему за ними такие дикие очереди? – Эх, Кеш, быстро ты отвык от наших реалий. У нас же инфляция. – Причем тут инфляция? – Жетоны должны подорожать со дня на день. Сейчас они стоят рубль, а через несколько дней, ходят такие слухи, будут стоить три. Конечно, все хотят купить побольше дешевых жетонов впрок, вот и очереди. – А, понятно, – смекнул Кеша. – Кстати, я слышал, Говорухин сказал: если б сегодня повторился августовский путч, он ни за что на свете не пошел бы защищать Белый дом, потому что в те три дня и три ночи рассчитывал на совсем другую Россию. – Я бы все равно пошел. Но мы-то молодые, у нас все впереди. В один из вечеров мы с Кешей зашли в Домжур, где мой друг принялся гламурно дымить сигарами «Ромео и Джульетта» и тянуть коньяк, ошеломляя своей расслабленной уверенностью всех вокруг. Домой мы возвращались поздно через Патриаршие. – Кеш, знаешь, – начал беседу я. – Ничто так полно не воскрешает прошлое, как запах, когда-то связанный с ним. – Сильно сказал. – Это не мои слова, прочел у Набокова. – В «Лолите», что ли? – Нет, в «Машеньке». У него еще «Машенька» есть. – И что? – А то, что по мне лучше всего прошлое воскрешает песня. – Может быть. – Вот в школе мы пели «Бухенвальдский набат»; когда поступали, изо всех окон звучала ламбада, еще тогда Сьюзи Куатро приехала, помнишь? – Хищница, затянутая в кожу? Рок-леди номер один? – Вот-вот. А когда ты уезжал в Америку, был Богдан Титомир. – А сейчас кто? – А сейчас Татьяна Маркова: «Вспоминай, вспоминай, мои губы вспоминай», – пропел я. – Что? – поразился Кеша. – То. Так и буду помнить это время по губам Татьяны Марковой. – А она хоть симпатичная? – По-моему, не очень. На Грузинке Шахворостов затащил меня в пустой, ярко освещенный, красочный от разнообразия валютный магазин «Дипломат» (бывшая продуктовая «Березка»), где непринужденно купил пару банок «Кока-колы» и бумажные полотенца для рук – продукт, который я видел впервые. От роскоши в «Дипломате» я проглотил язык. Зато Шахворостов даже не думал тушеваться. «В Америке, да и у нас в Австралии, все магазины такие, даже лучше», – нарочито громко вещал он. Многочисленные охранники уважительно посматривали на моего друга. Турецкая авантюраПасмурным утром меня разбудил звонок телефона. Звонил Лёнич. – Завтра летим в Турцию. Я договорился, паспорт тебе сделают за один день. Виза не нужна! – Не понял? – В Турцию! Всего на два дня! Купим дубленки и обратно. Продадим и заработаем. Все просто: там дубленку покупаешь за 100 долларов, а здесь продаешь за 250–300, а то и за все 500. А сейчас сезон. Времена китайских пуховиков проходят! За дубленками будущее. Понимаешь? – Пока плохо. – Паспорт стоит $130, билет – примерно столько же. С собой возьми тысячи две с половиной долларов. – И где же я их возьму? У меня годовая стипендия – двадцать долларов. – Займи у родителей Остапишина. Деньги тебе нужны на месяц, не больше. Не беспокойся, оборачиваемость высокая. – Да…? – я был в легком замешательстве. – Вот слушай, что газеты пишут: «For Moscow entrepreneurs: Destination Turkey. Not for its exotic culture or fabulous food, but for clothes!» [78] , – зачитал Лёнич, прошелестев газетой над телефоном. – А ты заодно и Турцию посмотришь! Последний аргумент перевесил все «против». Через пятнадцать минут под моими окнами стоял и неистово клаксонил белоснежный «ВАЗ-2107» Лёнича. Пришлось спуститься, чтобы вручить Лёничу почти все мои сбережения – триста долларов. В реальность происходящего я не верил. – Фотографию не забыл? Время не ждет! – по-деловому, сухо встретил меня Лёнич. – Я поеду займусь твоим паспортом. А ты пока договорись с Остапишиным о деньгах. – А как же ты паспорт сделаешь за день? – Не беспокойся, – заверил меня Лёнич и, потирая ладони, довольно улыбаясь, перефразировал кладоискателя Игоряшу, – X… в Туле, а мы в Стамбуле. Паспорт был готов к вечеру. Как выяснилось года через два, он был липовым; впрочем, для тех времен это было нормально. А Сашины родители, святые люди, как-то быстро согласились дать мне деньги, по тем временам несметные. Целых две с половиной тысячи американских долларов! Думаю, это рекомендация Александра стала могучим подспорьем. Доллары тогда давали в кредит под двенадцать процентов в месяц, я получил их бесплатно на неограниченный срок. И вот уже на следующий день мы с Лёничем летели в Стамбул, он же Византия, он же Константинополь, он же Царьград. Я смотрел в иллюминатор. Мой горизонт не был безоблачным: перспективы коммерческой авантюры были под большим вопросом. А Лёнич был расслаблен. У него все было схвачено. Деньги были свои, не заемные. Что покупать, он знал. Сбыт у него тоже был налажен: с нами в Стамбул летела его дальняя родственница Танька и муж ее Валерка, которые арендовали сверхприбыльную «точку продаж» в «Лужниках», превратившихся из спортивного олимпийского комплекса в необъятный вещевой рынок, вавилонское столпотворение продавцов и покупателей. Стамбул заворожил! Голубая мечеть, святая София, Босфор, пронзительное пение муллы, кривые улицы, атмосфера восточного базара – все вперемешку! В лавочках, куда мы заходили, торговцы, к удивлению, угощали нас баночным пивом. Отказываться было безрассудным лукавством. В одном из магазинчиков я, с одобрения Лёнича, купил себе дубленку – мечту каждого советского человека – всего за пятьдесят долларов, хотя стартовая цена была триста. В другом – горчичного цвета двубортный пиджак с золотыми пуговицами, черные брюки и ботинки. Все вместе – тоже пятьдесят долларов. Вместо скидки мне подарили галстук в грязно-желтых разводах, который, если бы я его покупал, обошелся бы в один доллар. Счастье! Я знал, конечно, что в Москве удивительным и непостижимым образом и, видимо, по нелепой случайности в моду вошел малиновый пиджак! Ни один уголок цивилизованного мира – ни Париж, ни Лондон – не познал того могущества малинового пиджака, которое он обрел в Москве. Откуда к нам пришел этот признак респектабельности, так и осталось загадкой. Но у меня теперь был даже не малиновый, а горчичный пиджак, а это, я был уверен, намного круче! В перерывах между уличными кебабами мы заходили в дешевые ресторанчики. В одном из них я отведал блюдо с волшебным названием «саханда юмурта», которое оказалось банальной яичницей-глазуньей. В гостинице мы делили с Лёничем крохотный номерок без телевизора. За трансляцией матча Кубка европейских чемпионов [79] «Гетеборг» – «Милан» нам пришлось спускаться в лобби [80] . Но мы не пожалели, потому что в том матче было забито четыре мяча, все – в ворота «Гетеборга», и все – одним футболистом – потрясающим Марко Ван Бастеном. А один из голов был просто фантастическим – ножницами, через себя, в падении, с четырнадцати метров, в правый угол. Вечером накануне возвращения домой я с ужасом осознал, что потрачено около трехсот долларов – на гостиницу, еду и так далее, – а не куплено ничего! В самый последний миг мы с Лёничем забежали в какой-то магазин к чернобровой турчанке Миранде, похожей на Мирей Матье, и за десять минут потратили всю оставшуюся у меня сумму. По совету бывалого Лёнича я напирал на женские «обливные» дубленки черного цвета средних размеров. На следующий день в здании аэропорта я увидел настоящий парад «челноков» [81] , которые забили все пространство многочисленными огромными баулами. А в них – дубленки, кожаные куртки, кофты «ангора». Все баулы были обмотаны желтым или прозрачным скотчем – суровая необходимость, потому что в московском аэропорту по пути от самолета до терминала товар нещадно разворовывался неизвестными. Ключом к успеху было протащить свое в салон самолета. Удавалось это не всем. Нам с усилием удалось. «Челноки» были из разных городов – из Саратова, Красноярска, Мурманска… Ребята из Уфы смотрели на меня с нескрываемым уважением: «Дим! Ну откуда у тебя две с половиной тысячи долларов в двадцать лет?». Рейс – а это был чартер – задержали на шесть часов. За это время мы с Лёничем выпили «Смирновки» и познакомились с четырьмя взрослыми женщинами. Лёнич вызвался помочь им открыть бутылку Martini, так и сошлись. Прошло совсем немного времени, и наши новые знакомые перестали казаться взрослыми. Лёнич игриво прошептал мне на ухо: «А они все – ничего, даже очень ничего!». Бикфордов шнур был зажжен. Меня заворожила энергичная, эмансипированная девушка, худая, спортивная, хорошо одетая, с короткой стрижкой. Она как-то так на меня посмотрела, что мне некуда было деться, а главное – и не хотелось. Звали ее Мариной, она была «челноком» со стажем и своей «точкой» на вещевом рынке ЦСКА. Через час мы уже кружились с ней между красочными прилавками Duty Free, взявшись за руки и растворяясь в ярком освещении. Вечер неожиданно стал романтическим. Правда, его чуть не зачеркнул Лёнич. На пути в самолет он жестко отрезал: «Не подходи к ней! Она старуха! Ей – тридцать пять!». Может, Лёнич был и прав. Но согласиться с ним было трудно, хотя я попробовал. Я скрылся от Марины в хвосте самолета, но она нашла меня. Марина оказалась обеспеченной девушкой. Она зарабатывала не меньше тысячи долларов в месяц и ездила на новой «девятке» вишневого цвета с длинным крылом. Ее водительский стаж исчислялся пятнадцатью годами. Вроде бы она была замужем за представителем какой-то иностранной фирмы! У нее был трехгодовалый сын! «Красное и черное» Стендаля, «Госпожа Бовари» Флобера, «Амок» Цвейга, «Фиеста» Хемингуэя! В этих книгах замужние женщины любили молодых людей! Еще бы! Ведь это же настоящее приключение! Я загорелся! Но увы! Ступив на ледяную, заснеженную московскую землю, Марина в секунду превратилась в сосульку, охладев ко мне. Я, конечно, предпринял пару попыток… Однажды приехал с цветами к ней в ЦСКА, а потом пригласил пойти с моими друзьями в новый ночной клуб «У Друбич» [82] , хозяйкой которого была актриса Татьяна Друбич. Место было модное, там бывали мальчик Бананан из «Ассы», модельер Слава Зайцев и другие знаменитости. Солисту группы «Моральный кодекс» Мазаю там даже набили физиономию. Остапишин знал туда ходы… Марина ответила отказом. Во-первых, все-таки имелся муж. Во-вторых, тридцатипятилетняя девушка засомневалась, что впишется в двадцатилетний коллектив. Наши отношения завершились, едва начавшись. Поездка в Турцию для Лёнича оказалась сверхприбыльной. Я же еле-еле свел концы с концами. «Шемрок-бар»Мы и не заметили, как год скатился под гору, наступил декабрь. Почувствовалось свежее дыхание Нового года. Заснежило, заморозило. Ууух! Улицы, которые совсем перестали чистить от снега, превратились в катки, люди повсюду скользили, падали как подкошенные, ломали руки и ноги. Я всегда хоть и с трудом, но удерживался на ногах, часто вспоминая школьную учительницу по биологии Аллу Давыдовну. На одном из уроков она однажды спросила: «Чем отличается спортивный человек от неспортивного?», а потом сама же и ответила: «Поскользнувшись на улице, спортсмен мгновенно сгруппируется и никогда не упадет». По определению Аллы Давыдовны той зимой я заслуживал звания мастера спорта международного класса. Вместе с Новым годом приближался и экватор нашей студенческой жизни. Половина лекций, семинаров, факультативов, заданий была уже в нашем багаже. У меня начался этап бродячей молодости. Я перестал ночевать дома, предпочитая скитаться по квартирам приятелей, одним из которых был однокурсник Дима Калинин (Калиша), у которого была комната в коммуналке в районе Шмитовского проезда. Там я бывал частым гостем, слушая увлекательные рассказы Калиши и о его летней практике (он работал проводником в поездах международного следования), и о новой работе корреспондентом в отделе недвижимости «Коммерсанта». Фоном звучали песни Высоцкого, а особенно часто – «Назад пятьсот, вперед пятьсот, а он зубами «Танец с саблями» стучит!». Эту песню Дима особенно любил. Проснувшись как-то у Калиши субботним утром и умывшись в коммунальной ванной, мы, сварив яйца вкрутую и намазав хлеб маслом, сели пить быстрорастворимый кофе. – Что бы поделать сегодня? – задумчиво протянул Калиша. За окном мела метель, хмурые облака тяжело навалились на крыши домов, и казалось, что непогода будет вечной. – Не знаю. – А давай пойдем в «Шемрок-бар»? «Шемрок» был первым пабом в Москве, зайти туда мог только отважный человек: платить разрешалось только долларами. Паб соседствовал с настоящим, тоже первым в Москве, супермаркетом Irish House, в котором продавали как еду, так и заграничные шмотки, среди которых особняком стояли культовые «родные» джинсы «Левайс 501 на болтах». Оба заведения открыли ирландцы в 1991 году рядом с гастрономом «Новоарбатский» на бывшем Калининском проспекте. С ирландцами тогда конкурировали только финны. В сентябре 89-го они открыли супермаркеты Kalinka– Stockmann в ГУМе и на Зацепском валу. Только в Stockmann продавались чипсы Pringles, наполнитель для кошачьего туалета и ингредиенты для лазаньи. Был еще один финский проект – Super-Siwa на Кутузовском. Рассказывали, что его директор Пекка Лескинен не здоровался с директором Stockmann Яри Ахде на приемах в финском посольстве, считая, что их магазины отчаянно конкурируют. Как бы там ни было, предложение Калинина было заманчивым. – «Шемрок-бар»? – проверил я Диму на прочность. – Да, именно он! – Там же дорого. К тому же он долларовый. – А у меня есть дол-ла-ры! Но, конечно, было бы неплохо, если бы с нами пошла какая-нибудь симпатичная девушка. – Кто, например? – Светка Масютина, – глаза Димы засверкали лучами надежды. – Светка? – Ну да. Ты же ее хорошо знаешь. Позвони ей? Со Светкой у меня уже давно сложились устойчиво приятельские отношения. – Ну что ж, – прикинул я. – Светка – неплохая идея! Светка быстро сняла трубку домашнего телефона и так же быстро согласилась приехать в бар! По дороге в «Шемрок» мы купили три бордовые розы. Идея Калиши была превосходной. Только денег на ее воплощение было мало, всего долларов тридцать на троих, включая Светку, а Светка была та еще штучка. Надо было придумывать, как втиснуть грандиозный вечер в скудный бюджет. Светка, конечно, любила только коктейли. Это усложняло планирование. Первые же две пинты экзотического по тем временам «Гиннесса» за четыре доллара каждая мощно пробили по карману Калиши, оставив в нем всего двадцать два доллара на то, чтобы выглядеть достойно в восхитительных глазах мчащейся к нам на такси однокурсницы. Но это не печалило. – Смотри, видишь цветочек? – по-детски обрадовался Дима, когда нам принесли «Гиннесс». Густую пену украшал выведенный рукой бармена клевер-трилистник. – Это – шемрок, он же – клевер! – Калиша повернулся к юному официанту, который делал свои первые шаги по столичным паркетам, но при этом уже отчетливо пытался обозначить господство в наших с ним мимолетных отношениях. – Молодой человек, не могли бы вы принести нам вазу или пивную кружку с водой? Чтобы поставить цветы? Пока несли вазу, Калиша молнией метнулся на улицу, в гущу торговых палаток, в те времена обрамлявших Калининский проспект, и вернулся, загадочно поддерживая рукой правую полу своего модного польского плаща. Под ней у него была только что купленная бутылка «Московской» водки с зеленой этикеткой. – Зачем? – поинтересовался я. – Смотри, – шепотом ответил Дима и обхватил уже принесенную официантом кружку-вазу с розами. – Сейчас я выну цветы, зайду с кружкой в туалет, вылью воду и перелью в нее водку. Потом мы поставим в кружку цветы. Никто не догадается, что у нас там водка. А мы будем пить оттуда. А? Через минуту хитрая задумка была осуществлена, а возможные дыры в нашем бюджете – залатаны. Приехала Светка. Дайкири, куантро, малибу с соком… Такими были ее капризы в тот вечер. Все они были исполнены. Вскоре к нам присоединился студент-математик из МГУ Димон Митрофанов, работавший продавцом в коммерческой палатке у входа в гастроном «Новоарбатский». Свободная торговля превратила Новый Арбат в базар: вдоль всей улицы стояли киоски, наполненные товаром. Их было чуть ли не больше, чем в двух других средоточиях киосков – на площади перед Киевским вокзалом и в скверике за ЦУМом. Димон был моей надеждой: он стал эксклюзивным, а на самом деле просто единственным продавцом дубленок, которые я привез из Турции. «Что-нибудь продалось?» – с надеждой спросил я. «Не, висит пока», – расслабленно ответил Димон. Это был тот самый Митрофанов, который учился с Остапишиным в одном классе и жил над «яйцом» на Дорогомиловке. Димон пришел не с пустыми руками. В кармане штанов у него была бутылка «Московской». С ней мы поступили так же, как и с первой, – долили в вазу. Митрофанов для отвода глаз попросил «Гиннесс» и стал запивать им водку, приговаривая: «Пиво не пьянство, пиво – наслажденье, пиво нам служит средством общенья». В одной из таких коммерческих палаток: на Новом Арбате сбывал дублёнки и прочие товары мой приятель Митрофанов. Палатки стояли на правой стороне по направлению в центр. Общение началось сразу. Сначала Митрофанов похвастался огромным синяком на локте – поскользнулся на Смоленке, а потом пустился в рассказ о том, что начал брать уроки английского: хочет компенсировать языковые пробелы, оставленные физико-математической школой. «Жаль, практики нет», – посетовал Дима. Я огляделся по сторонам. Вокруг сидели иностранцы. Тогда они казались людьми из другого мира, инопланетянами. В каждом чудился образованный миллионер или, по крайней мере, обеспеченный человек. Причем с высокими моральными ценностями. Правда, сидели они с сомнительного вида русскими девушками. – Слушай, – пришла мне идея в голову. – А ты здесь попрактикуйся. – Дело говоришь! Здесь ведь подходящее место для этого, – оживился Митрофанов. Он отхлебнул для храбрости из вазы и пошел по столам. В тот вечер он побеседовал со всеми присутствовавшими интуристами. И с каждым начинал одним и тем же вопросом: «Хеллоу. Ду ю хэв э сигарет?» [83] . Не дожидаясь ответа, он обезоруживающе улыбался, по-дружески хлопал иностранца по плечу, оценивающе смотрел на его спутницу и задавал второй, чудовищный вопрос, который больше смахивал на утверждение: «Ю ноу, ер герл из э проститьют» [84] . Как ни странно, обошлось без последствий. Наоборот, иностранцам импонировал панибратский тон Митрофанова. Они веселились, живо вступая с ним в дискуссии, смысла которых он уже уловить не мог, да и не хотел, поэтому и переходил от стола к столу, подмигивая мне и напевая песенку из старого туркменского фильма: «Только у любимой могут быть такие нэобыкнавэнные глаза» [85] . Митрофанов радовал не в первый раз. Пару недель назад в снежную пятничную ночь мы с Севкой мчали на электричке до станции «Кутуар» Савеловской железной дороги. Оттуда, чудом договорившись с местными гаишниками на пустой неосвещенной площади у станции, по заснеженной дороге долетели на милицейском УАЗике-«козле» до дома отдыха «Аксаково». С гаишниками расплатились надкусанным батоном белого хлеба. В «Аксаково» ждали Остапишин, Лаврик и Митрофанов с девушкой. В единственном снятом трехкомнатном номере стояло три кровати. Жребий рассудил: мне спать на полу в коридоре. Я улегся, надеясь быстро заснуть. Не тут-то было. Всю ночь за дверью Митрофанова раздавалось сопение. Ух-ух-ух-ух! Как усиливающийся прилив волны, как ветер, стремящийся стать бурей! Ерзая на жестком полу, я чувствовал: нарастает напряжение в комнате дона Хуана, пружинит дверь, изо всех сил петлями хватающаяся за косяк, чтобы устоять под натиском эмоций. Время от времени Митрофанов выходил ко мне и, улыбаясь до ушей, просил лишь об одном: «Воды!». Под утро он выполз в последний раз, вытер пот со лба и слабым голосом вымолвил: «Рекорд! Семь раз!», после чего удовлетворенно напел: «Я подарю вам хризантему и мою первую любовь»… Из «Шемрока» мы уходили на бровях, поддерживая друг друга боками. Ночевать я поехал к братьям Немчиновым на улицу Студенческую рядом с Кутузовским. Серега Немчинов, студент Московского авиационного института, бывший одноклассник Остапишина и Митрофанова, а также его мама, бабушка, папа и младший брат Леха встретили меня радушно: «Проходи! Ночуй!». Квартира у Немчиновых была большая и интересная: на столе в гостиной стояла в рамке фотография бабушки Немчинова с дочерьми Герцена в Швейцарии, а на стенах висели портреты предков – дворянина Федора Измайловича Родичева [86] , «первого тенора кадетской партии», и московского негоцианта Михаила Ардалионовича Немчинова, владельца кирпичного завода и земель на западе от Москвы между нынешними Рублево-Успенским и Можайским шоссе. И заводы, и земли – знаменитую Немчиновку – давно экспроприировали циничные революционеры… После перестройки краевед Немчиновки разыскал Немчиновых и стал приглашать семью на местные праздники. Немчиновых неизменно встречали как дорогих гостей, телерепортеры бегали за ними с камерами и микрофонами, а глава Одинцовского района даже предложил выделить бывшим хозяевам землю в деревне Ромашково, поближе к Рублевке. Но Немчинов-отец был непреклонен: «В Немчиновке! Только в Немчиновке!». После такого категоричного требования вопрос повис в воздухе навсегда. Проклятая военкаДевушка пришла на экзамен по политэкономии, ничего не зная, и вытянула билет «Трудовая теория стоимости А. Смита». Ей тут же переслали «бомбу» [87] , и она стала готовиться к ответу. А в «бомбе» мелким почерком, для сокращения, написано не Адам Смит, и даже не А.Смит, а просто «асмит». Девушка все прочла, запомнила и вот уже отвечает преподавателю. И все время говорит (как и написано в «бомбе») асмит да асмит. «Асмит – великий английский политэконом», «Асмит создал трудовую теорию стоимости», «Асмит…». Профессор внимательно выслушал и задал дополнительный вопрос: «Как звали асмита?». Девушка замялась, кашлянула и запричитала: «асмит…асмит…». «Помогу вам, – преподаватель вскинул голову. – Как звали первого мужчину?». Девушка покраснела, потупила взор и шепотом произнесла: «Валера». Эту легенду кто-то под дружный хохот рассказал перед зимней сессией. Я тоже смеялся, у меня вообще тогда было хорошее настроение: только что мы взяли золото МГУ в хоккее! Экспериментальная сборная экономфака, наскоро собранная мной, в легендарном матче на стадионе «Крылья Советов» в Сетуни, при почти пустых трибунах, сокрушительно разгромила сборную мехмата. Игра была бескомпромиссной. Шахматист Аркаша бесстрашно встал в ворота, обмотав ноги дряхлыми вратарскими щитками. Без вратарской маски и шлема – их у нас просто не было – он был подобен легендарному вратарю «Спартака» семидесятых годов Виктору Зингеру, который в начале своей карьеры тоже стоял без маски. Про Зингера я с детского сада помнил народную песню: Где-то на белом свете чемпионат идет, Сборная Канады открывает счет. Сборная Канады открывает счет, На воротах Зингер песенку поет: Фигу, фигу, фигу вам! Не забьете шайбу нам! А забьете шайбу нам — Посчитаем ребра вам! Тут один канадец шайбу подхватил И в ворота нашим шайбу залепил. Александр Мальцев это не стерпел, И один канадец за борт улетел. А второй канадец носом пашет лед, К третьему канадцу медсестра ползет. Музыка играет, барабаны бьют, Сборную Канады на кладбище несут! Мехмат как бы был Канадой, и он ожесточенно атаковал, а мы не менее ожесточенно оборонялись. Невысокий, подвижный Аркаша метался в рамке и отчаянно отбивал и ловил шайбу. Как это описать? Как описать изумление, когда он, распластываясь на льду, в двадцатый раз за матч накрывал шайбу спиной на самой линии ворот? Мехматовцы атаковали, а он бросался им под коньки. В тот день он взял три десятка мертвых, неберущихся шайб. Лаврентьев, сжав зубы, колол у борта черенком своей короткой клюшки мощного бомбардира-математика. Кувыркался на пятачке Тоша, останавливая грудью черные каучуковые диски, мощно запущенные в створ наших ворот. Паша, учившийся на два года старше, брал скоростью, техникой катания и владения шайбой. Вся команда показывала фантастическую, отчаянную сыгранность. Мне посчастливилось эффектно завершить матч точным броском в правую девятку после выверенного паса Димы Главнова через все поле. Мехматовцы обозвали нас «второй пятеркой “Динамо” Риги» и понуро покинули поле битвы! [88] Конечно, я был счастлив, но, как оказалось, недолго. Напрасно я смеялся над шуткой про «асмита», та сессия и для меня обернулась катастрофой: отчислили с военной кафедры. С формулировкой: «Оставлен на второй год». Армия угрожающе замаячила перед глазами – теперь могли и на два года призвать, а может, даже послать на подмогу сербским братьям, чтобы решить разгоревшийся с невиданной силой балканский конфликт. Стало боязно, но наказание было заслуженным. Я и вправду злостно прогуливал занятия по спецпропаганде, а когда приходил, то читал под партой спортивные газеты. Удивлял Павел Буре. Всего второй год он играл за «Ванкувер Кэнакс», а уже вся Америка кричала о «русском сезоне в HXJI». Имя Буре не сходило с полос газет – он шел по стопам самого Марио Лемье, которого называли «пушкой» [89] ! «Буре настигает “Великого Марио”», «Молодой “Кэнакс” держит за хвост опытного “Пингвина”», «Время НХЛ – по часам Буре», «Павел Буре забил пятнадцатую шайбу… Девятнадцатую… Двадцать вторую!». К концу года Буре шел третьим в списке форвардов после Лемье и Могильного, стремясь забить 50 шайб в 50 матчах и стать шестым игроком в истории НХЛ, кому покорился этот рубеж. Когда Павел вколачивал в ворота «Лос-Анджелеса» свою двадцать седьмую шайбу, я держал суровый экзамен по военке. Аккуратный, отутюженный, с пробором в прямую нитку и неподвижным лицом, малознакомый экзаменатор сначала подкосил меня вопросом: «Как называют между собой солдаты армии США первую дивизию морских пехотинцев?», а потом безжалостно выбил из строя на год, сухо поинтересовавшись: «Каким ружьем обучен воевать каждый морской пехотинец США, начиная с 1960 года?». «The Old Breed» («старая порода») и «M16 – the rifle every marine is trained to fire» – такими были правильные ответы. Я их, увы, не знал [90] . В тот день горечь военного поражения пришлось топить в вине. Пиццерия в здании Агентства печати «Новости» на Зубовском, потом Домжур, где я по совету Севки впервые попробовал напиток с коротким, как выстрел, названием «шнапс». Выстрел обернулся пулеметной очередью, и недавно открывшийся прямо в нашем учебном корпусе, на экономфаке, ресторан «Хайбар» стал, по воспоминаниям моих друзей, лишним звеном вечерней программы. Глубокой ночью мы доехали до Лёнича, где Тамара Васильевна, отпоив чаем, уложила спать. «Вот стресс до чего доводит!» – расслышал я ее слова, засыпая. Новые явления1992 год подходил к концу. Из-за реформ Гайдара и других слаженных действий правительства годовая инфляция составила 2600 процентов! «Ситуация очень и очень тяжелая, я бы сказал – критическая!» – признал сам Гайдар. Обесценение денег было настолько стремительным, что даже частушку придумали: «Ехал Ельцин в «Мерседесе», по пути ему кричат: “Ельцин, Ельцин, дай копейку, Ельцин, десять тысяч дай!”». Вправду, теперь, получив деньги, надо было бежать и тратить их немедленно, они испарялись в руках. Это была уже не инфляция, а гиперинфляция, ее еще называли галопирующей: она окончательно лишила людей всех накоплений, сделанных в советское время. А до конца потрясений было еще далеко. Как говорил Остап Бендер Шуре Балаганову: «Финансовая пропасть – самая глубокая из всех пропастей, в нее можно падать всю жизнь». В 93-м инфляция по-прежнему кривлялась и размахивала кулачищами, удерживаясь на пугающей высоте 22 % в месяц. На телевидении вдруг стало слишком много рекламы. Теперь она бессовестно по многу раз вклинивалась в художественные фильмы, нарушая привычное плавное течение картины. Это вызвало обеспокоенные пересуды: вдруг расшатается нервная система? Выявили новую болезнь – «рекламный невроз», возникал он при упоминании беспрерывно рекламирующихся фирм – Ортекс, Гермес, «МММ», Центр моды «Люкс», Супримэкс, Телемаркет, MALS, еще был «занзибарский» Экорамбурс. Эти фирмы быстро, как сказала бы наша дворничиха тетя Паня, «капнули в лепту», но тогда казалось, что они – навсегда. Зачастую смысл рекламы оставался непонятен. «Пробил час РЭМ. Когда кругом обувают, РЭМ одевает и предлагает» (где и во что одевал РЭМ, я так и не смог выяснить, хотя старался), «Жила-была фирма. И решила она сделать себе рекламу. Но не простую. А очень простую. Фирма Сэлдом!» (И зачем решила сделать себе рекламу фирма «Сэлдом»?). Лишь обувная фирма «Рикко» ясно обещала: «Мы обуем всю страну!». Еще на экране стал появляться загадочный тип, который во весь рот улыбался, смотрел в камеру и молчал. Это был Игорь Верник. Он молчал месяц – по минуте в день перед программой «Время». А потом еще месяц появлялся в двубортном пиджаке, с качественным зонтиком, щелкал тремя пальцами и произносил: «Настанет день, и я скажу все, что думаю по этому поводу». Страна с замиранием ждала: что же он скажет? И он выдал: «Настал тот день, и я вас призываю: вступайте в “Менатеп”!». Правда, сказал он это всего лишь однажды, поэтому развязку рекламного сериала многие пропустили, я – тоже. ИсповедьОстапишин, случайно спустившись в метро накануне очередного Нового года, подкинул новый острый сюжет: познакомился с румяной Татьяной и так быстро вскружил барышне голову, что Новый год мы встречали в ее квартире на Кутузовском. У Татьяны была подружка Катя, студентка психфака МГУ. Катерине некуда было деться от меня, а мне – от нее. Стали дружить парами – Саша с Таней, и я с Катей. Саша скоро остыл к Татьяне. Мои же отношения с Катериной хотя никогда не пылали, но теплились долго. Я наездами бывал в квартире в Кунцево, где Катя жила одна – ее родители работали в Брюсселе. Морозным вечером в конце зимы наша большая компания убивала вечер в «Чикен Гриле», единственном ресторане в недавно открывшейся шикарной торговой галерее «Садко– Аркада» [91] , где можно было поесть недорого и за рубли: к входной стеклянной двери скотчем был приклеен белый лист с надписью от руки «Rubles only!». Другие рестораны в «Садко-Аркада», а их было несколько, работали только за СКВ (свободно конвертируемую валюту). «Чикен Гриль» был рестораном самообслуживания, в его меню было одно основное блюдо – курица гриль. Дверь распахнулась, и в ресторан, мокрые от снега, влетели две девушки и сели за свободный столик. Одной из них была Катя. К тому дню мы не виделись около двух недель. За это время меня угораздило увлечься Гольданской, правнучкой первого советского нобелевского лауреата. И не только меня. Все одновременно влюбились в Ольгу Дмитриевну. Оттого ли, что Оля в то время стала как-то восхитительно свежа, или, быть может, красота ее тогда особенно проявилась? А может, ее головокружительный танец на подоконнике у Лаврентьева под песню Стиви Уандера «There’s а place in the sun, where there’s hope for everyone» [92] нас так очаровал? Или низкий голос с легкой, едва заметной хрипотцой сбил с толку? Неведомо… Оля притягивала. Впрочем, она об этом даже не догадывалась. Я подошел к Кате: – О! – удивилась она. – Привет! Ты один? – С однокурсниками, – я махнул рукой в сторону нашего стола. – О! Остапишин! Привет! Женя! Лаврентьев! Привет! – еще больше обрадовалась она и шепнула: – А кто там еще? – Гольданская, Калинин, Турищева… – Ясно, – Катя не хотела слушать незнакомые фамилии, – а ты куда пропал? Почему не звонишь? – Знаешь… хандра. Сплин, – быстро придумал я. – Две недели последние были какие-то замороченные. Черт знает что. Устал. – А хочешь, у меня поживи, отдохни! – Да я бы с радостью, но… понимаешь… – я запнулся. В тот вечер я стремился к Гольданской, но ведь об этом Кате не скажешь. – Я сейчас все равно у бабушки живу. Она попросила. Моя квартира пустует, – Катя достала из сумки ключи от квартиры. – Держи! На всякий случай. – Не возьму. – Возьми, пригодятся. Не понадобится – отдашь потом! Бери! – Спасибо, Кать, – я взял ключи. – Ну что, к нам подсядете? – Да нет. Мы тут посидим, нам есть о чем поболтать. Я вернулся к своим, где моментально возник нечестный план всем вместе ехать в Катину квартиру и веселиться там до утра. Кате решили ничего не говорить – эту идею она вряд ли бы поддержала. Это, без сомнения, было преступлением, но я на него пошел – не мог в тот вечер представить себя вдали от Гольданской. Впрочем, это лишь усугубляло мою вину. Договорились, что я стартую первым – это не вызовет Катиных подозрений. Потом, через минут тридцать-сорок, выезжают остальные. Я встал, нарочито попрощался со всеми и направился откланяться Кате. – Уже поехал? Так ты куда решил? – К тебе, наверное, – не смог соврать я. – Давай, знаешь, что? Давай я поеду с тобой, покажу тебе, где продукты, белье постелю, – Катя обезоруживающе ласково смотрела мне в глаза. Такого поворота событий я не ожидал! – Кать! Да не стоит! Ни к чему это. Потом, тебе же к бабушке. Зачем круги наматывать? – Ерунда, поехали, – и Катя стала прощаться со своей подружкой. Я метнулся обратно к своим и сжато передал, что ситуация усложнилась, пообещав, что все улажу: «Когда подъедете, прежде чем зайти, позвоните (я продиктовал номер). Если отвечу я, то добро пожаловать, а если Катя – сделайте вид, что ошиблись номером, потом ждите минут пятнадцать и звоните снова». – Ну, вот, добрались, – Катя эффектно скинула шубу на пол в прихожей. – Будешь чай? Ты случайно не голодный? – Нет. И снова жизнь опережала мечту. Катя, похоже, ехать к бабушке не торопилась. – С конфетами! Давай! Согреешься! Катя включила телевизор, засуетилась на кухне. Сценарий вечера, судя по всему, надо было переписывать. – Кать, а бабушка далеко живет? – предпринял новую попытку я, понимая, что кортежи с друзьями уже мчатся на всех парах. – Близко, – Катя решительно выбивала почву из-под ног. Я посмотрел на часы: незаметно пролетели полчаса. Раздался звонок в дверь. – Кого это принесло на ночь глядя? Соседи, что ли? – Катя побежала открывать. Увы, это были не соседи. На пороге, искренне, по-доброму улыбаясь, в заснеженном пальто, стоял добродушный Калиша в шапке-ушанке и с бутылкой вина в руках. Фиаско! Катя с недоумением посмотрела на Калишу, потом на меня, потом снова на Калишу. Моя голова заработала, как ЭВМ. Я моментально придумал, что Дима необходим мне в этот вечер как воздух, что сегодня мы с ним должны обсудить жизненно важный вопрос… Добавил, что Дима очень приличный молодой человек. В общем, как-то удивительно легко выкрутился. Катя скрылась на кухню, готовясь угощать Калишу, который в это время рассказал мне, что приехал, побегал вокруг дома в поисках телефона-автомата, не нашел, постоял возле подъезда пятнадцать минут, замерз и рискнул подняться в квартиру. Напоив нас чаем с конфетами, Катя наконец засобиралась. – Ну, все! Не буду вам мешать! У вас тут секреты! Оставайтесь! Если что, звоните, я еще часа два спать не буду, – Катя стояла в дверях. – Я тебя провожу. На улице я остановил машину – красивый правительственный «ЗИЛ». Садясь в него, Катя желала мне счастья… Потом было шумное веселье, не обошедшееся без материальных потерь. Разбили посуду, лампу, магнитофон перестал играть. Мои надежды на сближение с Гольданской не оправдались, наоборот, стало ясно, что ловить нечего, а ведь Мадонна той ночью так старалась: «Erotic, erotic, put your hands all over my body». Спать легли под утро. Проснулся я, услышав, с оборвавшимся дыханием, как повернулся ключ в замке входной двери, как кто-то бесшумно, на цыпочках, вошел в коридор, поднял что-то с пола. Секунда – и передо мной во всей своей красе стояла свежая, с мороза, Катя. Я готов был провалиться сквозь землю! – Привет. Я приехала вас с Димой завтраком покормить, – в руках у нее был пакет с продуктами. – Кто там? – из гостиной комнаты громко пробасил Лаврентьев. – Ой, – вздрогнула Катя. – Кто это? – Это Женя Лаврентьев, – обреченно, тяжело вздохнув и опустив глаза, вымолвил я. Катя сделала шаг к комнате, потом еще шаг, еще… пока, наконец, не случилось страшное. Она вошла в гостиную, в которой на кровати и на полу спали и знакомые, и незнакомцы. Следы пиршества были повсюду. Осколки разбитой лампы лежали на журнальном столике. Катя медленно, оглядываясь по сторонам, подплыла к большому стеклянному шкафу, в котором ее папа, собиратель маленьких игрушечных машинок Matchbox, хранил свою дорогую сердцу коллекцию. – Ребята! – Катя перевела дыхание. – Какие вы… молодцы! Спасибо, что вы машинки не тронули! Резким движением встревоженной птицы сбросив одеяло, рванулась с дивана разбуженная Гольданская. – Ну мы же сюда не в машинки играть приехали! – прохрипела она и, недовольная, умчалась в ванную. Катя хлопала ресницами, как первоклассница. Я потерял дар речи. Лаврентьев спрятался под одеяло, лежа на полу. Остапишин, морща лоб и закусив верхнюю губу, соображал, как выйти из положения, Лишь Калиша беззастенчиво продолжал храпеть в соседней комнате. – Ребята, – Катя стойко держала удар. – Ребята! Давайте я вам завтрак сделаю! Яичницу будете? – Будем, Катюх! Конечно, будем! – как ни в чем не бывало подхватил Остапишин. – Я помогу! Томатики есть? Лучок? Огурчики? Я порежу. Сделав хорошую мину, все дружными усилиями спасли положение. Когда все расходились, Катя повернулась ко мне: «А ты тоже уходишь?». И я остался… Баба ЛенаВ один из последних зимних дней на катке, залитом перед легкоатлетическим манежем МГУ, группа студентов занималась «коньками». Среди них был Лаврик, но даже для него – чемпиона МГУ по хоккею – не было исключений, наоборот, он должен был подавать пример. Урок вела суровая баба Лена, маленькая старушенция, лет семидесяти-восьмидесяти, с ярко-оранжевыми кудряшками. Одета она была в синий шерстяной тренировочный костюмчик эпохи советских физкультурников и шапочку-конькобежку с остреньким мефистофельским выступом надо лбом, застегивавшуюся под подбородком на пуговку. Баба Лена, как и Николсон, была легендой МГУ. В молодости ей светил паралич, но баба Лена переборола недуг, а во время войны ездила на передовую давать концерты бойцам Красной Армии. А потом она пятьдесят лет преподавала в университете и ни разу в жизни не пила, не курила и не занималась глупостями с мужчинами, поэтому фигура у нее была прекрасная – сзади пионерка, спереди – пенсионерка. Рассказывали, что один студент польстился сзади на ее изящную фигурку, так она его потом чуть до инфаркта не довела. Занималась строгая баба Лена с особо ослабленными – спец-группой «Здоровье», в которую часто попадали прогульщики физкультуры. Лаврик был в их числе. А вела она уроки так, что мало не показалось бы даже мастеру спорта. Мучила немилосердно, превращая зачастую занятия в шоу, за которыми с радостью наблюдали прохожие, среди которых время от времени оказывался и я. Легенда МГУ Елена Борисовна Гуревич, или баба Лена: „Настоящий журналист должен уметь садиться на шпагат! “ В тот день студенты, среди которых ростом и мрачностью выделялся Лаврик, понуро стояли в линейку и громко, вместе с бабой Леной, кричали: «Рубка, рубка, рубка, стоп!», топая лезвиями коньков по льду Так они учились кататься! К концу занятия несчастные перешли от упражнения «рубка» к более продвинутой композиции. Теперь вся компания громко пела: «Веселей, моряк, делай так, делай так!»… Однажды 80-летнюю бабу Лену отважились попросить уйти на пенсию, дать дорогу молодым. В ответ она пришла к заведующему кафедрой физкультуры и села на шпагат: «Если кто-нибудь еще с кафедры физвоспитания так сможет – уйду». Я дождался Женю, и, обсуждая на ходу технику фигурного катания, мы помчали на торжественное открытие галереи Людмилы Евгеньевны, мамы Остапишина. Галерея «Ласта» (аббревиатура из первых букв имен всей семьи Остапишиных – Людмила, Алексей, Станислав, Александр) расположилась в старинном особняке XVIII века на улице Чехова, дверь в дверь с «Лигой трезвости», куда съезжались кодироваться алкоголики всей страны, создавая оживленную толпу перед входом в здание. Название галереи ассоциировалось у нас со спортинвентарем, но Людмила Евгеньевна была непоколебима: в древнерусском «ласта» – это ласточка. Вернисаж готовили тщательно. При входе вывесили картину «Психоделическая атака оранжевых кенгуру», а центром выставки стало полотно нижегородского художника «Красная корова», немедленно воскрешавшее в памяти известный шедевр Петрова-Водкина. Пришел приятель Сашиных родителей писатель Георгий Вайнер, написавший «Место встречи изменить нельзя». Появился и Дима Калинин. Накануне он стал жертвой классического гоп-стопа: поздним вечером у Ваганьковского кладбища на него набросились двое громил, намереваясь стянуть длинное кожаное пальто, только что купленное на первые три зарплаты в «Коммерсанте». «Не отдам!» – взревел Калиша, вступая в неравный, но праведный бой. В галерее непобедимый Дима нарисовался в своем героическом пальто, но с двумя фингалами. Вайнер, уже прошедший в этот день сквозь строй алкоголиков из «Лиги трезвости» и мимо психоделических кенгуру, приметив Диму, съязвил: «Бандитская пуля?». «Черная кошка», – элегантно парировал Калиша. Банановая республикаБизнес Алексея Остапишина, старшего брата Саши, между тем шел в гору. Голубые ели малого предприятия «Торто» замерзли в прошлом. Теперь Алексей ежедневно гнал в столицу фуры с фруктами и овощами из Европы. Первые дивиденды Алексей направил на приобретение двухкомнатной квартиры в районе ВДНХ. За 55 метров жилья успешный предприниматель выложил три тысячи долларов! Это была космическая, неподъемная по тем временам сумма. А в апреле и вовсе случилось нечто фантастическое. Создав со своими старыми друзьями компанию «Русагро», Алексей тут же пришвартовал к российскому берегу первое коммерческое судно с бананами. Бананы были мечтой россиян от мала до велика. Фольклор даже увековечил их в песне «В Москве бананы дефицит, за ними очередь стоит, хочу банан! Хочу банан!» на мотив «Танца маленьких лебедей» из балета Петра Чайковского «Лебединое озеро». Рефрижераторное судно ледового класса в Питере встречала толпа жадных дистрибуторов, которая растащила приплывший экзотический товар в мгновение ока, осчастливив Алексея и обозначив ему жизненный путь на несколько лет вперед. «Бананов в Москву завезено столько, что москвичи даже при всем желании не смогут их съесть» и «Следующим экологическим кризисом в России будут банановые шкурки», – трубили газеты через месяц. А Саша Остапишин, теперь уже блестящий знаток английского, стал помогать Алексею переговариваться с многочисленными иностранными поставщиками. Ему в помощь была приобретена чуть ли не первая модель мобильного телефона, представлявшая собой чемодан с ручкой. С этим устройством Саша стал приходить на занятия, вызывая трепет в душах простых смертных, в том числе и моей. Не выпуская мобильника из рук, мой друг прямо в коридорах МГУ уверенно договаривался о выгодных ценах и заниженных инвойсах с колумбийскими и эквадорскими воротилами, уносясь в бриллиантовую даль. К лету он приобрел подержанный, но все же настоящий «БМВ 318» за целых три тысячи долларов! Иномарки только-только появлялись в Москве. В основном по улицам по-прежнему колесили «Волги», «Жигули», «Нивы», «Запорожцы» и «Таврии». Восходящая звезда эстрады Киркоров ездил на старой, обшарпанной семерке «Жигулей»! Приехавшего в Москву Депардье повезли на Бородинское поле тоже на «Жигулях». А у Саши уже была «БМВ»! На таких машинах ездили только удачливые коммерсанты и бандиты, которых, между делом, стало удивительно много: они были нужны смутному времени для передела собственности. Молодые, здоровые, часто бритые наголо, одетые в черные кожаные куртки и тренировочные костюмы «Адидас», они переговаривались на каком-то своем языке: «ты че рамсы попутал?», «ты, типа того, не быкуй, падла». Откуда они вообще взялись? Короткие сиплые фразы сопровождались характерными движениями пальцев – «распальцовкой», или, как еще говорили, «пальцами веером»: это когда мизинец, указательный и большой пальцы отогнуты, а средний и безымянный подогнуты к ладони. Их звали Вованами, Колянами, Женьками… Весной 93-го они беспощадно бились за место под солнцем. – Слышал, Глобуса в «Лис’С» убили? – спросил меня Остапишин на лекции. О «Лис’С» я слышал, это была самая недоступная в Москве дискотека, располагавшаяся в спорткомплексе «Олимпийский», ее рекламировали по телеку: «Курицы говорят: «Я пойду на дискотеку «У Лис’Са». Только там можно познакомиться с путевым парнем!». А вот о Глобусе мне не было известно ничего. – Кто такой Глобус? – полюбопытствовал я. – Авторитет криминальный! Читай, – Саша протянул мне свежий номер газеты. В ней рассказывалось, что Глобуса, которого на самом деле звали Валерием Длукачем, действительно застрелили. Он с телохранителем выходил из дискотеки, и их расстреляли из автомата. Глобуса убили сразу, а телохранителя ранили. Друзья Глобуса втащили обоих в белоснежный Chevrolet и на огромной скорости рванули к Институту Склифосовского – спасать раненого. За ними, попрыгав в Lincoln и Ford, погнались нападавшие бандиты. Замыкал кавалькаду наряд милиции, бросившийся в погоню и за теми, и за другими на «Жигулях». По дороге друзья Длукача вызвали подмогу, та подоспела очень быстро: к Склифу подкатили четыре иномарки, перекрыв все подъезды к институту, около двадцати человек заняли боевые позиции вокруг здания. Закончилось тем, что милиция задержала всех. Я прочитал историю с интересом, но она была обычной, каждый день по всей Москве шли разборки, а газеты кричали: «Бои идут уже на Садовом», «Рэкетиры сожгли непокорную фирму», «Подорвали в автомобиле», «Поджог магазина». Япончик, Михась, Сильвестр, Бобон, Петрик, Роспись, Кокос – имена маститых бандитов становились широко известны. Лихие девяностые набрали ход. Окно в ЕвропуМы с бабушкой Олей пили чай. – Вот ты скажи, ты же экономист, – начала Оля. – Вчера я пошла в наш продуктовый. Масло стоило 625 рублей за килограмм. Зашла сегодня, то же масло продается уже по 825 рублей. Я спросила, что случилось? Никто не знает. Как же так могут быстро цены расти? – Это шоковая терапия, – без промедления ответил я. – Объясни, – Оля как бы меня не слышала, – объясни! Получается, что раньше моя пенсия была 75 рублей в месяц и на самое необходимое хватало, а сейчас из-за этой инфляции проклятой я получаю 4600, а на них даже двух килограммов сосисок не купишь! А продукты где? Уж и хлеб с маслом – роскошь. Как в войну! Что говорят экономисты? Неужели над нами и впрямь эксперименты ставят? Гайдар куда смотрит? С Гайдаром и впрямь была беда. С каждой его реформой случалось одно и то же. Сначала все газеты долго и отчаянно кричали, что реформа необходима нам как воздух, что с ней преступно долго тянут, что если промедлят еще, то будет национальная катастрофа. Затем, как только реформу запускали, сразу раздавался истошный крик, что она преждевременна, непродуманна, суетлива, что есть лучшие и более разумные планы. Далее, когда реформа уже «пошла», отчетливо слышался стон, что она с треском провалилась в тартарары. Этот стон плавно переходил в проклятия в сторону Гайдара и его правительства и в гадание, когда же их всех вместе отправят в отставку, что, наконец, случилось. Гайдара как только не обзывали к этому времени – и «чикагским мальчиком», за его приверженность монетаризму, и просто «мальчиком в коротких штанишках». Когда он выступал в парламенте, его демонстративно переставали слушать, хихикали, а когда однажды Ельцин сказал про Гайдара: «[Он] мужественный, преданный своему делу и просто умный», парламентарии и вовсе расхохотались. – Оль! Да Гайдара-то уже в отставку со свистом отправили, – решил отговориться я. – Да знаю, знаю. Теперь у нас какой-то Черномордин главным стал. Кто такой? Никто не знает. Индустриалист, говорят. Ну, а виноват-то все равно Гайдар. Ведь кто реформы начал? Он. – Не Черномордин, а Черномырдин. Премьер-министр. – У нас во дворе его все Черномординым называют, а в газетах пишут, что он – «гомо советикус». Оля снова была права: о Черномырдине народу не было известно ничего. Зазвонил телефон, не старый, дисковый, с длинным, завивающимся проводом, а новый – цифровой, трубкой, с длинной антенной, заряжающийся от базы. Когда в нем садилась батарейка, он мигал красным огоньком. Самое главное, он был без шнура, поэтому с ним можно было расхаживать по всей квартире и даже, подумать только, выходить на улицу! – Это тебя, – бабушка протянула мне трубку. – Алло. – Дима? – Да. – Добрый вечер. Это Кирилл Валентинович, преподаватель английского. – Здравствуйте, Кирилл Валентинович. – Не отвлекаю? – Нет. – Тут один мой студент по имени Сергей, он учится на год старше вас, ищет сотрудников. Он работает в совместном предприятии «Делойт энд Туш Томатсу Интернэшнл» [93] . Вы бы не хотели попробовать? – Да, конечно. – Как я понял, основной задачей на первых порах будет переводить. Вас устроит? – Да, Кирилл Валентинович. – И, что важно, это работа с гибким графиком, от учебы она не оторвет. – Хорошо. – Тогда я вас порекомендую. Сергей будет ждать вас в офисе «Делойт» в четыре вечера. Вот еще, совсем забыл. Ему нужны два человека. Вам кто-нибудь приходит на ум? – Сева приходит. – Сева? Замечательно. Тогда завтра приходите вдвоем. – Спасибо. Дождавшись, когда я закончил разговор, Оля принялась расспрашивать меня про «Лотто-миллион». Эту «олимпийскую лотерею» рекламировали везде – на площади Маяковского висел огромный воздушный шар с надписью «Впервые “Лотто-миллион”», под уличными часами прикрепили знаки «Лотто-миллион», повсюду расставили сине-золотые киоски, в которых можно было попытать удачу, а по телевизору крутили рекламу: «У меня будет вот такой миллион! Надо спешить! На всех не хватит! Хочу!». – Платишь десять рублей, а выиграть можно двадцать миллионов, – поделилась со мной Оля сокровенными мечтами. – Бабуля! – возмутился я. – Ты уже и в лохотрон, и в наперстки пробовала, только лотереи тебе и не хватало! – А что? – бабушка хитро посмотрела на меня. – Может, кто-то и выиграет. Не волнуйся, я играть не буду, а вот Соловей собирается. Он мяса уже два года не ел, пенсии не хватало. Может, теперь, говорит, повезет. Ни Оле, ни мне было невдомек, что при поддержке высокопоставленных российских спортивных чиновников лотереей умело заправляли хитрые греки Коккалис и Шапанис, зарабатывая те самые миллионы. А Соловей… он и вовсе витал в облаках. На следующий день нам с Севой предложили работу в аудиторской фирме международного масштаба «Делойт и Туш». Дела у Делойта шли в гору: в Москве стремительно множились фирмы с иностранным капиталом [94] . Многие из них были обязаны нанять аудиторов. «Делойт» был тут как тут. Фирма находилась на втором этаже старого здания в Делегатском переулке. Офис выглядел как расселенная и хорошо отремонтированная коммунальная квартира. Он занимал всего пять или шесть комнат, все они были маленькие. Первым делом нас проинтервьюировали. Сначала вопросы задавал Сергей. Он оказался несимпатичным и высокомерным. Потом за нас взялся его начальник Зубайдур Рахман, полный, с сальным лицом, в синем двубортном костюме в полоску, стареющий бангладешец, причем из Бомбея, что показалось странным. В конце интервью Зубайдур сердито кивнул Сергею и объявил нам зарплату – 90 долларов в месяц! Мы с Севой не смогли сдержать радости и, счастливые, переглянулись. Доросли до больших денег! А доллары – это была еще и стабильность, ведь несмотря на то, что на Сухаревке, на стене одного из домов, по-прежнему висел плакат «Вернем рублю былую славу!», рубль совершал головокружительное падение – в апреле 93-го 1 доллар стоил 800 рублей, а ровно через год – 1800. Но нам теперь никакие обвалы рубля не были страшны. Показали тесную комнатушку, где нам предстояло работать: здесь плечом к плечу уже сидел многообещающий Tax Department в полном составе – три человека. Все трое шумно собирались на Кипр, как я понял из разговора, осваивать тайные пружины загадочных офшорных компаний. Разносилась молва: в офшорах можно не только избежать налогообложения, но и спрятать деньги. Вывоз капитала из России начался. Покидая офис, уже на улице мы наткнулись на генерального директора компании Кирилла Угольникова, брата телезвезды Игоря Угольникова из программы «Оба-на-Угол-шоу». Он выходил из синей «Вольво» – небожитель! Следующим вечером нас взяли на торжественный ужин в Московский коммерческий клуб, находившийся на Большой Коммунистической улице. В таком ресторане я не был никогда, он поражал воображение. За длинными столами, сдвинутыми в букву «П», восседали политики и чопорные иностранцы в дорогих костюмах, полосатых рубашках и галстуках «в огурцах». Нас с Севой посадили с краю, друг напротив друга. Я старался как мог: держал спину ровно, головой не вертел, улыбался, а с Севой, единственным моим собеседником в тот вечер, говорил вполголоса и вежливо, чуть ли не на «Вы». Впрочем, оправдание имелось – уж слишком возвышенной была обстановка. Когда услужливый официант галантно разнес меню, я и вовсе обомлел. Икра зернистая с блинами, паштет с киви, суп-пюре из лобстера и ассорти мясное «Малютка», в которое входили индейка бризоль, бифштекс слоеный «Слобода» и яблоко «бене»! От запахов закружилась голова! Ведь в Москве хоть и стало меньше очередей за продуктами, но они еще стояли за подсолнечным маслом и за хлебом. Совсем недавно в булочной на Грузинке висело объявление: «Хлеба нет!», а сама она была по этой причине закрыта. Валютный продуктовый магазин Stockmann выгодно отличался от других тем, что в нем были «Fresh Finnish eggs» [95] . А еще через день, после того, как нас попросили сопроводить приехавших в Россию международных финансистов в Большой театр, стало очевидно: Валентиныч помог нам вытянуть звездный билет! В Большом давали «Черевички»: музыка Чайковского, литературная канва – Гоголя. С Большим у меня с детства выходили казусы. Самый запомнившийся случился на скучной премьере «Млады» Римского – Корсакова. Все тогда казалось мне длинным: дирижер был длинен, смычки скрипачей были еще длиннее, певцы были просто длинными, а опера была длинна невыносимо. Мой одноклассник Валерка, очень неглупый парень, прозорливо прихвативший с собой карманный радиоприемник, в самый громкий момент оперы, который настал в 20.30, заговорщицки предложил мне прослушать «Новости спорта» по «Маяку». «Никто не услышит», – уверил меня он. После «Новостей спорта» началась программа «По вашим заявкам». «По многочисленным просьбам радиослушателей передаем песню Михаила Боярского “Дрессировщик”», – монотонно произнесла ведущая. «Ура! – возбужденно прошептал Валерка. – Это моя любимая!». «Моя тоже», – поддержал я. Радиоприемник лежал перед нами на красных бархатных перилах верхнего балкона. «Ап! – заголосил Боярский. – И тигры у ног моих сели. Ап! И с лестниц в глаза мне глядят». Внизу бушевал оркестр, смычки пели исступленно, дирижер самозабвенно размахивал палочкой, его длинные седые волосы, развеваясь, не поспевали за вдохновением. Музыкальная волна нарастала, становилась мощней, и вот, наконец, как девятый вал, она обрушилась сначала на партер, потом на амфитеатр, вжимая восторженных театралов в спинки кресел. Вдруг… Дирижер взмахнул палочкой и замер, предвкушая овацию. Вместе с ним замер оркестр, и весь театр погрузился в звенящую тишину. И тут Боярский взял свое: «Ап, и кружатся на карусели. Ап, и в обруч горящий летят», – раскатилось по залу. Нас, конечно, с позором изгнали из театра, а потом вызвали родителей в школу. Теперь, много лет спустя, посередине «Черевичек» бессовестно, на глазах у влиятельных иностранцев, засыпал мой друг Сева, променявший накануне драгоценный сон на кипу скучных бухгалтерских документов, выданных Зубайдуром для ознакомления. Вернее, сначала он, как это получше описать, клевал носом. А на протяжной, душераздирающей арии кузнеца Вакулы: «Слышит ли, девица, сердце твое лютое горюшко, горе мое?», силы Севу покинули совсем. Мой друг более не смог держать голову, и она, плавно качнувшись влево, потом вправо, потом снова влево, мягко легла на плечо президента Европейской федерации инвестиционных аналитиков и старейшего члена Комитета по международным стандартам финансовой отчетности господина Дэвида Даманта. Я ущипнул Севку, но он даже бровью не повел. К счастью, Дэвид Дамант, благодушный дедуля, сидел с влажными глазами и не отвлекался по пустякам. За сладким пряником, однако, настало время кнута. Нас подключили к важной работе по подготовке, ни много ни мало, Закона об аудиторской деятельности в РФ. Валентиныч не обманул: с утра до ночи мы переводили. Устно, письменно, синхронно, последовательно – по-всякому. Но прежде всего нас посадили перед компьютерами, которые тогда были исключительной редкостью, и научили работать с программой Windows. Программа полностью оправдывала свое название – на нас вылетали настоящие беспорядочные, неуправляемые окна! Мало-помалу нас стали приглашать на встречи партнеров «Де-лойта» с государственными деятелями, из которых запомнил лишь Татьяну Парамонову, банкиршу Центрального банка, и Починка́, председателя планово-бюджетной комиссии парламента, будущего министра. В промежутках между встречами мы письменно переводили занудные бухгалтерские тексты. Работа была монотонной и кропотливой, оттого – изнурительной. Но мы старались изо всех сил. Допускаю, что первыми переводчиками с русского на английский таких статей бухгалтерского баланса, как «животные на выращивании и откорме», «рабочий скот» и «продуктивный скот» были мы с Севкой. – На референдум пойдешь? – спросил меня Севка в апреле [96] . – Конечно. – Да, да, нет, да? – улыбнулся Севка. – Им я не верил никогда, мой ответ: «Да, да, нет, да»! – отчеканил я разрекламированную речевку. – Судьба России в наших руках, – парировал Севка другим известным слоганом времени. На носу был очередной референдум. На нем нам предлагалось поддержать либо Ельцина, либо парламент, который дерзко наступал на президента, стремясь перехватить контроль над правительством, а заодно и всю власть в стране. В какой-то момент парламент даже чуть было не отрешил Ельцина от должности. Делалось все по закону, в соответствии с Конституцией, поэтому Ельцин даже не мог особо противостоять и лишь называл происходящее «ползучим переворотом». Единственное, что ему удалось, – добиться проведения референдума. Агитация развернулась мощнейшая. Сторонники Ельцина призывали сказать «Да, да, нет, да»: три «да» – президенту России, курсу реформ и досрочным выборам депутатов и одно «нет» – досрочным выборам президента России. Но было много и тех, кто как мантру повторял «Нет, нет, да, нет!»: ведь, как говорили, если Горбачев за шесть лет правления довел нас до ужасной пропасти, то за шесть ельцинских месяцев мы сделали громадный шаг вперед. Народ сказал четыре «да», но референдум вообще ничего не решил. Напряженность не спа́ла. Парламент продолжил точить свои длинные кинжалы. Щедрая надбавкаМы с Севой работали все больше, и, как всегда в таких случаях, стало казаться, что нам недоплачивают. Тщательно все взвесив и бесповоротно решив, что надо требовать повышения зарплаты, мы направились к Зубайдуру Рахману. Зубайдур внимательно выслушал нас, сидя в огромном кожаном кресле бежевого цвета, закатил глаза, недовольно пошлепал пухлыми губами, пошипел, пофыркал и спросил: – Ну и насколько больше вы хотите получать? – На 10 долларов в месяц, – ответили мы, имея в виду повышение с 90 до 100 долларов каждому. Зубайдур задумался минуты на три, устремив свой взгляд сначала в стену, потом в потолок… Судя по трагической гримасе, дума его была тяжелой. Наконец он вернулся на грешную землю, запустил руку в карман и достал две мятых пятидолларовых бумажки. – Хорошо! Вот, держите, – он протянул нам банкноты. – Ваши десять долларов. На двоих! Мы с Севой в шоке переглянулись. Гневить судьбу было неразумно. Лишние 5 долларов мы все-таки получили, а это было немало – средняя зарплата в стране в мае равнялась примерно 18 долларам. А деньги были очень нужны. Хотелось не только сводить концы с концами, но и развлекаться. Появившиеся в газетах разделы «светской хроники» задавали ориентиры: «В гостинице «Космос» отмечалась годовщина РТСБ [97] . Как ни странно, мужчины предпочли появиться в зале в блейзерах – от Кензо (Kenzo) или Лагерфельда (Lagerfeld). Предприниматель Константин Боровой был одет в строгий темно-синий костюм, белую рубашку с широким галстуком в красную и синюю полоску. Блиставшая на приеме Ирина В. призналась, что предпочитает одежду и духи французских фирм, хотя и не разделяет повальное увлечение черным цветом, о чем свидетельствовал ее элегантный удлиненный белый пиджак. Проявлением индивидуальности г-жи В. явились очки, на покрытие оправы которых пошло чистое золото и полудрагоценные камни – корунд и горный хрусталь. Этот эксклюзивный вариант оправы фирмы Casanova обошелся ей в $300». Вот еще: «30 апреля 1993 года Федор Бондарчук решил выйти из затворничества и снял рекламный ролик с участием своей жены, а также Филиппа Янковского и Степана Михалкова. Рекламировали они горячительный напиток, а именно водку «Зверь». Затем вся компания отправилась в технодискотеку, расположенную в кинотеатре «Ударник», где в этот вечер веселилась едва ли не вся «золотая молодежь» столицы. Там они встретили Артемия Троицкого и Степана Полянского (ведущего «Лотто-миллион»). Не пожелав расставаться, многие из участников встречи на дискотеке продолжили веселье на известном пляже на Николиной Горе». Наконец, «президент Ассоциации международного сотрудничества «Кентавр» Григорий Н. обвенчался с двадцатилетней московской студенткой Ириной. Своей невесте он преподнес в виде свадебного подарка бриллиантовый гарнитур и дом в Гамбурге. Григорию Н. 32 года. Закончив Институт физкультуры, он стал профессиональным самбистом; в прошлом был чемпионом Москвы по самбо. Свою деятельность в бизнесе начал с перепродажи аудио– и видеоаппаратуры, потом освоил торговые операции по компьютерам. Когда появилась возможность, свои знания в области рыночной экономики пополнял в Англии и Болгарии, окончил Высшую коммерческую школу Занимался организацией антикварных аукционов» [98] . Саня ПоповВ конце мая среди бела дня хлопьями пошел снег, таявший на лету. Нам с Севой не сиделось дома. В последней электричке мы ехали с Павелецкого вокзала за семьдесят километров в Привалово на день рождения к моему ровеснику и соседу по дедушкиной даче Сане Попову, которого знал с детства, с тех давних «дней, где утро было рай, и полдень рай и все закаты! Где были шпагами лопаты, и замком царственным – сарай!» [99] . Саня закончил великолепную школу № 91 на улице Воровского [100] . В ней Академия образования проводила эксперимент, усиленно преподавая и математику, и английский. То есть это была спецшкола в квадрате. Удивительно, но Саня ухитрился оказаться вне эксперимента, очутившись в так называемом «литературном классе», где ни математику, ни английский углубленно не изучали. Зато Саня стал много читать, а из книг впитал непреходящие ценности, став добрым, отзывчивым и надежным другом для многих. В детстве мы бегали с Саней в лес за подберезовиками и подосиновиками, строили шалаши, гоняли на великах, подкладывали камни на рельсы перед приближающимися поездами, втайне надеясь пустить их под откос, забирались в заброшенные дачи, ловили тритонов и пиявок в ручье и карасей в пруду, прятались в зарослях кукурузы на бескрайнем колхозном поле, ходили в деревню за молоком, звеня бидонами, аукали в колодцы, мечтали добраться украдкой от родителей до загадочной церкви в Кишкино, затерянной в глухих лесах, а один раз даже подглядывали из окна Санькиной комнаты, как раздевается в доме напротив, готовясь к дневному сну, красивая Регинка, девчонка, которая была старше нас года на четыре. Регинка уже несколько раз побывала с родителями в ресторане ВТО (Всесоюзное театральное общество), где, она была уверена, на нее обратил внимание подающий надежды Леня Ярмольник, только что сыгравший в эпизодах фильма «ТАСС уполномочен заявить». Регинка была влюблена в Ярмольника. Я ревновал. Сане было все равно. Он беспрестанно слушал песню БГ «2-12-85-06 – это твой номер» [101] . С тех далеких времен это единственная песня Гребенщикова, которая мне нравится. Раз в месяц вечерами мы разжигали костер на опушке бескрайнего леса, где весь наш поселок, взрослые тоже, собирался беседовать, запекать картошку в углях и петь песни под гитару. «Всем нашим встречам разлуки, увы, суждены» и «в флибустьерском дальнем синем море бригантина поднимает паруса», – брал за душу наш сосед, калека на костылях, отец двух детей, арендовавший на лето Аксаринскую дачу. Аксарин был дед дворянского происхождения, тонкий и длинный, как бамбуковая удочка. Он был старожилом поселка и развел в нашем пруду карасей. В высоком черном небе висела космическая, буквой «W», Кассиопея, а наполненные ковши Большой и Малой Медведиц сказочно оберегали Млечный Путь от слишком яркого пламени нашего безудержного, трескучего костра. Саня был симбиозом двух людей – юного Платона Каратаева (напомню, что Платону в «Войне и мире» было за пятьдесят; чтобы вообразить Саню, надо представить Каратаева молодым) и игрока «Манчестер Юнайтед» Пола Скоулза. Платон – душа, Скоулз – внешность. Короче говоря, мы с Севкой мчали к Сане. Выйдя на платформе Привалово, мы затянулись свежим воздухом. Когда, шипя, уползла в даль электричка, нас окружила кромешная тьма – наша попутчица в трехкилометровом марш-броске до Сани – через поле, потом сквозь деревню Константиновские хутора, где дома и деревья встали плечом к плечу, а затем – по кромке березовой рощи. Торопились мы, как выяснилось, зря. Саня давно заснул, сжимая в руке полупустую бутыль. Его огромный дом тем временем ходил ходуном, скрипя своими старыми досками. Музыка гремела, пляски сбивали с ног. Гибкая черноволосая болгарка рванулась на меня из темноты, обожгла неистовым взглядом. Слышался бубен и звон гитары. В дальней комнате друг Попова Миша Фишман настойчиво вызывал кого-то на дуэль, требуя немедленной сатисфакции. Мы с Севой решили ничего не замечать и, прихватив наколотой березы, прямиком направились на ночлег на мою дачу. Однако висячий замок на входной двери не откликнулся ни на один из многочисленных ключей в связке, выданной мне дедушкой. Тогда Севка отыскал на ощупь в сарае напильник и взялся спиливать замок. На это ушел час. Потом мы отчаянно бились с мышами черной чугунной кочергой и топили промерзший дом, доверху закладывая добротную печь санькиными сучкастыми дровами и выпивая между делом. Лишь предрассветным утром, уже из последних сил, мы снова двинули к Саньке и замерли, увидев выплывающую нам навстречу из густого тумана и вихрастых кустов шатающуюся фигуру в старомодном длинном пальто и белой панаме. Это был Санька. Из-под полы он медленным, хмельным движением извлек бутыль, мы отпили из нее и вскоре дружно провалились в беззаботный, крепкий сон. Ту ночь я запомнил. В ней была какая-то счастливая завершенность. Знакомство со СтефаниВнезапно нам с Севой сообщили, что надо ускоряться, время не ждет, стране нужен законопроект. Так и сказали. В связи с этим «Делойт» решил объединить усилия с не менее известной аудиторской компанией KPMG, создав специальную команду, в которой оказались мы с Севой, а также пара человек из KPMG, среди которых была студентка-француженка Стефани, приехавшая из Школы бизнеса Бордо в Москву на летнюю практику. Тогда мне было не лень размышлять над происхождением аббревиатуры «KPMG». Оказалось, что это простое сложение первых букв имен отцов-основателей. Клинвелд из Голландии, Пит из Лондона, Марвик из Нью-Йорка и Герделер из Германии каким-то сказочным образом пересеклись на какой-то широте и долготе, чтобы создать вечного монстра аудиторских проверок. Именно в офисе KPMG я в первый раз увидел Стефани. Она энергично копировала что-то на огромном ксероксе. «Симпатичная», – сразу же решил я. Для того чтобы ничто не отвлекало от законопроекта, нашей специальной команде выделили небольшую комнату на 22-м этаже здания законотворческого Верховного Совета на Новом Арбате, дом 17. Из большого, во всю стену, окна открывался сногсшибательный вид на центр любимого города. У окна были и минусы: солнце сквозь него иной раз пекло так, что вспоминалась въедливая реклама Московского вентиляторного завода, которую крутили по телеку: Если в вашем цехе душно, если в офисе жара, То, видать, пора настала заключать договора. Вам пора и вам пора с вентиляторным заводом Заключать договора. Заключать договора! Если любите прохладу, свежий воздух круглый год, Обращайтесь на Московский вентиляторный завод! Словосочетание «заключать договора» вызвало тогда среди филологов серьезные споры о том, как правильно говорить: договора или договоры? Вещи с Делегатской на Новый Арбат мы перевозили на троллейбусе «Б», курсировавшем по Садовому. На остановке «Улица Алексея Толстого» (ныне – Спиридоновка) я выскочил, чтобы добежать до любимой бабушки Оли на Грузинскую и похвастаться лэп-топом. – Что это? – спросила Оля. – Компьютер! – Компьютер? – Оля испуганно закрыла лицо руками. – На работе выдали! – Ой! А не опасно с этой штукой вот так по улицам расхаживать? На Новом Арбате мы теперь работали вчетвером – Сева, я, Стефани и Сергей. Сергей мне не нравился. Невысокий блондин с советской стрижкой и протокольной внешностью, он был занудой, хвастуном и умником, лишенным обаяния, но зато с необычайно высоким мнением о себе. Со Стефани он сразу пошел на сближение, стал ежедневно звать ее обедать, а нас как будто не замечал. То ли сесть с нами за один стол было ему зазорно, то ли думал, что мы не голодные. Но что делать? Начальник, он и есть начальник. Спасибо Стефани, она часто, возвращаясь, приносила нам гостинец – то «Биг Мак», то сэндвич из «Бургер Квина», новой забегаловки на Никитских воротах. Иной раз мы с Севой спускались прогуляться и сразу оказывались в муравейнике, потому что Новый Арбат по-прежнему был базаром – нагромождением киосков. Однажды в одном из продавцов я узнал парня с нашего факультета. Он выглядел как миллионер – шикарные слаксы, топ-сайдеры и клубная куртка Yankees поверх модной майки с иностранной надписью на груди. – Это моя палатка, – гордо сказал он и, указывая на киоск, добавил: – Видишь, недавно название придумал. Киоск, который оберегал напряженный охранник с черной резиновой дубинкой в руке, украшало название «Stop&Shop». – А зачем название? – поинтересовался я. – Раньше не нужно было, а теперь – конкуренция, выделяться надо. – Что-то я тебя на факультете давно не видел, – заметил я. – И не увидишь больше. Все. Я бросил учиться. Финита. Я тут знаешь сколько зарабатываю? Всем профессорам вместе взятым не приснится. – Жалко учебу бросать. – Чего жалеть, все равно не пригодится. – А рэкетиров не боишься? – Нет. Я им исправно плачу, причем не так уж много, – ответил мой собеседник. – Зато спокойней стало. Сначала киоски воровать перестали: раньше ночью кран подъезжал и увозил. Теперь о налетах почти забыл: бывало, по два-три раза за ночь отбивались. По дороге в офис я решил повнимательнее разглядеть киоски. В самом деле, некоторые из них теперь украшали названия. Одна палатка называлась All for you, другая – Shop, третья – Special Shop, удивил киоск Thriller, принадлежавший, видимо, фанату Майкла Джексона, и уж совсем поразила надпись «Wir machen Haare schon» [102] , приклеенная, вероятно, знатоком немецкого языка. Продавали в нем, как, впрочем, и во всех других киосках, все подряд – кроссовки, сигареты, одежду, фильмы на кассетах, диковинные женские тампоны Татрах и «оригинальный» молочный продукт «йогурт». Кстати, йогурты почти всегда были просроченные. Однажды Стефани подошла ко мне и озабоченно спросила: – А какую воду вы с Севой пьете? – Не понял? – Ну… Вы уходите с Севой в туалет и приносите оттуда чашки с водой. Что это за вода? – А! Ну, конечно. Там, в туалете, мы из-под крана ее набираем! Еще чаще мы ее прямо из крана и пьем. – Но ведь воду из крана пить нельзя! – Как нельзя? Мы всю жизнь пьем! – Нельзя! Только из бутылок! – и она протянула мне бутылку Evian. – Пожалуйста! Пей только такую воду! И, кстати, надо пить не меньше полутора литров такой воды в день! Я был потрясен! Вот это да! Иностранщина! Вода из бутылок! Смешно! Мы с Севой снисходительно поглядели на Стефу… И пошли набирать воду в туалете. – Дим, – обратилась ко мне в другой раз Стефани. – Ко мне в гости на выходные приезжает друг из Германии. Роланд. Возьми нас с собой на «true Russian party» [103] ! Пожалуйста! Отчего не взять? У Лаврика в пятницу намечалась грандиозная тусовка. В пятницу вечером мы с Лёничем подобрали иностранцев в «Славянской» и повезли их к Жене. Пришлось долго стоять у двери и ждать, пока хозяин расслышит наш непрерывный звонок. Наконец дверь открылась. Оглядев моих попутчиков неприветливым, колючим взглядом с ног до головы, Женя нелюбезно спросил: – Кто это? – Иностранцы с работы. Француженка и немец. Женя нахмурился, осуждающе посмотрел на меня, расстроенно опустил руки, медленно развернулся и с нотками раздражения в голосе протянул: «Б…! Руденко импортных привел…». Остапишин выскочил в коридор и с любопытством рассматривал Стефани и Роланда, из-за его спины выглядывал Ерванд с рюмкой опередива. Уважительный прием, таким образом, был оказан. Не на это я рассчитывал. С другой стороны, поведение Жени можно было выдать за элемент «true Russian party». – Небось голодные? Есть будут? – через плечо пробурчал Женя, не желая смотреть в мою сторону. – Не знаю. А какие варианты? – Вариант один: три сосиски и пюре. Огурец еще есть соленый. Один. На всех. Больше нет ничего. И хлебосольный Женя, не дожидаясь ответа, понуро побрел на кухню угощать иностранцев. Роланд со Стефани ели с аппетитом. Человек десять смотрели на них с завистью: сами очень хотели есть. Шерше ля фамОт Жени мы понеслись в новую модную дискотеку «Эрмитаж» в Каретном ряду, хотя кто-то звал в «Igor’s Pop Show» Игоря Селиверстова в Лужники [104] . В «Эрмитаж», рекламировавшийся только в англоязычной газете The Moscow Times, съезжалась исключительно изысканная и интеллигентная публика. Бандитов здесь не было. На входе, у старинной колоннады, мы увидели плотную очередь, упершуюся в нескольких крупных и очень неприветливых охранников в черных одеждах. Внутрь не пропускали. Только модная певица Лика Стар, популярный Богдан Титомир и Влад Сташевский под руку с продюсером Айзеншписом сумели кое-как проникнуть за заветную дверь. Шансов, казалось, не было никаких, как вдруг, настроившись на звуковые волны, я перехватил тихий разговор охранников: – Слышь, иностранцы не подходили еще? – Какие иностранцы? – Да тут какие-то должны были подойти. Из банка. Не то «Чара», не то «Черри» называется, я не разобрал. – А… Вроде не было. – Если подойдут, пропусти! – Ладно! Это был подарок судьбы. Я взял Стефани за руку и стал протискиваться сквозь очередь ближе к охраннику. «Hello!» – выкрикнул я. Он взглянул на меня, но тут же отвернулся, делая вид, что ничего не слышал. – Hello! We are from Cherry bank. Hello! [105] – я нагло уставился на него. – Cherry bank! – Колян! Слышь! Тут иностранцы подвалили. Из банка этого! – здоровенный охранник неожиданно занервничал. Это была советская робость перед иностранцами. Подбежал Колян: «Что, как, где, чего делать будем?». – We are from Cherry Bank, – уверенно повторил я. Отступать было некуда. – Да понял, понял я. Колян! Как по-английски будет «сколько их»? А… Хау мэни… Да? – он повернулся ко мне и спросил: – Хау мэни? – Twelve. We are twelve [106] , – выпалил я. – Проходи! Гоу, гоу. Сосчитай их, Колян. Это была победа! Дискотека заворожила. Огромный танцпол, бар с белыми пластиковыми столами и стульями, модная музыка. Танцевали до упаду под хиты Асе of Base и Army of Lovers. По домам разошлись под утро. На следующий день Стефани и Роланда было от нас не отлепить. Они требовали продолжения, которое, впрочем, было в планах. Вечером в своей квартире устраивала прием Гольданская. Олин дом стоял на высоком берегу Москвы-реки, неподалеку от места, где мастер, Маргарита, Воланд и компания навсегда прощались с Москвой, глядя с величественных Воробьевых гор вниз на раскинувшийся за рекой город, на пряничные башни Новодевичьего монастыря… Прекрасный, желтый с белыми колоннами редкий дом на улице Косыгина. Квартира была не то чтобы большая, но и не маленькая. А когда открывалась дверь в волшебную половину бабушки, то помещение раздвигалось до черт знает каких пределов, как в пятом измерении. На стенах висели картины Олиного приятеля художника Балашова, а на книжной полке стояли книги про прадеда, придумавшего цепную реакцию. Когда мы приехали, гости уже собрались. За столом на кухне светскую беседу вели начинающая радиоведущая Рита Митрофанова и Лаврентьев, их с интересом слушал инязовец Алексей, Остапишин что-то выяснял у хозяйки дома, Балашов любовался своими портретами. Иностранцев снова приняли равнодушно. Лишь Серега Немчинов оживился, увидев француженку. Тут же я понял почему. Он приготовился излить весь свой французский репертуар, почерпнутый из советских фильмов. «Бургундия, Нормандия, Шампань или Прованс?» – для начала поинтересовался Серега на чистом русском. Не дожидаясь ответа и хитро подмигнув Стефани, Немчинов продолжил: «Бон жур, шерше ля фам?». Девушка вздрогнула. «Ха-ха! – засмеялся Серега. – Шерше ля фам, ищите женщину! Понимаешь? Фильм у нас есть такой!». Он вопросительно взглянул на Стефани и добавил: «Се ля ви!». Потом он улыбнулся мне и ласково промурлыкал: «Ну а ты шепнул судьбе: “Мерси боку, мерси боку”?». Стефани захлопала ресницами. Осознав, что юмор непонятен, Серега озадаченно повел бровями: «Так… Что еще? – хлопнул он себя по бокам и тут же радостно выпалил следующую реплику. – Же не манж па сиз жур (Je ne mange pas six jours)!». Француженка с явным непониманием, даже испуганно, смотрела на Немчинова, изо всех сил пытаясь уловить смысл неправильно построенной и от того лишенной смысла фразы. «Дим! Неужели она и этого не понимает? Где ты ее откопал? Она француженка вообще, а? О чем же с ней говорить?». Серега недоумевал. Вдруг его осенило, и, вспыхнув как лампочка, он затянул песню: «Когда мой друг в крови, à lа guerre comrne à lа guerre! Ну хоть это-то понятно?». Пришлось увести Стефани в другую комнату. Немчинов провожал нас набором отчаянных реплик: «Пуркуа па, пуркуа па, почему бы нет? Чао, бамбино, сорри! Лямур тужур!». Когда вечеринка набрала обороты, включили магнитофон, начались танцы: «Помоги, помоги, я солдат твоей любви, как мне быть, подскажи, я не знаю…» [107] . Первой не выдержала темпа Стефани. Она рухнула на пол во время «солдата». Я подхватил ее и перенес в кресло. В это время инязовец Алексей уже вовсю цементировал историческую справедливость, недобро глядя на Роланда, вслух вспоминая сталинградскую битву, рисуя свастику на пыльных поверхностях квартиры и угрожающе демонстрируя познания в немецком: «Ахтунг, ахтунг!». Могло кончиться дипломатическим скандалом, но, к счастью, обошлось. Вообще-то Алексей был интеллигентом. Был известен случай: вместе с Ервандом они как-то решили побомбить, то есть заняться частным извозом на папиной машине, ночью. За рулем – Ерванд, рядом, штурманом, – Алексей. Долго колесили без толку: начинающему автолюбителю Ерванду никак не удавалось затормозить машину перед голосующими – каждый раз проносился мимо. Но когда на обочине показалась восхитительная дива, шофер не промахнулся, предвкушая не только куш, но и многообещающее знакомство. «В Чертаново?» – спросила в приоткрытое окно красавица. «Да!» – дружно ответили ребята. После этого в мгновенье ока произошло странное: откуда-то появилось еле держащееся на ногах нетрезвое и ватное мужское тело в черной шубе, девушка впихнула его на заднее сидение, бросив на прощание короткое: «Все!», и была такова. Когда доехали до адреса, уже немного пришедший в себя пассажир открыл дверь, вылез, покачиваясь, из машины и, к удивлению бомбил, пошел прочь. «Простите, пожалуйста, – робко поинтересовался Алексей. – А как же мы будем решать финансовый вопрос?». Пассажир, не поворачивая головы, ответил фразой, которая на долгие годы врезалась в память ребят: «Этот вопрос попрошу решать без меня». «Славяновская»Встретившись на работе после бурных выходных, мы со Стефани посмотрели друг на друга по-новому Что-то такое… едва уловимое. Но не явное. Через несколько дней мы сидели рука об руку в ресторане «Олимп» в «Лужниках», где на торжественный ужин собрались создатели законопроекта об аудите. Кто-то, может, и обсуждал в тот вечер дела, но не мы. В конце ужина Стефани шепотом спросила: – Не проводишь меня до «Славяновская»? – так Стефани ошибочно называла «Славянскую». – Давай! – без колебаний ответил я. – А где Роланд? – Он уже улетел в Германию. Он ведь только на выходные приезжал. – Ах, да, забыл. Слушай, а он что, твой бойфренд? – Нет. Просто друг. – А зачем же он приезжал? У нас такого не бывает, чтобы молодой человек летел в другую страну к девушке просто так. – А у нас бывает, – отрезала Стефани. – Он мечтал побывать в Москве. Так проводишь меня сегодня? – Конечно! Я посмотрел на Стефани и ясно почувствовал, что она мне нравится. Все тут сыграло свою роль – и яркие выходные, и то, что я уже был навеселе, и, конечно, то, что Стефани была волшебной иностранкой, девушкой с совершенно другой, незнакомой, загадочной планеты. Наконец, никто не отменял химии. Мне показалось, что нас тянуло друг к другу. Тут некстати откуда ни возьмись возник начальник Сергей и повелительным тоном бросил: «Стефани, я провожу тебя!». При этом он надменно зыркнул в мою сторону. Стефани с выразительной досадой согласилась и пронзительно посмотрела на меня. Наш план полетел в тартарары. Они поймали машину и умчались. Я, запрыгнув в такси, как шпион, помчался за ними. У переливающейся огнями «Славянской» Сергей слащаво откланялся Стефани и упругой походкой супермена направился к «Киевской». Стефани вошла в гостиницу. Обоих я проводил взглядом из подъезжающего ко входу отеля такси и, выскочив из него на ходу, нырнул за Стефани. Заходить в «Славянскую» было очень страшно, но мной двигало какое-то неведомое чувство. Остановиться было невозможно. Решив испытать судьбу, я пролетел сквозь ряд страшных, черных, с рациями, охранников на входе, затаив дыхание добежал до лифта, поднялся на четвертый этаж и ворвался в пустой длинный коридор. Через миг я стучался в дверь номера Стефани. Она не открывала. Прислушавшись, я различил звук работающего душа: «А, вот в чем дело!». В это мгновение в коридоре появился здоровенный сотрудник службы безопасности и пошел ко мне. Он надвигался на меня командорскими шагами, и, казалось, губы его шептали: «Брось ее! Все кончено. Дрожишь ты, Дон Гуан!». И вот уже он протянул ко мне длинную руку с толстыми пальцами. «О, тяжело пожатье каменной его десницы! Оставь меня, пусти, пусти мне руку… Я гибну – кончено – о Донна… Стефани!» – пронеслось в голове. Я стал похож на гальванический ток, который одним касанием изменяет металл. Раздался мимолетный шорох и… вдруг дверь распахнулась. Передо мной, мокрая, укрывшись белым махровым полотенцем, стояла юная темноволосая француженка. Охранник пролетел мимо. Я зажмурил глаза и закусил нижнюю губу… Повисшая пауза показалась вечностью. Я выпалил: «So you got to let me know, should I stay or should I go?» [108] . Нелепо. К тому же я не любил эту песню группы «The Clash», но от меня тогда мало что зависело – слова как-то сами слетели с языка. Стефани посторонилась, безмолвно приглашая меня войти. В туже ночь мы решили пожениться… Через неделю я уже был уверенным постояльцем «Славянской», где номер Стефани был оплачен фирмой KPMG на месяц вперед. Этим фактом я был несколько обескуражен. Номер стоил около 200 долларов в сутки. Выходило, что KPMG считала оправданным расход в шесть тысяч долларов в месяц только на гостиницу для моей французской ровесницы. А моя цена равнялась всего 95-ти «зубайдурам» в месяц. Некоторые воспоминания не теряют со временем яркости. О, «Славянская»! То был сказочный мир. Мрамор, рояль в просторном холле, кафе и рестораны, Американский дом кино и самый лучший спортклуб Москвы, полугодичный абонемент в который стоил пятьсот долларов. Каждый вечер у нас был праздник. На крыльях любви мы летали по этому дворцу. Мини-бар был нараспашку. Шоколадного цвета сигареты Dunhill в зеленых квадратных пачках мы покупали, чтобы «попробовать». На работу мы отправлялись по отдельности, чтобы не вызвать подозрений. Стефани раньше, я позже. Возле «Смоленской», в хлебной лавке, я покупал круглые теплые булочки с вареньем и шел дальше по Новому Арбату, мимо культового в советские времена кафе «Метелица». Теперь на первом этаже переливалось огнями Cherry Casino, а на втором – принимал гостей ночной клуб «Сноусторм». Уже на первой вечеринке тут лихо отплясывал экс-министр правительства Гайдара Петр Авен с очаровательной спутницей в черных шортах, а публика являла собой гремучую смесь воротил бизнеса, проституток, руководителей города, иностранцев, депутатов и музыкантов. Сева знал нашу со Стеф тайну в мельчайших подробностях. Сергей даже не догадывался! Нашим любимым местом в то лето стало кафе «Маргарита» на углу Патриарших. Невысокий, крепко сбитый, пожилой охранник Анатолий, исполнявший по совместительству роль метрдотеля, расположился к нам настолько, что впускал даже тогда, когда в «Маргарите» яблоку негде было упасть. Главной в «Маргарите» была благоволящая нам женщина с необычной внешностью. Она была непохожа на Маргариту. Точно нет. Скорее это была Гелла [109] , только молчаливая – «рыжая, в вечернем черном туалете, с горящими фосфорическими глазами, улыбающаяся хозяйской улыбкой». Уют в кафе создавал высокий полный тридцатипятилетний скрипач-конферансье Константин, всегда улыбавшийся, мокрый от энергических усилий. Он и плясал, и пел, играя то на рояле, то на своей «Страдивари». Время от времени Константин объявлял «break», брал в руки раскрытый футляр от изможденной скрипки и обходил столы: «Ladies and джентельменззз. Плиз. Don’t be shy! Our bank is opened» [110] . Особенно ему удавался сиртаки, а еще лучше чардаш. Заводились все, а мы быстрее других. Однажды в «Маргарите» мы потеряли Остапишина. И так его и не нашли. Решили, что он уехал домой. А он никуда не уезжал, просто вышел на улицу, вдохнул теплый, душистый, июньский, старомосковский воздух полной грудью, окинул взглядом высокие дома, интеллигентным квадратом окаймлявшие Патриарший пруд [111] , сел на белую покатую деревянную скамейку, на которой, быть может, произошла встреча Воланда с Берлиозом, потом лег на нее, веки стали чуть тяжелее, чем обычно… Проснулся он бодрым в шесть утра от громыхания поливальных машин, встал, подивился самому себе, отряхнулся и с чувством легкой неловкости заторопился домой. Будем жить на «Аэропорте»Через месяц Стефани надоело жить в гостинице. «Не могу больше! – сказала она. – Хочу на плите сама готовить!». И хоть эта позиция меня, понятно, несколько удивила, мы собрали чемоданы и переехали в пустующую квартиру моих бабушки и дедушки. Дедушка, фронтовик, оборонявший Москву, а теперь профессор истории, три года назад, в голодные времена, твердо решил завести натуральное хозяйство – так надежнее. Он обменял свою «Ниву», в которой материализовались все его сбережения, на большой старый дом в калужской глубинке на берегу ручья с серебряной водой и уже второе лето вместе с бабушкой проводил там, надеясь со временем превратиться в фермера, разводить кроликов и сбывать их в мексиканское посольство, благо посол Мексики был знакомым. Энергии дедушке было не занимать, к тому же он искренне считал, что, несмотря на все трудности, «жить сейчас интереснее, чем было в молодости, ведь столько всего происходит». Уезжая на лето, свою квартиру в прекрасном кирпичном доме, в двух минутах от метро «Аэропорт», с консьержкой и интеллигентными соседями, дедушка предоставлял в полное мое распоряжение. С тринадцатого этажа открывался захватывающий вид на Ходынское поле с самолетами, на здание МГУ. Даже Кремль был виден. «Как тут хорошо», – сказала Стефани. «Пожалуй», – согласился я. Район – известный. Тут жили писатели, художники, музыканты и прочие необычные люди. Случайные встречи с ними повышали настроение. Однажды я встал в очередь за творогом в молочном магазине в сталинском доме, где находятся выходы из метро. Передо мной стоял почтенный скрюченный седой старик, опиравшийся на диковинную палку из дремучего леса. Очередь была длинная, и старик, видимо решив скоротать время, неожиданно обратился ко мне с вопросом: – Молодой человек, а знаете ли вы, что такое эсхатологический дождь? Захотелось ответить «да», но я не стал лукавить. – Допустим, вы не знаете слово «эсхатологический». Тогда скажу иначе – апокалиптический, – продолжил мой нечаянный собеседник. – Так вот. Однажды я ехал на автомобиле по Рязанской губернии. Мне предстоял путь в пятьсот верст по асфальтовой дороге. Но была возможность срезать сто километров. Для этого надо было свернуть на грунтовку и ехать через поля. Решил срезать. Еду. Смеркается. И вдруг грянула гроза. Как у Ошанина: «Была гроза. Гроза как наводненье. Без отдыха. Все миги, все мгновенья – одна сплошная молния ребром. Один непрекращающийся гром». И обрушился эсхатологический дождь. А в России, как еще Гоголь великолепно писал в «Мертвых душах», «дороги расползаются, как раки». Особенно в дождливой темноте. Машина моя завязла, колеса покрылись грязью как войлоком! Я пытался вытянуть ее лебедкой – не вышло! Помощи ждать неоткуда. И тогда я, промокший до нитки, сел в машину, упал на руль, обхватил его руками и заплакал. И все повторял: «Велика ты, Россия! Люблю тебя, матушка! Ни уйти от тебя, ни уехать! Всюду настигнешь! Что захочешь, то со мной и сделаешь!». Тут наша очередь подошла. Мы взяли по пачке творога и разошлись с литератором в разные стороны, каждый со своей думой. Девушки сильно влияют на своих petit amis [112] . Со Стефани я ощутил это впервые. Под ее пристальным оком я начал принимать душ дважды в день, утром и вечером. Спать я стал без подушки – так полезнее. Сахар в чай класть перестал, а воду пил только из пластиковых бутылок (кран был забыт раз и навсегда). Зубы теперь я чистил три раза в день – утром после завтрака, потом после обеда и вечером, перед сном. Причем исключительно французской зубной пастой «Signal» (Стефани называла ее «Сигналь»). Вещи стирал порошком «Ariel», а не «Эрой» и «Лотосом», как раньше. Я начал есть много сыра, а покупая его, обязательно щупал упаковку, проверяя, мягкий ли он, потому что мягкий значит свежий. Вино я, конечно, теперь обязательно болтал в бокале, а букет вдыхал прежде, чем выпить. Вытащив винную пробку штопором, я непременно нюхал ее. Водку я тоже стал нюхать. Я быстро привык к бумажным полотенцам, которыми всего два года назад так сильно удивил меня Шахворостов. Наконец, в редких случаях недомогания я стал принимать «Панадол», а не анальгин. День рождения ЛёничаВ конце июля снова провели денежную реформу – окончательно убрали Ленина с купюр. Опять неясность, обмен, очереди. Нам было все равно – Лёничу исполнялся 21 год! Уже четыре года, как мы были знакомы. Праздновали без родителей, в квартире Лёнича на 2-й Тверской Ямской, под хит Анжелики Варум «Ля ля фа». Было шумно и весело. Позже я придумал маленькую историю о том, что Ельцин, сосед Лёнича, спустился к нам сверху, привлеченный шумом, и, узнав про день рождения, опрокинул с нами рюмочку за здоровье именинника. Я часто рассказывал эту байку. Так часто, что сам в нее поверил. Среди гостей была девушка Наташа, знойная брюнетка с нашего факультета, на год младше нас. У нее были карие глаза и хорошая фигура. Ходила легенда, что за ней совсем недавно отчаянно ухаживал молодой студент-физик из нашего университета по имени Олег Дерипаска. Олег страстно любил Наташу и каждый день провожал ее домой в отдаленный район Москвы. Наташа любезно принимала ухаживания, терпеливо выдавая Олегу пятачки на обратный путь: он не имел ничего за душой, кроме фундаментальных физических констант, побежденных теорий Эйнштейна и Гейзенберга и прочих премудростей. Впрочем, скоро история завершилась. Наташа, «муча перчатки замш», сказала голодному Олегу: «Я выхожу замуж» [113] . И переметнулась к молодому, спортивному, элегантному и, что важно, более обеспеченному французу, усердно сводившему в дикой России дебет с кредитом в крупном совместном предприятии. Француз быстро получил в подарок bebe, и молодая семья укатила в Париж. А Олег поехал в противоположную сторону, в Восточную Сибирь, в Саяногорск, прямо на проходную Саянского алюминиевого завода, где, топчась на морозе, как говорят, лично скупил акции СаАЗа. Потом алюминиевая отрасль стала полем криминальных сражений. На самолетах спешили в Сибирь из Москвы вооруженные отряды бандитов в камуфляже. Снайперы стреляли по занавешенным окнам местных авторитетов, автоматные очереди прошивали машины, на скамейках в парках сибирских городов находили засланных московских киллеров с удавками на шеях. Победителем тех войн волшебным образом вышел Олег Дерипаска, ставший алюминиевым королем. Наташа, узнав об этом в Париже, взгрустнула, повспоминала, всплакнула над чашкой горячего шоколада, вздыхая, побродила по Булонскому лесу и отважилась-таки позвонить Олегу. Секретари быстро связали трепещущую француженку с молодым богачом: «Олег, привет, это я, Наташа, как ты?». Олег Владимирович помолчал и повесил трубку. Стрельба у домаЗнакомство Стефани с любимой бабушкой Олей вышло неудачным. Во дворе нашего дома на Грузинке стреляли. Потом, гудя сиренами, стали съезжаться машины милиции и «скорые». «Господи, да что ж это такое? – причитала Оля. – Уже до квартиры добрались. Когда же этот кошмар закончится?». Быстро выяснилось, что грабят фирму «Маркой»; чем она занималась, я не знал. Преступники уже застрелили милиционера, забаррикадировались в здании и сопротивлялись. Их, впрочем, скоро обезвредили. Стефани беспокойно выглядывала в окно. Она неожиданно оказалась в гуще криминальных событий, а ведь еще совсем недавно удивлялась, как это возможно, чтобы в самом центре Москвы застрелили владельца ресторана «Трэн-Мос» [114] . Вроде бы из-за 40 тысяч долларов, хотя точно неизвестно… То убийство было громким, потому что «Трэн-Мос» знали все. Это был первый в СССР американский ресторан. Его открыли в далеком 89-м на Комсомольском проспекте в помещении кафе «Лада» [115] , и с тех пор там обедали и ужинали знаменитости. Явлинский, Примаков, Шеварднадзе, Макаревич, Маша Распутина – они заходили туда, чтобы отведать стейк из телячьей ноги за $23.50, жареное филе-миньон за $30, печеную устрицу в соусе из шампанского – $5 за штуку, тушеное мясо лося à lа mode du chef за $18 или, на худой конец, двенадцатиун-цевый гамбургер за $10. Мы никогда не были в «Трэн-Мосе», но время от времени наблюдали за ним из окна троллейбуса. Это был ресторан для инопланетян, к которому тянулись владельцы новеньких «Вольво», а «Вольво» считалась чуть ли не самой престижной машиной. В конце лета Стефани умчалась во Францию учиться. Чего только мы, прощаясь, не сказали друг другу в Шереметьево! Она: «mon lapin, топ cheri, топ tresor, топ joujou» [116] , а я: «шеришечка, ma petite, топ petit coeur, топ chou, топ bijou» [117] . Из этого великолепного ряда мне больше всего нравились «мон трезор» и «мон жужу». «See you in Paris?» – обняла меня Стефа. «Через месяц», – уверенно ответил я. Вернувшись домой, я вышел на балкон и долго смотрел на падающий за горизонт на Западе раскаленный большой шар солнца и на темноту, устремившуюся за ним в погоню с Востока. Было очень грустно. Реклама ресторана „Трэн-Мос “ в газете „Коммерсант“ После отъезда Стефани жизнь как бы замедлилась, образовалась пустота. Созвучным настроению был стих, сочиненный моим папой, когда ему было столько же лет, сколько и мне: Я бродил по бульварам, тихо падали слезы С пожелтевших с годами, неухоженных лип, Серо-талые листья я листал, словно грезы, Под облезлых парадных затихающий скрип. Удлиненною тенью припадал к мокрым листьям, Растворялся в газонах и раструбах стволов. Мостовые ночные, как забытые письма, Сколько вы повидали преклоненных голов. Я бродил по бульварам, вдруг случайная нота Подхватила мелодий затихающий рой, Пианино играет, околдует кого-то, Заклубит тротуары, затуманит тоской. Этот стих мне очень нравился, но грусть он не отгонял. Спасали Музей кино и Севка. К Севке я переехал: в неблизком от центра городском районе Дегунино родители купили ему недавно однушку в новом типовом доме. Улица, на которой стоял дом, долгое время была безымянной, а потом ей дали звучное название Керамический проезд. Оттуда мы чуть ли не каждый вечер отправлялись в Музей кино смотреть ретроспективу фильмов Франсуа Трюффо. Музей располагался на Красной Пресне в одном здании с новомодным рестораном-клубом «Арлекино», вокруг которого вовсю велись криминальные разборки: ореховская и бауманская преступные группировки пытались взять его под свою «крышу». Не договорившись, они объявили друг другу войну. Это, впрочем, совсем не мешало нашим просмотрам. Война и мир соседствовали в одних стенах, не соприкасаясь друг с другом. Замерев, мы следили за судьбой Антуана Дуанеля, яркого героя Трюффо, почти нашего ровесника, упрямо перебиравшегося из фильма в фильм. И, хотя история Антуана была запечатлена в конце 60-х, я с удовольствием примерял на себя его не вышедший из моды французский пиджак. Антуан скакал с одной работы на другую – был то портье, то частным детективом, потом телемастером. Он учился любить невинную студентку Кристин Дарбон, но с замирающим от восхищения сердцем нырял в постель зрелой и богатой Фабьен Табар. Так Антуан самоутверждался. Еще он заряжал себя энергией, стоя перед зеркалом и произнося имена своих нечаянных юношеских побед: «Фабьен Табар? Фабьен Табар? Кристин Дарбон? Кристин Дарбон?», но потом приходил к тому, что центр Вселенной – это все-таки он сам – Антуан Дуанель, и он повторял: «Антуан Дуанель! Антуан Дуанель! Антуан Дуанель!!!» Насмотревшись Трюффо и разомлев от французской романтики, я засобирался к Стефани в Париж. Поездка чуть не сорвалась: возле метро «Профсоюзная» меня жестоко «кинули» на сто долларов, а это были деньги, накопленные на студенческий авиабилет Москва – Париж. Лишился я своего состояния в секунду. Когда я занял очередь в обменном пункте, чтобы поменять доллары на рубли, ко мне подошел импозантный кавказец в костюме, поверх которого был наброшен великолепный плащ. Выглядел он грузинским князем в бурке. – Вы доллары продаете? – галантно обратился он ко мне. Передо мной в очереди стояли шесть человек: много… – Да, – кивнул. – Выйдем на улицу? – предложил он. – Да. – Доллары настоящие? – задал он обычный вопрос. Тогда все боялись фальшивок. – Да, конечно. – Я проверю, ладно? – Пожалуйста, – я протянул ему банкноту. Он взял ее в руки, посмотрел на свет, а потом стал ее сгибать – сначала пополам, а потом еще раз пополам. «Что это он делает? – подумал я. – Такого я еще не видел». В этот момент откуда-то на нас надвинулась целая группа встревоженных кавказцев, кричащих: «Менты, менты, скорее уходим!». Мой компаньон засуетился и быстро проговорил: «Шухер, уходим, бери свои деньги». Он всунул свернутую зеленую бумажку мне в руку и в мгновение ока был таков. Я развернул банкноту и застыл на месте: вместо любимого Франклина на меня с купюры с сожалением взирал Джордж Вашингтон, а это значило, что обмен состоялся и что я поменял сто долларов на один. ПарижИ все-таки я летел в Париж! Не верилось! Даже в самых дерзких мечтах я не представлял себя во Франции. Это позже, через несколько лет, все разъездились по миру, а тогда мое путешествие было без преувеличения выдающимся. Ходил даже анекдот: «Ах, опять весна, опять хочется в Париж!», «А вы там уже были?», «Нет, просто опять хочется!». С детства помнил, как взрослые говорили: «Увидеть Париж и умереть!». Париж был несбыточной мечтой, мифом! Почему-то не Лондон, не Нью-Йорк, а Париж. Когда я был маленьким, к нам домой пришел гость, только что щеголем вернувшийся из Парижа. На нем был кожаный пиджак, джинсы. В Советском Союзе так мало кто одевался. Я получил французский сувенир – миниатюрную прозрачную оранжевую коробочку с конфетками TicTac. Вот это был подарок! Ту коробочку я долго берег, показывал всем! Ни у кого такой не было! Франция и французы с детства казались мне утонченными, возвышенными, романтичными, чувственными, элегантными, изысканными, остроумными. От французских фильмов в трепет приходила вся снежная Россия – «Мужчина и женщина», «Шербурские зонтики», «Соседка». А французские актеры? Жерар Филип, Жан Марэ, Жан Габен, Ален Делон, Бельмондо. А актрисы? Бриджит Бардо, Катрин Денев, Анук Эме! А песни, наконец? Джо Дассен, к примеру. А французский язык! Он же способен даже грязь превратить в любовь! Волшебный Париж… «Если тебе повезло и ты в молодости жил в Париже, то, где бы ты ни был потом, он до конца твоих дней останется с тобой, потому что Париж – это праздник, который всегда с тобой», – написал Хемингуэй. Что ж, проверим, думал я. Частник на красной разбитой «шестерке», которого я остановил легким взмахом руки на Грузинке, обрадовался, когда я произнес: «До Шереметьево». Он вжал педаль в пол, и машина с визгом рванула вперед. – Опять тут стреляли у вас, – бросил он в мою сторону. – Где? – На Красной Пресне. Вчера ночью застрелили коммерсанта какого-то. – Какого? – Илья Медков звали. Банкир, что ли… – Не слышал. А где именно все случилось? – У метро «1905 года». Прямо перед станцией метро «Улица 1905 года» стоит памятник «Героям революции 1905—07 годов». Когда я учился в школе, меня года два подряд седьмого ноября посылали нести почетный караул возле него. Сначала, конечно, надо было несколько дней тренироваться, маршировать, а потом, в красный день календаря, одетый в плащ-палатку, с муляжным Калашниковым в руках, я с напарником занимал место у памятника на целый час. Снег ли, дождь – все равно. Сразу собирался народ, поглазеть и потыкать в нас пальцем. Это было самое неприятное. Боковым зрением я видел Краснопресненский универмаг, в одном из домов за ним до революции жил Маяковский (писал: «Я живу на Большой Пресне, 36, 24»), где-то тут же, на Красной Пресне, много лет назад, работал делопроизводителем в домоуправлении Миша Шолохов, молодой человек с 4-классным образованием, бессовестно присвоивший себе роман «Тихий Дон», написанный Федором Крюковым [118] , а впереди, передо мной, за сквером – Дом культуры Ленина, куда нас водили всей школой смотреть фильмы, например, «Легко ли быть молодым» режиссера Подниекса. Справа было издательство «Московская правда». На пороге этого здания и застрелили Илью Медкова. Мог ли я подумать тогда, стоя в карауле, что в моем любимом и спокойном районе с легкостью будут убивать людей? Я считал, что убийства случаются только в трагедиях, детективах и в газетных дневниках происшествий, но не в обыкновенной жизни. Про Илью Медкова я потом разузнал. Судя по всему, это был талантливый молодой человек, всего лет на пять-шесть старше нас. Сначала он работал водителем у Артема Тарасова [119] , а потом создал свой концерн «Диам» («Дорогой Илья Алексеевич Медков»). Диам занимался нефтебизнесом, фальшивыми чеченскими авизо, еще вроде бы перевозил за границу украденные государственные деньги. Быстро разбогател. Свой последний день рождения он праздновал в «Метрополе». Мраморный фонтан был наполнен шампанским, вокруг скользили модели. Он летал ужинать в Париж, кружил на яхтах с юными красавицами, дарил друзьям «Феррари», собирался купить себе самолет, другими словами, сорил деньгами, ни в чем себе не отказывая. Он был героем времени, настоящим джентльменом удачи. Многие из них заканчивали одинаково. В Руасси [120] Стеф чуть не сбила меня с ног: «I am aaaaapy you are here!» (как и всем французам, моей подруге не давался звук «х») [121] . На парковке сияла машина Стефани, темно-синяя «Рено-5», поразившая крошечными размерами. Малютка была сравнима разве что с горбатым «Запорожцем». Правда, завелась сразу. – Я не знал, что у тебя есть машина, – удивился я. – У нас почти у всех студентов машины, обычно маленькие и старые. Я озадачился: у нас на курсе машины были только у Остапишина, у Лёнича и еще у Димы Алешина. Дима был отдельный случай. Его папа, генеральный директор «Лужников», сначала превратил Олимпийский стадион в гигантский вещевой рынок [122] , а потом он же его и приватизировал. Дима каждый день приезжал в университет на разных машинах, в том числе и иностранных. Но запомнилась только черная «Волга», тюнингованная в соответствии с самыми дерзкими запросами тех времен: в ней на пол были постелены ковры-паласы красного цвета, а набалдашник ручки коробки передач был хрустальным! Настоящий шик! Стеф повернулась назад и включила стоявший на заднем сидении двухкассетный магнитофон на батарейках. В Париж мы въехали с музыкой! Я предвкушал прекрасный романтичный вечер, бурную ночь. Разве могло в Париже быть иначе? – Сегодня переночуем в хостеле, а завтра погуляем по Парижу и поедем в Бордо, – перекричала магнитофон Стефа. – OK, – я был готов на все, хотя слово «хостел» было мне незнакомо. Мы остановились у типичного бежевого парижского дома, на первом этаже которого была гостиница. Вошли. Я осмотрелся. Темно. Ни души. «Странно, – подумалось. – Разве такие гостиницы бывают?». Стеф уверенно двинулась вперед по неосвещенному коридору и замерла у одной из боковых дверей (это и был номер). Повернув ключ два раза, она крадучись зашла в комнату. Я – за ней. – Тщщщ, – Стеф прислонила палец к губам. В комнате было темно. – А где свет? – спросил я. – Свет нельзя. – Почему? – Тише, тише… Через несколько секунд в кромешной тьме я разглядел натянутую поперек комнаты веревку, на которой висели две пары мужских штанов, носки и майки. – Бррр. Это что? – шепотом поинтересовался я. – Это – хос-тел. – Что? – Хостел. В хостеле в номерах живут по нескольку человек. Сейчас здесь спят двое… – Ребят, – подхватил я. – И что, это разве нормально? Ты их знаешь? – Нет, конечно. – Стеф! Я тут спать не буду! – я был в шоке. – Поедем сразу в Бордо. – Вообще-то мне тоже тут не нравится. В конце концов заночевали мы на окраине Парижа в гостинице Formule 1, тщетно пытавшейся скрыть свою единственную звезду за, как выяснилось, двусмысленным названием, которое можно было принять за респектабельное. Романтика получила сильную пощечину. КюкюМечты о Париже, увы, не сбылись. Позавтракав ранним утром в гостинице, мы выехали на юго-запад Франции, в Бордо. Долгий путь. Особенно на «Рено-5». Да еще по бесплатным дорогам, промокшим от проливного дождя. В дороге Стефани сказала, что договорилась с профессором Тином, чтобы я выступил перед студентами и рассказал про Россию. – Конечно, это было непросто, но I managed [123] . Всем будет очень интересно! – Стефа энергично кивала головой. – А что же я буду рассказывать? – Про русскую мафию! – Да? – Шучу. Про реформы, приватизацию, частную собственность в России. Или про рубль, отношения между бывшими социалистическими странами. – Я же не успею придумать, о чем рассказать!? – Не волнуйся, успеешь. К полуночи мы наконец очутились в пристанище Стефы – маленькой, но очень уютной студии в небольшом домике. Торшер, диван, стол и пара стульев – вот и весь интерьер. Слуга графа Сен-Симона будил своего повелителя знаменитыми словами: «Вставайте, граф! Вас ждут великие дела!». Стефани разбудила меня похоже: – Wake up, don’t forget that the ocean is waiting for you! And French delicious wine as well [124] ! – Океан? Вино? – Да, Атлантический. А вино – из самых настоящих замков! Все близко! Мы позавтракали горячими круассанами, за которыми Стеф сгоняла на улицу. Йогурты украшали стол, а кофе шипел, грозясь залить плиту, до того хотел убежать из турки. Потом мы выехали в многодневное путешествие. Верхний Медок с замками, старинные каменные подвалы которых полны винными бочками; деревня Сент-Эмильон с улицами, высеченными из бежевого камня; нескончаемые виноградники под проливным дождем; совы, летающие над нашим неутомимым автомобилем; городишко Лакано на песчаном берегу Атлантического океана, сердитые мощные волны которого несли бесстрашных серферов; Биарриц со знаменитым красным дворцом и незабываемым видом на закат. По пути Стеф рассказывала о Франции: у нас четыреста сортов сыра, в августе вся страна не работает, все едут отдыхать на Ривьеру, так же как россияне – в Анапу. У многих французов есть «Нива», правда, это вторая машина, чтобы ездить зимой в Альпы: дешевая, а проходимость повышенная. Автомобилисты всегда останавливаются, чтобы пропустить пешеходов! Изабель Аджани прекрасна, особенно ей удалась роль Камиль Клодель. Французские банкноты – красивые, многоцветные, похожие на картины: на ста франках помещен фрагмент полотна Эжена Делакруа «Свобода на баррикадах» – на нем олицетворяющая Свободу молодая женщина с французским флагом в руке. В ресторанах столики резервируют заранее. Кстати, обязательно надо хоть раз в жизни поужинать в ресторане Tour d’Argent, хотя там, конечно, очень дорого. Ле Пен – это французский политик, а не китаец. Хочу стать партнером KPMG. Пойду голосовать за Жака Ширака, потому что мой голос может стать решающим. Слушая, я думал: какая же Стефани умная, искренняя и целеустремленная. Я заряжался ее энергией. По радио Джо Дассен запел песню «А toi». Она нравилась мне тем, что ее очаровательно исполнял Лёнич: «А туа, а муа, а туа, а муа, а туа, а муа», – повторял схваченные слова. – Стеф, ты любишь Джо Дассена? – Джо Дассена? – озадачилась Стефани. – Нет, конечно. – Почему? – удивился я. – Ну он же, как это сказать… Кюкю. – Кюкю? Что такое кюкю? – Кюкю? Трудно перевести. Ну, что-то такое странное, может, старомодное… – Из бабушкиного сундука, пахнущее нафталином? – Ну можно и так сказать. В общем, прошлый век. Ничего себе, подумал я. Джо Дассен, он же, по-нашему, самый известный француз в мире. А слово «кюкю» мне очень понравилось. – А Мирей Матье? – Что Мирей Матье? – Стефани рулила и смотрела на дорогу. – Популярная? – Кто? Мирей Матьееее? – глаза Стефани округлились, недоумению не было предела. – Ну, ты хоть знаешь песню «Чао, бамбино, сорри»? – Мирей Матье… – протянула Стеф. – Может, мама моя ее слушала. В любом случае она – кюкю! – Так, – я решился на отчаянный шаг. – А Челентано? Адриано Челентано? – Это кто? – Ты не знаешь Челентано? – это было слишком. – Нет. Но это что-то такое, знакомое… – Он, конечно, итальянец, не француз… Но ведь… Он очень известный! Певец, актер! В России его знают все, от мала до велика! – Я не знаю, – Стефани была непреклонна. Я промолчал про Рикардо Фольи, Пупо и Тото Кутуньо. Упоминать их было бессмысленно. Между тем машина катила дальше. Когда по радио «Энержй» Далида запела «Пароле, пароле, пароле», я перевел разговор на Бернара Тапи. Этот французский капиталист был на устах у всех. Красавец средних лет, министр, владелец фирмы Adidas, яхт, замков и марсельского футбольного клуба «Олимпик». У Италии был Берлускони, а у Франции – Тапи. – Да, правда, о Тапи все только и говорят, – подтвердила Стеф. – А он умный? – Нет! Похоже, что не очень. Недавно его спросили: «Что вы думаете про Тулуз-Лотрека?» [125] . Тапи ответил: «Думаю, «Тулуза» выиграет 4:0» [126] . Да, кстати. Знаешь, кто мне симпатичен? – Кто? – Серж Гинзбур. Слышал? – Нет. – Во Франции он очень знаменит. Что-то вроде вашего Высоцкого. – В первый раз слышу. – А ведь он – русский [127] . – Русский? – И Джейн Биркин, значит, тебе неизвестна? – Нет. А кто она? – Актриса, певица. У них роман с Гинзбуром был. Я промолчал. – Ну вот, – подвела черту под беседой Стефани. Снова путчСтеф не шутила. Профессор Тион и вправду попросил меня выступить перед студентами. Я согласился, хотя по-прежнему до конца не знал, о чем говорить. «Ничего, – поддержал меня профессор. – Просто расскажи про Россию». Адреналин переливался через край, когда я вошел в большую, амфитеатром, заполненную аудиторию. Студенты встретили меня настороженно. – Que se passe-t-il en Russie? What’s going on in Russia? [128] – раздался голос откуда-то сверху. – В России приватизация набирает обороты, – начал я, удивившись заряженности моих vis-à-vis. – Mais non. Les chars tirent à Moscou! [129] Ребята явно знали что-то, о чем пока не догадывался я. Какие могут быть танки в Москве? Оказалось, могут. Дома, черт побери, снова случился coup d’Etat [130] , причем был он пострашнее предыдущего путча. В Москве всю ночь по-настоящему воевали: это была последняя вспышка яростной борьбы за власть между президентом и парламентом, тем, выбранным еще в СССР, за первым съездом которого я восторженно, с замиранием сердца, следил летом 89-го, не отходя от телевизора и откладывая подготовку к вступительным экзаменам в МГУ до позднего вечера. Эх, летит жизнь, как резвый конь, влюбляется время в новых героев… Те выдающиеся народные избранники, революционеры, вдохнувшие четыре года назад в огромную страну новую жизнь, быстро превратились в ретроградов, по крайней мере так казалось. Время вышло из тех людей, оно больше им не благоволило. Порохом запахло пару недель назад, когда Руслан Хасбулатов, председатель парламента, публично обвинил Ельцина в том, что тот подписывает указы в нетрезвом виде. В ответ уязвленный Ельцин своим указом 21 сентября 1993 года в 20.00 парламент распустил. Делать этого по Конституции он не имел права, поэтому парламент незамедлительно назвал происходящее государственным переворотом. Дальше события разворачивались стремительно. В 20.15 диктор телевидения Шатилова объявила, что «в нашей вечерней программе произошли изменения». Однако «Лебединое озеро» не показали. Вместо него после программы «Время» пел Кобзон. В 22.00 вице-президент Руцкой [131] , друг Никиты Михалкова, бывший сподвижник Ельцина, перешедший на сторону парламента, а потому прозванный ренегатом, объявил себя президентом России. В 02.00 вечный председатель Конституционного суда Зорькин заявил, что указ Ельцина противозаконен. Притив Ельцина выступали многие. На то были причины. Так Ельцина отрешили от власти. В 02.20 парламент почти единодушно одобрил первые указы «и.о. президента России Руцкого». С этой минуты в России заработали два президента и два правительства. После этого обе конфликтующие стороны замерли на несколько дней в нерешительности. Кто был в те дни президентом – никто не понимал. Развязка наступила третьего октября, и была она кровавой! Сторонники Руцкого и Хасбулатова столкнулись с военными силами Ельцина. Трассирующие пули салютом разрезали небо, автоматные очереди сыпались градом, пушечные залпы сотрясали воздух. Огонь был таким интенсивным, что бабушка Оля отсиживалась в коридоре, подальше от окон, а то ведь не дай Бог! А двое одноклассников моего приятеля, захотевшие поглазеть на происходящее, не убереглись, у Останкинского пруда их «сняли» снайперы. Насмерть. В подъезд Лёнича ворвались шальные автоматчики и открыли огонь, убили консьержа. Зачем? Француз Пьер, товарищ Стефани, живший на Тверской, выглянул в окно своей съемной квартиры и обомлел: его «Ниву» подняли на руки и энергично несли к зданию мэрии, чтобы укрепить баррикаду. Танки палили по Белому дому. Телевещание прерывалось, потому что Останкинский телецентр штурмовали. Многие погибли. В жестокой схватке победил Ельцин и тут же разогнал парламент. Конституцию немедленно переписали, она провозгласила президентскую республику: Ельцин получил право назначать правительство и отправлять его в отставку, а также в некоторых случаях распускать Государственную Думу; импичмент стал практически невозможен. Французские студенты уже знали про танки в центре Москвы, а я нет. Поэтому первую половину урока рассказывал не я, а мне. Честно, меня все эти события со стрельбой по Белому дому совсем не тронули – подумаешь, я привык. Гораздо важнее было то, что французы, рассказывая о Москве, расположились ко мне, и дальнейшая беседа стала неформальной и живой. Профессор Тион, поблагодарив, попросил меня провести шестичасовые занятия по России в следующем мае, за что Школа даже решила мне заплатить, и вдобавок свел меня с председателем местной Торгово-промышленной палаты мсье Жилем Гийонэ– Дюпера. Жиль, сорокалетний, энергичный, импозантный француз, в шикарном темносером костюме, коричневых ботинках и розовой рубашке, принял меня в огромном дорогом кабинете на Биржевой площади в центре города на берегу Жиронды и с ходу призвал меня помочь французским компаниям выйти на российский рынок: «Мы, французы, хотим в Россию!». «Pas de problem, pourqoui pas? Помогу!» [132] – я был бы неправ, если бы ответил иначе. Путч 1993 года начинается. Манифестация против Ельцина у кинотеатра моего детства. На афише – „Моя мачеха инопланетянка“ Повстанцы: „Верим в мечту“ На Крымском мосту. Армия в ожидании столкновения с повстанцами. Войска атакуют бабушек. На заднем плане – старый вход в Зоопарк Телевидение отключено! Мальчик у изрешеченного пулями подъезда в центре Москвы Расстрел Белого дома Встреча с родителямиКульминацией той насыщенной поездки стал наш вояж в Бурж, самый центр Франции, где жили родители Стефани, с которыми пришло время познакомиться. В этом, по крайней мере, была уверена Стеф. На вокзале в Бурже нас встретил хмурый отец Стефани. Поцеловав дочь и холодно пожав мою руку, он повел нас к своему белоснежному «Пежо-406», все двери которого он ухитрился открыть с расстояния десяти метров, направив на автомобиль миниатюрный пульт. До Москвы эти технологии еще не добрались. – Как это вы открыли двери? – поинтересовался я. Отец моей подруги будто не услышал моего вопроса. – Это такая система сигнализации, Дим, – удовлетворила мое любопытство Стефани. – У нас это недавно появилось. В Москве тоже скоро появится. В молчаливом напряжении доехали мы до дома, где нас с угрюмым лицом встретила maman. Стало ясно, что я – нежеланный гость. Ужин был тягостью для всех. Родители задали мне пару вымученных вопросов, мои ответы были им неинтересны. Стефани тоже поняла, что нам предстоят непростые деньки, но держала удар и даже задорно рассказала про свои последние успехи в учебе. Пришло время сна. К моему удивлению, нас со Стефани направили спать в разные комнаты. «Ого, ничего себе, забавно», – такого я не ожидал, да и Стеф тоже. Мы хитро перемигнулись, и уже через полчаса, дождавшись, когда в доме наступит тишина, я, крадучись и не дыша, пробрался к Стеф и, конечно, тут же оказался в ее кровати. Но не надолго! Буквально через мгновение в la chambre [133] влетел разъяренный папа. Он включил свет и, оцепенев, уставился на меня, ртом, как рыба, глотая воздух. Это, без сомнений, было проявлением чрезвычайного волнения. Правда, с ним папа сумел справиться, истошно завопив на весь дом: «Mais non! Ма cherie (это он своей жене), cherie [134] , – он в полном отчаянии воздел руки к небу, потом трагически обхватил ими голову. – Mon Dieu, c’est incroyable, c’est incroyable!» [135] . Тут он начал беспрестанно раздувать щеки и тут же с шумом выпускать воздух, производя звук, похожий на фырканье – тпррррр. Как я понял позже, именно в этот миг папа проявил себя совершенным французом: «Incroyable! Dans та maison! [136] Тпрррр!». На крики примчалась мама. С всклокоченными волосами и в ночнушке, она внесла лепту в истерию. Ситуация разрешилась с необычайным трудом. Стефани принесла воды папе, и он подуспокоился. Мама тоже. Спать нам пришлось в разных комнатах. А наутро мы уже мчались обратно в Бордо! Ну не оставаться же на сковородке!? После путчаПрилетев из Франции, я помчал к Севе в Дегунино, на Керамический. Сева по-дружески перехватил меня по пути, встревожив просьбой поторопиться изо всех сил: «Последствия кровопролитных событий». Выяснилось, что в Москве с 23.00 до 5.00 утра сроком на неделю по указу Ельцина ввели комендантский час. Это означало, что после одиннадцати вечера нас, поймав на улице, могли с легкостью посадить в кутузку. По дороге Севка рассказал про путч и про то, что теперь решили бороться с уличной торговлей, и что на Новом Арбате начали сносить коммерческие киоски, правда, пока что только на нечетной стороне. А еще вот-вот запретят ездить с тележками в метро: «Метро – для перевозки пассажиров, а не товаров». Выходя из вагона на станции «Тимирязевская», я бросил взгляд на табло со временем. На нем, как приговор, высвечивались зловещие цифры 22.50. – Что же делать? Нас же сейчас арестуют? – я вопросительно посмотрел на друга. – Хмм. Постараемся успеть! Мы рванули к автобусной остановке, влетели в желтый, гармошкой посередине, венгерский «Икарус» и перевели дыхание. В автобусе мы были одни. – Как-то невесело. Даже угрюмо, – посмотрел я на Севу. – Мы хоть доедем до дома? – Надеюсь. Скажем, что сели в автобус до одиннадцати. Должно сработать. Автобус летел по абсолютно пустому Дмитровскому шоссе, потом свернул на Бескудниковский бульвар. Было темно, промозгло, уныло, неуютно, неприятно, страшно, на улице ни души. Разве могло то, что я видел, сравниться с бурлящим, залитым огнями, воздушным, разноцветным, бесшабашным Парижем, в котором я был всего несколько часов назад? Контраст был удручающим. Но тревоги вмиг развеялись, когда мы с Севкой поднялись пешком на четырнадцатый этаж еще не сданного в эксплуатацию, с неустановленными лифтом и электрической плитой, жилого дома, сварили сосиски, забросив кипятильник в кастрюльку, открыли пиво и улыбнулись друг другу. Краски жизниНевзирая на запах пороха, Москва билась за краски жизни. Уже через пару недель после путча газеты писали: «В известном артистическом кафе «Белый таракан» побывал кинорежиссер Сергей Соловьев, пришедший в компании актера и режиссера Александра Кайдановского. Завершив съемки телефильма «Три сестры», Сергей Соловьев с легким сердцем мог посвятить этот вечер светской жизни и даже потанцевать под ультрамодное техно. Ближе к ночи в кафе заглянул актер и клипмейкер Антон Табаков». На следующий день артистическая элита собралась на открытии танцевального клуба Антона Табакова «Пилот» [137] . Клуб для тех, кто любит летать, был готов к открытию уже в сентябре, однако провести церемонию помешал путч и непосредственная близость нового клуба к Белому дому. На входе в клуб, занявший весь бывший Дом культуры имени Ленина, чересчур дотошная охрана с пристрастием обыскивала каждого гостя, а вслед за этим приглашенных ожидала получасовая очередь в гардероб. Однако молодые знаменитости без обиды восприняли происходящее: Федор Бондарчук, одетый в красный пиджак, мило перемигивался с подругой «арт пикчерзов» Ликой Стар, чьи расклешенные черные брюки и декольтированная блузка приковывали взгляды мужской половины собравшихся. Вход был платным для всех, кроме избранных и девушек, знавших пароль: «я – парашютистка». Гостей ждал платный фуршет, не отличавшийся экзотикой. Стакан сока стоил три доллара. Гости плясали под музыку в стиле techno и acid. Как всегда, среди них были Богдан Титомир и солист группы «Моральный кодекс» Сергей Мазаев, с некоторой отстраненностью наблюдавший за происходящим. Попал в газеты и Саша Остапишин. Первым из нас. Произошло это, правда, из-за несчастного случая. В день, когда первый снег покрыл московские улицы, Саша разбил свой БМВ-318. В «Коммерсанте» происшествие было описано так: «Поздно вечером 21-летний Александр Асташин, водитель БМВ, двигаясь на большой скорости по проспекту Мира (напротив Рижского вокзала), не справился с управлением, вылетел на встречную полосу и столкнулся с КамАЗом (фамилия водителя пока неизвестна). Водитель иномарки не пострадал, однако одна из его пассажирок, 30-летняя Светлана Копылова, получила перелом ноги, а вторая пассажирка, 21-летняя Валентина Костюкова – ушибленную рану головы. Пострадавшие доставлены в ЦИТО» [138] . Забавно было то, что, во-первых, Остапишина обозвали Асташиным, а во-вторых, что Валентин Костюков был не пассажиркой, а пассажиром. Мы вырывали газету друг у друга из рук, а Саша в тот день смотрел на нас немного свысока. Вечера в ДегуниноК зиме мы уже неразлучно проживали с Севкой на Керамическом. Я спал на раскладушке, а мой друг – на ГДРовском желтокоричневом диване-книжке, который, щелчком раскладываясь в двуспальную кровать, никогда не распрямлялся полностью, образуя посередине между своими двумя покатыми половинами глубокую ложбину, в которую с непременным дискомфортом обязательно скатывался спящий [139] . На полу у изголовья друга стопкой высились книги – «Сага о Форсайтах» Голсуорси, «Осень в дубовых лесах» Казакова, «Хазарский словарь» Павича и «Властелин колец» Толкиена. Их Севка чередовал, беря в руки то, что отвечало настроению, но непременно прочитывал все от корки до корки. Вечерами Севка листал свое, а я читал «Спорт-Экспресс». Перед сном мы перебрасывались парой фраз: – Ну, как тебе старики Форсайты? – Ничего, – довольно мурлыкал Сева, шурша страницами бессмертного произведения. – А у тебя что? – Марадона похудел и ослаб, Роберто Баджо забил сто голов, Айртон Сенна выиграл Гран-при Австралии, Грецки сделал четыре передачи, Христо Стоичков вырвал для «Барсы» победу, а Мигель Индурайн снова обещает выиграть Тур де Франс, – отчитывался я. – А Гомоляко [140] забил? – интересовался Сева. – Нет, промахнулся! Однажды Сева рассказал занятую историю, ее он вычитал в одном из больших романов. Сталин позвонил по телефону в редакцию молодежной газеты, и заместитель редактора сказал: – Бубекин слушает. Сталин спросил: – А кто такой Бубекин? – Надо знать, – швырнул трубку Бубекин. Сталин снова позвонил ему и сказал: – Товарищ Бубекин, говорит Сталин, объясните пожалуйста, кто вы такой? После этого случая Бубекин пролежал две недели в больнице, лечился от нервного потрясения. – Не хотел бы я при Сталине жить, – сказал я. – Всего-то сорок лет с тех пор прошло. Люди из тридцатых и сороковых, как бы они нам позавидовали. Теперь ведь все наоборот: на дворе – абсолютная свобода. Как в джунглях, каждый за себя, никаких законов! – В истории такое редко случается. – Интересно, долго это будет продолжаться? – Нет. – Думаешь? – Уверен. Джунгли никому не нужны. Лет через десять все будет совсем по-другому. – Как по-другому? – Не знаю. Контроля у государства будет больше. – Лишь бы к тоталитаризму не вернулись, – про себя я подумал, что свободу у нас теперь никто никогда отнять не сможет, зачем? Но на всякий случай решил уточнить у друга: – Ведь это невозможно? – Не знаю. Сначала загнулся капитализм, его сменил социализм, а теперь и он загнулся, и всем снова нужен капитализм. Волна. – А счастье по-прежнему далекое дело, – протянул я и провалился в сон. Утром мы завтракали простоквашей, ряженкой, сосисками с горошком или яичницей и отправлялись на учебу или на работу. Дорога была долгой, короче она становилась благодаря газетам. Как-то я прочитал: «Сносится Тишинский рынок. Все дореволюционные постройки и торговые ряды будут снесены, а на их месте появится суперсовременный рыночный комплекс». Как же так, как? Мой любимый рынок, каждый угол которого я знал с самого детства? Неужели его больше не будет? Зачем нам супермаркет? Я немедленно позвонил бабушке Оле. – Да, – огорчила меня она. – Точно, сносят. – А зачем? – Все гадают, зачем? Где нам теперь продукты покупать? – Да… А что же вместо рынка будет? – На его месте Кобзон что-то построит. – Кобзон? Он же певец? – Теперь он мэн крутой [141] , – коротко ответила бабушка. Не знаю почему, но выражение «мэн крутой» тогда было устойчивым и популярным. Новый поворотОднажды Севка сказал, что устроился на интересную работу в международную компанию «Бэйн Линк» [142] . – Что это за «Бэйн» такой? – поинтересовался я. – Международная консалтинговая компания. – Не слышал. Они как «Делойт», что ли? – Нет. «Делойт» и KPMG – аудиторы, а «Бэйн» разрабатывает стратегии, оптимизирует организационные структуры и так далее. – Для кого? – Для крупных компаний. – М-м-м, – объяснение не было исчерпывающим. – Скоро еду в Ярославль. – Зачем? – Не могу сказать, – Сева нахмурился. – Понимаешь, я подписал соглашение о конфиденциальности: не могу ничего рассказывать ни о клиентах, ни о работе. – Ого, – такого жестокого поворота я не ожидал. – Да, – выдохнул Сева. – Значит, тебя про работу больше не спрашивать? – Выходит, так. Севина жизнь в миг набрала ход. Совмещать учебу с работой было непросто. Он уезжал из дома рано, а приходил поздно. Раза два в неделю он стал ужинать в дорогих валютных ресторанах с новыми коллегами. Чаще всего мелькало название ресторана «Патио Пицца» на Волхонке. Когда я спрашивал, откуда деньги, Сева обескураживал ответом: «Бэйн» заплатил! Корпоративный расход». «Вот это да! – думал я. – Разве такое бывает?». В Ярославле он стал проводить недели. Краем уха я, конечно, слышал, чем занимается мой друг в древнем русском городе. Там Сева тестировал законодательство о кондоминиумах [143] . Мое любопытство было безгранично, но пока я подбирался с вопросами к Севе, он уже был где-то в Сибири, исследуя рынок сигарет. А вскоре и вовсе перебрался на Павловский автобусный завод в Нижегородскую губернию. Я не успевал за другом. А он, я видел, с удовольствием отдался новому занятию, лишая меня своей компании на Керамическом, где я стал частенько оставаться в одиночестве. Особенно тоскливо становилось вечерами в пятницу и субботу. В нашей комнатушке не было даже телевизора. Я наливал «Херши-колу», недавно появившуюся в продаже сладкую газировку, подбадривал себя рекламной речевкой «Хороший человек помолчит, помолчит, да и выпьет бутылочку “Херши”», а затем, чтобы скоротать время, усаживался за стол и перечитывал письма Стефани, неизменно заканчивавшиеся по-русски: «Я тебя любу. Стефик», или складывал стихи, глядя с высокого этажа в переливающуюся неоновыми огнями полную жизни ночную даль, ограниченную вдалеке подковой гостиницы «Космос». К счастью, печальное уединение длилось недолго. Перед Новым, 1994 годом в Москву на целых четыре месяца прилетела Стефани, чтобы пройти преддипломную практику в московском KPMG. К долгожданному приезду я снял однокомнатную квартиру на Кутузовском за триста пятьдесят долларов в месяц и, собрав свои пожитки, покинул Севино уютное гнездо. КапитализмЖизнь к этому времени переменилась. Последний путч подвел черту. Непрерывные политические битвы предыдущих пяти лет, начиная с девятнадцатой партконференции, затухали. Все устали от политических страстей. На первый план вышли коммерция и личные интересы. Все с головой бросились в экономические отношения, в рынок. Купить, продать, заработать… Квартира, ремонт, машина… Коллективное сознание – достижение социализма – тихо и незаметно умирало. Его стремительно побеждало капиталистическое «money makes the world go around», так, кажется, пела Лайза Минелли в фильме «Кабаре» [144] . О толстых журналах, таких, как «Новый мир», «Знамя», «Октябрь», за которыми совсем недавно люди занимали очереди в шесть утра, никто не вспоминал уже года два. «Огонек» и «Московские новости» стали не те, что прежде. Пища материальная вытесняла пищу духовную. Теперь в бывших газетных киосках продавались «Сникерсы» и «Кока-кола». Старушки по привычке все еще продавали хлеб на улице, но у них уже не покупали, шли в магазины – очередей там не стало. Я любил Новоарбатский гастроном и «Хлеб» на углу Арбата и Садового, это был, кстати, первый круглосуточный гастроном в Москве. Выходя из «Хлеба», я садился в троллейбус и под его будоражащее высокочастотное гудение «ууууу», хватаясь за поручни, чтобы не упасть от тряски и рывков, уносился к Кутузовскому, глядя назад на огромные буквы «МММ», которые высвечивались непогашенными окнами новоарбатских высоток! Каждая высотка – по одной «М»! Раньше эти здания светились буквами «СССР», но пришли другие времена. Символом новой эпохи стала фирма «МММ»: повсюду были развешены биллборды с ее рекламой – бабочка-хамелеон на черном фоне и подпись: «Из тени в свет перелетая». Были и другие слоганы: «У “МММ” нет проблем!», «Нас знают все!». Однажды я вошел в метро и был поражен, объявляли: «Уважаемые пассажиры! Три дня в этом месяце фирма «МММ» бесплатно катает всех москвичей на метро». А надпись «МММ» украшала не только вагоны метро, но и борта троллейбусов и автобусов. Однажды за одну минуту до боя курантов по Российскому телевидению [145] с Новым, 1993 годом нас вместо президента поздравил глава «МММ» Сергей Мавроди! Это восхитило! «МММ» была вездесуща: «МММ-студия» сняла видеоклип Федора Чистякова «Иду, курю», а модельное агентство «МММ» провело конкурс красоты «Мисс “МММ”» – его показывали по телеку, в нем участвовала Любка, моя красивая соседка, художественная гимнастка, потрясающе вращавшая мяч на руке. Ей нравился Шахворостов, я был в этом уверен, потому что видел, как она однажды безотрывно смотрела на него из окна троллейбуса… Когда по телеку стали непрерывно крутить ролики с Леней Голубковым, под «Риориту» призывавшего покупать акции «МММ» и сулившего невиданные дивиденды – до 1000 % в год, даже Стефани встрепенулась: кто такой мсье Голубкофф и его жена мадам Рита и что они хотят? С Голубковыми конкурировали певица Лолита и ее муж Цекало: каждый вечер перед программой «Время» они игриво убеждали доверчивых телезрителей сдавать деньги в какой-то «Хопер-инвест»: «Хопер-инвест» – отличная компания… От других». Пока к нам ехал КамдессюСнег валил хлопьями, когда я получил открытку от Кеши. Подпись разъясняла: озеро Роторуа. Кеша писал из новозеландского паба под песню английской певицы Yazz: «The only way is up, baby» [146] . Клип на эту песню Кешка впервые увидел в свой последний приезд в Москву, его показывали по Super Channel, видимо, он и вызвал ностальгию. Друг сжато сообщал: «У вас зима, а у нас – лето, путешествую, проехал сегодня 50 километров на велосипеде, здесь – красота, воздух – самый чистый, гейзеры – самые крутые в мире, а люди – приветливые, и их не много, зато много овец!». «Ну надо же, куда забрался, – подумал я. – Там же, на озере Роторуа, дети капитана Гранта с Паганелем были!». Шахворостов снова давал повод помечтать: вдруг и я туда доберусь когда-нибудь? [147] Снег все еще падал, когда позвонил Жиль Гийонэ– Дюпера. Он молил найти покупателя для каких-то французских станков. «Это производственные линии для монетных дворов», – пояснил он. Не раздумывая я набрал номер приемной Виктора Геращенко, Председателя Центрального банка России. Телефон мне в секунду выдал мой одношкольник, работавший в информагентстве Reuters, он же подтвердил, что я все делаю правильно, надо напрямую звонить Геращенко, ведь деньги печатает Центробанк, это всем известно. Секретарь, выслушав меня, вежливо попросила выслать ей предложение по факсу. Потом я стал ждать ответа, каждый день звонками проверяя статус моего запроса. Не дождался. Познакомиться с Геращенко не получилось. Я не расстроился, просто сузил задачу: в России монеты чеканят лишь два предприятия – Московский и Петербургский монетные дворы, на них я и решил выйти напрямую. Но найти их координаты оказалось непросто. Оба – режимные, тщательно охраняемые объекты, телефоны их засекречены, а сотрудники – невидимы. Задача казалась невыполнимой, когда случилось маленькое чудо. – Тебе нужен монетный двор? – живо отозвался Остапишин, выслушав про мои трудности. – Да. – Не проблема вообще! Отец хорошо знаком с генеральным директором Московского монетного двора! И вправду, вечером Саша рассказывал, что директор монетного двора в отпуске, но его заместитель ждет меня. Через неделю нас с Жилем тепло встречали на проходной Московского монетного двора, а вскоре мы разгуливали по самой закрытой части завода – производственным цехам, куда иностранцев вообще не допускали. Нам подарили теплые, только что отчеканенные памятные медали, угощали коньяком с пирожками, виноградом, докторской колбасой и сыром. Жиль был сначала тронут, а вскоре и вовсе потрясен, когда, рассказав о цели приезда, он получил молниеносный ответ: – Однозначно эти производственные линии нам нужны. Берем! Глаза Жиля округлились от удивления: – Да? А вы, может, приедете во Францию, посмотрите, как все работает? – Приехать приедем, – заулыбались наши. – Только все равно мы их берем. Две штуки. Сколько они стоят? – Три миллиона долларов одна линия. – Отлично. Значит, с нас – шесть миллионов. И… – тут российский переговорщик на мгновение задумался. – Еще такие же линии нужны для Ленинграда. Так? Пока мы с Жилем приходили в себя от скорости происходящего, энергичный заместитель по телефону получил согласие на закупку еще двух линий для Ленинграда. – Итак, – подытожил он, – всего нам надо четыре линии. Это – двенадцать миллионов долларов! Согласны? Мой французский компаньон не верил в происходящее. Я, признаться, тоже, а заместитель уже разливал армянский коньяк, чтобы скрепить сделку. – И вот что еще, – добил он. – Это важно. Заплатим мы сразу, а вот оборудование нам нужно не раньше следующего года. Устраивает? – Oui, oui, bien sur [148] , – промямлил Жиль, вытирая пот со лба и оседая на стул, предвкушая барыши от выгодной сделки. Глядя на меня влажными глазами, он прошептал: – С русскими приятно иметь дело! Престарелый француз, производитель станков, отблагодарил меня скучным ужином в компании своей семьи в лучшем ресторане Бордо. Денежного вознаграждения я не получил. В это напрочь отказался верить Остапишин. «Ну как же ты ничего не заработал?» – удивлялся он, сокрушенно качая головой. Меня и самого занимал этот вопрос. Вскоре другие французы из крупной винодельческой фирмы William Pitters попросили познакомить их с винным бизнесом Москвы. Пожалуйста. Списав телефоны импортеров с этикеток нескольких винных бутылок, я шустро договорился о встречах с их владельцами. Одну из них нам с французом из Бордо назначили в 14-м таксомоторном парке. Место знакомое: в школе я на обязательной летней практике с утра до ночи разбирал там ржавые коленвалы от «Волги» ГАЗ-24. По дороге француз спросил, как бы нам выйти на закупщиков продуктов в армию. – А зачем? – Бон [149] , – поделился со мной мыслями мой спутник. – Бон, во французской армии солдаты на обед выпивают по бокалу красного вина. Это входит в рацион. – Да? – удивился я. – Да, – продолжал собеседник. – Так вот, я полагаю, российская армия многочисленнее французской. – Конечно, – я уже понял, к чему он клонит. – Поэтому, если армия закупит у нас вино, то это будет большой заказ, не так ли? – У нас в армии, к сожалению, солдатам красное французское вино не наливают, – огорчил я коммерсанта, сам про себя подумав: с какой планеты он упал? В таксопарке нас встретила группа напряженных охранников с автоматами наперевес, в черных одеждах. Повели по грязным цехам. Все тот же запах масла и бензина – ничего не изменилось со школьных лет. «Эх, не туда завел я иностранца», – уже начал расстраиваться я, как вдруг одна из невзрачных металлических дверей со скрежетом отворилась, и мы очутились в шикарной огромной гостиной с белыми коврами и белоснежной мебелью. Навстречу нам шел плечистый тридцатилетний блондин с твердо очерченным ртом и надменными манерами. В лице главным были глаза: от их блестящего дерзкого взгляда казалось, будто он с угрозой подается вперед. На нем был восхитительный розовый костюм. Это был какой-то великий Гэтсби, материализовавшийся в самом неподходящем для него месте. Гэтсби пренебрежительно посмотрел на меня: – Ты кто? Посредник? – Нет. – Вижу, что посредник. Процент хочешь? Предупреждаю, посредники нам не нужны. Понял? – Как? – Вот так, – выстрелил он в меня глазами. К счастью, в этот момент в комнату вошла помощница Гэтсби, в которой я, к удивлению, узнал старшую сестру своей однокурсницы. – Надо же, кого к нам занесло! Привет, – бросила она мне и, повернувшись к своему компаньону, решила все мои проблемы. Вскоре контракт был заключен. А потом в Москву приехал другой француз, с ним лично я знаком, конечно, не был, но слышал о нем много – Мишель Камдессю [150] , очень важный и долгожданный месье, он мог забросать Россию кредитами, а они моей стране были необходимы как воздух: казна была пуста. В этот день я забежал на факультет обсудить план диплома с научным руководителем и наткнулся на объявление: «Международная консалтинговая компания «МакКинзи & Company» проводит презентацию». «Сходи обязательно, – посоветовал мне Сева. – И возьми с собой резюме. Они наверняка после презентации скажут, что набирают сотрудников. А ты тут как тут». «МакКинзи»Друг знал, о чем говорил. Действительно, в конце презентации я вручил свое резюме удивленной моей сообразительностью сотруднице «МакКинзи» по имени Дженнифер. Написать резюме мне помогла Стефани. От себя я добавил одну фразу в раздел Personal background: «Loving my sweet French girlfriend» [151] . Это, как оказалось, был выстрел в десятку. Вскоре я получил телеграмму из «МакКинзи»: приглашали на два собеседования в гостиницу «Савой». Встречи проходили в легкой непринужденной манере, прямо в номерах, где жили интервьюеры. Номера, кстати, были малюсенькие – не развернуться. Первый интервьюер – его звали Алек – сосредоточенно погрузился в чтение моего резюме, а потом, не отрывая от него глаз, пробурчал: – Хммм. Sweet French girlfriend? Любопытно. И давно вы знакомы? – Почти год. – Что же, это немало. И чем занимается ваша подруга? – Работает в KPMG. – Угу. У вас написано, что вы читаете лекции в Школе бизнеса Бордо. – Да. – Что за лекции? Я передал прихваченный с собой на всякий случай план моих лекций. Интервьюер пробежал его глазами и сказал: – Что ж, молодец. У вас есть international background [152] , а это нам нужно. Алек повел меня в другой номер, где ждал второй интервьюер по имени Джастин. По пути, в коридоре, на нас выскочила брюнетка в голубом костюме, явно деловая девушка. Ей было чуть за тридцать, но мне она показалась пожилой. – Валерй, – неожиданно для меня обратился к ней Алек. – Это Дмитрий. У него девушка – француженка. – Да? – Валерй удивленно поправила очки у переносицы. – А это – Валерй, наша коллега, парижанка, – пояснил Алек. – T’as un entretien avec Justin? [153] – спросила меня Валерй по-французски. – Oui [154] , – ответил я. – Bon courage [155] , – пожелала мне удачи француженка. Джастин торопился в аэропорт, и это выручило. Я помог ему застегнуть набитый чемодан, без раздумий сев на крышку, после чего замок защелкнулся. «You are a team player» [156] , – резюмировал мой визави. Так без проблем я прошел в третий тур, где должен был встретиться с магистром «МакКинзи» Микки Обермайером. Мне дали понять, что Микки – сверхчеловек, невообразимо занятый, поэтому нашу с ним встречу запланировали заранее, за месяц, вежливо попросив не опаздывать ни в коем случае. «Ждите в лобби «Савоя», вас найдут», – проинструктировали меня. «Что за шишка этот Микки, – подумал я. – А что если опоздать?». Крамольную мысль я тут же отогнал и ровно через месяц, минута в минуту, всеми силами навалился на тяжелую дверь старинного «Савоя», потому что толстый усатый швейцар, поглядев на меня сверху вниз, помочь мне не удосужился. В лобби я первым делом огляделся – никого, кроме персонала гостиницы, шныряющего взад и вперед. Хм… Я замер в углу. Прошло двадцать, тридцать, сорок минут. Час! Движения не было. Я нерешительно приблизился к администратору гостиницы, которая выглядела неприступной стеной – до того белокаменным было ее лицо. – У меня здесь назначена встреча, – неуверенно начал я. – Слушаю. – Может быть, у вас есть какая-нибудь информация? – Ваше имя? Я назвал. – Для вас – записка, – она протянула мне клочок бумаги, на котором уверенным торопливым почерком было выведено: «Я в ресторане, наверху. Микки». Записка была написана более часа назад. «Не опаздывайте ни в коем случае», – стучало у меня в висках, когда я бежал на второй этаж в ресторан. Первым, кого я там увидел, был толстый и весьма популярный певец, «выдумщик и прикольщик», шоумен и советник президента Калмыкии по культуре Сергей Крылов, прославившийся песней «Дева, дева, девочка моя». Он важно раскинулся в кресле с чашкой кофе в руке. «Неужели он тоже Микки ждет?» – почему-то подумал я. Микки сидел неподалеку. Ошибки быть не могло, он был единственным человеком в зале, помимо Крылова. Невысокий, энергичный мужчина. Русые волосы, тронутые сединой, горящие умные глаза и осанка важного сеньора, caballero grande. Я подошел, представился. Микки недобро кивнул, указав мне на стул. Я сел. – Я тут уже час, – недовольно сказал он, сверкнув глазами. – Я тоже. Я ждал в лобби, как мне и сказали. – На ресепшене нельзя было спросить, где я? – В конце концов я так и сделал. – Поясню. Это был тест на сообразительность, – огорчил меня Микки. – Те, кто быстрее догадывается, что можно спросить на ресепшене, имеют больше шансов попасть в «МакКинзи». Я промолчал. А что тут скажешь? – Итак, приступим, – перешел к делу Микки. – Я задам три вопроса. Всего три. И не обижайтесь, я буду есть. Первый вопрос был о приватизации в России, второй об инфляции, а вот третий был куда сложнее. Потом, конечно, мне объяснили, что во время интервью в «МакКинзи» претендентов могут мучить разными способами. Например, могут применить способ «глухое молчание», когда интервьюер просто сидит в кресле и молчит, независимо от действий собеседника. Так проверяется способность претендента брать ситуацию под контроль. Этих тонкостей я не знал, как не ведал и о типовых вопросах, например: «Сколько футбольных полей в России?». Здесь требуется быстро, применив логику, ответить на вопрос, не имеющий ответа. Именно этот вопрос и задал Микки, дав мне пять минут на подготовку. Если бы он спросил меня про число бензоколонок или больниц, я бы, наверное, спасовал. Но футбол – тема близкая. Легко я разделил численность населения России пополам, установив примерное количество мужчин. Потом разделил эту цифру на три, предположив, что только треть мужского населения способна гонять мяч. И так далее. Довольно быстро я выдал Микки ответ, осторожно поинтересовавшись, правилен ли он. «Не знаю, – рявкнул Микки, откинувшись на спинку шикарного стула. – Правда! Я не знаю». Потом он вскочил как ошпаренный, протянул мне руку, при пожатии которой меня шарахнуло током (плохой знак), и произнес: «Теперь мы будем думать. Мы принимаем только достойных. Есть всего три варианта. Всего три. Мы можем сказать вам «да». Или «нет». Или «мы подумаем». В последнем случае вы сможете попытаться поступить в «МакКинзи» в следующем году. Хотя… Прощайте». Микки развернулся, щелкнув каблуками своих коричневых блестящих ботинок, и в секунду растворился, словно видение. «Мимо», – бормотал я себе под нос, покидая шикарный отель. Через месяц зазвонил телефон в нашей квартире на Кутузовском. Бодрый женский голос с американским акцентом радостно сообщил, что я принят в «МакКинзи»: «Мы долго не могли дозвониться! Поздравляем! Рады приветствовать на борту! Первый день работы – 15 августа». Это была вторая важная черта после МГУ, которую я переступил. Я рассказал Стефани про «МакКинзи» после того, как меня туда приняли. – Ты будешь работать в «МакКинзи»? – оторопела она. – Да. – Как же ты туда попал? Во Франции простому студенту к офису «МакКинзи» даже подходить нет смысла. Туда берут только тех, кто pistonne. – Что такое пистонэ? – Ну, пистон. Его кто-то заряжает и доставляет туда, куда надо. Понимаешь? У нас тех, кто попал в «МакКинзи», называют пистонами. У них папы, дедушки. – А, – догадался я. – По-русски это называется «по блату». – Так как же все-таки тебя туда приняли? – Да самым обычным образом. Пришел и ответил на вопросы. Стефани подивилась, а я восторженно замер – было ясно, мне повезло в очередной раз! Стефани между тем предложили работу сразу три офиса KPMG: парижский, франкфуртский и московский. Это был успех, оставалось лишь сделать выбор. За ужином решили, что Стефани разумнее начать в Париже. – С парижским опытом ты куда хочешь сможешь потом поехать, а с московским – не факт, – высказал я свое мнение. – Все равно мы оба сначала в работу с головой уйдем, – с горечью проговорила Стефа. – Будем ездить друг к другу. Ты ко мне, я к тебе. А через год определимся. Вскоре мы поехали во Францию. Стефани ждали выпускные экзамены, а мне предстояло снова рассказать о российских реформах в Школе бизнеса, а заодно поучаствовать в ярмарке «Окно в Восточную Европу», которую придумал Жиль Гийонэ– Дюпера. В Москве опять стреляли. И, что огорчало, снова по соседству с моим домом, на Красной Пресне. На сей раз жертвой криминальных разборок пал «крестный отец» Отари Квантри-швили, контролировавший, как говорили, чуть ли не весь центр Москвы. Особенно переживал Иосиф Кобзон: «В Отари стреляли те, кто против России. И я горжусь, что одна из газет написала, будто следующим после Отари буду я». Все эти перестрелки не только порядком надоели, но сделались совсем неприятными. В аэропорте я купил журнал Time, выпил кружку «Гиннесса» и перенесся в другую жизнь еще до того, как наш самолет оторвался от земли и взял курс на Париж. А там все уже были сметены шокирующей новостью: на трассе в Италии во время заезда «Формулы-1» насмерть разбился великий бразильский гонщик Айртон Сенна, об этом все только и говорили, взволнованные французы толпились у телевизоров в кафешках, чтобы расслышать подробности. В этот раз Париж пошире приоткрыл передо мной свои величественные двери. Мы прошлись по Елисейским полям, поглядели на Лувр, взобрались на Эйфелеву башню, дошли до Монмартра. Особенно запомнилась Гранд Опера, которая, показалось, была покрыта плесенью, словно сыр «Рокфор». Потом из аэропорта «Орли» полетели в Бордо. Там, проведя четыре семинара подряд и порядком опустошенный, я решил перевести дух и направился в библиотеку Школы, где попросил дать мне что-нибудь про «МакКинзи». Юная библиотекарша через три минуты вынесла журнал «Fortune», с обложки которого улыбались поднимающиеся по трапу самолета элегантные, молодые, одетые в строгие костюмы голливудские красавцы. Это, как оказалось, и были сотрудники компании. Тема номера была вынесена на обложку: «How McKinsey Does It» [157] . Многостраничное повествование начиналось так: «Из всего, что было за годы сказано о «МакКинзи» – самой известной, самой закрытой, самой дорогой, самой престижной, самой успешной, самой завидной, самой вызывающей доверие, самой нелюбимой консалтинговой компании на земле – лишь одно утверждение неоспоримо – эти парни из «МакКинзи» искренне уверены в том, что они лучше других. Они считают себя элитой». Дальше писалось, что «МакКинзи» – это «Роллс-Ройс» в своей отрасли, что в компании работают такие ребята, эго которых вполне может затмить солнце, что они – очень умные, пытливо сомневающиеся, а это движет их вперед, к цели, которую они всегда находят безошибочно. Утверждалось, что в «МакКинзи» действует принцип up-or-out, то есть «наверх или вон!», что означает: если ты не заслужил повышения в течение оговоренного срока, то должен покинуть компанию. Еще выяснилось, что сотрудники «МакКинзи» в основном мужчины, причем белые, что они называют себя «Фирмой», что эта «Фирма» похожа на ЦРУ. «Это очень скрытная организация, – приводились слова одного из клиентов. – Даже если вы давний клиент «МакКинзи», вам дадут разглядеть только верхушку этого огромного айсберга». Чтение захватило, время замерло. Эффект усиливался впечатлением от недавно прочитанного бестселлера Гришэма «Фирма», главного героя которого – выпускника Гарварда Митчела Макдира – взяли на работу в скрытную, элитную компанию, занимавшуюся налогами. Двери и окна здания, в котором располагалась фирма Макдира, опечатывались, повсюду были установлены кодовые замки и видеонаблюдение. Сотрудники жили кланом, жены их проводили время только друг с другом. Женщин на работу не нанимали из-за их ненадежности. Ни одной мало-мальски пригожей секретарши в компании не было, чтобы избежать даже намека на возможный флирт между сотрудниками – это считалось преступлением. И так далее. В общем, я был крайне заинтригован. Русский медведьФранцузские радиостанции, пробиваясь сквозь помехи, шипящими и свистящими голосами наперебой сообщали: «Открылся Каннский фестиваль…», «Трудно сделать выбор…», «Четыре фильма претендуют…». Этими фильмами были «Три цвета: красный» поляка Кшиштофа Кеслевского, китайский «Жить», российский «Утомленные солнцем», снятый Михалковым, и «Криминальное чтиво» Квентина Тарантино. Стефани очень нравился предыдущий фильм Михалкова «Урга» («р», конечно, выговаривалось на французский манер). Теперь она болела за «Утомленных солнцем». Каждый день она следила за конкурсом, зачитывая мне из газеты: «По Круазетт ходят слухи: “Судьба «Золотой пальмы» уже решена, она достанется Микалькофф”». Я тоже болел за Михалкова. Не только потому, что он русский. Еще за то, что он – наше все: идеальный мужчина, преподаватель высокой нравственности, Учитель закона Божьего и человечьего, наш пастырь, и, наконец, наш единственный в России аристократ. Аристократом он себя назвал сам в одной телепередаче, когда его собеседник выпалил: «Никит, ведь ты же интеллигент?». «Нет! – возмутился режиссер. – Я аристократ!». А победил Тарантино. Публика неистовствовала на просмотре его «Криминального чтива», а французская Le Figaro сообщала: «В зал было невозможно прорваться, дружный рев сопровождал каждый ударный момент картины, а они следовали один за другим, создавая мощный драйв и выплескивая с экрана бешеную энергию». «C’est dommage» [158] , – расстроилась Стефани. – Все-таки к России во Франции многие относятся как к опасному медведю, – выдала на другой день Стефани. – Кто? – Мои родители, например. – А почему твои родители нас боятся? – Как объяснить? От России никогда не знаешь, чего ждать. Вот я недавно в газете прочла слова популярной русской песни. Не знаю, кто ее поет, но слова такие: «Don’t fool around, America. Give us back Alaska, because Catherine the Great has made a mistake» [159] . – Это – группа «Любэ». И что? – Они эту песню здесь, во Франции, пели. Причем одеты были по-военному. – Это же шуточная песня. – Вот мои родители таких шуток и не понимают. По крайней мере, сразу не понимают. ПарабутВ Париже я, как это говорят, когда хотят, чтобы звучало красиво, «сформировал свой гардероб для офиса» – купил темно-синий костюм, три сорочки и два галстука. Все это влетело в копеечку, съев чуть ли не все мои сбережения. Самой трудной покупкой оказались ботинки. Неискушенный в бизнес-этикете, я схватил пару за 40 долларов, но Стефани вырвала ее у меня из рук и вернула на место. – Обувь должна быть дорогая. Пойдем, – повела она меня в магазинчик, где продавались ботинки Paraboot. – Вот. Это то, что тебе надо. Я взглянул на ценник и обомлел: – Но они же стоят 200 долларов. – Это – Paraboot, – Стефани прикусила нижнюю губу, тоже обескураженная ценой. – Мне никакой Paraboot не нужен! – уверенно отрезал я. – На ботинки обязательно посмотрят. Ботинки – самое главное, – озадаченно проговорила Стеф. – Да? И что, кто-то сможет определить их цену? Не верю! Это же обыкновенные бизнес-ботинки! – Поверь мне, – теперь Стефани выглядела убедительно. – Уж где-где, а в «МакКинзи» смогут многие. Я вспомнил статью в Fortune и Митчела Макдира, как он появился на работе в ботинках за двести долларов. Так в книжке и было написано: «Скрестив ноги, [он] принялся рассматривать носки своих новых ботинок – всего двести долларов». Надо было решаться. В памяти, словно Хоттабыч из облака, воскрес Шахворостов с его «главное в жизни – это appearance». «Ну что ж, – подумал я. – В конце концов, ботинки – это downside [160] . A upside [161] вполне может быть таким же, как у Макдира, а Макдира фирма быстро обеспечила льготным низкопроцентным кредитом на покупку дома, членством в двух клубах и новым «БМВ». Цвет, конечно, я выберу сам». «Покупаю!» – выдохнул я… Они были черные, в необыкновенном зеленом мешочке, на котором золотыми, с наклоном, буквами было вышито – Paraboot. Продавец пообещал, что они будут служить долго, может даже лет десять. Я успокоился. Буревестник ШахворостовЯ вернулся в Москву, которая жила в своем энергичном ритме. Только что взорвали «Мерседес» предпринимателя Березовского на Павелецкой. Березовский торговал машинами и, судя по всему, был богат: оборот его компаний в 93-м равнялся 500 миллионам долларов. Он, как и «МММ», собирал деньги в какой-то Всероссийский автомобильный альянс «AWA», вроде бы на строительство автомобильного завода, который так никогда и не был построен. В тот же день в Москве прогремели еще два взрыва, после чего Ельцин издал Указ о защите населения от бандитизма. Результат, увы, достигнут не был. Лето разогналось, дни полетели стрелой. Мы защитили дипломы, сдали госэкзамены и весело отпраздновали окончание МГУ в «Американ Бар & Гриль» на Маяковке, где я выпросил у музыкантов гитару и спел своих «шоколадных девушек». Правда, гитару, как и в случае с философами в «Буревестнике», быстро отняли. Неожиданно, как ураган, в Москву из Мельбурна на целый июль прилетел Шахворостов, чтобы проведать родителей. Он позвонил: «Давай в футбол! Жду тебя на “восемь восемь”». Я тут же помчал на площадку. Стоял мягкий солнечный день, раскрашенный цветами из «Корсиканского пейзажа» Матисса, одной из моих самых любимых картин. Ярким пятном на площадке с синими бортами нарисовался азартно гоняющий мяч, как мальчишка, Шахворостов. Он скакал, за ним прыгали матерные слова. «Моя фамилия запоминается просто, – сухо представился мне он в детстве. – Шах, вор, остов корабля. Запомнишь?». Я замедлил шаг. Шахворостов… Я ведь столько лет его знаю! Так много с ним связано. Вот он, семиклассник, достает из-под своей кровати самиздатовский «Архипелаг ГУЛАГ» в коричневом переплете, зачитывает душераздирающий эпизод и заговорщицки шепчет: «Никому не рассказывай, что у нас дома запрещенная книга». Вот он придумывает название для нашей музыкальной группы – «Цугцванг», а это такая редкая ситуация в шахматах, когда любой ход, который ты можешь сделать, ухудшает твою позицию, и лучше бы его пропустить, да нельзя. Вот Шахворостов на сцене актового зала школы, с бордовой электрогитарой «Урал», поет «The house of the rising sun», а потом продолжает «I just called to say I love you». Все слушают, раскрыв рты. А потом мы стоим напротив учительницы по литре Долорес Робертовны около учительской раздевалки, солнце светит в лицо, и я говорю Долорес, что на соло-гитаре лучше Кеши никто со времен Джона Леннона не играл, а сам, конечно, жду, что он скажет: после Маккартни не было такого басиста, как я, но он не говорит. Вот я беспощадно обыгрываю его в два касания в футбол, а он не сдается и пытается отыграться до тех пор, пока не становится совсем темно и надо идти домой… А потом я на брезентовом рюкзаке в «Шереметьево», а он улетает к Капитолию. В тот же день Кеша перебрался ко мне на «Аэропорт», в квартиру, которую мне снова на все лето оставили дедушка с бабушкой, уехав на свой огород. Оставалось меньше двух месяцев до новой жизни, до начала работы. Это время абсолютной свободы промелькнуло, как искра. Вечерами мы ходили в Armadillo Ваг в Хрустальном переулке, там пела кантри-группа «Кукуруза», а вход стоил пять долларов. Ночью перебирались в дискотеку «011», преемницу «У Друбич». Там я посоветовал Кеше выкурить сигарету. Он покурил, и с этого момента папироса стала его верной спутницей. Потом случайно в кулуарах МАРХИ Кеша набрел на американку Эрин, студентку Йельской юридической школы. Что она там делала, было одному Богу известно. Быстро стало ясно, что Кеша увлекся. Неудивительно. Эрин была обворожительна и вдобавок метила высоко. Ее любимой машиной был «Ягуар», она ездила на шопинг в Лондон и собиралась зарабатывать не меньше 120 тысяч долларов в год чистыми сразу же после окончания университета. Специализация американки – white color crime (преступления «белых воротничков») – внушала уверенность в будущем этой хрупкой девушки. Я увидел Эрин на вечеринке на даче у Кешиного однокурсника. Кеша растворился в Эрин. Я был уверен: Кеша добычу не упустит. Все-таки он всегда был, как сказала бы дворничиха тетя Паня, «лавелазом». Интрижка, однако, обернулась чем-то большим. Мой друг забыл про все на свете. Голова его закружилась, а земля под ногами задрожала. Мы бродили по вечерним улицам, час за часом раздумывая над мучившим его вопросом: «Она меня любит? «Да» – да, или «да» – нет?» [162] . Он высаживал по пачке сигарет в день и выпивал, не закусывая. Чтобы отвлечься от переживаний, смотрели чемпионат мира по футболу. Наши играли неважно, зато Олег Саленко забил Камеруну пять мячей в одном матче, став рекордсменом на все времена. Каждое утро Кеша отправлялся к дому Пашкова, там садился на ступеньки старинной лестницы и обозревал стены Кремля, Каменный мост и Дом на набережной. Фантазия не давала ему покоя: на свободном пятачке между Боровицкой башней и домом Пашкова ему вздумалось воткнуть какой-то небоскреб из стекла и бетона, откуда будет открываться восхитительный вид на город. – Кеш! Ну не нужен нам еще один «вставной зуб столицы», – умолял его я. – Нам «Интуриста» хватает. – Ничего ты не понимаешь, – обрывал меня он. Ход времени, увы, неумолим! Настал день, когда Кеша рассеянно засобирался в аэропорт – австралийские работодатели забеспокоились, что потеряли коллегу, а ведь нет ничего тревожнее такого беспокойства. Мне в тот же день надо было ехать на месячные военные сборы. Я проводил Кешу до лифта, а потом смотрел ему вслед с балкона. Шахворостов с сумкой наперевес быстро уходил своей прыгающей походкой в сторону метро. Он направился в Мельбурн, а я, тремя часами позже, на поезде – в город Ковров под Владимир. Уезжать не хотелось ни мне, ни ему. Военные сборыВ военной части все сияло чистотой. Но чистота оказалась обманчивой. Воды в грязных умывальниках не было, на триста человек – три загаженных очка, в двух из них не работал слив. В солдатской столовке, куда нас привели на ужин, еда была свинской. Недоеденное сливали в огромные пластиковые баки, усиливавшие ощущение, что едим помои. О каком красном вине рассказывал мне француз? Нам выдали грязную и вонючую армейскую форму, конечно, не по размеру. Из левого кармана своих панталон я извлек чей-то сопливый носовой платок. Следующей неприятностью стала развивающаяся фобия: все забоялись грибка ногтей, только об этом и говорили. Передовицы солдатской многотиражки, которую нам раздали, кричали: «Солдат, бойся грибка!» или «Гриб не пройдет!». На моей эмалированной чашке, которую я прихватил из дома, как назло, были нарисованы лесные грибы. Конечно, это стало поводом считать, что я скоро подхвачу этот неприятный недуг. А тут еще я не додумался, что в душ, который полагался по армейскому уставу лишь раз в десять дней, следует идти в носках, а не босиком. Правда, меня быстро вразумил уже намыленный, в синих носках, студент Косолапов Михаил Валерьевич: «Посмотри на этот грязный пол! А ты голыми ногами! Ты грибок уже подхватил!». Я выбежал как ошпаренный. Только бы не грибок! Слава богу, пронесло! А вот Косолапова носки не спасли. Рано утром вся казарма была разбужена его отчаянным воплем: «Б… У меня ноги чешутся!». Скоро к нам на присягу из Москвы приехал депутат и бывший посол России в США Лукин. Его сын учился не то на историческом, не то на филологическом и жил с нами в одной казарме. Из-за этого или нет, но как-то незаметно мы перебрались обедать в офицерскую столовую, в туалет стали выходить на открытый воздух, нервируя злого, но бессильного командира части, а в казарме нам установили телевизор, по которому мы допоздна, невзирая на отбой, смотрели матчи чемпионата мира по футболу в США. В финале мундиаля сошлись бразильцы с итальянцами. Все определялось в послематчевых пенальти. Лучший игрок мира 1993 года итальянец Роберто Баджо мечтал стать чемпионом вместе со своими товарищами, но мяч после его решающего удара улетел в небеса. ИскушениеВ Москве моего возвращения со сборов удивительным образом ждала Эрин. Шахворостов, улетая, оставил ей мой домашний телефон, и она позвонила: «Можем встретиться, пожалуйста? Кеша обещал, что ты покажешь мне Москву». Голодный солдат, я встретился с ней в «Макдональдсе» на Пушкинской, попросив, для храбрости, Лёнича пойти на рандеву со мной. – Только я ненадолго, – предупредил Лёнич. – Завтра у меня интервью в «Мастерфудс» [163] . – Это «Марс» и «Сникерс»? – Да. А еще «Баунти», «Милки Вэй» и «Твикс». Мне задание дали – подготовить бизнес-план для шоколадок «Марс». – Ничего себе. – Да. Так что мне еще готовиться надо. По дороге, в троллейбусе, нас за безбилетный проезд оштрафовал контролер, пришлось расстаться с десятью рублями. Эрин ждала у входа. Красивая. С ней была ее подружка Сюзанна. Сюзанна изучала в Йеле русскую литературу и приехала «почувствовать Россию». Лёнич приободрился, увидев американок. «Ну, привет, Сюзанна-Несмеяна», – подмигнул он Сюзанне. Мы пошли гулять по Москве, зашли в «Спорт-бар» на Новом Арбате, который открылся всего полгода назад, но уже стал частью нашей жизни. Его хранительница, невысокая светловолосая американка, вся, как матрос лентами, обвязанная ключами, за что мы прозвали ее ключницей, приветливо подмигнула нам. А барменша Юля, вожделенная мечта всех посетителей, налила четыре шота водки. С Юлей заигрывали все, но закрутила она лишь с Лехой Лисанским, спортсменом с нашего факультета. «Страстная! Какая же она страстная! – рассказывал он потом. – Всю спину исцарапала». Сюзанна поведала, что в Москве, как ей кажется, ночная жизнь становится популярнее дневной и что число ночных клубов и казино превысило количество ресторанов. «Теперь утром последний вагон первого поезда метро полон не рабочими утренней смены, а публикой с дискотек», – удивила она меня своими познаниями. Подтверждая ее слова, ночью мы оказались в «Пилоте», заплатив за вход – десять тысяч за меня и по пять – за девушек. Выступал «Аукцыон» с экстравагантным Гаркушей. «Дорога», «Орландина», «Птицы» – все было спето. После концерта началась дискотека. Сюзанна продолжала удивлять: «Tea is not vodka – one can’t drink much of it» [164] , – повторяла она невесть где почерпнутую поговорку, добавляя: «Vodka flows like a river through Russian history. Let’s get going! Let’s drink vodka!» [165] . В «Пилоте» цены были неправдоподобно высокими, поэтому я метнулся на улицу, купил «Столичную» в ближайшем киоске, спрятал ее под брюки и пронес внутрь. Эрин пила водку прямо из бутылки, стоя посередине танцпола. Происходящее казалось сказкой. Вдруг американка неожиданно уронила мне на грудь голову, потом посмотрела в глаза и неуверенно, мягким голосом, попросила: «Kiss me». Внутри у меня все заклокотало, а по коже побежали мурашки. Зажмурившись, я поцеловал американку. Проснулся я на полосатом матрасе, лежащем на полу в съемной квартире Сюзанны, американской подруги Эрин, на Таганке. Эрин спала на таком же матрасе рядом. Она была ангелом. Я встал, дошел до кухни, жадно выпил воды и взглянул на часы, стрелки которых были беспощадны – 10.50! Это означало, что экзамен по военке, который начался в десять в здании журфака на Моховой, подходил к концу. Голова раскалывалась, ноги не слушались. Решив не будить Эрин, я крадучись вышел из квартиры и помчался на Моховую, на военную кафедру, надеясь застать там самого главного экзаменатора – подполковника Шибкова. Не один раз из Франции привозил я Шибкову, заядлому нумизмату, монеты. Помню, как раздобыл для него в банке «Креди Лионнэ» франк с изображением Шарля де Голля, чему подполковник был несказанно рад. Я верил в Шибкова, несмотря на его категорический отказ отпустить меня в Москву пораньше с военных сборов в Коврове: «Кто уезжает раньше, тот не мужик!». Прощай, любимый МГУ!Экзамен, как я и предполагал, закончился. Аудитория была пуста. Ужас сковал мои и без того малоподвижные после напряженной ночи конечности. Я побрел по знакомому мне с детства длинному паркетному коридору журфака и вдруг, о счастье, наткнулся на Шибкова. – Что, студент Руденко, – Шибков слегка грассировал, поэтому несколько необычно выговаривал мою фамилию. – Опоздание на экзамен? Последний экзамен… Это фатально. – Извините, семейные обстоятельства. – Вижу, что семейные. Очень хорошо сейчас вижу все. Что делать будем? Ведомости-то экзаменационные я уже сдал. – Да? – Конечно! А вы как думали? Держать я их при себе, что ли, буду, вас дожидаясь? Нет, дорогой мой. – Что же делать? – А отвечать готовы? – Да. – Так уж и готовы? – Да. – Ну и почему хоккейная команда ЦСКА ездила зимой в Америку и назвалась там «Русские пингвины»? Почему на хоккейные майки поверх нашей пятиконечной звезды нашили улыбающегося пингвина? Что ж, армейцы, наша гордость, чемпионы, гроза канадцев, теперь пингвины? – М-м-м… Не знаю точно. Вроде бы «Питтсбург пингвинз» долю в ЦСКА купили и переименовали команду, – я не был уверен в ответе. – Ладно, расслабься, – время от времени Шибков переходил на «ты». – Всю жизнь за ЦСКА болел, а на этот вопрос у меня ответа тоже нет. Тебе я заочно пять поставил. Иди домой, отсыпайся. – Спасибо! Большое спасибо! – Да. И вот еще что, – Шибков, прищурившись, посмотрел мне в глаза. – Не забывайте, что я собираю монеты. Вы же ведь еще будете путешествовать? Европа, Америка, Азия? – Надеюсь. – И я тоже надеюсь! Давай зачетку. Я вышел с журфака и оглянулся на здание моего детства. Сказочное, прекрасное, восхитительное, близкое, старое, по скрипучим половицам которого я ходил маленьким мальчиком, не ведая, куда меня приведет тропа судьбы. Символично, что именно здесь я прощался с МГУ. Последний экзамен был сдан. Все! МГУ, волшебное царство, остался за моей спиной. Как ни странно, сердце не сжалось. Ничего не произошло. Словно так и должно быть. И так же равнодушно, как пять лет назад, когда сразу после поступления в МГУ я спокойно пошел к станции «Университет», теперь я направился к метро «Охотный ряд», насвистывая песню Визбора: Вот дымный берег юности моей, И гавань встреч, и порт ночных утрат, Вот перекресток ста пятнадцати морей, Охотный ряд, Охотный ряд. Но уж слишком много дел было в тот теплый, солнечный день, чтобы умиляться. В полдень Остапишин женился на Дине, своей школьной подруге, которую держал в неприкосновенном золотом резерве уже очень долго. Теперь он решил распечатать закрома и, закрыв глаза на мир, полный соблазнов и приключений, без сожалений шагнул в семейную жизнь. На регистрацию я успел, а вот свадьбу в ресторане «Прага» пропустил. Когда молодые рассаживались за красивым столом, я уже летел во Францию. Там меня ждала Стефани. Севка тоже не попал на свадьбу, хотя спешил на нее из Ярославля, с работы, изо всех сил, с огромной деревянной ярославской ложкой в подарок. Приехал, а все уже разошлись. Ничего больше и не былоВ самолете мне попалась английская газета. В одной из статей рассказывалось о русских за границей. «Они предпочитают Майорку зимой, любят казино и танец живота и платят наличными», – рассказывалось в заметке. Оказывается, в прошлом году в путешествия за границу отправились четыре миллиона россиян, а в этом – уже девять. Из Парижа они едут на Лазурный берег. Они хотят лучшее из лучшего, в том числе самые дорогие отели. В Греции тоже повсюду русская речь. На другой странице красовались объявления: «Время покупать английские особняки» и «Продаем квартиры в Швейцарии», а статьи рассказывали, что уже 70 тысяч русских обосновались в Лондоне, ими приобретается каждый пятый объект недвижимости ценой от миллиона и выше; в автосалоне «Тринити-моторс» на Пушкинской какой-то Валерий купил свою четвертую американскую машину за тридцать тысяч долларов, с легкостью оплатив ее наличными. «Как же быстро все поменялось, – подумал я. – Ведь каких-то два-три года назад выехать за границу было почти несбыточной мечтой, за паспортами и визами стояли в очередях неделями. Да и вообще был страшный дефицит!». Три часа до Марселя – не время. И вот я на железнодорожном вокзале Марселя жду поезда до Сан-Рафаэля, городка на Французской Ривьере. До отправления оставалось минут сорок, я добрел до табачного киоска, купил черно-белую телефонную карту с портретом Габена и сигареты «Galoise», причем крепкие, в синей пачке, и тут же высадил пять сигарет подряд. Потому что вечер с Эрин немного сбил меня с толку. «Надо бы узнать, как она, кстати, ведь я с ней даже не попрощался», – с этой мыслью я добрел до телефона и позвонил в Москву. – Эрин, привет. – Привет. Уже долетел? – Да. Тут жарко, и все говорят по-французски. – Было бы чудно, если бы все говорили по-русски или по-английски. – Да. – Мне вчера очень понравилось. Приезжай скорее. Если захочешь, сходим еще куда-нибудь. Поезд летел стремительно. Я боялся пропустить Сан-Рафаэль, но мой попутчик тоже выходил в Сан-Рафаэле, поэтому не пришлось следить за остановками. На перроне сумасшедше загорелая Стефани бросилась мне на шею. За пять минут мы дошли до гостиницы Hotel des Pyramides, которая сдала нам 6 квадратных метров за 20 долларов в сутки. В комнате не было туалета, зато была раковина и биде, в котором можно мыть ноги. Кондиционера тоже не было, ночи поэтому были горячими, а знойные французские дни пролетали стремительно. Небо было пролито из голубого кувшина, широкие листья пальм облавой ловили лучи солнца, земля крутилась юлой, море накатывалось на ее берега. Песня группы «Ниагара» L’amour à lа plage («Мои глаза – твои глаза… Я буду обнимать тебя до конца лета…») передавала настроение. Мы плавали за буйки, проводя на пляже дни напролет! Французское вино по три франка бутылка, багет, который мы ломали руками, и свежие сыры… Сен-Тропе, Антиб, Канны. В Каннах старички на бульварах играли в булль – диковинную французскую игру, разбрасываясь стальными шарами по каким-то правилам. В Монте-Карло мы глазели на шикарных людей, подъезжавших к Старому Казино. Тут же, проходя мимо роскошного «Отеля Де Пари», я подслушал разговор двух французов: «Сегодня ресторан полностью снят. Русские…». Повсюду камеры видеонаблюдения, особенно они впечатлили в общественных лифтах. Я вспомнил «1984» Оруэлла: нет, тут не пахло тоталитаризмом, но при этом казалось, что могли «следить за каждым и целые сутки». А когда стемнело, мы набрели на влюбленных – молодой итальянец, смуглый красавец, одетый в черное, галантно усаживал ослепительно красивую девушку в черный «Феррари», они улыбались, глаза их горели страстью. Машина тронулась и, шурша, удалилась, слившись с морской ночью. Как в кино. Я любил Стефани. И вправду любил. Но однажды, когда мы прогуливались по набережной среди бесчисленных белоснежных яхт, на которых кипела жизнь, я вдруг подумал, что Стефани – все-таки не последняя моя подруга. Эта мысль меня поразила. Как будто током ударило! И почему-то вспомнилось наставление старшего школьного товарища Петьки Абрамова: не женись раньше тридцати! Откуда он знал? Потом мы прощались на вокзале в Марселе. Стеф направлялась в Лион, там ее ждали родители, а меня ждала Москва. Мы стояли на перроне, держась за руки и глядя друг друг в глаза. Расставаться не хотелось. И вдруг я ощутил, что это последняя минута, когда мы близки. «Ну вот. Кажется, тебе пора», – я обнял Стефани. Поезд зашипел, заскрипел, фыркнул. Стефани шагнула в переполненный серый вагон, махнув мне рукой. У Бунина есть рассказ «В одной знакомой улице», там влюбленные прощаются на Курском вокзале, жадно говорят, целуют друг другу руки, а он обещает ей приехать через две недели в Серпухов… Заканчивается история словами молодого человека: «Больше ничего не помню. Ничего больше и не было». То же случилось с нами. Бессмысленно было надеяться, что мы со Стефани окажемся сильнее жизненных обстоятельств и беспощадной географической дистанции. Наши пути разошлись в Марселе навсегда. Точка в холодной войнеВечером я снова был в Москве, а значит – в гуще событий! По дороге на «Аэропорт» я бегло просмотрел свежую газету. Какая-то проблема, чуть ли не крах, случился с «МММ», Мавроди арестовали: он построил финансовую пирамиду, насобирал денег, а возвращать вкладчикам нечего; народ вышел на улицы: «Свободу Мавроди!». Говорилось и о компании «Мобильные Телесистемы», она призывала пользоваться сверхкомпактным телефоном «Handies». «Неужели когда-нибудь у каждого будет сотовый телефон?» – мечтал я, добравшись до своего балкона на тринадцатом этаже. Телефон уже надрывался: звонили Эрин и Лёнич. Быстро решили идти в дискотеку «Лис’С». В «Лис’С» скакала по сцене и пела Лада Дэне: «Рэгги в ночи, ты потанцуй со мной…», потом выступил Кристиан Рэй. Из клуба мы вышли глубокой ночью. Я прилетел из Франции. Москва снова бурлила. Ситинг в поддержку Мавроди и „МММ“ – Ну что? По домам? – спросил я у Эрин. – Да, – ответила Эрин и запнулась. – А может, лучше к тебе? Эрин вела себя по-американски. В Америке, если девушка идет на свидание в третий раз, это значит, что в конце этого свидания она готова идти до конца. Эта моя встреча с Эрин была третьей. – Ко мне? Не думаю… – Мне одной дома страшно, там призраки, – Эрин неотрывно смотрела на меня. – А где ты живешь? – В доме, где «Ударник», там привидения. Оттуда всех забирали в тюрьму, я знаю. – Да? – Мне там очень не нравится. – Хорошо, – решился я. – Давай ко мне. В квартире на «Аэропорте» не было еды. Разве что семинедельные яйца, капитально промерзшие в холодильнике. Зато имелись две бутылки горячительного, которые я привез в подарок друзьям. Одна бутылка – «Шато Нёф дю Пап» для ценителя красного вина Лёнича, вторая – арманьяк для Севы, любителя напитков покрепче. «Цвета граната с нюансами колера черепицы, пахнущее сухими фруктами, пряностями, мясом и трюфелями», – так всего два вечера назад шептала мне о «Шато Нёф дю Пап» Стефани. Хороший подарок. Но вот нежная и тонкая рука Эрин тянется к вину, и я не раздумывая рву штопор на себя, пробка вылетает, а вино вырывается из бутылки, словно шампанское, и мощной струей бьет в потолок и заливает стену. Чудеса! «She’s suddenly beautiful. We all want something beautiful», – энергично голосила из магнитофона группа «Counting Crows», к которой меня приучил Шахворостов [166] . С бокалами мы вышли на балкон: Москва завораживала. Вечер, перешедший в ночь, лихо закручивал новую линию моей судьбы. Не было смысла обманывать себя, американка меня очаровала. К тому же я решил поставить свою личную точку в холодной войне. На следующий день позвонил Шахворостов из Австралии: – У тебя с Эрин что-нибудь было? – М-м-м, – запнулся я. – Я так и знал… Помолчали. – Кеш, ты дал ей мой номер и попросил позвонить. Она позвонила. – Ладно, проехали. Я бы на твоем месте так же поступил. У нас с ней шансов встретиться не было в любом случае. Она в Америке, я в Австралии. – К тому же любовь – это невроз. Ты же сам меня учил, помнишь? – Конечно. – Не пойму одного: зачем ты обещал, что я Москву ей покажу? – Не знаю, подумал, вам весело будет вместе. Видишь, не ошибся. Жизнь впередиНастал мой первый ответственный рабочий день в жизни. В двухкомнатный офис «МакКинзи» в Хлебном переулке я должен был прийти к двум часам дня. Эрин в этот же день улетала в Лондон, где ее мама кутила со своим бойфрендом – английским летчиком, а оттуда – в Бостон, где ее ждал отец-археолог, неустанно искавший в окрестностях Массачусетса индейский след. От Маяковки мы шли до «Арбатской» пешком. Эрин плакала горючими слезами. Она не желала уезжать. Когда мы переходили Красную Пресню там, где она пересекает Садовое кольцо, сливаясь с улицей Герцена, из серой «Волги», стоявшей на светофоре, высунулась брюнетка и на английском с сильным французским акцентом прокричала: – Хей, Димитрий! Изь ить ер френч гельфренд? Это была Валери́, та самая француженка из «МакКинзи», которую я встретил в «Савое». Только что в «Шереметьево» Валерй стала жертвой чудовищной ошибки: ее имя – Valerie Margotin – встречающий водитель прочитал как Валерий Марготин (а надо было – Валерй Марготан), поэтому и встречал крупного русского Валерия, а его все не было и не было, хотя проверили, в самолет он точно садился. – Ноу. Зиз из май американ фрэнд [167] , – я сделал акцент на последнем слове. – Вери гуд, Димитри, вери гуд! – Валерй лукаво подмигнула мне, словно все понимает. Взмахнув белоснежной ручкой, она успела бросить «Си ю ин зе оффйс» (ударение на последний слог), прежде чем автомобиль, резко рванувшись, унес ее в сторону Никитских ворот. А мы с Эрин дворами дошли до «Арбатской» и там расстались. Прощание было скоротечным. Долгие проводы – лишние слезы. У кинотеатра «Художественный» я перевел дух, «взял паузу», как учил Петр Михалыч «Понял сё». Начинался следующий этап жизни. Учеба закончилась, Шахворостов умчал, Стеф осталась в Париже, Эрин испарилась над Атлантикой, лето, прекрасное, незабываемое лето опустело. Все случилось как-то сразу. Я на секунду зажмурился, глубоко вдохнул, выдохнул, поглядел налево, на Гоголя. За Гоголем был Пречистенский бульвар. Здесь молодой, двадцативосьмилетний Пьер Безухов в конце второго тома смотрел в небо на комету с лучистым хвостом и думал, что жизнь впереди… Новая черта… Я ждал, торопил окончание университета. Этот момент наступил. Незаметно дверь в самую настоящую сказку тихо, даже не скрипнув, закрылась. Но приоткрылась другая, в совсем взрослую жизнь. Я улыбнулся и побежал на свою первую настоящую работу, не желая опаздывать в первый же день. Я летел по Новому Арбату, обгоняя машины, повернул на Воровского, срезал угол возле школы Саньки Попова и оказался в Хлебном. Когда я стучал в дверь офиса, вспомнилась песня из любимого фильма Трюффо «Украденные поцелуи»: «Que reste-t-il de nos amours, que reste-t-il de ces beaux jours? Une photo, vieille photo de ma jeunesse…». … Что остается от нашей любви? Что остается от прекрасных дней? Фотография, старая фотография Моей юности. Март 2008– февраль 2010, Москва Продолжение следует…